Я не мог остановиться и бежал с моим золотым горном, пока не обогнул гору с востока, пробежал недалеко от моей пещеры, и не вспомнив о ней, увидел шпили скоарской церкви и рухнул на бревно, с жадностью глотая воздух.
Кожа на животе болела. Я обнаружил красное пятно на месте укуса — наткнулся на паутину-крестовика и, вероятно, только теперь ощутил боль. Меня кусали и раньше, и я знал, чего следует ожидать. Живот покалывали горячие иголки, голова болела, скоро начнется жар, а завтра уже не будет болезненных ощущений. Я все еще был ребенком и дикарем и не надеялся на чудо, что бог отпустит меня так легко.
Я развернул горн и поднес его к губам. Как естественно опирался он на меня, а моя правая рука лежала на клапанах! Казалось, древние мастера вдохнули в него волшебство. Они просто учитывали форму человеческого тела и руки, так же как изготовитель ножа заботится о форме и размерах рукоятки. Вероятно, я невольно напряг губы и щеки почти правильно. Горн зазвучал для меня. Я подумал о солнечном свете, преображенном в звук.
Испугавшись, я положил его обратно в мешок. Испугался не мутанта, бывшего на расстоянии трех миль, отделенного горой, но его отца-дьявола. Меня уже трясло, я выкрикнул: «Е… я его, вовсе его и нет». И знаете, что? — ничего не случилось.
Может быть, в тот миг я начал осознавать то, чего многие взрослые никогда не поймут и не знали даже в «Золотом веке» — слова не имеют магической силы.
Я сказал себе на этот раз уже в уме, что ничего нет на самом деле. Горн был моим. Я никогда больше не увижу мутанта. Да, я убегу в Леваннон, но не через Северную гору.
От укуса паука меня вывернуло и я вспомнил мудрость, гласившую: самое лучшее лечение — это пластырь из грязи с детской мочой. Развязав набедренную повязку, я пробормотал: «Вряд ли стоит рассчитывать на это, я уже не мальчик, черт подери», засмеялся, и брызнул на землю — во всяком случае, с целью приготовить пластырь. Уверен, что он был так же полезен, как любое лекарство, приготовленное священниками для верующих — то есть, не убил меня и не усилил боли. Я продолжал путь вниз к опушке леса возле частокола, чтобы дождаться темноты и смены караула.
Широкий проспект, Частокольная улица, проходил вокруг города внутри частокола; после смены караула новый часовой пройдет сотню шагов по этой улице, и я услышу, как он идет. Этой весной они были более бдительны, чем обычно, так как распространялись слухи о войне между Мохой и Кэтскилом; приграничным городам всегда достается больше. В конце своего участка он встретит соседнего часового и поболтает с ним, если поблизости не будет капрала или сержанта, и поэтому мое излюбленное место останется вне наблюдения. Позднее часовые будут делать длительные перерывы в безопасных уголках, курить табак или «мараван» и обмениваться анекдотами[39], но мне достаточно и первого перерыва. А пока мне придется дожидаться около часа, и я потратил его неразумно, слишком много размышляя о мутанте, что побудило меня задать себе вопрос, к какому типу существ я принадлежу.
Я знал об умственных мутантах, самых страшных из всех, которые имеют естественный человеческий облик, так что никто не может разгадать их сущность, пока ее не разоблачат их действия. Раньше или позже, они начинают вести себя так, что люди называют их бешеными мутантами, или безумцами. Они могут лаять, кипеть от злости, бросаться словно звери, видеть то, чего другие не видят, впадают (подобно Моргану III) в состояние детей-идиотов или сидят, безмолвные и недвижные, много дней подряд. Или, с самым рассудительным видом, городят чепуху и, очевидно, верят в нее; обычно подозревают других в злодеяниях или заговорах, или считают себя знаменитыми персонами — даже Авраамом, а то и самим богом. Когда умственные мутанты разоблачают себя таким образом, их передают священникам, чтобы те избавились от них, как и от тех, у кого происходят таинственные изменения цвета кожи или развиваются опухоли, считают, что в них зародился порочный мутант.
В книге из древнего мира, которая имеется у нас на борту, «безумные» люди описываются совсем по-другому — как больные, которых можно лечить и даже иногда излечивать. В этой книге употребляется слово «психопатический» и упоминается «безумие» и «бешенство» как неподходящие простонародные термины. Да, и в наше время, если ты называешь человека «безумным», ты только имеешь в виду, что он не такой, как все, странный, набитый всякой чепухой, несуразный, губошлеп. В нашей книге из древнего мира говорится о таких людях без всякого ужаса, а вроде даже с состраданием, что в современном, одержимом привидениями, мире человеческих существ проявляется редко — чаще у тех, кто очень похож на них самих.
Но тогда, сидя на корточках под частоколом, я ничего не знал о книгах, за исключением того, что они были неинтересной и непонятной обузой в мои школьные годы, давно минувшие. Я размышлял, и никто не утешил меня: Поступают ли умственные мутанты так, как я? Нет! — ответил я сам себе. Но эта мысль затаилась в полумраке, черный волк поджидал.
Внутри частокола какой-то мужчина прекрасным тенором пел под мандолину «Ласточку на трубе», приближаясь по боковой улочке. Люди в Скоаре напевали ее с тех пор, как группа бродячих комедиантов познакомила их с ней несколько лет назад. Песня побудила меня думать об Эммии и отвлечься от моих забот.
Ласточка на трубе,
Гей-гой-гой-я-я!
Ласточка на трубе,
Салли на колене у меня.
Ласточка, высоко лети,
Салли, не кричи!
Покрутись, покрутись и со мной ложись.
Вечер был теплый, напоенный ароматом дикого гиацинта, поэтому я все еще мог слышать, как этот человек откашливался и отплевывался, после того, как портил взятую им высокую ноту; чего можно ожидать от тенора, если у него больше дерзости, чем обучения. Мне это нравилось.
Нельзя жить, думая, что ты — умственный мутант.
Ласточка на трубе,
Гей-гой-гой-я-я!
Ласточка на трубе,
Салли спрыгнула с меня…
Платье сброшено уже,
Салли, не противься мне!
Покрутись, покрутись и со мной ложись.
Певец, очевидно, был сменным часовым, так как теперь я слышал церемонию смены караула. Сначала прежний часовой крикнул новому, чтобы он, черт побери, прекратил корчить из себя блудливого кота и быстрее шевелился. Затем последовал торжественный лязг оружия и оживленная беседа о музыке, о точности городских часов; что, как всегда, сказал капрал, куда бы он мог податься, и предположение, что новый музыкальный часовой предпримет что-то для своего сексуального самообеспечения — я полагаю, это невозможно — на что певец ответил, что он не считает себя сделанным наподобие сигнального рожка. Я прокрался к подножью частокола, ожидая окончания церемонии. Наконец новый часовой потопал по улице в свой первый обход — без мандолины, ведь ему пришлось нести копье.
Ласточка на трубе,
Гей-гой-гой-я-я!
Ласточка на трубе,
Салли кричит «Ой-я»!
Схвачу тебя за попочку,
Сладкую перепелочку!
Покрутись, покрутись и со мной спать ложись.
Укус паука затруднял взбираться на частокол, но я перелез, не повредив ношу в моем мешке. По улице Курин я прокрался к «Быку и оружию». Окно Эммии было освещено, хотя еще не подошло время, когда она ложилась спать. Я добрался до конюшни — неужели, черт возьми, она была там и выполняла работу вместо меня? Она закончила поить мулов и повернулась, приложив палец к губам.
— Пусть думают, что я в моей комнате. Я сказала, что видела тебя на работе, и они поверили моему слову. Клянусь, Дэйви, в последний раз покрываю тебя. Стыдись!
— Вам не следовало этого делать, мисс Эммия. Я…
— «Не следовало делать», — а я старалась спасти твою задницу от порки! Убегаешь, господин независимый?
Я изогнулся и положил мешок на пол; рубашка вздернулась и она увидела замазанный укус.
— Дэйви, милый, что с тобой? — И вот она подходит в пылком порыве, совсем уже не сердитая. — О, милый, у тебя еще и лихорадка!
— Паук-крестовик.
— Какое глупое, безумное желание идти туда, где эти ужасные твари; если бы ты был достаточно маленьким, чтобы тебя можно было перевернуть у меня на коленях, я задала бы тебе такую порку, что ты запомнил бы ее навсегда. — Она продолжала в таком же духе, ласково браня, что означало только доброту и женскую любовь покомандовать.
Когда она остановилась передохнуть, я сказал:
— Я не бездельничал, мисс Эммия… думал, что сегодня у меня выходной. — Прикосновение ее мягких рук, хлопотавших возле рубашки и укушенного места, возбудило меня, так что я задавал себе вопрос, скроет ли моя набедренная повязка доказательство этого.
— Теперь поднимайся к себе, Дэйви, ты никогда не задумывался, что не следует делать ничего подобного, ты ведь обманываешь меня и всех, это — предупреждение святых, но я не скажу: я покрываю тебя, но если еще хоть раз обдуришь меня, я никогда больше не сделаю этого, тебе еще повезло, что сегодня пятница и твоего отсутствия не заметили, и, во всяком случае… — В этом была вся Эммия: если ты хотел сказать что-либо сам, тебе приходилось дожидаться паузы, когда она переведет дух, и действовать быстро, чтобы противостоять мощному потоку слов, который не может остановиться, потому что должен добежать до подножья горы, а он все льется и льет. — Сейчас же отправляйся прямо в постель, а я принесу тебе припарку из мятных листьев на это место, мама говорит, что это самое лучшее средство в мире от любого укуса, я хочу сказать, укуса насекомого, конечно, змея — другое дело, для этого ты должен получить дозу снадобья и нюхательный камень[40], но, во всяком случае… о, фу, что ты налепил на него? — Ответа она не ожидала. — Теперь бери свой фонарь, мне он не нужен, и прямо в постель, не стой там, шаря вокруг себя.
— Хорошо, — согласился я и попытался поднять мешок, чтобы она не заметила, но она могла быть говорливой и, тем не менее, наблюдательной.
— Боже милостивый, что у тебя там?
— Ничего.
— Он говорит «ничего», а оно выпирает из мешка, большое, как дом… Дэйви, послушай, если ты что-то украл, чего ты не должен был делать, я не могу покрыть тебя, это грех…
— Здесь ничего такого нет! — закричал я. — Вы должны знать все, мисс Эммия, это большой кусок дерева, который я нашел, чтобы вырезать для вас кое-что на ваши именины, если уж вы должны знать о всем, черт возьми, если вы…
— О, Дэйви, милый малыш! — Она снова схватила меня, ее лицо залило румянцем. Я едва успел отвести мешок в сторону от нашего соприкосновения, прежде чем она поцеловала меня.
Никто не целовал меня после Кэрон. Конечно, «милый малыш» не значит то же самое, что просто «милый». Но Эммия держала меня в объятиях, прижалась ко мне, благоухающая и теплая, — господи, я даже не знал, что соски у девушки могли становиться такими твердыми, чтобы ощущать их через одежду! Но я почувствовал себя неважно: ослабел и испугался, желудок затрепетал, место укуса паука заныло.
— О, Дэйви, я так бранила тебя, а тебе плохо от укуса, полученного оттого, что ты сделал кое-что для меня… О, Дэйви, я чувствую себя неловко.
Я бросил мешок и сжал ее в объятиях, ощущая эластичное мягкое тело. Она широко раскрыла глаза от удивления, как будто подобная мысль никогда не приходила ей в голову по отношению ко мне, — вплоть до того, как она вдруг почувствовала, что мои руки стали смелее прикасаться к ее талии и бедрам[41].
— Не надо, Дэйви! — Мои руки немедленно расслабились и она преодолела растерянность. — Теперь марш в кровать, как тебе сказано, а я принесу припарку, как только смогу ускользнуть обратно.
Я с трудом взобрался на чердак, с памятью о ее прикосновении, запечатленном в моем теле, добрался до своего тюфяка, не уронив фонарь, и спрятал мешок в сено. Сбросив набедренную повязку, остался в рубашке — меня знобило. Под одеялом, слабый и дрожащий, я наблюдал за быстрой сменой фантастических фигур в темноте вокруг чердачных стропил, высоко над лужицей света, излучаемой фонарем. Я чувствовал вонь протухшего тюленьего жира от фонаря, аромат сухого сена, запах пота и навоза от лошадей и мулов внизу. Мне хотелось набраться смелости, показать кому-то золотой горн и рассказать о моем приключении. Кому, кроме Эммии? В это время она была моим единственным другом.
Каста крепостных слуг — жалкое сословие в Мохе, затиснутое между верхами и низами. Рабы ненавидели нас, ведь нам жилось немного лучше, причем пожизненные рабы не так сильно, как краткосрочные — те, по-видимому, считали, что не слишком отличаются от нас: они находились в рабстве по причине осуждения за незначительное преступление, а мы были слугами вследствие случайного рождения или злой судьбы. Свободные люди презирали нас, смотрели на нас свысока — хотя не получали настоящего удовлетворения, такого, как от ощущения их превосходства над рабами. Эммия могла иметь большие неприятности, проявляя нежность ко мне в присутствии кого-либо третьего; я никогда не ожидал от нее этого, и то, что она поступила так наедине со мной, все еще оставалось загадкой и в тот вечер, несмотря на овладевшие мной роскошные мечты, основанные на этом факте: мне просто еще не пришло в голову (за пределами мечтаний), что во мне было что-то, привлекавшее женщин.
Конечно, я слыхал весь набор пословиц: «Все крепостные слуги подворовывают понемногу», «Им пальца в рот не клади!», «Крепостная может быть хорошей девкой, но помни о плетке!» — и так далее, вся эта извечная вздорная болтовня, необходимая людям, чтобы укрепить их тщеславие и избежать риска честно взглянуть на себя самого. Таким же образом люди говорят: «От рабов всегда несет». И никогда не задаются вопросом: «Кто дает им тазик помыться или время для этого?»
В Мохе услышишь, что ни одному кэтскильцу нельзя доверять даже пасти свиней. Коникатцы скажут тебе, что каждый второй в Ломеде не честен на руку, а остальные — жалкие трусы. В Нуине говорят: «Лишь трое торговцев из Пенна обманут леваннонца, двое леваннонцев обведут вокруг пальца вэрмантца, а двое вэрмантцев запросто надуют дьявола». И так далее, и так далее, о всех недостатках твоего соседа, пока через некоторое время, может через миллион лет человеческая раса не выберется из грязи.
В школе я услышал объяснения священников-учителей, что расовый предрассудок является одним из грехов, поэтому бог и разрушил Древний Мир и вынудил людей пережить Годы Смятения, чтобы возникла только одна раса с признаками всех предыдущих, и бог в моих глазах вырос на несколько отметин. Хотя в душе моей более взрослый парень, еще не готовый к тому, что он вырос на целую голову, пробормотал что было бы приятнее и проще — раз уж бог собирался возложить на себя столько забот, почему бы ему не сделать моих современников порядочными и добрыми и в других также отношениях?
Сегодня я знаю, что это был просто исторический несчастный случай, в результате которого мы все, в этой части мира, оказались в известной степени близкими по одинаковому физическому образцу. Мы все — потомки небольшой горстки уцелевших, по случайному совпадению включавшей большинство рас древнего мира. С каждым, кто имеет значительные отклонения, поступают жестоко, если он избежит уничтожения в раннем возрасте как мутант. В Коникате, будучи с бродячими комедиантами Рамли, мне причиняли бы беспокойство мои рыжие волосы, если бы не было сильной группы, которая заботилась о своей безопасности.
Мальчики свободных людей, многие из бедных семей, жившие не лучше меня, гоняли шайками по улице и не хотели, чтоб в их играх участвовал крепостной слуга, если им не хватало одного-единственного. Я мог бы подружиться с таким мальчиком, встретив его самого, но стадный образ жизни гибелен для дружбы. Если шайка должна быть на первом месте — с ее ритуалами, жестокостью, групповым притворством и фальшивым братством — не остается времени на отдельную душу другого; нет ни времени, ни смелости, ни признания.
Против опасности со стороны уличной шайки у меня был кэтскильский нож, но я отличался такой резвостью, что моментально скрывался из вида, увидев группу более троих парней, так что я никогда не был вынужден использовать мое оружие для самозащиты. Хорошенькое дельце — если бы меня повесили, это серьезно помешало бы мне писать данную книгу, и, если вас даже не существует, мне очень не хотелось бы, чтобы вы пострадали от подобной утраты[42].
Но, даже в лихорадочном состоянии, здравый смысл подсказывал мне, что я не должен показывать Эммии золотой горн и рассказывать о моем приключении. Она никогда бы не поняла, почему я не убил мутанта. Ее напугала бы сама только мысль, что мутант находится недалеко от города. Подобно большинству женщин, она вряд ли могла бы вытерпеть звучание слова «мутант» — скорее согласилась бы, чтобы по ее ноге взбежала крыса.
Потом, думаю, лихорадка послала мой разум на некоторое время куда-то прочь из этого мира.
Пока я писал этим утром, туман рассеялся. Ники позвала меня на палубу час назад — ее лицо было мокрым — и указала на расплывчатые зеленые очертания в двух-трех милях к юго-востоку. Когда я смотрел туда, белая птица сделала круг и полетела к острову. Никакого дыма не подымалось над ним; спокойный золотисто-голубой день.
На этот раз я написал только эту заметку. Легкий ветерок дует с запада, и капитан Барр намерен обплыть остров, лавируя настолько близко от берега, насколько позволит ему безопасность. Мы будем высматривать гавани, выходы ручьев, рифы, пляжи, любой призрак жилища. Главное замечание: Миранда Николетта счастлива.
Я был разбужен ощущением, что меня накрыли еще одним одеялом. Было оно шерстяное и мягкое, душистое от девичьего запаха Эммии — я имею в виду ее собственный, а не запах купленных духов, которые она иногда употребляла. Должно быть, она принесла его со своей постели для меня — чертового дворового парня, не достаточно храброго, чтобы убить мутанта, но достаточно подлого, чтобы у него украсть.
Эммия говорила — о чем, я не знаю; где-то посреди приятного звучания ее речи, я вымолвил ее имя. Она прервала меня:
— Тише, Дэйви! Как долго ты говоришь! Будь хорошим парнем и дай мне поставить эту припарку — не изгибайся так!
Ее голос был такой же нежный, как и руки, которые осторожно сняли одеяло и приложили пахнувшую мятой прокладку туда, где моя кожа все еще саднила — немного. Боль уже не была сильной; я притворился, что чувствую себя хуже, чем на самом деле, чтобы продлить ее нежную заботу.
— О чем ты трепался только что, Дэйви? Ты сказал, что где-то всходит солнце — только сейчас ночь, ты это знаешь, может, ты бредил? Я слыхала о человеке, который болел оспой, а он подумал, что падает с лошади, поэтому сказал: тпру, тпру, и, действительно, упал с кровати и умер совсем на следующий день, ты, понимаешь, простыл, подумать только, это был Мортон Сэмпсон, который женился по маминому сватовству и раньше жил на Индейской улице, наискось через дорогу от старой школы… — Мне хотелось знать, не проговорился ли я в бреду о золотом горне? Она нежно гладила мои руки под одеялом. — Да, ты трепался о путешествии, боже милостивый, я думаю, ты, вероятно, любишь болтать, я вряд ли могла бы вставить даже словечко… о, чувствуешь пот? Лихорадка тебя покидает, Дэйви, это называют хорошим потом, ты будешь теперь здоров, только не раскрывайся, парень, и тебе лучше также поспать.
Я сказал:
— Если бы человек ушел далеко…
— Да, именно об этом ты трепался, только теперь тебе следует отоспаться, потому что, как говорит мама, если человек не выспится, следующий день пропащий, понимаешь? — Положив руку на одеяло, она смотрела на меня не совсем прямо. Ее разговорный поток продолжал литься, но, думаю, мы уже ощущали какую-то особую неловкость — как мужчина и женщина, когда каждый понимает, что другой думает о том, что они еще не спали вместе. — Я, действительно, изумляюсь — где солнце всходит? — думаю, что такие фантазии порождает лихорадка, но все-таки, вероятно, чудесно путешествовать, я всегда хотела, чтобы и я могла, как тот папин друг, не могу вспомнить его имени, во всяком случае, он все время ездил в Хамбер-таун — о, кто же это был? — Пекхэм — я вспомню об этом через минуту, это никакой не Пекхэм — а, Хамлет Парсонс, вот кто это был, помнишь? — Хам Парсонс, конечно, без глаза, выбитого попавшим в него топорищем, я хочу сказать, он все время ездил в Хамбер-таун и приезжал, чтобы вспоминать, это было всего лишь два лета назад, да-да, ведь в этом же году у нас погиб от вздутия Белый-Племенной — какое прекрасное старое животное…
Поток слов был безостановочным, усыпляющим, словно ручей, словно шелест древесных листьев на ветру, только — да хранит ее бог — Эммия никак не походила на дерево, а ее кожа не была грубой — нигде. В моей полубольной дремоте я удивлялся, почему должен бояться Эммии, когда она так добра ко мне, принесла это одеяло, сидит сейчас так близко, что моей правой руке было неловко, ибо я не осмеливался вытянуть ее над пахом Эммии. Я лично знал несколько мужчин, постоянно испытывающих подобное затруднение. Но Дэйви, жаждущий быть нежным, любящим (и безопасно невиновным) другом — единственный, кто всерьез испугался. Здоровый парень, которому необходимо было схватить Эммию и прижимать к себе ее поясницу до тех пор, пока он не сможет истощиться, боялся не Эммии, а только из практических соображений общества: он не хотел быть пригвожденным к позорному столбу. Ничего подобного никогда не случалось со мной до последних лет — ведь все эти непоследовательные и беспокоящие эгоистические мысли возникают лишь только ваш разум прошел через муку, порождающую их.