Мы действительно остались — на четыре года.
В трезвом состоянии папа Рамли был остроумен и внимателен; выпив, он все еще отличался самокритичностью, если не достигал того определенного уровня опьянения, чего он не мог никогда признавать и впадал в глубокое отчаяние, — тогда он не мог здраво судить в своей безысходности, кому-то приходилось стоять рядом и пить с ним, пока он не падал навзничь. За исключением таких, очень редких, критических моментов, вокруг его печального лица всегда светился ореол радости, так же как его очень громкий смех содержал в себе обертоны печали. Такое состояние справедливо для всех нас, но в нем оно казалось более очевидным, как будто природа, играя наверняка и скупо разливая эмоциональность большинству из нас чайными ложками, плеснула в папу Рамли целое ведро.
Папа привык заявлять, что он боролся, и упорно трудился, и попустительствовал, чтобы сделаться хозяином самой лучшей, черт возьми, труппы в мире, по той простой причине, что в душе он был, черт возьми, благодетелем рода человеческого, который без него, вероятно, сдох бы от собственной скуки, и скупости, и невезения, и всеобщей отвратительной глупости. И это, в самом деле, так, когда вы с трудом воспринимаете его аргументацию, он, действительно, кажется, не имеет совсем ничего против «еловеества», за исключением того, что он, наверно, никогда не произнесет, черт-бы-его-побрал, это слово с буквой «ч».
У него был длинный, с толстой переносицей нос, который растягивался на кончике в двойную шишку. В этот орган когда-то, в отдаленном прошлом, влепили так, что в момент нашего знакомства нос папы Рамли нацеливался, более или менее, на его правое плечо. Он сказал, что нос не был согнут в какой-то битве — вероятнее, кто-то сел на него, когда он был молодым. Он утверждал, что, в действительности, никогда не дрался, кроме как иногда с дубинкой, вот почему никогда не был побит. Однако, когда я увидел, как он лично сбил с ног Шэга Донована, который считал себя хозяином Сил-Харбора, папа не применил никакой дубинки, кроме костяшек пальцев своего кулака, и весь двухсотфунтовый Шэг осел и вырубился. (Я, пятнадцатилетий, немного помогал в той сил-харборской стычке — лишь перебранивался, это длилось недолго и вообще оказалось временным явлением, своеобразной болезнью роста.) В другой раз я слышал, как папа сказал, что его нос перекосило вправо, потому что он все время был настороже и принюхивался к праведникам, которые обычно нападали на человека сзади справа.
Во всяком случае, это был хороший, внушительный нос и небесполезный для труппы, ибо он сигнализировал о настроении хозяина: если он оставался красным или розовым, цвета заката солнца, особенно беспокоиться было нечего; но, если начинал белеть, в то время, как папа все еще оставался трезвым, мудрее всего было вовремя смотать удочки и надеяться на лучшее (ожидая худшего), предполагая, что чувствовал за собой какую-то вину. Его глаза также выполняли важную сигнальную функцию — маленькие, черные и беспокойные. Их окраска изменялась прямо противоположно носу, они наливались кровью, когда папа был воинственно настроен — но, конечно, если ты в тот момент находишься достаточно близко и замечаешь вздутые жилы, то вряд ли спасешься бегством.
Я совсем не помню случая, чтобы он избил кого-либо, кто, согласно пониманию папы, не заслужил этого. Каждый, кто заслуживал, получал быстрое успокаивающее ощущение, что на него падает высокое здание, и, когда он выбирался из-под него, всегда изумительно неповрежденный, он мог делать так, как скажет папа, черт подери, или уходить. За все время моего пребывания с труппой Рамли никто не уходил добровольно, пока не ушел я, а когда я уходил, в этом не было вины папы или моей: прощался он со мной по-дружески и высказал добрые пожелания. Если бы я мог когда-нибудь встретить его снова — праздное замечание, учитывая огромное море между нами и без малейшей надежды, что кто-либо из нас снова вернется в наши родные страны, — это стало бы поводом для любезной беседы и довольно длительной выпивки. Ему накрутило уже семьдесят, теперь, когда я думаю об этом, — и, все же он казался таким прочным, что для меня не было бы неожиданностью узнать, что труппа все еще под его началом, все так же где-то путешествует, а сам он все еще олицетворяет закон и всех пророков.
Он никогда не бывал грубым с женщинами, исключая любовную грубость, которую он, вероятно, допускал, когда брал одну из них на ночь, или на неделю, или на более длительнее время, если это устраивало обоих. Время от времени я слышал, что они мелодично вопили из спального помещения в его фургоне — смеясь в следующее мгновение, или, задыхаясь, восторженно что-то выкрикивали, так женщина не будет поступать, если ее по-настоящему не возбудить. И я видел их, когда они выходили оттуда, очень измятые и потрепанные, но всегда удовлетворенные.
Папа Рамли не говорил о своих любовных успехах — те, кто говорят, наверняка не имеют их совсем — но некоторые из его женщин говорили мне, не меньше, чем другим, после того, как я пробыл с труппой довольно долго и у меня развилась привычка слушать, что почти неслыханно до двадцатилетнего возраста. Особенно Минна Селиг, на три или четыре года старше меня, была в диком восторге, анализируя на досуге, ради забавы, свои ощущения, полученные при этом. Я вспоминаю один случай, когда она не могла успокоиться, пока не сравнила мое исполнение (ее слово) с папиным, очень подробно. Мне нравилась эта девушка, но в том случае я хотел, чтобы она заткнулась — в конце концов, я никогда не утверждал, что выполняю это дело отлично! Бонни Шарп могла воздействовать на интеллект Минны, раза два толкнув ее, но я так не умею. Когда Бонни не было поблизости, Минна, бывало, пошутит, или сделает легкое замечание, как будто это лишь школьная задача и все другое должно подождать, пока она не объяснит тебе подробно и не рассмотрит все возможные аспекты. Не думаю, что она была жестокой, она просто, каким-то образом, получала от этого особое удовольствие; прелестная малышка получала так же много удовольствия от таких развлечений, как бессловесная зануда, подобная мне, получает от смеха. Именно благодаря целеустремленности папы Рамли, объясняла она, он был лучшим в постели чем парень…
— Я совсем не хочу оскорбить твои чувства, Дэйви, просто дело в том, что старший мужчина думаю, знает что-то. Папа словно скала, понимаешь, я имею в виду, что даже его лицо становится суровым, спокойным, почти холодным, он вроде бы больше совсем отключается, и ты знаешь, что можешь делать все — вопить, драться, бороться, сколько тебе влезет, но для тебя нет никакой возможности выбраться оттуда. Ну, фургон мог бы загореться, а он не остановился бы, пока не кончил прямо там. — (Я спросил: «Ты хочешь сказать, что это похоже на то, что в тебя влезает гора?» Она не слушала.) — Взять тебя, Дэйви, ты, в основном, слишком вежливый, — сказала эта хорошенькая девушка из труппы комедиантов, поучая бывшего дворового парня. — И это могло бы удивить тебя, но, в самом деле, Дэйви, женщине не нравится слишком много этого. — Я спросил:
— Нет?
— Нет, — ответила она, действительно, это может удивлять, но женщина не всегда подразумевает точно то, что она говорит… я знаю, это, в самом деле, удивительно. Я спросил:
— Ты достаточно уверена?
Она ответила, что достаточно уверена, и продолжала объяснять мне самым дружественным образом, я помню, тогда, как я говорил «угу», и «да», и «думаю-об-этом-сейчас» — вы знаете, что я вежливый по своей природе — мы слышали также громкое ленивое поскрипывание колес фургона и звуки, долетавшие снаружи. Во время этого разговора мне шел семнадцатый, если память мне не изменяет, а окружающая местность представляла собой почти тропическое великолепие южного Пенна. В моей памяти всплывает мускусный душистый аромат скаппернонгского[80] винограда в воздухе, вместе с ароматом Минны, а я вежливо лежу на ее койке, моя нога удобно проскользнула под ее горячую и потную, маленькую голую коричневую задницу, ожидая (вежливо), пока совсем не спешащий фургон не встряхнет нас достаточно сильно, чтобы мы снова принялись за дело. Я понимал, что Минна, конечно, была права, и то, что она говорила, несомненно, оказало какое-то воздействие, иначе я услышал бы позднее другие жалобы насчет вежливости, а я не могу припомнить, что потом когда-либо слышал их.
Папа никогда не был женат. Хозяин бродячих комедиантов редко женится. Стало традицией, что он должен оставаться доступным, чтобы успокаивать неугомонных, улаживать ссоры, утешить вдову, поучать молодых и умиротворять всех, кого это непосредственно касается, по методике, не очень удобной для женатого человека.
Он проявлял чудеса терпения к детям, во всяком случае, к малышам; пока они не достигнут семи-восьми лет, он редко старался избавиться от них. Их было семеро, когда прибыли мы с Сэмом, лучшие показатели, чем в большинстве таких трупп — семеро детей, двенадцать женщин, пятнадцать мужчин, поэтому мы с Сэмом увеличили общее количество людей в группе до тридцати шести. Еще трое детей родилось за время моего четырехлетнего пребывания в труппе Рамли. Самым старшим ребенком был Джек, сын Нелл Графтон, ему было десять, когда я впервые увидел его; его отец, Рекс Графтон, ослеп от катаракты, приблизительно в то время, когда родился Джек, и учился изготовлять упряжь, плести корзины и другому ремеслу. Джек был красивым непослушным ребенком, рожденным для того, чтобы причинять беспокойство. Нелл, крупная, прелестная женщина, заботилась обо всех в труппе и присматривала за своим гордым резким раздражительным мужем, что, в некотором отношении, защищало его чувствительные нервы и отвлекало от сетований на судьбу, но со своим буйным сыном она не могла справиться. Раз или два я жестоко пытался выбить дурь из его башки, но это совсем не помогло.
Рождение детей у бродячих комедиантов представляет постоянную проблему для святой мэрканской церкви. Как ее руководство могло быть уверено, что о всех беременностях сообщают, никакая женщина не остается без присмотра после пятого месяца, а во время рождения присутствует священник — и это в труппе, которая всегда в пути, въезжает в дикую местность и выезжает оттуда, пересекает государственные границы без досмотра, даже освобождена от налогов и другой ответственности, которые имеют место при оседлой жизни и национальном гражданстве? Вы правы — не могло. Бродячий комедиант называется — законно и с согласия церкви, потому что церковь ничего не может поделать с этим — гражданином мира.
Церковь прилагала спорадические усилия, чтобы управлять бродячими комедиантами, неизменно пытаясь прищемить им хвост. Время от времени у какого-то предприимчивого прелата возникает идея и он, думает, что она новая. Архиепископ Кониката преуспел в этом в 318 году, незадолго до того, как мы объехали вокруг этой страны и направились в южный Кэтскил и Пенн. Он объявил, что каждая труппа бродячих комедиантов, проезжающая через Коникат, должна иметь в качестве одного из своих членов священника. Это просто, сказал он — как они могли бы возражать и почему никто не додумался до этого раньше? Молва распространилась прежде, чем его закон вступил в силу; когда это произошло, все труппы покинули Коникат. За пределами каждого значительного пограничного поста — в Ломеде, и в Дэмбери в южном Бершаре, и в Норроке, который является единственным настоящим южным портом Леваннона, и даже вдалеке, в Мистике, на границе с Родом, — труппы бродячих комедиантов устроили лагеря в пределах видимости коникатских таможенных чиновников, с которыми они подружились и были довольно приветливы, но в течение трех месяцев ни одна труппа не появилась на территории Кониката и ни один хозяин комедиантов не позаботился объяснить почему.
Комедианты были вежливы со всеми посетителями, но в тех лагерях они не устраивали представлений, которые могли быть видны с коникатской стороны. Никакой музыки, так как музыка не признает границ. Никаких продаж коникатским покупателям, и никаких передач новостей. Труппы просто находились там. Трех месяцев блокады оказалось достаточно, чтобы привести каждый город и каждое село в стране до крайнего раздражения и протеста — более того, там все еще сетовали на «забастовку комедиантов» много месяцев спустя, когда мы проезжали мимо и мне хотелось, чтобы мы устроили представление, но в это время мы чертовски быстро уезжали в северный Леваннон. Часто за эти три месяца несколько отобранных подобострастных священников посещали лагеря и предлагали себя в качестве членов — временных, даже с ограниченными привилегиями, все, что угодно, чтобы вернуть труппы обратно в страну, прежде чем население взбунтуется. Оптимистам-отцам с сожалением сообщали, что хозяин еще не совсем передумал, но будут рады сообщить им, когда он созреет. Сейчас я представляю себе, рассматривая все в исторической ретроспективе, которую Ники и Дайон объяснили мне, что если бы церковь пыталась обойтись с бродячими комедиантами круто, это могло бы вызвать вспышку религиозной войны с совершенно непредсказуемыми результатами; но церковники были сообразительны и смягчили свою позицию. Тогда, наконец, труппа в Норроке — предварительно договорившись, но это отдельная история, каким образом посыльные комедиантов мгновенно переходили окольными дорогами и тайными тропами от труппы к труппе, держа всех в курсе событий — приняла приятного маленького священника как временного члена и отправилась проездом через страну.
Они подготовились для этого. Отправилась труппа Билла (Лардпота[81]) Шэнди. Папа Рамли знал Лардпота; он сказал, что этот человек все делал так, как ел, никогда не останавливаясь на полпути. Прежде, чем они отправились со священником, большие картины похотливого содержания на фургонах были перекрашены в серые тона — скучное и печальное зрелище. Где бы они не останавливались, как будто для обычного выступления, не играла музыка, а исполнялись только церковные гимны. Никаких представлений, никаких спектаклей с подглядыванием за голыми женщинами. Вместо сводки новостей с отдаленных мест, которую хозяин комедиантов обычно предусматривает в начале каждого посещения, приглашался священник, чтобы произнести проповедь. От этого, в самом деле, было обиднее всего, потому что, как я говорил, бродячие комедианты были единственным источником новостей, которому люди могли доверять: ничто другое в нашем робком, пораженном нищетой, безграмотном мире, не может заменить газет Древнего Мира. Не прошло и трех месяцев, а весь Коникат волновали слухи — землетрясения в Кэтскиле, восстания атеистов в Нуине, Вэрмант переполнен революционерами, прорицателями и трехглавыми телятами. Тот бедняга-священник — Лардпот намеренно выбрал самого наивного — фактически читал проповедь дважды, второй раз для преданной и упорной группы из пяти пожилых леди: они не могли слышать достаточно хорошо, но были обрадованы, когда узнали, что комедианты прекратили свою непристойную деятельность в пользу приятных поучений для нравственного воспитания в семье.
Закон, который издается церковью, никогда не отменяется[82]. Но, прежде чем группа Билла Шэнди достигла границы Рода, архиепископ объявил в нью-хейвенском соборе, что несчастный причетник, который вначале передал архиепископское послание, совершил отвратительную ошибку, пропустив слова, за что он сейчас подвергнут наказанию, которое будет отбывать в течение некоторого времени — при этом, говорят, архиепископ чмокнул губами и улыбнулся, в какой-то степени, мирской улыбкой. Что архиепископ, на самом деле, сказал — и если бы он не был так занят, заботясь о духовном благоденствии своей паствы, он узнал бы об ошибке и исправил ее намного раньше, — что он действительно сказал, так это то, что любая труппа бродячих комедиантов, которая этого пожелает, может принять священника в качестве члена своей труппы и т. д. и т. д. Заметьте, пожалуйста, сказал архиепископ, какое огромное различие для понимания закона может иметь присутствие или отсутствие трех небольших слов, и попытайтесь вести себя соответствующим образом, хвала господу, и отдавайте себе отчет в сказанном. Поэтому народ на улицах танцевал. Не понимаю, как самое лучшее послание архиепископов могло получить так много от этих «и т. д.», «и т. д.»
Поэтому, практически, комедианты — граждане мира, живут, главным образом, по законам, которые церковь, как смущенная учительница, называет «почетной системой». Это значит, что хозяин бродячих комедиантов должен принимать на себя многие функции полицейского, священника и судьи. Предполагается, что он должен выяснять и сообщать обо всех беременностях, даже если труппа через несколько месяцев окажется на расстоянии в сотни миль. Он должен убедиться, что за женщинами имеется должный уход во время критического периода. И, если случайно родится мутант, когда труппа не находится в пределах досягаемости священника, хозяин комедиантов должен взять собственной рукой нож и убедиться, что он проник в сердце, и собственными глазами присмотреть, чтобы тело было погребено под молодым деревцем, которое должно быть согнуто в форме колеса…
В каждом из трех других фургонов труппы Рамли, за исключением театрального, имелось достаточно жилых помещений для, максимум, двенадцати человек, не заставляя кого-либо спать в «гостиной» — думали, что это принесет неудачу — бродячие комедианты были полны пустячных суеверий, подобных этому, но необычайно свободны от больших. Включая главный фургон, верхний предел для целой труппы составлял сорок два человека. Некоторые труппы имеют шесть фургонов или даже больше; это слишком много. Тридцать шесть человек — численный состав труппы после присоединения нас с Сэмом — самое подходящее количество, не слишком большое, чтобы папа не мог уследить за всем, что происходило, но достаточно большее, так что самые крутые бандитские шайки вряд ли нападут на нас. — Ребята Шэга Донована были не бандитами, а городскими хулиганами довольно глупой породы.
В тот первый день в Хамбер-тауне, после принятия нас в состав труппы, папа Рамли отправился по своим делам и, я вспоминаю, Бонни Шарп, прислонив затылок к колену мадам Лоры, потихоньку играла на мандолине, поэтому, не осталось никого, кроме Минны, чтобы позаботится о нас с Сэмом.
Жизнь бродячих комедиантов проходила в таком ритме, что напряженное состояние, быстро и очевидно, сменялось спокойной обстановкой. Бонни явно получала удовольствие, слушая мою историю и вопросы мадам Лоры, и случайные замечания моего папы, она переводила взгляд своих веселых девичьих глаз, огромных и серых, от одного к другому, ничего не упуская. Потом я закончил, и Бонни поняла, что, наверно, Минна позаботится о нас, если для этого не найдется никого другого, поэтому окружающий мир для Бонни удобно сузился до небольшого местечка на бурой медвежьей шкуре, блестящих струн мандолины, легких звуков музыки, издаваемых ею, удовольствия, которое она испытывала в своем здоровом теле, и теплоты колена мадам Лоры. Время напряжения, время расслабленного спокойствия, с музыкой при этом, — я тоже научился такому ритму через некоторое время. Если бы Ники не научилась этому, я не мог бы ладить с ней так, как сейчас — ну, без этого она была бы какой-то другой, неосознанной. Избави меня бог от общения с достойными людьми, чья одержимость энтузиазмом никогда не позволяет отдыхать расслабленным.
Минна Селиг, когда она повела нас к одному из остальных фургонов, носила под своими черными локонами привлекательную, чуть хмурую задумчивость…
Именно в этот момент мне пришло в голову, что некоторые из вас, кто может, существует, а, может, и нет, тоже могут, в действительности, оказаться женщинами. Если это так, вы, наверно, будете настаивать, чтобы узнать, что еще носила Минна; эта озабоченность тем, во что одета другая девушка, является неискоренимой чертой характера, которой я никогда не был в состоянии выяснить ни в одной из вас. Хорошо — она носила темно-вишневую блузу и широкие льняные штаны, и мокасины, похожие на те, что носим мы — все, кроме папы, то есть, того, кто, наверно, жестоко выбранит всякого, кого застанет в обуви, подражающей его позолоченным нагим женщинам.
Минна нашла для нас места, просто случайно (как она сказала) в том же фургоне, где спали она и Бонни. Счастливая случайность: я жил в том самом отсеке все четыре года. Бонни перебралась в другой фургон, когда вышла замуж за Джоу Далина в 319 году, а Сэм позднее перешел жить к мадам Лоре, о его ухаживании за ней я еще расскажу — но только немного, только поверхностные события, так как это все, что я знаю: в этом была глубина, естественность, неизбежность, которую они, наверно, не захотели бы объяснять, если бы даже смогли, и что бы я ни писал об этом, оно будет выглядеть не лучше, чем полуграмотной догадкой.
Да, я находился в том помещении, которое Минна выбрала для меня, в образующем мое жилище уголке, размерами четыре на восемь на семь футов, приучившись жить стесненно в малом, но не в большом — если вы не хотите сказать, что мы все вынуждены жить стесненно в какой-то момент времени, который редко достигает даже столетия, на пятнышке космической пыли, случайно вращающемся в пустоте в течение каких-то жалких трех-четырех миллиардов лет. Привык я и к тому, что немногое необходимое имущество может быть легко уложено в помещении размерами четыре-восемь-семь футов, оставляя место для тебя самого, а иногда и для Минны.