Большие деревья закончились. Словно погрузившись в темную воду, мы вошли туда, где главной растительностью был дикий виноград; вероятно, день здесь всегда будет отчасти похож на предвечерье. Мощная виноградная лоза постепенно победила подрост клена и дуба. Одни ростки погибли и поддерживали своих убийц; другие выжили, получив достаточно солнца, чтобы продолжать рабское существование.
Все же я нашел здесь безграничность окраски и разнообразия. Яркими проблесками в окружавшем меня растительном хаосе были орхидеи. Я взглянул на красно-голубого попугая и на танагру, которая сначала была неподвижным тлеющим угольком, а потом стала метеором. Я слышал жалобные стенания лесного голубя — так это звучит, хотя, я полагаю, он издает любовные призывы.
Мутант взглянул на переплетенные растения, а затем на мои ноги и руки.
— Ты, нет, — сказал он и показал, что он имел в виду, схватив изогнутый отросток виноградной лозы и взбираясь по нему, пока не оказался на высоте тридцати футов. Он рванулся всем телом через пролом, чтобы схватить следующий отросток, и еще и еще один. Удалившись на много ярдов[23], он с легкостью переменил захват и вернулся. Он был прав, это было не для меня. Я ловко карабкаюсь по деревьям и спал на них раз или два, прежде чем нашел свою пещеру, но мои руки всего лишь человеческие. Он позвал меня:
— Ты пойдешь по земле?
Я пошел по земле. Идти стало противно. Мунтант передвигался впереди над отвратительными зарослями — упавшими ветками, рыжеватым ворсистым кустарником, ежевикой, сумахом[24], сгнившими стволами, полными, вероятно, рыжих муравьев, готовых мгновенно укусить. Змея и скорпион тоже могли быть здесь. Черно-золотистые, шарообразные пауки-крестовики, величиной с большой палец моей ноги, построили тут свои многочисленные жилища: их укусы не убивают насмерть, но побуждают тебя желать, чтобы это поскорее случилось…
Мутант сбавил скорость, чтобы я мог приспособиться. Через четверть мили, в результате напряженных усилий, я добрался до переплетений шиповника и здесь остановился: десятифутовые эластичные стебли были беспорядочно спутаны, жесткие, как сухожилия лося, и безжалостные, как зубы ласки. За ними я увидел дерево, возможно, самое большое в Мохе тюльпанное дерево, диаметром у основания, по крайней мере, двенадцать футов. Виноград добрался до него очень давно и буйно разросся вверх, к солнечному свету, но это все же не сможет погубить гиганта и через сотню лет. Мой мутант был уже там и указывал на стебель виноградной лозы, свисавшей с моей стороны шиповника и соединявшийся с отростками, оплетавшими ствол. Я полез по лозе и вскарабкался наверх; мутант схватил мою ногу и мягко поставил ее на ветку.
Как только он убедился, что я добрался благополучно, он полез вверх и взбирался — я следовал за ним — примерно еще шестьдесят футов. Передвигаться было так же легко, как по лестнице. Боковые ветви дерева ставали тоньше, а виноградные листья гуще, все более освещенные солнцем по мере того, как мы добирались до густого переплетения веток и лозы. Это не было орлиное гнездо, как я по-глупому сначала предположил — никакая птица никогда не приподняла бы ветки таких размеров — но, все-таки, настоящее гнездо, диаметром шесть футов, сооруженное на развилине, сплетенное так же искусно, как любая корзинка из ивовых прутьев на Зерновом рынке, и выложенное внутри серым лишайником. Мутант вошел туда и освободил место для меня.
Он разговаривал со мной.
У меня не было ощущения, что это сон. Играли ли вы в детстве, как иногда мы с Кэрон, в игру о воображаемых странах? Ты можешь объявить, что если переступил через брешь в раздвоенном стволе дерева, то уже вошел в другую страну. Если затем, наяву, ты переступил обратно, ты считаешь, что должен продолжать полагаться на выдумку, и я знаю, как это обидно. А что, если тебя взаправду встретил на другой стороне разветвленного дерева дракон, страшная химера, кадиллак[25], фея в зеленом наряде?..
— Уже видел тебя раньше, — сказал мутант. Итак, вероятно, он наблюдал за мной во время моих прежних посещений Северной горы — урод изучал меня, с моим-то острым зрением и тонким слухом, а я и не догадывался об этом! Наверно, у него не сложилось здравого суждения о шалостях парня, который воображал, что он сам; эта утешительная мысль пришла мне в голову немного спустя.
Он рассказал мне о своей жизни. Ему помогали лишь фрагменты языка, стершегося из памяти за годы, когда он не разговаривал ни с кем, кроме себя самого — я не смогу написать много о состоявшемся разговоре. Он махал руками в направлении северо-востока, где с нашей высоты мир казался зеленым морем под золотистыми лучами полуденного солнца — он родился где-то далеко в той стороне, если я понял его. Он говорил о путешествии в «десять ночлегов», но я не знаю, какое расстояние он мог проходить за день. Его мать, очевидно фермерша, вырастила его в лесу. Для него тайна рождения представлялась смутно. «Началось там» — сказал он и неумело пытался повторить то, что его мать рассказала ему о рождении, и прекратил попытку, как только я показал, что понял. Смерть он осознавал, как окончание: «Мужчина матери прекратил жить» — до того, как он родился, я думаю, подразумевал он. Описывая свою мать, все, что он мог сказать, было: «большая, хорошая». Я догадался, что она, вероятно, была какой-то дородной фермершей, которая ухитрилась скрыть свою беременность в первые месяцы и, возможно, после смерти мужа, сделать это ей оказалось проще.
По закону, о каждой беременности следовало немедленно сообщать гражданским и церковным властям, никакую беременную женщину нельзя было оставлять одной после пятого месяца и при каждых родах должен присутствовать священник, чтобы решить, является ли ребенок нормальным, и избавиться от него, если он посчитает его мутантом. Иногда закон нарушается — бродячие комедианты, например, которые всегда в движении, могли бы избежать его намного чаще, чем они это делают, — но закон существует и содержит строгое требование как религиозных, так и светских властей.
Мать этого мутанта не имела другой помощи в воспитании его до возраста между восемью и десятью годами, кроме большой собаки. Вероятно, это была одна из огромных овчарок, которые требуются семье фермера, если она отваживается жить не внутри частокола. Собака охраняла ребенка, если мать не могла быть с ним, и состарилась, когда тот вырос.
На борту «Морнинг Стар» у нас есть две овчарки Дайона: Роуленд и Роума. Теперь они довольно дружелюбны, но когда расположение духа Дайона было мрачным из-за страдания от того, что произошло в Нуине — проигранная нами война, вынужденное бегство, несомненный крах почти всех реформ, начатых, когда он был регентом, а мы с Ники считались его неофициальными советниками, — никто не осмеливался проходить мимо них, кроме самого Дайона: даже Ники или сожительницы Дайона Нора Северн и Грета Шон. Собаки не любят движения корабля — Роуленд страдал морской болезнью в течение двух дней — но держатся бодро на копченом мясе и сухарях, которых никто им не жалеет.
Вчера вечером во время захода солнца Ники стояла у леера[26] и смотрела назад — на ту часть горизонта, за которым находились Нуин и другие страны, а Роуленд подошел и сентиментально привалился к ее бедру. Она прикоснулась к его голове; меня не было рядом, я наблюдал издали, как западный ветерок ерошил его серую шкуру и развевал светящиеся коричневые волосы Ники. Они подстрижены коротко, словно мужские, но она всецело оставалась женщиной и в эти дни. Когда приходилось одеваться в немногочисленные простые одежды, — по необходимости, изготовленные ею для себя из корабельного запаса ткани, потому что большинство из нас взошли на борт лишь в том, что имели на себе в тот мерзкий день. Вчера, при красно-золотистом свете, она носила блузку и юбку из простейшего нуинского коричневого полотна — истинная женщина, но в настроении, опасном для прикасаний[27], думал я, и поэтому не подошел к ней, несмотря на сильное желание ухватить ее за тоненькую талию и целовать коричневые шею и плечи. Роуленд, удостоившись случайной ласки ее руки, отступил в сторону и лег на палубу поблизости, обожая ее, но держа это в себе, ожидая, что она глянет на него снова, если пожелает. Он мог бы сознавать, так же как и я, что, несмотря на все воздействие мужского и женского тщеславия, мужской и женской глупости, женщины все-таки люди.
Мать мутанта учила его говорить, теперь же его речь была искажена по прошествии многих лет, когда он почти не имел шансов пользоваться ею. Мать учила его добывать средства к существованию в дикой местности — охотиться, устраивать западню, ловить руками рыбу в ручье, искать съедобные растения; учила, как подкрадываться и, самое важное, как прятаться. Она втолковывала ему, что он должен избегать людей, которые убили бы его на месте. Я не могу отгадать, какой способ его существования в будущем она представляла себе: может, просто не задумывалась об этом. Также не могу догадаться, что иное заставило его рисковать собственной жизнью, приблизившись ко мне, если только не безграничная жажда любого вида контакта с тем, кто, как он знал, был близок ему по происхождению.
Где-то между его восьмым и десятым годами — «она больше не пришла». Он долго ждал. Собаку убил лесной бизон — этакий маленький хулиган, вполовину меньший домашнего рогатого скота, но необыкновенно сильный и понятливый; один наш человек погиб от такого, когда я бродил с бродячими комедиантами. Большую часть этой истории мутант поведал мне языком жестов, он открыто заплакал, когда говорил о гибели собаки, и непроизвольно помочился сквозь дно своего гнезда.
Когда он почувствовал, что его мать, вероятно, также умерла, он осуществил свое путешествие «в десять ночлегов». Я спросил, сколько ему лет; он не понял. Он не знал, каким образом рассказать мне, как часто земля охлаждалась во время зимних дождей. Вероятно, ему стукнуло лет двадцать пять, когда я встретил его. Во время десятидневного путешествия его заметил охотник и пустил в него стрелу: «Попала в меня острая палка красивый человек». Его пальцы сдавили горло как тогда, он кричал и стонал и издавал вопли, его небольшой рот растянулся, словно рана. Потом он стал спокойно рассматривать меня, чтобы убедиться, понял ли я, а у меня уж по спине скользнул противный червяк страха.
— Теперь покажу, — сказал он и резко поднялся, чтобы спуститься с дерева, проделав весь путь до земли.
Внутри зарослей шиповника дерево окружал каменный настил, образуя круг на расстоянии шести футов от основания. Получалась настоящая крепость: только змея могла проникнуть сквозь колючие растения. Камни были перекрыты очень искусно, в несколько слоев, так, что шиповник не мог пробиться через них; сколько же их — и отыскано, и пронесено с мукой по дороге из виноградной лозы!.. Здесь у него был каменный молоток — камень в форме колуна, несколько других безделиц. Он показал мне их, не очень доверяя, настаивая, чтобы я стоял там, где стоял, когда он извлекал что-то по другую сторону ствола.
Я слышал, как он осторожно передвигал камни. Его руки появились из-за ствола, опустили вниз плиту розового цвета; я знал, что, по-видимому, это был указательный камень какого-то скромного тайника. Он возвратился ко мне, неся предмет, который я никогда прежде не видел.
Сначала я подумал, что это могла быть какая-то странная по форме труба, какой пользуются охотники и кавалерия, или что-то вроде корнета, который я слышал, когда бродячие комедианты посещали Скоар и устраивали свои представления на зеленой лужайке. Но этот золотой горн был похож на те предметы, как скаковой жеребец — на лошадь под плугом — оба достойны уважения, но первый — это ангел-дьявол с радугой на плечах.
Большой раструбный конец, два круглых витка и прямой участок трубы между раструбом и мундштуком — о, допустим, мы могли бы отлить подобный металл в наше время, но у нас не было бы способа для придания ему такой великолепной формы. Я сразу понял, что инструмент был из древнего мира — он не мог быть создан в наше время — и я испугался.
Древние монеты, ножи, ложки, кухонная посуда, которая не ржавеет — такие предметы погибшего мира часто выкапывают при пахоте или находят на краю развалин, еще не совсем поглощенных дикой растительностью, подобных развалинам в Мохе, на побережье моря Хадсона возле села Олбани[28], которые тянутся вниз, в воду, словно лестница, покинутая богами. Если вещь из древнего мира не представляет явного вреда, по обычаю нашедший становится собственником, если в состоянии заплатить священнику, чтобы изгнать нечистую силу и поставить на предмете знак святого колеса. У мадам Робсон была кастрюля с длинной ручкой из серого металла, которая никогда не ржавела, найденная ее дедушкой при вспахивании кукурузного поля и переданная ей, когда она выходила замуж. Она никогда не пользовалась ею, но любила показывать ее постояльцам гостиницы, чтобы они поохали-поахали, и рассказывала, как ее мать готовила в ней пищу и это не причиняло ей вреда. Потом, бывало, Старый Джон встревал с рассказом о том, как ее нашли, словно он был там, тогда как ее печальное лицо — похожее не на круглое хорошенькое лицо Эммии, а скорее на морду вэрмантского мула — вероятно, свидетельствовало, что он не тот мужчина, который мог бы когда-либо найти для нее такую вещь, только не он, случилось бы чудо, если бы он поднял свою благословенную задницу достаточно высоко, чтобы почесать… Если древняя вещь была слишком странной, священник хоронил ее[29], чтобы она не могла принести вреда.
В руках мутанта горн блестел золотом. Настоящее золото я увидел позднее: оно намного тяжелее и иное на ощупь. Но я называю его золотым горном, ибо я действительно думал так о нем очень долго и это название достаточно близко к истине. Если вы уверены, что есть лишь один вид истины, продолжайте верить, отбросьте эту книгу и читайте какую-то иную, в общем — подите прочь.
Несколько обеспокоенный, мутант разрешил мне взять горн.
— Вещь мужчины матери, она говорила. — Я почувствовал себя лучше, когда обнаружил знак колеса — какой-то священник когда-то уже отогнал молитвой злых духов. Горн вобрал в себя весь свет из этого затененного места, он сам по себе казался солнцем.
— Она приносит, говорит, я сохранять… Ты дуть? — Итак, по крайней мере, он знал, что эта вещь предназначена для музыки.
Я надул щеки и попробовал — звук дыхания и ворчание. Мутант засмеялся и поспешно забрал горн обратно.
— Я покажу.
Его жалкий рот почти исчез в мундштуке, его щеки напряглись, вместо того, чтобы дуть. Я услышал, как горн заиграл.
Мне интересно, слышали ли вы этот голос в вашей части мира? Я даже не буду и пытаться описывать его — безнадежно пытаться передать, как сосулька разбивает солнечный свет на очаровательные цвета, ни нарисовать картину ветра. Знаю лишь об одном месте, где слова и музыка составляют одно целое — и оно называется песней.
Мутант нажал на один из клапанов и выдал иной звук, затем — еще и еще. При каждом дуновении он просто извлекал звук, совсем не намереваясь сочетать их, без малейшего представления о ритме или мелодии. Но уже при первом звуке мое сознание переполнилось песнями, услышанными в таверне, на улицах, на представлениях бродячих комедиантов, и более давними по времени, когда толстая нежная сестра Карнация пела мне. Для жалкого мутанта музыка была только неопределенно удлиненными, несвязными звуками. Он мог играть таким образом целый день и ничего больше не знал.
Я попытался допытаться, откуда появился горн; он покачал головой.
— Держали ли его спрятанным? — Еще одно качание головой… ну, откуда ему знать? Вопросы не из его мира, который не наделил его никакими способностями, но был жестоким для него от рождения.
— Пользовался ли ты им, чтобы позвать мать? — Он выглядел бездумным, будто могла быть какая-то такая память, до которой мне нет дела, и, не ответив, понес горн обратно в тайник.
Я снова видел его руки на этом красноватом камне, слышал, как его устанавливали на прежнее место и знал, что я мог бы отыскать это место за десять секунд и что золотой горн должен быть моим.
Он должен быть моим.
Он вернулся, улыбаясь, теперь успокоенный, что его сокровище было в безопасности… ей-богу, я претендую на признание толики моего благородства: ведь я больше не планировал убить его, даже и не думал об этом, кроме одного-двух случайных моментов. Это проблеск моей добродетельности.
Фонарь в нашей каюте потрескивает, а мои пальцы сводит судорога. Мне нужно новое перо для ручки — у нас есть много бронзовых перьев, но мне не следует быть расточительным. К тому же очень хочется подышать воздухом наверху. Может быть, я побеспокою капитана Барра либо Дайона или напомню Ники, что мы еще не пробовали писать в «вороньем гнезде»[30]. Ночь неспокойная: порывы северо-западного ветра слабы, но, кажется, за ними последуют более сильные. Утро началось с малинового зарева и весь день напролет мой слух был напряжен в ожидании шторма. Другие колонисты — так мы стали называть себя в последнее время — раздражительны от этого. Во время полуденной еды Эдна-Ли Джейсон без всякой видимой причины разразилась плачем, несвязно объясняя это тоской по родине, но позже она сказала, что не имела этого в виду. Может, я буду просто слоняться по носу судна, вкушать погоду своим особым путем и попытаюсь решить, стоит ли продолжать эту книгу…
Я продолжаю ее, во всяком случае, Ники говорит, что это так. (В «вороньем гнезде» было чудесно. Она почувствовала головокружение и укусила меня за плечо сильнее, чем намеревалась, но, несколько минут спустя, она вызвала меня побыть наверху еще немного, пока дует настоящий ветер. Да, она может также испытывать энтузиазм.) Я продолжаю мою книгу, но боюсь писать несколько следующих страниц.
Я мог бы наврать о том, что произошло с мутантом и со мной. Мы все врем о себе, пытаясь обвести мир вокруг пальца: все, мол, бородавки срезаны. Но не будет ли это слишком жестокой шуткой: начать правдивый рассказ, а потом исказить его приукрашиванием, обманывая при первом же затруднении? Написав все откровенно, я предоставляю срезание бородавок вашим заботам — конечно, это не совсем честно, потому что я вряд ли узнаю что-либо о вас или о вашей тете Кассандре[31] и ее желтом коте с загнутым ухом. Но, эй, ухнем! — или, как вспоминаю, говаривала Ники по другому случаю: «Лучше не будем вешать лапшу на уши, мой любимый, моя рыжая обезьянка, все мое, мое то и это, моя голубоглазая утешительная постельная грелка длительного действия, обойдемся без этого, и тогда у нас никогда не окончится».
Когда мы с мутантом карабкались вверх от каменной наброски, я увидел грязь у него на спине и у меня возникла идея. Я спросил его:
— Где вода? — Он показал на густые заросли.
— Я покажу пить.
— Мыться тоже.
— М… мыться? — Это не было его основным занятием. Он мог знать это слово в детстве. Вы понимаете мою сообразительность? — заставить его по-настоящему мыться и он будет находиться далеко от дома довольно долго.
— Вода удаляет грязь, — заявил я.
— Грязь?
Я стер пятнышко с запястья моей руки и показал несколько грязных пятен на нем.
— Удаление водой грязи — это значит «мыться». Мыться хорошо, будет хороший вид. — Великая идея вырвалась, словно зажженный огонь в лампе с тюленьим жиром — великая идея, не полностью моя.
— М… мыться, буду похожим на тебя!
Покачиваясь, я полез по виноградной лозе, чувствуя тошноту не только от страха, что он будет целовать меня в восхищении. Он следовал за мной, бормоча слова, которые я не мог слышать, веря, что я мог бы заколдовать воду, чтобы сделать его красавцем-мужчиной. Я никак не способен был осуществить это, я даже и предположить не мог, что он так это воспримет.
Мы спускались по склону горы, из гадких зарослей в более светлую местность. Я замечал ориентиры дороги. Когда мы добрались до берега ручья, я дал ему понять, что нам нужна заводь: он повел меня через ольховый лес к прекрасному месту с неподвижной водой, освещенной солнцем. Я сбросил одежду и соскользнул в воду. Мунтант наблюдал с изумлением — как можно поступить таким образом?
Меня тошнило от осознания того, что я собирался сделать; улыбаясь и употребляя простые слова, я показывал, как я моюсь сам, чтобы объяснить, как это следует делать. Наконец он рискнул войти в воду, но вся красота водной заводи была растрачена на меня. Однако я манил к себе его, этого большого ребенка. Нигде не было глубже трех футов, но я не отваживался плавать, думая, что он станет подражать мне и утонет. Теперь мне была противна мысль, что ему может быть причинен какой-либо вред от меня, кроме одной потери, которая, я продолжал уверять себя, не могла бы для него что-то значить — чего он мог желать от золотого горна? Я помогал ему, вдохновляя его двигаться в воде, и поддерживал его равновесие. Я даже сам начал скрести его.
Испуганный, но усердный, он приступил к работе, фыркая и плещась, осваиваясь с мытьем. Вскоре я дал ему возможность увидеть меня, смотрящим, как бы испуганно, на солнце, чтобы намекнуть, что я думаю о времени и приближении вечерней темноты. Я сказал:
— Я должен возвращаться. Ты оканчивай мыться. — Я выбрался из воды и оделся, помахал ему рукой, чтобы он задержался, показывая, что грязь все еще на нем.
— Продолжай мыться. Я ухожу, но вернусь.
— Продолжать, я бу…
— Продолжай мыться! — сказал я и ушел. Вероятно, он наблюдал за мной, пока я не скрылся из вида. Когда кусты скрыли меня полностью, я побежал, и тошнотворное состояние бежало во мне и со мной. Я бежал вдоль по легкой дороге, в тени виноградной лозы прямо к его дереву, затем вверх по лозе, вниз за шиповник. Сразу же нашел красный камень и отодвинул его в сторону. Горн лежал в подстилке из серо-зеленого лишайника. Я забрал также и ее, как обертку для горна внутри моего мешка. Перелез через шиповник и ушел.
Не опасаясь мутанта, если я вообще когда-либо его опасался, я бежал так же быстро, как и прежде, но теперь словно обезумевшее от погони животное. Черный волк мог бы напасть на меня без особых усилий.
Один или два раза с тех пор я желал, чтобы он это сделал — до того, как я узнал Дайона и остальных друзей, которые у меня есть сегодня, прежде всего, самую дорогую и самую умную, мою жену, мою кареглазую, изящную, как статуэтка, Ники[32].