24

Несколькими неделями позже, когда мы продвигались через Кэтскил в северном направлении, я сказал папе Рамли и мадам Лоре, что должен уйти от них. Я пришел к выводу, что вряд ли требовалось объяснение.

— Да-а, — протянул папа, — я понимаю, что ты не рожден бродячим комедиантом и не вырос в этой среде. — Он не казался раздраженным, хотя мой горн оказывал большое содействие во время представлений, а я стал полезным и в других делах.

Мадам Лора сказала:

— Ты как мой Сэм — как твой отец — один из тех, кто идет туда, куда зовет его сердце, и ты из племени тех, что подвержен душевным мукам, и с этим ничего нельзя поделать.

Я еще раз все обдумал, чего совсем не делал во время странствий с бродячими комедиантами, о плавании на море. Вовсе не к краю земли: мадам Лора знала, так же, как и капитан Барр, что нельзя достичь края на комочке звездной пыли — но, может, я проплыл бы вокруг света? Другие люди (она учила меня) делали это в древние времена. На тридцатитонные аутригеры теперь не было надежды в моем воображении; она исчезла в тот день, когда жалкий щенок поднял лапу в ренсларской гавани. Я не знал, каким образом можно было бы что-то сделать, но Нуин, по слухам, был страной прекрасных предпринимателей. Мечта проплыть вокруг света, несомненно, жила во мне в то время, немного спустя после смерти Сэма, и все еще живет во мне, пройдя вместе со мной такое далекое расстояние, такой короткий путь до спокойного острова Неонархеос.

— Иди туда, куда зовет тебя сердце, — сказала мадам Лора. — А зов сердца меняется так, что ты и не ожидаешь, и образ мечты меняется, возможно, приобретая серую окраску. Но ты иди.

Папа Рамли был очень спокойным и трезвым в тот день.

— Лора, для человека настает необычное время, когда умирает его отец. — Он понимал меня таким образом, как она вряд ли могла воспринять, несмотря на всю ее мудрость. — Он потерял спокойствие на какое-то время, Лора, неважно, был ли его отец хорошим человеком или нет, неважно, был ли он сам хорошим сыном для своего отца или плохим. — Папа Рамли понимал людей; он также знал, черт подери, «еловееский род» и «еловеность» — что не одно и то же самое. Кстати, он уже снова продавал «Мать Спинктон» в этих кэтскильских городах и еще раз поверил в нее — или, во всяком случае, надеялся, что она будет излечивать чудодейственным образом, что она иногда и делала. Он, может, догадывался, вспоминая далекое смутное царство своей собственной жизни, как мне иногда снилось, что Сэм Лумис все еще был живым. Он, может, догадывался, что в сновидениях, я, бывало, часто чувствовал себя несчастным и смущенным, вместо того, чтобы быть довольным, не в состоянии приветствовать моего отца естественным образом. Я не смог с Минной раз или два, и ей стало скучно со мной. Сомневаюсь, что папа догадывался об этом: какие бы неприятности, возможно, не происходили в его полувековой бродячей жизни, и вообразить не могу, чтобы у него перестало торчать. — Я рассчитываю, — вел дальше папа, — пересечь море Хадсона из Кингстона, а потом провести зиму где-то в Бершаре. Почему бы тебе не остаться с нами на зиму? Затем, если, все-таки, ты будешь иметь намерение отправиться в Нуин будущей весной, я довезу тебя до Ломеды, и все, что тебе потребуется сделать — переправиться через Коникат.

— Хорошо.

— Черт подери все это, мы будем скучать за тобой.

Может, я сказал тогда какие-то уместные слова. Мне было восемнадцать, я начинал понимать, что значат слова и почему нужно говорить их.

Папа также не мог знать, как часто мне хотелось, чтобы я смог, по крайней мере, увидеть мою мать; сиротское детство — совсем другое дело, он не испытал этого. Его душу согревала память о собственной матери. Она содержала мастерскую по пошиву дамского платья в Вустере, большом нуинском городе. Именно ее смерть, когда папе было пятнадцать, побудила его пристраститься к дорогам. Вряд ли он одобрил бы мое желание, несмотря на свою чувствительность. Желание невозможного в будущем — это, я считаю, хорошее упражнение, особенно для детей; подобное желание в прошлом, несомненно, самое пустое и самое печальное занятие.

Единственное, что я помню по-настоящему отчетливо о той зиме в Бершаре, моей последней зиме с бродячими комедиантами, так это обучение вежливым манерам, которым занималась со мной мадам Лора. Мне придется столкнуться с ними в Нуине, сказала она, фактически я должен буду делать это преднамеренно, стараясь общаться с людьми, которые умеют вести себя прилично и быть внимательными к окружающим. Хорошие манеры имеют значение, сказала мадам Лора, и если я так не думаю, то я чертов дурень. Это позволило мне довольно дерзко спросить — почему. Она ответила: «Ты хотел бы ехать в фургоне, у которого совсем не смазаны оси? Но это еще не все. Если у тебя нравственная душа, впечатление, которое ты производишь на окружающих, может оказаться чем-то более важным. Будь любезен с кем-то, по любому поводу, и ты сможешь легко завоевать симпатию жалкого педераста, который не причинит вреда».

Мне устроили прощание в Ломеде, в манере бродячих комедиантов, остановив всю работу на пристани и напоив капитана парусного парома до слишком веселого состояния, так что он ни в чем не возражал. Помню, Минна сказала ему, что запомнит его на всю жизнь, потому что моряки уплывают и приплывают, но с тех пор, как она стала достаточно взрослой, чтобы закрепить свайку[99], она мечтала увидеть энергичного капитана корабля с яйцами[100]. Я также был изрядно пьян, когда они спровадили меня на борт; все кричали, и плакали, и давали добрые советы. Я прекратил кричать, когда были отданы швартовы, осознав, что действительно покидаю близких мне людей, но я не протрезвел даже тогда, когда капитан привел паром на нуинскую сторону. Он пристал к берегу, ударившись о пристань, откуда вздернулась балка, и ругал всех и каждого за то, что построили эту проклятую никчемную пристань с голой задницей, так что она не могла бы выдержать толчка мужчины с яйцами. Это было забавно.

Мне показалось, что даже воздух в Нуине пахнет иначе, чем в других странах. Кроме Пенна — это самая древняя цивилизация современного мира, по крайней мере, на этом континенте… нет, не могу утверждать, что только они — ну что я, в самом деле, знаю о неизвестной мне мисипанской империи далеко на юге, и кто мог бы отрицать возможность существования великой страны, а то и многих стран, в далеком западном регионе, который, я знаю, имеется на этом континенте? Пожалейте меня, друзья, если только я забыл об осознании своего собственного невежества.

Жители Пенна, кажется, не очень озабочены увековечиванием событий своих последних двух-трех столетий — может, они слишком добродушны. Нуин же обременен историей, опьянен ею, блещет ею и омрачен ею. В настоящее время Дайон все еще настойчиво занимается письменным изложением всего, что может вспомнить из этой истории, он никогда полностью не выйдет из-под тени, отбрасываемой ею — как бы ему это удалось и почему вообще он должен так поступать? Это был его мир, пока мы не уплыли оттуда.

О, таким иногда бываю и я — не утомленным от слов, но усталым и немного поглупевшим от усилий, удовольствия и мучения, стараясь сохранить частицу моей жизни в среде непрерывно движущихся слов. И я думаю попросить этого бедного государя — равного мне и превосходящего меня, мальчика для битья[101], нежного и заботливого друга — продолжать эту книгу, если я должен буду бросить ее, внезапно остановиться и не писать того, что намеревался, и уйти прочь от нее. Так же, как я ушел от бродячих комедиантов, когда не было нравственной необходимости так поступить. Но он не смог бы сделать этого, и, имея крупицу здравого смысла, я воздерживаюсь от подобной просьбы.

Когда я сошел с парома в Хэмдене, нуинском паромном городе, расположенном напротив Ломеды, я прежде всего обратил внимание на статуи. Там были некоторые современные статуи Моргана Великого, неуклюжие, но не такие уж и плохие, и несколько других упитанных величеств, и все они ужасно выделялись на фоне прекрасных скульптурных фигур Древнего Мира — включая многие бронзовые, которые, я уверен, были, наверно, расплавлены на металл везде, кроме Нуина. Хэмден гордится ими — прекрасный, процветающий город средней величины, чистый и дружелюбный, обращенный к реке и аккуратно огражденный частоколом с трех других сторон; гордый также своими окрашенными в белый цвет домами, прелестными зелеными насаждениями, и хорошо устроенным рынком.

Все равно, в Олд-Сити имеется такое огромное количество статуй, что Хэмден или любой другой город выглядит очень бледно по сравнению с ним. Большинство — из Древнего Мира, в Нуине они иногда кажутся такими, словно их изготовили только вчера — иллюзия, которой я никогда не чувствовал ни в одном из других городов. В этот момент я думаю об изящном сидящем бронзовом джентльмене на дворцовой площади, на котором держатся ясные следы древней краски в трещинах и углублениях его патинированной[102] одежды. Говорят, это краска из Древнего Мира. Какой-то президент — думаю, Морган II — велел покрыть статую толстым слоем современного лака, чтобы сохранить ее. Краска проступает малиновыми, зелеными и фиолетовыми пятнами; голубого цвета нет совсем. Странно думать, что этот неизвестный религиозный ритуал, должно быть, продолжался до самых последних дней, когда Древний Мир заканчивал свое существование. На скульптурном изображении, которому поклонялись, была надпись — Джон Гарвард[103]. Кажется, никто не имеет достаточно ясного представления, кем он был, но он сидит там — скромный, довольно строгий, с неподвластным времени величественным безразличием.

В тот день в Хэмдене я носил новую одежду, новый заплечный мешок для моего горна, пошитый для меня Минной, в моем поясе имелись деньги, так как бродячие комедианты провели денежный сбор, — и на меня обрушился ливень всяческих проявлений любезности. У меня все еще не было никакой ясной цели, никакого плана: мне было восемнадцать, я не имел никакого определенного решения, каким делом мне хотелось бы заняться. Я немного умел плотничать, немного знал музыку; хорошо я знал дикую местность и направления дорог. (Знал также, что был одиноким по убеждению.)

В гостинице в Хэмдене я обрел себя в среде группы странников, которые завершали последний участок того, что жители Нуина называют кольцевым путешествием. Оно означает экскурсию от Олд-Сити на север, в дикие чудесные дебри провинции Хэмпшер — там, в прохладных горах живет много людей, о чем вы вряд ли когда-либо предполагали — затем они направлялись на юг, более или менее следуя вдоль великой реки Коникат до Хэмдена или Шопи Фоллза, и возвращались обратно в Олд-Сити южными дорогами. Это светское паломничество. Церковь одобряет его, и по пути странники делают остановки у всех святых гробниц и других центров благочестия, но в самом этом пикнике нет ничего особенно святого. Всякий может забавляться, и многие этим занимаются, включая уважаемых певцов, шулеров, музыкантов, проституток, и всех других, которые делают жизнь не такой скучной.

Только лишь я зашел в бар, заказав комнату на ночь, со мной подружился смуглый парень, и я сразу же заметил, что он грешник, потому что он был откровенно любезен и добродушен. Одет он был по тогдашней нуинской моде — которая начала распространяться за пределами этой страны, но не достаточно быстро, поэтому я не сразу привык к ней — в мешковатые бриджи до колен и просторную рубашку, подпоясанную, но свисавшую над ремнем со всех сторон, кроме того места, где торчит рукоятка ножа, чтобы его можно было выхватить быстрым движением. Примерно половина находившихся в баре была одета по этой моде, но парень, который взял на себя заботу приветствовать меня и дал мне почувствовать себя непринужденно, был единственным, кто носил у бедра рапиру вместо обычного короткого ножа. Он имел также и нож, как я узнал позднее, но носил его под рубашкой, как и я привык до моих странствий с бродячими комедиантами.

Та рапира была поразительно прекрасной, длиной менее двух футов, легкая и изящная, едва ли достигая половины дюйма в самом широком месте, изготовленная из пеннской стали[104] и настолько утонченная, что звенела от прикосновения почти так, как тонкая изящная стеклянная посуда. Принадлежность богатого человека, подумал я, но мадам Лора научила меня, что нельзя спрашивать о цене такой вещи, если не намереваешься купить ее, да и то не всегда. Парень обращался с ней, как с продолжением своей руки. Ему нравилось почти бесшумно вынимать рапиру из ножен и грациозно проводить пальцами по лезвию вверх и вниз, делая это как бы отвлеченно, что побуждало каждого, находившегося в помещении, очень нервничать по какой-то причине, и, конечно, стараться, чтобы не показать своего беспокойства. Он ничем не выдавал, какое большое удовольствие получает от этого, кроме едва заметно сморщивающейся кожи в уголках коричневых глаз, и какой-то инстинкт, казалось, подсказывал ему, когда ее надо вложить в ножны. Инстинкт — или особый тон откашливания одного из священников, возглавлявших группу.

Были там и два священника, отец Бланд и отец Мордан, один толстый, другой худой, один жирный, другой сухой и паршивый. Сам отец Бланд отметил, что они олицетворяют успех добродетельности[105] монашества, и все вежливо засмеялись, кроме отца Мордана, тощего священника, который обладал сильным характером, иначе говоря, был всегда сердит. Я, наверно, вряд ли принял бы любого из толпы за паломника, если бы хозяин гостиницы не предупредил меня, что некоторые были на самом деле просто путешественниками, присоединившимися к группе ради безопасности и общения.

— Поклон от отца Бланда и отца Мордана, — приветствовал меня парень — не выпьешь ли с нами теперь или немного позже? — Я не часто слышал нуинский акцент в то время. Жители Нуина не очень склонны путешествовать за пределы своей страны — в Нуине есть все, говорят они, какой им от этого прок? Думаю, что парень был моим ровесником, хотя, судя по его поведению, казался старше. В нем чувствовалась изящность и утонченность, что предполагало женственность, но не замечалось присущей женщинам слабости. Я вспоминаю, в первые полчаса нашего знакомства я поинтересовался, не могло ли его легкомысленное поигрывание рапирой иметь практического характера, с целью запугать кого-нибудь, кто мог бы неправильно понять его нрав.

— Благородно, — сказал я… правило болтовни в обществе, которое я случайно вспомнил из поучений мадам Лоры. — Благородно и восхитительно напоить кого бы то ни было, чтобы он оказался под столом, или же присоединиться к нему там.

— Нет, у нас более трезвая компания, — ответил он. — Все умеренно. Включая, я настаиваю, умеренность… но это правило я редко могу изложить моим старшим. — Он смотрел на меня с необыкновенной проницательностью. — Я Майкл Саммерс из Олд-Сити. Извини за нескромное любопытство — кто вы, сэр, и откуда?

— Дэйви… то есть, Дэйвид… из… ну, из Мохи… я имею в виду…

— Дэйвид де Моха?

— О, господи, нет! — сказал я, и заметил, что все в баре замолчали, чтобы лучше наслаждаться нашей беседой. — Я просто имел в виду, что прибыл из Мохи, жил там. Моя фамилия… э… Лумис.

Я уверен, что он думал, по крайней мере, некоторое время, что я сообщил ложную фамилию, и он хотел помочь мне: подвел к остальным, представил, с очень изящной небрежностью, как Дэйвида Лумиса, подтолкнул меня к удобному креслу, потребовал принести еще выпить — все с таким видом, будто я был, так или иначе, важной персоной, — я не мог и предположить — почему.

Из обрывков разговора, которые я услышал до того, как они притихли, я узнал, что отец Мордан, худой и сухой священник, поучал компанию относительно первородного греха, он считал своим долгом постоянно и усердно вдалбливать это в головы странников в течение всего дня — во всяком случае, он с готовностью наградил нас улыбкой, когда Майкл представил меня. Эта улыбка быстро окаменела бы, подобно корке на румяном пудинге с изюмом[106], но он ее сдобрил. Так уж случается, что некоторые рождаются с уксусом вместо крови и лимонами вместо яиц, вот и все.

— Отдыхай, — сказал мне Майкл, — и присмотрись к нам, молодой человек, может у тебя возникнет желание пройтись с нами часть пути или весь путь до Олд-Сити, если намерен идти туда. Мы отправляемся утром, это последний этап кольцевого путешествия обратно к нашему домашнему очагу.

Я не мог сказать «нет» Майклу, и, в любом случае, это было именно то, чего я желал. Я слонялся там во время разговоров и пения, пока день не сменился вечером. Там было два три прекрасных певца и девушка, оживленно игравшая на гитаре; с участием моего горна у нас получился настоящий музыкальный вечер и я выпил достаточно, что помогло мне не заметить, каким слабым было наше исполнение по сравнению с бродячими комедиантами. Более того, только выпивка и Майкл воспрепятствовали мне не сойти с ума от тоски по дому — другими словами не скажешь: тоски по дому на колесах с укромным уголком, едущему не в определенное место назначения, а только к следующему селу, расположенному у дороги.

Кроме Майкла, двух священников, и еще одного человека, те странники остались в моей памяти, забыл я и имя того «еще одного человека». Он был прекрасный старик — седой, глуповатого вида путник, без конца пивший воду, со свисавшими с верхней губы четырехдюймовыми усами, что вызывало желание дернуть за них, словно за язык колокола, но он казался очень образованным, поэтому импульсивно хотелось проскользнуть мимо него. Когда Майкл представил нас друг другу, он сказал с тихим вздохом: «Ааан». Майкл рассказал мне позднее, что так произносится слово «Очарован!» в оксфутском диалекте английского языка, на котором говорил глуповатого вида путник. Я не знаю, почему так назвали это произношение — в нем очень мало от подлинного значения слова и вряд ли есть что-либо английское.

Конечно, я всегда буду помнить, как Майкл подмигнул мне, поздно вечером, когда нам пришлось быстро пропеть мэрканский гимн, чтобы удовлетворить отца Бланда; его подмигивание вызвало у меня лихорадочную необходимость поговорить с ним конфиденциально и узнать, встретил ли я такого же одинокого человека моего типа, даже если он окажется еретиком. Как только, во время пения гимна, эта мысль пришла мне в голову, мне показалось, что Майкл — с тех пор, как мы встретились — выведывал все время мои мысли, так же неуловимо, как дикое животное ощущает легкий ветерок.

Позднее он предоставил мне возможность поговорить с ним той ночью, проскользнув в мою комнату со свечой, которую не зажигал, пока не закрыл дверь.

— Можем ли мы побеседовать, Дэйвид Лумис? У меня кое-что на уме, но можешь прогнать меня, если очень устал и хочешь спать. — Он все еще был одет по всей форме, как я заметил, включая рапиру.

Спать мне не хотелось. Он пододвинул стул поближе к моей кровати и сел, широко расставив ноги, расслабившись, как небольшой кот. Я немного боялся его, однако питал уже к нему привязанность, думая, как легковесно он выглядел — сильный ветер мог бы выдуть его из комнаты. Его голос казался более похожим на контральто, чем на тенор; он не пел вместе с нами, заявив, что не различает звуковых тонов, но это оказалось неправдой, хотя у него были свои причины.

— Дэйвид Лумис, когда я смотрел на твое лицо, то чувствовал в нем признаки ереси. Нет, пожалуйста, не тревожься. Я занимаюсь охотой за ней, но со стороны еретиков, понимаешь?.. только не с противной стороны. — Никто никогда не смотрел на меня так проницательно, как смотрел тогда Майкл, прежде чем коротко и резко выкрикнул: — Нет побуждения побежать рассказать отцу Мордану?

— Никакого, — ответил я, — за кого ты меня принимаешь?

— Я должен был спросить, — сказал Майкл. — Я почти рассказал тебе, что я еретик, опасного типа, и мне пришлось выжидать, не появится ли у тебя такое побуждение. Если бы я понял это, мне бы пришлось принять какое-то решение.

Я посмотрел на рапиру.

— С помощью этого?

Казалось, мой вопрос огорчил его. Он покачал головой, отвернув изучающий взгляд своих глаз.

— Нет, не думаю, что мог бы поступить так с тобой. Если бы была опасность твоего предательства, полагаю, я бы исчез…, отступая от тебя, пока между нами не оказалось бы безопасного расстояния. Но я не вижу такой опасности. Думаю, ты и сам еретик. Ты веришь, что бог создал мир для человека?

— В течение длительного времени, — сказал я, — я совсем не верил в бога.

— Это не пугает тебя?

— Нет.

— Ты мне нравишься, Дэйви… — Должно быть, мы проговорили часа два той ночью. Я кратко рассказал о моем жизненном пути, так как он убедил меня, что хочет знать о моей жизни, что это имеет значение для него лично, не только потому, что мы были единомышленниками и путешествовали по одной и той же дороге. В прошлом только Сэм и мадам Лора (и в очень далеком прошлом, на другом уровне, маленькая Кэрон, которая, вероятно, уже мертва) побуждали меня чувствовать, что мои слова имеют значение, и то, что я сделал, было, по-своему, немного историей. Теперь теплота, доступность и узнавание исходили от моего ровесника, который, несомненно, был обучен знаниям и имел хорошие манеры, и, во всем этом, был равен с мадам Лорой, а то и превосходил ее; ровесника, который был также искателем приключений, занятым опасной работой, распаляющим мои собственные честолюбивые устремления.

Я рассказал Майклу, что мечтал о путешествиях издавна, что хотел бы увидеть солнце, когда оно загорается, чтобы светить днем.

— Нужно зажечь другие огни, — сказал Майкл, — не меньшие, чем солнце, в определенной степени, но только другие. Огни в человеческих душах и сердцах. — Да, он беспокоился о революции в те дни. Здесь, на острове Неонархеос, я, конечно, совсем не чувствую такой уверенности в чем-либо, как, полагаю, в наши восемнадцать лет.

Доступность и узнавание — ну, взросление и является, частично, непрерывной цепью узнаваний. Говорят, старение окажется последовательным рядом прощаний. Думаю, именно капитан Барр высказал мне такую сентенцию не очень давно.

В ту первую ночь, когда остальные обитатели гостиницы храпели, Майкл не рассказал мне в ответ так же много о своем собственном прошлом. Некоторые подробности он не готов был поведать, пока не узнает меня лучше, другие — не нарушив клятвы, данной им при вступлении в Общество Еретиков. Но он был свободен от клятвы не рассказывать, что такое общество имелось в Нуине и начинало приобретать сторонников за пределами нуинских границ. Он мог рассказать мне о его убеждении, что церковь не будет управлять вечно, возможно, даже не очень долго, — сейчас я считаю это юношеским оптимизмом. И он сказал перед тем, как уйти, что, если бы я пожелал, он мог бы очень скоро познакомить меня с кем-то, кто принял бы меня временным членом. Они называли это испытанием — если я в этом заинтересован?

Нужно ли рыбе плавать? Я хотел выпрыгнуть из кровати и обнять его, но, прежде чем смог сделать это, он достал из своей рубашки небольшую фляжку и передал ее мне.

— «Молоко девственницы», — сказал он, — иногда называемое «можно-выдавливать»… эй, не усердствуй, сукин сын, его должно хватить нам на весь путь до Вустера. Спи, Дэйви, и иди утром с нашим гусиным стадом паломников, и мы поговорим снова. Но, в другой раз, если еретик моргнет тебе, не моргай в ответ, если рядом находится священник, который может уловить подергивание твоих ресниц.

— О!..

— Нет, не потей, они ничего не заметили. Но будь осторожен, друг. Таким вот образом, люди, подобные нам с тобой, остаются в живых.

Утром, на дороге, отец Мордан был все еще озабочен первородным грехом, и это, может быть, помешало его внутренностям должным образом обходиться с очень обильным завтраком, так как его лекция, при прохождении первой мили, или двух, по пыльной дороге прерывалась внезапной неприличной отрыжкой. Отец Бланд терпел это, сколько смог, а затем прицепился к теологической сущности — думаю, один бог мог бы оценить это — и изложил отцу Мордану источники спора. Под прикрытием этого воодушевленного спора и жары, мы с Майклом отстали на расстояние слышимости и продолжали наш ночной разговор.

Он, казалось, был в более созерцательном настроении, также немного привыкнув ко мне. Однако между нами было все же много невысказанного, несмотря на согласие и постоянное развитие внезапной дружбы. Большую часть этого утреннего разговора я помню только в отрывках, хотя в чувственной форме он весь пребывает во мне.

— Дэйви, возможно, ты мог почувствовать, что отец Мордан не обладает абсолютной истиной?

— Ну, в конце концов…

— Угу. Отцу Бланду хотелось бы по-настоящему видеть каждого спасенным на утешительных небесах — никакой боли, никакого греха, только постоянное неземное блаженство. Там было бы чертовски скучно без тебя или меня, но он искренне верит, что ему там понравилось бы, и так хотелось бы, чтоб и кому-то еще. И этот мужчина, Дэйви, отказался от прелестей жизни богача, чтобы служить остаток своих дней в качестве ничтожного священника. И, в случае, если ты считаешь, что это пустяки — ну, месяц назад, он поехал вместе со мной в пораженное оспой село, расположенное выше, в Хэмпшере, сопровождая нагруженный продуктами питания фургон для всяких бедолаг, которые могли все еще оставаться там в живых. Кучер фургона не поехал бы без священника, и никто из других паломников не поехал бы, а отец Мордан чувствовал бы своим долгом остаться вместе с ними. Только отец Бланд поехал, и крепостной слуга-кучер, и я — но для меня не было никакой опасности, потому что я перенес эту болезнь в детстве и случайно узнал, что у переболевших ею вырабатывается иммунитет, чему большинство людей не верит, — но отец Бланд никогда не болел оспой. Обладает ли отец Бланд абсолютной истиной?

— Нет.

— Почему?

Ночью, унеся свою свечу, он оставил меня наедине с моими мыслями, прежде чем я смог уснуть, я анализировал и пытался мысленно разрешить трудную проблему, доходя до страдания; но потом меня одолел сон, глубокий и спокойный. Не то, чтобы я был свободен от смятения и неопределенности — я не свободен и сегодня — но то, что Майкл делал со мной в то утро, было, в конце концов, очень изящным способом ведения спора, вынуждая лишь, чтобы я думал сам — как поступала мадам Лора, действуя иным манером. Я сказал:

— Ну, Майкл, думаю, это потому, что абсолютная истина либо вообще не существует, либо ее невозможно постичь. Если, например, человек храбрый и великодушный, не обязательно означает, что он мудр.

Помню, некоторое время мы продолжали путь молча, но это длилось недолго — Майкл взял меня под руку и сказал, не улыбнувшись:

— Сейчас ты имеешь дело с персоной, которая может принять тебя временным членом в Общество Еретиков. Ты все еще желаешь этого?

— Ты сам? Ты имеешь такую власть?

Тогда он усмехнулся мальчишеской улыбкой.

— В течение шести месяцев, но за все это время, до сего дня я не нашел никого, кто соответствовал бы требованиям. Не хотел бы вводить тебя в заблуждение, но мне самому пришлось подождать до утра. Только временно — большее не в моей компетенции, но в Олд-Сити я гарантирую тебе радушный прием, и ты познакомишься с другими, которые могут продвинуть тебя дальше. Они устроят, чем ты будешь заниматься, кое-чего ты сразу же не поймешь. — Все, что я мог сказать, это, запинаясь, выразить благодарность, на которую он не обратил внимания.

Мы остановились там, на освещенной солнцем дороге, и я заметил, что не мог больше даже слышать паломников, которые ушли вперед. Это было открытое спокойное место, где дорогу пересекал ручеек через водопропускную трубу и, извиваясь, направлялся в поле. Спор Бланда с Морданом доносился слабее, чем пыль на легком ветерке, но я спросил:

— Должны ли мы догонять их?

— Что касается меня, — ответил Майкл, — мне нет больше пользы от них. Я имел бы удовольствие от путешествия с ними, если бы только получал исключительное наслаждение, слушая пение: «Свят, свят, свят», исполняемое на оксфутском диалекте английского языка под аккомпанемент гитары, но теперь я охотнее бы продолжал путь в Олд-Сити без всякой компании, кроме тебя, — если тебе понравится такая мысль. У меня есть деньги и я умею обращаться с этой небольшой шпагой, что компенсирует мне недостаток мускульной силы. Я не ориентируюсь среди дикой местности так, как ты рассказывал мне прошлой ночью, но отсюда до Олд-Сити все время дороги и безопасные гостиницы. А ты как думаешь?

— Именно этого и мне бы хотелось.

Он изучающе посмотрел на ручей, исчезавший в более высокой растительности на некотором расстоянии от дороги.

— Те ивы, — спросил он, — вдали, с другой стороны тех зарослей… вероятно, они означают заводь, Дэйви? Мне бы хотелось окунуться, чтобы смыть мордановский первородный грех.

Думаю, что впервые я слышал упоминание священника без титула. Сначала я почувствовал леденящий испуг, потом свежесть удовольствия, потом, конечно же, прохладный ветерок изумления.

— Там должна быть заводь, — ответил я, — иначе они вряд ли росли бы такой купой…

Могла бы быть какая-то опасность в густой траве, но там оказалось безопасно, когда мы проскользнули сквозь заросли — паломники сразу стали давним прошлым, а затем и вовсе оказались забытыми — и нашли заводь. Я начал догадываться о Майкле, но не полностью, пока не увидел, что нетерпеливо сброшенная рубашка обнажила нелепую повязку, перевязывавшую верхнюю часть груди. Потом было снято и это, высвободив небольшие женские груди.

Она осторожно сняла рапиру, но только не мешковатые штаны — те она сбросила и отшвырнула ногой. Тогда стала рядом со мной, сама серьезность и погруженная в мысли прелесть, гордая стройностью своего коричневого тела, совсем обнаженная. Видя, что я был слишком изумлен и слишком влюблен, чтобы пошевелиться, она коснулась голубоватой татуировки на своем предплечье и сказала:

— Это ведь не беспокоит тебя, не так ли, Дэйви? Аристократия, каста… это ничего не значит среди еретиков.

— Это не беспокоит меня. Ничто не должно очень беспокоить меня, если я смогу быть с тобой всю остальную часть моей жизни.

Помню она протянула свою золотистую руку к моей груди и слегка подтолкнула меня, мельком взглянув на заводь, и улыбнулась в первый раз с тех пор, как она разделась.

— Кажется ли она тебе достаточно глубокой? — спросила меня Ники. — Достаточно глубокой, чтобы нырнуть?

Загрузка...