Уильям Кеннеди Джек-Брильянт

Посвящается Питу Макдональду, безупречному родственнику, а также всем прототипам, скрывавшимся в доме Рут Тарсон

Убийц мы любим. Жертвам же если и сочувствуем, то лишь в знак благодарности за то, что они дали себя убить.

Эжен Ионеско

Джек жив

— Даже не верится, что он мертв, — сказал я трем своим очень старым друзьям.

— Что-что? — переспросил Барахольщик Делейни. Теперь он страдал водянкой и сохранил никак не больше четырех зубов. Слоновая болезнь перекинулась ему на ноги, и одна ляжка тянула на две. Да, годы берут свое.

— Это он шутит, — сказала Флосси, глубоко затянувшись очередной сигаретой, выпустив дым, запив его глотком муската и как ни в чем не бывало продолжая нескончаемый перечень своих болезней. («У вас в печени тараканы, — сказал Флосси доктор. — В больнице вам делать нечего. Умереть и дома можно».)

Проныра-Келли глянул на меня и понял, что я не шучу.

— Да он и не думает шутить, — сказал Проныра, газетчик со стажем, одет по-прежнему с иголочки, хоть и в двубортном костюме 1948 года. — Только это все, как говорится, чушь собачья. Я-то ведь там был. Ты же знаешь, Делейни.

— Мне ли не знать, — отозвался Барахольщик.

— Я и Скелет Макдоуэлл, — уточнил Проныра. — Скелет на нем верхом сидел.

— Мы в курсе, — сказал Барахольщик.

— Говорить, что Скелет уселся на человека верхом, значит, его память не уважать, — сказал Проныра. — Лично я лучшего репортера не видал. Нет. Скелет бы так ни с кем не поступил. Ни с пьяным, ни с трезвым, ни с живым, ни с мертвым. Ни с покойником Джеком, упокой Господи его душу. Души их обоих — если считать, что у Джека была душа.

— Была, еще какая! — вставила Флосси. — Я свидетельница. И не только душа, уж можете мне поверить.

— Об этом мы в другой раз поговорим, — сказал Проныра. — Я-то вам про Скелета толкую, он ведь вместе со мной первым наверх поднялся, когда фараоны еще не приехали. Поднялись — а в коридоре жена Джека в три ручья ревет. Дверь приоткрыта. Скелет ее распахнул и внутрь заглянул. А внутри темно, свет только с улицы. Тут слышим: фараоны к дому подъехали, дверцей хлопнули, Скелет мне и говорит: «Давай, — говорит, — зайдем посмотрим, пока они нас отсюда не выкинули». Сказал и, только вошел, поскользнулся, дурачина, и задом — на кровать, растянулся прямо поверх бедняги Джека, а тот в одном исподнем лежит и, ясное дело, ничегошеньки не чувствует. У Скелета потом все портки на заду в крови были.

— Проныра, — говорит Барахольщик, — все это вранье от первого до последнего слова. Что от тебя, что от Скелета Макдоуэлла правды не дождешься.

— Так вот, входит верзила Барни Даффи с фонариком и видит — Скелет верхом на Джеке сидит. «Мать моя женщина», — говорит. Хватает он Скелета за шкирку и стягивает с бедняги Джека, точно грязный носок. «Разве ж так себя ведут?» — говорит. «Да я не хотел», — Скелет отвечает. «Где такое видано, — говорит Барни, — чтоб у покойника на грудках сидеть?» — «Да споткнулся я, мать твою! Споткнулся и упал», — говорит Скелет, а Барни ему: «Ты бы мать мою не поминал, да еще в такой ситуации. Постыдился бы». — «Стыжусь, — говорит Скелет. — Крестом на могиле собственной матери поклясться готов». Тут Барни нас обоих из комнаты вытолкал, спускаемся мы по лестнице, я и говорю Скелету: «Не знал, — говорю, — что твоя мать в могиле лежит», а он мне: «И не думает даже, пердунья старая, — зажилась».

— Только не рассказывай мне, что ты труп рассмотрел, — сказал Проныре Барахольщик. — А вот я рассмотрел, как следует рассмотрел, черт возьми. Сам знаешь. Я-то видел, что они с ним сделали, когда его на вскрытие к Кинану повезли. Тридцать девять пуль. Вошли, когда он спал, и выстрелили в него тридцать девять раз. Я дырки от пуль считал. Знаешь, что это значит? Это значит, что у них на двоих семь пистолетов было.

— Как хотите, — сказал я, восхищаясь старческим маразмом Барахольщика и вспоминая вскрытие. Лицо Джека совершенно не пострадало, зато снесено было полчерепа, правда, не тридцатью девятью, а только тремя пулями тридцать восьмого калибра с мягкой насадкой. Первая вошла в нижнюю челюсть справа, порвала шейную мышцу, вошла в спинной мозг и, выйдя через шею, упала на кровать. Вторая вошла в голову возле правого уха и, пробив мозг, застряла в черепе. А третья вошла в левый висок и, пройдя насквозь, застряла чуть выше правого уха. — Как хотите, — повторил я, — а мне все же не верится, что он мертв.


Джек был для меня не просто человеком, с которого брали пример все гангстеры, самым деятельным умом в нью-йоркском преступном мире, а одним из наиболее ярких представителей новой поросли американцев ирландского происхождения, героем Горацио Элджера,[1] Финном Маккулом[2] и Джесси Джеймсом[3] одновременно, тем, кто на собственном опыте доказал, что любой американец способен с помощью пистолета пробиться к славе и богатству. Моим друзьям, которые ставят под сомнение мораль этих несколько необычных мемуаров, я не устаю повторять: «Если вам нравился Карнеги[4] и Кастер,[5] то придется по душе и Джек-Брильянт». В свое время он был почти так же знаменит, как Линдберг,[6] когда тот находился в зените славы. «Самый непредсказуемый рэкетир», — охарактеризовал его нью-йоркский журнал «Америкэн»; «Победитель конкурса «Враг народа», — называла его «Пост»; «Самый обстрелянный человек в Америке», — писала о нем «Миррор».

Неужели кто-то думает, что эти превосходные степени легко ему дались? Ничего подобного. Джек был первопроходцем, создателем первой, по-настоящему эффективной преступной группировки, королем городского преступного мира на протяжении многих лет. Его имя мелькало на страницах всех без исключения бульварных газет — скажете, просто? Он способствовал благородному делу коррупции и порока. Он смочил ссохшуюся гортань миллионов животворной влагой человеческого тепла. Он давал лекарство, которое подымало настроение; делал уколы, снимавшие тревогу. Он помогал людям заявить о себе — и как помогал! И чем же мир отблагодарил его? Ничем. Все, что от него осталось, — это съехавший с постели труп в исподнем; всеми брошенный, одинокий труп.

Это, по всей видимости, и поразило меня больше всего: Брильянт — один; редкое зрелище, невероятное, не укладывающееся в голове событие, горькая ирония. Представьте себе глуховатого мудреца из Помпеи; раскаленная лава стекает с гор, а он, ничего не подозревая, стоит себе, расставив ноги и прикрыв рукой стыд, и мочится украдкой на садовую изгородь. Что ж, он даже не слышал грохота. И ни один археолог никогда не узнает, какие почести выпали этому человеку на земле, каких истин он придерживался, какую любовь снискал и мудрость исповедовал до того мгновения, когда поток лавы увековечил его в качестве Справляющего Нужду. То же и с Джеком-Брильянтом. Пусть бы даже он зарабатывал на жизнь, торгуя туалетной бумагой или бутылками из-под молока, — в любом случае это был оригинальный человек, который заслужил оригинальную эпитафию, даже если эпитафия эта и появилась на полвека позже. Говорю тебе, читатель, это был необыкновенный человек в необыкновенной стране, слияние яркой индивидуальности с ослепительной американской действительностью, с исконно Колумбовым великолепием, осеняющим эту проклятую землю. Джек был для меня загадкой. Общение с ним доставляло мне удовольствие, он умел меня рассмешить. И в то же время нельзя сказать, чтобы я совсем не испытывал страха в присутствии человека, для которого насилие было профессиональным навыком. Да, страх был. Определенно был. Но ведь страх, каким бы мудрым он ни был, — чувство примитивное; я же — по крайней мере, с эмоциональной точки зрения — никогда не считал себя существом примитивным.

Для встречи с Барахольщиком, Пронырой и Флосси я выбрал «Кенмор», потому что если душа Джека присутствует в этом мире, то витает она именно здесь, в этом баре, в старой, давно не используемой комнатушке с облупившейся краской на стенах. Невозможно себе представить, что в двадцатые — тридцатые годы это пустое, заброшенное помещение было ночным клубом «номер один» от Нью-Йорка до канадской границы. Даже во время Великой депрессии здесь приходилось заранее заказывать столик, если вы хотели субботним вечером потанцевать под музыку самых популярных в стране оркестров — Руди Вэлли и Бена Берни, Реди Николса и Расса Моргана, Хэла Кемпа и братьев Дорси, а также всех, кто был до них и после них. Разумеется, Джек, с его громкой славой, в «Кенморе» дневал и ночевал. Так почему, спрашивается, не позвать было туда трех старых друзей, не послушать их воспоминания и не использовать их в моем повествовании?

Первой я позвонил Флосси — с ней нас связывали особые отношения, о чем еще будет сказано. В те дни она была прехорошенькой, похожей на канарейку блондиночкой, нежной, наивной — никогда и не скажешь, что она пользовалась репутацией одной из самых роскошных шлюх к северу от Йонкерса; «Звездная Королева» — так она сама себя величала. «Пэроди-клаб» Барахольщика за несколько лет до этого сгорел, и Барахольщик работал тогда барменом в «Кенморе»; поэтому я и предложил Флосси встретиться именно там и попросил ее связаться с Пронырой. На это Флосси сказала, что Проныра журналистику забросил, но прийти не откажется; он и пришел. В результате мы встретились в «Кенморе», сели за столик, и я стал разглядывать потускневшую от времени настенную живопись Дэвида Литгоу, который изобразил на диптихе сцены охоты. На первой картине восемь всадников в чем-то розовом, в окружении как минимум сорока собак, выезжали из особняка и направлялись в лес; на второй — они уже сидели у огня, пили и смеялись, а один из всадников держал за хвост лисицу. Мертвую лисицу.

— Я сидел на твоем месте, как сейчас помню, — сказал мне Барахольщик, — и видел, как бармен принял у Джека заказ: четыре кока-колы с ромом. Берет он, значит, одну рюмку рома, разливает ее по четырем стаканам и даже не мешает: пей что дают, как говорится. Официант поставил стаканы на поднос, а я бармену и говорю: «Учти, — говорю, — я все видел. Джек-Брильянт — мой друг, чтоб ты знал». Видел бы ты его наглую рожу: позеленел весь. С тех пор я до самой смерти Джека не платил в этом кабаке ни цента.

— Да, его имя имело вес, — сказал Проныра.

— И имеет до сих пор, — добавил я. — Ведь это он свел нас здесь.

И тогда я сообщил, что пишу о Джеке, и они многое в тот вечер мне порассказали — и про самого Джека, и про его жену Алису, и про любовь его жизни, красотку Кики. Была в их рассказах правда, была и ложь, которая, надо сказать, мне пригодилась больше, ведь то, чего не было, — это в истории человека всегда страницы самые яркие.

Моя жизнь переменилась летом 1930 года, когда как-то раз, во второй половине дня, я сидел на втором этаже клуба «Рыцари Колумба», в библиотеке, которая выходила окнами на Клинтон-сквер, что в двух кварталах от «Кенмора». Чтобы убить время, пока соберутся мои карточные или бильярдные партнеры, я читал Рабле, мой личный дар этой библиотеке. Из всех имевшихся здесь книг эта была единственная запрещенная — и единственная, которую я брал читать.

Безделье, которому я предавался, а также книга, что лежала передо мной на столе, навели меня на мысль о том, что существование я веду совершенно бессмысленное и что раблезианская стихия мне бы очень не помешала. И тогда я сказал себе: да, я принимаю приглашение Джека-Брильянта, который позвонил мне утром и пригласил в воскресенье на обед. В то же воскресенье мне предстояло выступить в полиции, на торжественном завтраке в честь первого причастия — в те дни меня охотно приглашали на подобные мероприятия. Ладно, решил я, выступлю — а потом дойду пешком до Юнион-стейшн, сяду в поезд и поеду в Катскилл — надо же узнать, какое может быть дело у загадочного и хладнокровного убийцы к адвокату из Олбани.

Загрузка...