Джек на веревочке

Джек шагает по Секонд-стрит, в Трое, на нем двубортный шерстяной костюм с начесом и коричневая велюровая шляпа. Слева от него — его адвокат, справа — законная жена, теперь он примерный семьянин, Кики осмотрительно припрятана в любовном гнездышке. Джек держит руки в карманах, а вокруг него суетятся репортеры. «Как себя чувствуешь, Легс?», «Заявление сделать не желаете, мистер Горман?», «Вы верите в невиновность вашего мужа, миссис Брильянт?»

— Это вы, ребята, во всем виноваты, — говорит репортерам Джек. — Я попал в переплет по вашей милости, сукины вы дети.

— Полегче на поворотах, ребята, — говорю я газетчикам, улыбаясь своей широкой ирландской улыбкой и сдерживая «ребят».

— На чем будешь строить защиту, адвокат? — интересуется у меня Проныра-Келли. — На алиби? Как на первом процессе?

— Наша линия — самозащита, — изрекаю я.

Защищаться самому, когда тебя обвиняют в киднеппинге?! Джек смеется. Преданная ему супруга смеется тоже. Смеются и журналисты. Смеются и что-то строчат в блокнотах. Шутка получилась что надо.

— Что вы думаете обо всем этом, миссис Брильянт?

— Я всегда буду на его стороне, — говорит Алиса.

— Отстаньте вы от нее, — говорит Джек.

— Верная жена никогда не бросит мужа в беде, — говорю я. — Потому она и здесь.

— Вот именно, — говорит Алиса. — Я — верная жена. И всегда буду ему верна, даже если его убьют.

— Не будем торопить события, — говорю я.

Над головой Джека-Брильянта громоздится мощное, с гранитными колоннами серое здание в неоклассическом стиле: Ренсселерский окружной суд. Маленький человек — большой суд. Под крышей свили себе гнезда птицы. На ветру развевается звездно-полосатый флаг. Входя внутрь, Джек задевает плечом стену, и сверху, с колонны, сыплется пыль.

Фотокор информационного агентства Патэ заметил и то, и другое и попросил Брильянта вернуться и войти еще раз. Но Джек не мог совершить один и тот же поступок дважды, ибо каждый поступок преувеличивал или преуменьшал как его самого, так и мир вокруг. Фотокорреспондент же хотел запечатлеть на пленку именно этот момент: прикосновение к стене и осыпающуюся пыль.

Поэтому, когда толпа прошла в зал суда, фотокор, человек, вне всякого сомнения, не лишенный творческой жилки, забрал из гардероба пиджак и шляпу Джека-Брильянта, надел и то, и другое на своего довольно субтильного ассистента и отправил его на лестницу потереться плечом о стену.

После чего фотокор информационного агентства Патэ заснял все это на пленку; когда же он снимал крупным планом пол, то обнаружил, что пыль, посыпавшаяся с колонны, была вовсе не пыль, а голубиный помет.


В переполненном коридоре, перед входом в зал суда, улучив момент, когда никто не держал Джека за локоть, парень, которого Джек видел впервые, подошел к нему вплотную и буркнул:

— Все равно никуда не денешься, Брильянт, пусть тебя хоть сто раз оправдают. Хочешь прямо сейчас получить свое?

Джек посмотрел на парня и засмеялся: лет девятнадцать, от силы двадцать два, на верхней губе пушок, неровная челка. Парень растворился в толпе, и Джек, которого я увлек за собой в зал, потерял его из виду.

— Боевой какой, — сказал он, сообщив мне об угрозе, которой подвергался. — Наемный убийца — сразу видно. Сосунок — получает-то небось гроши. — И Джек покачал головой с грустной улыбкой, словно сам признавал, как низко он опустился. За ним уже такая шпана охотится.

Но я заметил белое пятнышко на его нижней губе, маленькое бескровное пятнышко. Он с остервенением, еще и еще раз, кусал губу в этом месте, отчего лицо его ожесточилось, как будто он высасывал кровь из собственного страха, — чтобы угроза, если она будет реальной, не обескровила, не вымотала его. Странное это было мужество — не интеллектуальный, а скорее физиологический акт; словно это был совсем другой Джек-Брильянт, Джек, которого будут помнить за тело, а не за мозг; словно он повернулся спиной к пещере, полной неясных опасностей, и вглядывается в темноту поверх тусклого огня, в ожидании неведомого врага, чья тень сегодня ли ночью, завтра ли или послезавтра непременно ляжет на его беззащитный очаг.


К восьми часам вечера первого дня второго судебного процесса в Трое и обвинение, и защита полностью исчерпали свои возможности, и в конце концов был избран последний член суда присяжных. Это был автомеханик, который присоединился к двум фермерам, печатнику, инженеру, каменщику, лесопромышленнику, электрику, двум рабочим, коммерсанту и заводскому мастеру и вместе с ними образовал двенадцатиглавого судью Джека-Брильянта. Я попытался разбавить мужскую компанию, предложив ввести в состав жюри двух женщин, однако нежные чувства, которые питал к Джеку слабый пол, были слишком хорошо известны, чтобы идти на риск, и ни одна из моих кандидатур не прошла.

Главным обвинителем был некий Кларенс Нот, господин в безупречном сером «в елочку» костюме: пиджак с тремя пуговицами, жилет, серый галстук, цепь от часов, очки без оправы. Его тонкие губы, жидкие волосы, сухопарая фигура и голос без модуляций, который мог усыпить, но мог и внушить чувство незыблемой моральной правоты, являл присяжным немеркнущий образ свойственной штату Нью-Йорк неподкупности, американской добродетельности и стремления во что бы то ни стало доискаться истины. Нот говорил двадцать минут, монотонно перечисляя, в чем обвиняется Джек-Брильянт, которого он называл исключительно «Брильянтом». В своей вступительной речи он вкратце изложил собравшимся, как было совершено нападение на Стритера и Бартлетта, со смаком рассказывая, как Джек избивал старика, как грозился его убить, поджигал ему пятки и вешал на дереве, и от этих жутких подробностей присяжные морщились так, будто у них по лицам бегали тараканы. У одного присяжного предательски задергалась щека, у другого расширились от ужаса глаза, третий наморщил брови, а четвертый искусал в кровь губы. Попугав присяжных леденящими душу подробностями, Нот напоследок их поздравил.

— Вам повезло, — заявил он. — У вас есть шанс избавить страну от одной из самых ее страшных язв. У вас есть шанс засадить за решетку этого Брильянта, этого злостного негодяя, этого дьявола во плоти, которого арестовывали двадцать пять раз за все мыслимые и немыслимые преступления, от мелкого воровства до гнусного, жестокого убийства, который известен своими тесными связями с худшими людьми нашего времени и умение которого многократно, раз за разом водить правосудие за нос является несмываемым пятном на нашей национальной чести. Вы хотите, чтобы наша страна жила под дулом пистолета? Вы хотите, чтобы это исчадие ада держало в страхе всех добропорядочных людей? Вам, двенадцати присяжным заседателям, дано раз и навсегда покончить с этой фантасмагорией и препроводить преступника в тюрьму, где ему самое место.

Нот весь дрожал от бешенства; он хватил кулаком по перилам, за которыми разместилось жюри присяжных, после чего прошел на свое место и в облачке праведного гнева опустился на стул.

После этого поднялся со своего места я. Вот какие мысли роились в этот момент у меня в мозгу:

«О, самодовольная жердь, благодарю тебя за то, что ты осквернил моего подопечного своими фекальными разоблачениями, непристойной дрожью своей пугливой морали, ибо теперь ты предоставляешь мне возможность омыть залитое нечистотами лицо, дабы мир узрел человеческий облик под осквернившей его зловонной жижей».

Я намеренно старался произвести впечатление «своего парня» и оделся так, как одеваются рабочие по праздникам, чтобы показать, что «и мы не хуже людей». Я теребил галстук-бабочку и то и дело запускал пальцы в свою растрепанную шевелюру, которая, я слышал, может быть ничуть не менее красноречивой, чем то, что скрывается под ней. Итак, в моем распоряжении имелась львиная грива, на чем, впрочем, мое сходство со львом кончалось. По такому случаю я надел ярко-красный жилет, который живо контрастировал с моим бежевым твидовым пиджаком и неглажеными, пузырившимися на коленях брюками. Я запустил большие пальцы в кармашки жилета и привел в состояние боевой готовности главное оружие адвоката — его голос: веский тон убежденного в своей правоте, звонкая порывистость чистосердечия, величавые струны человека, задавшегося целью докопаться до истины любой ценой. Вот что я сказал:

«Признаться, я ожидал, что все семеро государственных обвинителей будут наносить удары ниже пояса. Только представьте, друзья, что государство располагает семью обвинителями, которые из кожи вон лезут, чтобы засадить за решетку одного беспомощного человека. Да, я ожидал от них ударов ниже пояса, но не думал, что будут произнесены оскорбления, которые мы с вами только что слышали: «злостный негодяй», «дьявол во плоти», «исчадие ада». Мне бы никогда и в голову не пришло рассказать вам то, что я сейчас собираюсь рассказать, если б этот апостол нравственности всего несколько секунд назад не вылил на моего подопечного ушаты грязи, не язвил и не упражнялся в красноречии на его счет. О чем же я собираюсь вам рассказать? Я собираюсь рассказать вам об одной старушке… нет, я не стану скрывать от вас, кто она, — это важно. Она — монашка, католичка, и пришла она в этот зал всего час назад, чтобы поговорить с Джеком-Брильянтом. Она стояла вот здесь, всего в нескольких шагах от того места, где сидите вы. Подсудимого она не видела — ему было не до нее. Однако она увидела меня, и я счел своим долгом помочь ей выполнить ее желание, а желание у нее было только одно: увидеть человека, который когда-то, совсем еще маленьким мальчиком, сиживал у нее на коленях. Человека, которого она называла «Джекки» и который, по ее словам, был в детстве одним из самых набожных детишек из всех, с кем ей приходилось встречаться. Это для вас Джек-Брильянт — «исчадие ада», а для нее он по-прежнему чистое дитя, такой же набожный и чуткий мальчик, каким был когда-то. Этой женщине приходилось уже слышать немало оскорблений в адрес того мальчика, которого она держала на коленях. Она слышала эти грубые оскорбления в течение многих лет. Она видела их в газетах. И все же эта маленькая старушка, это ангельское создание, села со мной рядом и несколько минут рассказывала о том, как Джекки молился, молился за свою мать, которая, бедняжка, умерла такой молодой; она рассказывала мне про дом Джекки и про его семью в Филадельфии. А напоследок она сказала мне, что она думает про все те преступления, в которых обвиняется ее мальчик, чье худое, изможденное лицо она узнала далеко не сразу. «Это все ложь, мистер Горман, — сказала она мне, — дьявольское наваждение! Я увидела его лицо и сразу поняла, что это ложь, мистер Горман. Я не первый год наставляю детишек на путь истинный, мистер Горман, и среди мальчиков и девочек, что находятся на моем попечении, есть и такие, кто любит топить щенков и резать ножом кошек, а потом смотреть, как те медленно умирают, и я могу определить по глазам, греховен человек или нет. Сегодня я пришла сюда, чтобы собственноручно убедиться, не обманывает ли меня моя память, могу ли я отличить добро от зла. Так вот, мистер Горман, я посмотрела в глаза Джеку-Брильянту, и у меня нет никаких сомнений: что бы ни совершил этот человек, он чист душой. Я знаю это так же точно, как и то, что Господь милостив. Он чист душой — я подтверждаю это, мистер Горман. Подтверждаю».

Когда я закончил свою речь и сел, Джек наклонился ко мне и прошептал:

— С монашкой ты это здорово придумал. Где ты ее откопал?

— Бродила тут во время перерыва, — ответил я, опустив глаза и что-то с умным видом рисуя в блокноте. — Постоянно тут околачивается. Собирает медяки для бедных.

— И ей действительно что-то про меня известно?

Я с удивлением посмотрел на своего подопечного:

— А я почем знаю?


После этого, как и на предыдущем, июльском, процессе, перед судом предстали две категории свидетелей, одни показывали в пользу Джека, другие — против него. Свидетелей защиты на этот раз было меньше, после прокола с ложными показаниями мы при подборе свидетелей вели себя осмотрительнее.

В свой актив я могу записать две вещи. Во-первых, то, как я охарактеризовал Стритера, которого обвинение нарекло «дитя природы». В июле это не пришло мне в голову, но на ошибках учатся, и я сказал, что, если уж на то пошло, его справедливее было бы назвать не «дитя природы», а «дитя яблочной водки», благодаря чему вновь удалось представить вооруженное нападение бандитской разборкой.

Во-вторых, я задал вопрос одному из присяжных заседателей, низкорослому, разряженному, как попугай, довольно мерзкому типу, любит ли, по его мнению, Господь Бог Джека-Брильянта. «Господь не только создал кислые, зеленые яблочки, — ядовито ответил он мне, — но и напустил в них червей». В результате негодяй сорвал за счет Джека «аплодисмент», однако мне его афоризм понравился, и я апеллировал к нему и в дальнейшем. Знаю я этих остроумцев в оранжевых рубашках; не будь этот «попугай» присяжным заседателем, он бегал бы за Джеком по пятам, выпрашивая у него автограф. Как потом выяснилось, он был ярым сторонником оправдательного приговора. Джека, разумеется, оправдали, произошло это 17 декабря 1931 года, в три минуты девятого вечера. Толпа за окнами, как и в прошлый раз, встретила это решение аплодисментами.


Через неделю, когда я стоял у стойки в баре «У шкипера» в Олбани и разговаривал с барменом про Джека, мне вспомнилась история, которую как-то рассказал мне Джек. Дело было в 1927 году, он гулял в Центральном парке со своим братом Эдди и его маленьким сынишкой. Джек взял мальчика на руки, и они поднялись на холм, который я даже сейчас хорошо себе представляю. Джек подбрасывал ребенка и ловил его и тут вдруг увидел, что к ним приближается машина, а из окна торчит пулеметный ствол. Джек, по привычке, среагировал мгновенно: ребенка швырнул ногами вперед под густую, отливавшую серебром ель, громким криком предупредил об опасности брата — и оба бросились в противоположную от ребенка сторону буквально за несколько секунд до того, как пулеметные пули взрыхлили землю, на которой они только что стояли.

Никто не пострадал: ребенок перелетел через ветку ели и благополучно приземлился на куст сирени. Когда же я кончил рассказывать эту историю, один завсегдатай, выпивавший по соседству со мной, поинтересовался: «И сколько же человек он отправил на тот свет?» Я ответил, что не знаю, после чего, без всякой видимой злобы, без всякой связи с историей, которую я только что рассказал, он заметил: «Надо же, а ведь сколько вроде бы умных людей считали его хорошим парнем!»

Я сказал ему, что он дерьмо, и перешел со стаканом в руке в другой конец стойки. «Сколько вроде бы умных людей»?! Этот тип был страховым агентом — что он смыслил в «умных людях»?

Мне надоели люди, которые стремятся упростить жизнь, как будто нас, в наши дни, можно свести к какому-то библейскому или антибиблейскому понятию, как будто вся наша история и предыстория не сделали нас такими, какие мы есть. Хватит делать из человека морального раба. Да, моральных рабов хватает, в этом сомневаться не приходится. Но не Джек сделал их моральными рабами — не Джек и не я. Когда мы освободимся от золотого стандарта морали, когда человек, обладающий несметными богатствами, будет значить ничуть не больше, чем человек в лохмотьях, — вот тогда, быть может, наше время покажется нам временем законного социального гнева.

Пока что, однако, ставки растут, контраст увеличивается.

Этому научил меня Джек.

Излечил меня.

(Ты слышишь, Братец Волк?)


Доув-стрит пересекала Олбани с севера на юг в том месте, где, неподалеку от центра, уже многие годы находился район меблированных комнат. Дом номер 67, двухэтажное кирпичное здание с деревянной верандой, куда вела лесенка в шесть ступенек, здание, чем-то напоминающее дом на Ист-Альберт-стрит в Филадельфии, где рос Джек, находился на западной стороне Доув-стрит, между Гудзон-авеню и Джей-стрит. Сапожная мастерская в подвале, аптека в конце квартала, магазинчик и гараж на углу Гудзон-авеню, поликлиника в соседнем доме и кабинет массажа на противоположной стороне улицы, а также все прочие системы жизнеобеспечения еще не функционировали, когда 18 декабря 1931 года, в пятницу, в четыре пятнадцать утра, к дому номер 67 по Доув-стрит подъехало такси: сзади сидел Джек-Брильянт, а впереди, за рулем, — Фрэнки Теллер.

Теллер припарковался, обежал вокруг машины, открыл правую дверцу, помог Джеку выйти, взял его под руку, и они медленно поднялись по шаткой лесенке на веранду. Джек нащупал в кармане ключ, но открывать дверь пришлось Теллеру, после чего они взобрались по лестнице и вошли в комнату с окнами на улицу. Джек снял шляпу, сбросил, не без помощи Теллера, пальто и присел на край кровати, которая стояла под углом, ногами к выходившему на улицу окну.

— Фрэнки, — сказал Джек и улыбнулся своему шоферу.

— Да, Джек.

— Фрэнки, я тебе завтра заплачу.

— О чем разговор, Джек.

— Завтра утром.

— Никаких проблем, Джек. Я тебе еще нужен? Ничего, что оставляю тебя здесь одного?

— Уходи и дай мне поспать.

— Ухожу. Просто я хотел довести тебя до места.

— Я на месте.

— Тогда до завтра.

— До завтра.

Фрэнки Теллер спустился вниз, сел в машину и вернулся в «Пэроди-клаб» доложить, что Джек благополучно доставлен домой. В это же время, примерно в квартале от дома номер 67, на западной стороне улицы стоял с включенным двигателем темно-вишневый седан.

В течение восьми часов пятнадцати минут, с того самого момента, как ему был вынесен оправдательный приговор, и до той минуты, когда он сел на кровать и уставился на себя в зеркало исцарапанного, с облезлой краской дубового комода, Джек все время искал противоядия от той эйфории, в которой пребывал. Когда старшина присяжных сказал: «Невиновен», он испытал уже знакомое ему головокружение. Точно так же у него закружилась голова, когда он увидел впереди, на шоссе, грузовик Стритера, когда принял на пароходе решение не отдавать Бьондо его денег. Причин не отдавать Бьондо денег или задать жару Стритеру было немало, и все же он никогда не мог бы и сам объяснить, зачем надо было ради этих денег нарываться на неприятности, ставить под удар все свое благосостояние ради каких-то двадцати ящиков сидра. Вот почему он боялся головокружений, знал, что до добра они не доведут.


Он бросил на кровать свою бежевую велюровую шляпу, за которую отдал в свое время сорок долларов, но шляпа, скользнув по изношенному покрывалу, скатилась на пол. Перекинул бежевое ворсистое пальто (две «штуки» — приобретено законным путем) через спинку кровати, но съехало на пол и оно. Когда Джек выходил из здания суда и увидел, как от него по коридору пятятся газетчики, когда он увидел их на лестнице и на улице со своими фотоаппаратами, он испытал сильное желание забросать этих подонков тухлыми яйцами. И это он, Джек-Брильянт, который еще совсем недавно нанимал себе из их числа агентов по рекламе.


Он сидел на кровати, смотрел на себя из-под набухших от виски век и не различал выражения собственных глаз: и в комнате, и в мозгу стоял полумрак. Он прищурился, но ничего, кроме прищура, не увидел. Поправил трусы — член после совокупления зудел и побаливал. Джек вспомнил Алисин поцелуй перед тем, как он покинул вечеринку, — смачный, влажный. Когда выпьет несколько стаканчиков виски, она всегда целуется приоткрытым ртом. Он сунул руку в карман, нащупал визитную карточку и вытащил ее. Клубная карточка Барахольщика. «Ассоциация «Пэроди» — вход только для членов клуба». Во время вечеринки Джек увидел карточку на стойке бара (у него у самого такой никогда не было, без нее обходился) и по привычке прикарманил. Было время, когда благодаря одному своему имени он мог войти в любое заведение, но теперь у него появились двойники, они даже дань собирали его именем. «Я Джек-Брильянт. А я — Герберт Гувер».[76] Теперь он пользовался клубными карточками еще и потому, что сам стал на себя не похож.

В «Пэроди-клаб» собралось человек пятьдесят, когда Маркус произнес свой первый победный тост; слова Маркуса застряли у Джека в мозгу, плавали в его пьяной улыбочке:


За удивительную способность Джека-Брильянта уходить из когтей негодующего правосудия, которое с удовольствием прикончило бы его в постели.


Пятьдесят человек с воздетыми в воздух бокалами. Было бы еще больше, если б Джек не сказал: «Пусть народу будет поменьше. Не цирк же». Цирк, форменный цирк. Ведь пришли и Барахло, и Маркус, и Салли из «Кенмора», и Хьюберт, и Картежник Райен — бывалый боец, и Проныра-Келли — газетчик, и Флосси, которой далеко ходить не пришлось.

Джек велел мне привести Франсес, мою секретаршу, которая по-прежнему считала Джека дьяволом, и это притом, что оправдали его уже дважды. «Покажи ей дьявола во плоти», — сказал мне Джек, но, увидев ее, он не поверил своим глазам. Прелестное создание, прелестное ирландское личико. Напомнила Джеку его первую жену Кэтрин, на которой он женился в семнадцатом году. Боевая подруга. Самая хорошенькая ирландская крошка на свете. А ушла Кэтрин от него потому, что он пристрастился к кокаину. Юный безумец Джек.

Безумец Джек должен Маркусу кучу денег. Пять «штук». Утром деньги придут — от Бешеного. Что бы он, Джек-Брильянт, делал без дядюшки Оуни? Заплачу тебе утром, Маркус. Встретимся в твоей конторе, в одиннадцать. Деньги на бочку. Теперь Джек станет полусвободным человеком, будет ходить по улицам Олбани, и бремя будущего будет отягощать его чуть меньше. Может, после второго оправдательного приговора мозги у него немного прочистятся? Его могут и впредь привлекать к суду — за ношение оружия, например, но, как уверяет Маркус, шить ему нападение на Стритера прокуроры штата после своего поражения вряд ли решатся. Другое дело — федеральные власти, тут его еще ждут четыре года тюрьмы и многочисленные обвинения, которым нет конца. Нет конца, даже если он завалит суды апелляциями. Впрочем, сначала надо подлечиться, а уж потом думать о том, что делать с федералами. Сейчас его ждет Южная Каролина. Укромное гнездышко на берегу, где он прятался в двадцать седьмом году, когда на него охотились одновременно и Ротстайн, и Шульц. Красивый старый дом в дюнах. Морской воздух полезен для легких.

Любят посудачить о его легких. «Знаете, почему Джек-Брильянт может выпить так много виски? Да потому, что у него туберкулез и лихорадка сжигает алкоголь. Честное слово. И в левом легком у него кровь». Будет прикидываться, Джек, да у тебя в жизни не было никакого туберкулеза. Что тюрьма сделает с твоими легкими? А с мозгами? Что будет в тюрьме с твоими мозгами? Отсохнут? Придется тебе в тюрьме в домино играть. День и ночь, пока не осточертеет. Но ведь ты знал об этом. Ты всегда был готов резаться в домино, верно? Таковы условия игры, да?

Нет, неверно. Джек в такие игры не играет.

Джек снял пиджак от своего счастливого синего костюма и повесил его на спинку стула. «Костюм надо погладить», — сказал ему еще до суда Маркус. Но Джек возразил Маркусу, да и газетчикам тоже: «Это мой счастливый костюм, я с ним не расстаюсь. Одержим победу — уж так и быть, отдам его на радостях отгладить». Пиджак от костюма съехал на пол.

Джек вытащил из кармана брюк мелочь, пилочку для ногтей и расческу, а также белый носовой платок с монограммой и сложил все это на комоде, который в одном из некрологов Мейер Бергер назовет «вычурным». Бесплотная мать Джека в новеньком накрахмаленном зеленом фартуке держала в руках бронежилет. «Ты не надел его, — говорит она. — Говорила же тебе, Джекки, — не ходи без него. Помнишь, что случилось с Цезарем?» — «Стариной Цезарем пришлось пожертвовать», — собирался сказать матери Джек, но тут у него вновь закружилась голова. Его вдруг надоумило. «Скоро мне, видать, крышка, — сообщил он шипящему паровому отоплению. — Конец близок, слышу его шаги. Ладно, чего только в жизни не бывало».


Я хочу также выпить за его поразительное умение цвести в самое суровое время года и стойко переносить удары судьбы. Джек, ты освещаешь нам путь, как неоновая реклама на Таймс-сквер. Ты — наше подспорье. Ты — наш свет…


Когда старый добрый Маркус произносил этот тост, бокалы подняли и Фрэдди Робин, фараон, который зашел к Барахлу пропустить стаканчик, и Миллиган — этот тоже когда-то был фараоном, только на железной дороге. Подумать только, легавые пьют за то, что Джек заткнул за пояс законность и порядок. Ха! А рядом с ними стояли поп и псих. Хорошая компания!

— Что здесь забыл этот псих? — бросил Джек Хьюберту, и тот зашмыгал носом. Псих ко всем приставал с разговорами, хотел со всеми познакомиться. «По-твоему, он похож на убийцу, да, Джек?» — «Нет, скорее, на легавого, на осведомителя. Они любят ходить на мои вечеринки».

Хьюберт узнал его имя. Мистер Бисуонгер из Буффало. Торговец громоотводами. Что ему надо на твоей вечеринке, Джек? Всучить тебе парочку громоотводов, чтобы носить за ушами, да? Хьюберт говорит, что Бисуонгер пришел вместе с попом, а поп приехал в Олбани повидаться с Маркусом. Да, Маркус? Да, ответил Маркус и добавил: «Я его с собой не брал, он получил у меня консультацию и за мной увязался. Попы, как и фараоны, души в тебе не чают. Видишь, Джек, к тебе все люди тянутся, абсолютно все».

Джек развязал галстук, синий в белую диагональную полоску, и повесил его на вертикальную рейку зеркала от комода. Галстук соскользнул на пол. Попы и легавые пьют за здоровье Джека. Прямо как китайские бандиты, Джек. Никто не может отличить хорошее от плохого. В Китае всегда будут бандиты, верно? А раз так, раскосые, нечего и беспокоиться, сидите и не трепыхайтесь.


За его талант выставлять добродетель на посмешище и за умение привить массам спасительную безнравственность…


Алиса злобно покосилась на Флосси, когда та, подойдя к Джеку, стала шутить про голубков на чердаке и тискать мочку его уха. Потом Франсес злобно покосилась на Флосси, когда та, подойдя к Маркусу, стала шутить про голубков на чердаке и тискать мочку его уха. Флосс прошлась перед пианино, и, когда тапер заиграл «Врать, любимая, грешно», вильнула задом и завертелась на месте в ритме этого нежного, такого трогательного вальса. Омерзительно. Обворожительно. О, Флосс, да ты же вылитая Мэй Уэст.[77] Гарпия. Конфетка. Богиня духов.

— Кто это? — спросила Алиса.

— Флосси, она здесь работает, — ответил Джек.

— Неплохо, видать, тебя знает, раз за ушком щекочет.

— Это она со всеми мужчинами так. Флосс — девица не промах.

— Первый раз вижу человека, который бы так любил чужие уши.

— Надо чаще бывать на людях, Алиса. Сколько раз тебе повторять?

— Я знаю, ты думаешь, что я ревную тебя ко всем стервам на свете, Джон, но это не так. Запомни раз и навсегда: настоящая любовь — только первая. Все остальное — чепуха.


Из Буффало участники «голодного марша» двинулись в Вашингтон. В Ормонде, штат Флорида, Джон Д.Рокфеллер заявил журналистам кинохроники, что «грядут лучшие времена», и пожелал всему миру счастливого Рождества. В Вене большое жюри присяжных единодушно оправдало доктора Вальтера Пфримера и еще семерых ведущих деятелей фашистской партии, которые за попытку переворота обвинялись в государственной измене. Поле Негри[78] посулили скорое выздоровление.

Джек снял кольцо-печатку, которое стало ему велико и целый день сваливалось с пальца. Он носил его потому, что, как и синий костюм, кольцо приносило ему счастье, — подарок к окончанию школы старика отца. На печатке выбиты его инициалы: Д.Б. — Джон Брильянт. Отец тоже был Джоном Брильянтом. Джон Брильянт-старший. Джон Брильянт-бывший. Бывший да сплывший. Прости, старина. Джек слушал, как потрескивают свечи на алтаре в церкви святой Анны. Такой же звук издавали листья, падавшие в пруд, где медленно тонула ситцевая кошка. Свечи плясали, а в тени колонны плакал старик. Когда похоронная служба кончилась, и священник загасил свечу материнской жизни, старик ударился в тоску, политику и пьянство. Господи, как они смеялись тогда в Кэване! Когда смех стихал, ты подымал руки — не хватило, дескать. Бармены жалели — наливали. «Пока сам не лишишься жены, никогда не поймешь, что это такое, — говорил старый Джон Брильянт. — Приходится в День благодарения есть праздничный пирог в одиночестве». Юный Джек смотрел на него со стороны. «Немощный старик. Он плакал больше, чем я. Я-то плакал всего один раз».

Джек швырнул печатку в комод, а вместе с печаткой два образка (Стефан и Мария), которые Алиса привезла ему из Нью-Йорка вместе с письмами многочисленных поклонников. Одно письмо Джек сохранил: «Да спасет тебя Господь, сынок, от многодетной матери». Да спасет тебя Господь, мать, перед долгой дорогой.

Головокружение прошло, и он опять заулыбался. Джек посмотрел на себя в зеркало и улыбнулся барометру с облупившейся краской. Идиотская улыбочка. И сам идиот. И все вокруг идиотское. В зеркале. А в жизни? Никто никогда не узнает, что собой представляет Джек в жизни. Только один Джек это знает — и он радостно захихикал от сознания того, что только ему одному доступна эта тайна. Вот так чудо! Образ Джека, не известный больше никому. К черту этого Брильянта, этого Легса, верно, Джек? Какое он имеет к тебе отношение?

На вечеринку явился и коллега Маркуса, адвокат, явился специально, чтобы познакомиться с Джеком-Брильянтом; у парня глаза полезли на лоб, когда он потряс руку, потрясшую Катскилл. Хьюберт привел с собой двух картежников из Трои, и они предложили Джеку как-нибудь вечерком перекинуться в покер. С удовольствием, ребята. Барахло созвал всех музыкантов; пришли и игравшие на пианино, и на банджо, и на барабане. Маркус пригласил танцевать Алису, и тогда Джек обнял за талию Франсес и сплясал с ней фокстрот под «Я веду себя прилично, детка».

— А вы, оказывается, прекрасно танцуете, — сказала ему Франсес.

— И это говорите вы, мисс?

Джек танцует с вчерашним днем. Спасибо, красавица из вчерашнего дня.

— Знаете, я никогда не думала, что такой, как вы, танцует, делает что-то подобное.

— Что ж такой, как я, может делать?

— Жуткие вещи, — сказала Франсес. Она была непреклонна. Получив нагоняй, Джек расслабился и коснулся ее волос кончиками пальцев, вспоминая свою боевую подругу — первую жену.

— Твои волосы напоминают мне Элен Морган, — сказал он.

Франсес покраснела.

Док Мэдисон потянул жену за руку и пустился в пляс с такой же энергией, с какой совсем недавно извлекал из Джека пули с мягкой насадкой, возвращал его к жизни из небытия. Жизнь бьет ключом, доктор! Здорово, правда? Огромное вам спасибо, док.


…возможно, все вы заметили, что сегодня днем сквозь витражи в пристройке полился солнечный свет, что солнечные лучи упали на плечи нашего осунувшегося, но непреклонного Джека, высветили достоинства как штата Нью-Йорк, так и самого Джека: усердие, целеустремленность, чувство справедливости, уверенность в завтрашнем дне.


Зал суда до сих пор чем-то напоминал церковь — когда-то здесь располагался пресвитерианский храм; над головой Джека были хоры, судьи сидели там, где в прежние времена находилась кафедра проповедника; над дверью — усеченные солнца, на окнах — церковные витражи; изменились лишь лица на стенах: вместо представителей духовенства и святых апостолов со стен смотрели теперь юристы и правоведы. Судный день, впрочем, грозил и тем, и другим.

На вечеринку, естественно, приехал и Фрэнки Теллер — как без Фрэнки, а также, прихватив одну из своих красоток, младший Фальцо, владелец четырех пивных в Трое. Позвал Джек и Джонни Дайка, букмекера из Олбани, и Слюнтяя Тарски, владельца магазина на Гудзон-авеню, где Джек три недели подряд покупал ветчину и сыр, когда он и еще двое парней не могли выйти за пределы квартала из-за Гуся. Явился на праздник и дядя Тим: с тех пор как в Акре провалилась крыша, он безвыездно жил там, ремонтировал дом и ждал возвращения хозяина.

Зашли «на огонек» передать привет от демократов Тухи и Спивак, легавые из отдела по борьбе с азартными играми.

А вот Мэрион не пришла.

Не могла прийти. Появись она — и Алиса устроила бы грандиозный скандал. Джек послал к ней Хьюберта и Фрэнки Теллера с пинтой виски, чтобы «подсластить пилюлю», но дома они Кики не застали, на двери была записка: «Уехала к маме в Бостон». Фрэнки принес записку Джеку, и Джек сказал: «Поищите ее — она на улице. Посмотрите на вокзале — найдете. Она не уедет, не повидав меня». Через час поисков Фрэнки и Хьюберт увидели, как Кики идет по Тен-Брук-стрит к своему дому номер двадцать один, где у нее была квартирка на втором этаже. По словам Хьюберта, он подошел к ней и сказал: «Джек волнуется, где ты, Мэрион», а она ему ответила: «Передай своему Джеку, что у меня все хорошо, так хорошо, что хуже, черт побери, уже некуда. До утра, так ему и передай, буду дома, а потом уеду — я ему этого никогда не прощу. Главный, можно сказать, день в его жизни, а он бросает меня на четыре часа и сидит чокается со своей коровой, а мне только и остается, что в кино сходить, чтоб со скуки не подохнуть. В такой вечер — и в кино, виданное ли дело?!»

Тогда Хьюберт позвонил Джеку, и Джек, вернувшись к столу, стал пудрить Алисе мозги. Звонит, мол, Скелет Макдоуэлл, газетчик, срочно хочет со мной связаться. Надо к нему съездить, Лис. «Я так и знала. Давно уже тебя изучила». — «Слушай, Лис, — нашелся Джек, — я знаю, здесь тебе весело, но, может, съездишь все же со мной за компанию, а? Встреча у нас со Скелетом, правда, деловая, но Скелет ведь газетчик, не более того, говорить нам особенно не о чем — так что надолго я тебя не задержу. Поехали».

Алиса купилась и поцеловала Джека раскрытыми губами; он и сейчас видит, как пляшет у нее во рту язычок, пляшет и зазывает: «Входи парень, давай же». Улыбнулась, подмигнула, а он опустил руку и похлопал ее по пышной заднице — незаметно, чтобы не смутить священника и чтобы присутствовавшие, которые не сводили глаз с них обоих, не говорили потом сальностей про эту такую нежную, такую чистую женщину. Похлопал и встал. А она откинулась на стуле и проводила его улыбкой, настоящей улыбкой, зажмурив свои бирюзовые глаза и сказав: «Нет, я останусь здесь с Китти и Джонни». То есть с вдовой Эдди и ее сыном, которые сидели с ней рядом, — семейственная ты моя. Он чмокнул ее на прощанье и бросил взгляд на ее зеленую шляпку, из-под которой выбивались воздушные Тициановы кудри. Кудри победительницы.

— Только недолго, — сказала она. — Здесь так весело.

— Через полчаса буду, — пообещал Джек, касаясь кончиками пальцев ее щеки. — Можешь не беспокоиться.

И направился к выходу. Был уже час ночи, оставалось еще человек тридцать, когда он повернулся спиной к собравшимся, прошел вдоль стойки, мимо покойников, бесстрастно взиравших на него с развешанных по стенам фотографий, и вышел через вращающиеся двери.


СМОТРИТЕ В КИНОТЕАТРАХ ОЛБАНИ

18 ДЕКАБРЯ 1931 ГОДА


СТРЭНД (самый высококачественный экран, лучший звук в штате Нью-Йорк)

ДЖОРДЖ БЭНКРОФТ в фильме «Прихоть богача»


ХЭРМАНЕС-БЛИКЕР-ХОЛЛ (Дворец искусств Олбани)

РОНАЛД КОЛМЭН в фильме «Нечестивый сад»


ЛЕЛАНД (чистейший звук)

БИЛЛИ ДОУВ в фильме «Возраст любви»


ПАЛАС (демонстрируются фильмы «Капитолия»)

ЛЕО КАРИЛЬО в фильме «Виновное поколение»


МЭДИСОН

МЭЙ КЛАРК в фильме «Мост Ватерлоо»


КОЛОНИСТ

ЭНН ХАРДИНГ в фильме «Преданность»


ПАРАМАУНТ

УИЛЕР и ВУЛСИ в фильме «Крючок, леска и грузило»


ПАРАМАУНТ

МЭРИАН НИКСОН и НИЛ ГАМИЛЬТОН

в фильме «Погасшее пламя» (модернизированная версия «Ист-Линн»)


ОЛБАНИ

УИЛЕР и ВУЛСИ в фильме «Мертвецки пьян».[79]


Джек стащил с себя синие брюки и остался сидеть на кровати в черных стоптанных туфлях и в темно-синих носках с белыми стрелками. Он повесил брюки на выдвинутый ящик вычурного комода, и они тоже упали — правда, не сразу, несколько секунд повисели. Джек в тот вечер здорово перебрал, надо же было выпить со всеми, однако то ли от выпитого на дорожку виски, то ли от предвкушения любовных утех голова у него, пока он ехал к Мэрион, прояснилась. Обворожительное личико, желанное упоительное тело, которое полностью принадлежит ему одному, чутко реагирует на малейшее его прикосновение, на все его прихоти. Подымаясь по лестнице на второй этаж, он уже мысленно наслаждался тем, как она ему улыбнется, когда он ее поцелует, радовался от одной только мысли о том, как они сядут и посмотрят друг другу в глаза. И это происходило каждый раз — за почти два года их знакомства ее притягательность нисколько не уменьшилась.

— Я слышал, ты собираешься в Бостон?

— Правильно слышал.

— Даже не сказав «до свидания»?

— Подумаешь, одним «до свидания» больше, одним меньше. Мы с тобой только и делаем, что говорим друг дружке «до свидания».

— Никуда ты не поедешь. Завтра мы с тобой отправимся в горы, выпьем со старым Брэди в Хейнс-Фоллсе. Погода пока стоит отменная.

— Знаю я цену твоим обещаниям! Никуда мы не поедем.

— Обязательно поедем. Фрэнки заедет за тобой в полдень, встретимся в конторе у Маркуса, оттуда и тронемся.

— А что скажет твоя дорогая Алиса?

— Я пошлю ее в магазин.

— Что-нибудь обязательно случится, и мы не поедем.

— Нет, поедем. Можешь мне поверить. Даю слово.

И Джек, вне себя от счастья, раскрыл халат Мэрион и устремил взор на ее райские кущи. Чудное видение. И сейчас — прекраснее, чем когда бы то ни было. Джек низко пал. На самое дно. А сейчас, точно астральный резиновый мяч, вновь взмыл к самым звездам. Обняв Мэрион, он вновь испытал головокружение.

— Я на вершине счастья, — прошептал он ей на ухо, — на самой вершине, черт возьми.

— Вот и хорошо, Джекки.

— Я опять победил.

— Вот и хорошо. Лучше некуда.

Джек знал, что победители празднуют свои победы не на небе, а на земле. Ты нашел самую красивую женщину на Восточном побережье. Ты отдал свое тело в распоряжение ее тела. Ты выключил радио, а потом отдал ее тело своему телу. Твое тело поблагодарит тебя за такой подарок. Твое тело будет счастливым телом.

Джек громко рассмеялся, повалившись на подушку. Раскатисто хохотнул: «Ха!»

Самогон подешевел, стоил всего тридцать пять центов за пинту, и мальчишки сосали его через соломинку. Охлажденное пиво подешевело до пяти долларов за галлон, и вам могли принести его прямо домой. Студентки давали своим ухажерам слово, что не будут заказывать выпивку, если она стоит больше пяти центов. Дороти Дикс[80] сочла это «шагом в правильном направлении», ибо брак теряет свою притягательность — главным образом из-за растущего прожиточного минимума.

Джек вспомнил, как однажды ночью в Хейнс-Фоллсе он проник в сокровищницу Кики и наткнулся на что-то твердое.

— Что там у тебя, черт возьми?!

— Пробка.

— Пробка? Как она туда попала?

— Это пробка от бутылки итальянского вина, я сама ее себе вставила. Вместо пояса целомудрия — пробка от вина…

— Ты что, спятила?

— Не выну, пока не дашь слово, что на мне женишься.

Но с этой идеей Кики носилась недолго, и, когда он вошел в нее в ту сказочную ночь в Олбани, никакой пробки не было, ультиматума не было — оргазма, правда, не было тоже. Джек ввел и утвердился, Мэрион увлажнилась — теперь, казалось, они «будут танцевать всю ночь». Но Джек довольно быстро устал, да и Мэрион перестала стонать от удовольствия. Они откатились каждый на свою половину постели, жар сменился прохладой, дыхание нормализовалось, артефакты высохли.

Не развязывая шнурков, он стянул один башмак, и тот упал на пол. Стал стаскивать и второй, однако обратил вдруг внимание, что носки у башмака сбиты, и вспомнил тот вечер, когда после перестрелки в «Высшем классе» сам явился в полицию. В полицейский участок на Сорок седьмой улице он вошел в синем пальто в талию с бархатным воротником, в белом, как снег, шарфе, в темно-синем двубортном костюме из сержа, в черно-сером галстуке и в штиблетах, начищенных до такого блеска, что они казались лакированными; дополнял туалет слегка сдвинутый набок котелок. В тот вечер Джек как никогда чувствовал свою значимость — ему вспомнился Винни Реймонд с Ист-Альберт-стрит, который точно так же каждый вечер шел мимо дома Брильянтов в своем котелке и в своих до блеска начищенных туфлях и коротких гамашах, шагал с высоко поднятой головой. Образ этого исключительного человека не шел из головы у того, кто еще удерживал стоптанный башмак на самом кончике носка. Но вот ударился об пол и второй башмак.

Под окнами квартиры Мэрион на Тен-Брук-стрит раздался автомобильный гудок. Джек поднял окно.

— Уже поздно, Джек, — крикнул ему снизу Фрэнки Теллер. — Ты же сказал «полчаса». А прошло уже два. Алиса ведь с меня спросит. «Чтобы привез его обратно, — наказала она. — Ко мне».

Но возвращаться в «Пэроди-клаб» Джеку не хотелось. Он устал от праздничного застолья, праздничных тостов, праздничной Алисы. Он опустил окно и взглянул на Мэрион, которая сидела на кровати, завернувшись в длинный, до полу, бежевый шелковый халат — его Джек подарил ей полгода назад, когда он еще сорил деньгами. Ниже колена на халате был вышит огромный коричневый цветок, такого же цвета, как полоски на рукавах. Красота. Интересно, будут ли у него женщины красивее этой?

— Ты женщин ни в грош не ставишь, — заявила Мэрион.

— Слушай, детка, хоть сегодня не цепляйся, ладно? Дай кайф словить.

— Ведешь себя с нами, как с кошками, черт побери. Гладишь нас, щекочешь да сюсюкаешь: «кис-кис-кис».

Вспомнив все это, Джек рассмеялся. Повалился головой на подушку и захохотал. Она права. Посмотришь кошке в глаза — и она заурчит. Если любит, будет сидеть и никуда от тебя не убежит. Хочет, чтобы ее за ушком почесали. Чтобы теребили ей усы. Дай ей то, что она хочет, и она заведется. С пол-оборота. Джек засмеялся, оторвал ноги от пола и заметил, что все еще сидит в носках.

Он сел на кровати, стянул один носок, бросил его на башмак, но промахнулся.


…я пью за его неуживчивость, за стремление не совратить мир, а устрашить его, плюнуть в лицо общественному мнению, которое заклинает, «чтобы никто не проводил сына своего и дочери своей чрез огонь Молоху.[81]


Теперь Джек будет жить другой жизнью. Куда он подастся? В Адиронадак? В Вермонт? Не исключено. Но ведь Колл за решеткой, его мальчики после стрельбы в Аверилл-парке и засады на Манхаттане разбежались кто куда. Придется Джеку опять начинать с нуля — сколько можно? Сколько народу уже полегло. Майк Салливен, Толстяк Уолш, Эдди. Он начал стаскивать второй носок, вспоминая всех, с кем имел дело, — друзей и врагов. Брокко. Малыш. Француз. Коротышка. Красавчик. Мэтти. Хайми. Фогарти. Кто уехал, кто на том свете, кто в тюряге. И тут, впервые в жизни, он сам показался себе таким же уязвимым, как и они, — чем-то очень хрупким, непрочным. Сезонной пташкой. Когда же кончится сезон? Он вновь и вновь оставался в живых, чтобы вновь и вновь пытаться изменить то, что изменить был не в силах. Так переменится когда-нибудь Джек-Брильянт? Или проснется наутро, стряхнет с себя сегодняшнее благодушие и вновь возьмется за то же самое, за то, что делал всю сознательную жизнь, день за днем? Способен ли он вырваться из этого заколдованного круга? Утром он заплатит Маркусу, которому задолжал, поедет с Кики в горы, наврет Алисе с три короба, потом как-нибудь ее улестит — а там видно будет. Где взять денег? Ничего, что-нибудь подвернется.

Он эти проблемы решит, он, Джек-Брильянт, тот, кто был задуман Провидением, тот, кто каждый день, сегодня, и вчера, и позавчера, лепится заново, из своей собственной глины.

Ага. Задуман Провидением.

Эта мысль запала Джеку в голову, когда он, стащив наконец второй носок, потянулся к комоду и увидел в верхнем ящике четки. «Надо бы еще раз прочесть молитву», — подумал он. Нет. Никаких четок. Никаких молитв. Хватит угрызений. Раз он создан Провидением, значит, может не меняться. Джек так обрадовался, что он свободен от необходимости меняться, что даже заурчал, это тихое урчание словно бы раздавалось из сточной трубы безумия… Но ведь он не безумен, он просветлен — или это одно и то же? Урчание становится громче, подкатывает к горлу, переходит в фырканье, потом уходит в нос, превращаясь в благостное похрапывание, и в глаза, которые увлажняются от этой всепроникающей радости. Теперь все его естество — тело, мозг и дух, не имеющий ничего общего с тем, что он наконец узнал в зеркале, — содрогается в экстазе узнавания…


…Джек, когда ты наконец решишь уйти, когда от тебя останутся лишь потрепанные полицейские отчеты да пожелтевшие газеты, мы и тогда не будем печалиться. И вместе с тем мы ощутим пустоту, ведь нас покинет наш друг, наш непревзойденный, ни с кем не сравнимый Джек. Джек, который внес сумятицу в нашу жизнь. Для нас, Джек, ты навсегда останешься примером беззаветного мужества, и, если бы даже сюда явился Иисус Христос, я не уверен, стал ли бы Он вровень с тобой. Думаю, однако, что выражу всеобщее мнение, если скажу, что мы все желаем тебе успеха. А потому за твое здоровье, Джек, за здоровье всех нас! А еще за то, чтобы ты благополучно добрался домой, Джекки!


Джек слышал, как под окнами здания суда толпа взорвалась аплодисментами. Но он-то знал: приветствуют они не того, кого следует.

«Я этого подонка хорошо изучил, — сказал Джек, — погружаясь в свой последний сон. — Всегда был отпетым негодяем».

Миссис Лора Вудс, домохозяйка меблированных комнат по адресу Доув-стрит, 67, сообщила, что слышала, как по крытым ковровой дорожкой ступенькам поднялись на второй этаж два человека и как они, пройдя мимо папоротника в кадке, вошли в комнату, где спал именитый постоялец, который, когда снимал эту комнату, назвался «мистер Келли». Она услышала выстрелы, три Джеку в голову и еще три в стену, а затем один убийца сказал другому: «Давай для верности еще пару пуль выпустим. Я уж думал, не дождусь». А второй сказал: «Брось ты. Хватит с него».

Миссис Вудс позвонила в «Пэроди-клаб», где в это время, она знала, веселилась миссис Брильянт. Полицию известили о случившемся только в 6.55 утра, уже после того, как Док Мэдисон подтвердил: «Да, на этот раз уйти от смерти Джеку не удалось». Когда полиция приехала, Алиса держала в руках окровавленный носовой платок, которым она вытирала лицо трупа, смотревшего на нее вытаращенными глазами.

— Малышик ты мой, — повторяла она снова и снова. — Я не виновата, не виновата.

«А ведь еще несколько месяцев назад, — писал Уинчелл, — мы называли его «Потускневшим Брильянтом»…»


На поминках, которые проходили в доме Алисиных родственников на Лонг-Айленде, Джек возлежал в смокинге, с печаткой, сжимая в руке четки. Родственники прислали четыре венка, а на ленте пятого, из красных роз, который приобрели в складчину я, Барахло и Флосси, значилось: ОТ ТВОИХ ДРУЗЕЙ. Окровавленное сердце восемь футов в обхвате предназначалось «Дяде Джону». Алиса же прислала сплетенный из желтых чайных роз и лилий стул высотой в пять с половиной футов, на спинке которого, на узкой марлевой ленте, двухдюймовыми золотыми буквами начертала: ОПУСТЕВШИЙ СТУЛ. НАКОНЕЦ ТЫ МОЙ И ТОЛЬКО МОЙ. ОТ БЕЗУТЕШНОЙ ЖЕНЫ.

За гроб из красного дерева, обошедшийся в восемьсот долларов, заплатил Оуни Бешеный. Когда-то Джек был застрахован профсоюзом на семьсот долларов, но компания эту страховку аннулировала. Похоронить Джека решили рядом с Эдди, на католическом кладбище «Крестный путь», однако церковь хоронить его в освященной земле не разрешила. И служить похоронную службу не разрешила тоже. Я было добился от кардинала Хейса разрешения отслужить молитву в кладбищенской часовне, однако священник в последний момент отказался, отчего все женщины ударились в слезы. В результате вместо священника молитву прочитал тринадцатилетний кузен Джека, а сотни людей, пришедшие проводить Джека в последний путь, стояли у входа в часовню под дождем.

Желтая, размытая от дождя грязь стекала в выкопанную могилу, вокруг которой столпилось, помимо членов семьи и газетчиков, не меньше двухсот человек. Кто-то из гробовщиков, с лопатой наперевес, попытался отогнать репортеров от могилы, но репортеры «стояли насмерть», и, когда гробовщик стал на них кричать, они загнали его на дерево. Джек принадлежал им, прессе.

Закончилось все очень быстро. Алиса, стоящая под густой вуалью, выговорила: «Прощай, парень, прощай» — и пошла прочь от могилы, которую начали уже засыпать землей, держа в руке красную розу, одну-единственную красную розу. Не прошло и десяти минут, как на могиле почти не осталось цветов. Растащили на сувениры.


Когда начались пятидневные гастроли Кики в Музыкальной академии на Четырнадцатой улице (НЕ ПРОПУСТИТЕ! КИКИ — БОЕВАЯ ПОДРУГА ГАНГСТЕРА!), утром, до открытия театра, в кассу выстраивалась очередь в полторы тысячи человек, и директор продал двести пятьдесят стоячих мест. «На нее идут лучше, чем на Красотку Браунинг, — говорил директор, — а на Красотку народ валом валил». Сидни Скольски писал в своем репортаже, что на премьере Алиса сидела на балконе — специально пришла поглядеть на «эту развратную девчонку (Кики было тогда всего двадцать два года), которая вертит задом под банджо и срывает аплодисменты, не упомянув Джека ни единым словечком». Но Сидни ошибался. Алиса на шоу не ходила. Прочитав в газетах про успех Кики, я позвонил Алисе, чтобы ее утешить.

— Прошло всего-то восемнадцать дней, Маркус, — возмущалась Алиса. — Он погиб всего восемнадцать дней назад, а эта вертихвостка уже выплясывает на его костях. Могла бы хоть месяц переждать.

Я посоветовал ей перестать ревновать мертвеца к Кики, но давать подобный совет гладиатору не имело никакого смысла; тогда-то я и понял, что умер Джек не до конца. Алиса уже наняла сценариста и вовсю работала над спектаклем, премьера которого состоялась ровно через тридцать пять дней после убийства Джека, на сцене Центрального театра в Бронксе. «Преступление не окупается» — такова была идея этого в высшей степени назидательного представления. В какой-то момент Алиса поднялась на сцену, остановила вооруженное ограбление, разоружила гангстера и сторожила его, угрожая ему его же собственным пистолетом, пока не приехала полиция, после чего вышла на авансцену и обратилась к зрителям: «С такими, как эти, и пяти центов не заработаешь. Единственный способ разбогатеть — это жить честно и по средствам». Что не могло не вызвать в памяти то время, когда сама Алиса за полгода жизни в Акре умудрилась положить на свой счет в банке восемнадцать тысяч долларов. Трогательная забывчивость, не правда ли?

Обе, и Кики, и Алиса, отправились со своими представлениями на гастроли, показывая их в варьете и в кафешантанах у Мински, чем привели в бешенство многих актеров, в том числе и братьев Маркс.[82]«Стыд и позор, черт возьми! — отозвался о четырехмесячном контракте Кики Граучо. — А ведь сколько актеров сидят без работы. За те деньги, которые получает она, можно было бы сколотить профессиональную труппу, нанять людей, которые знают свое дело, не то что эта гангстерская подстилка!»

Обе дамочки ездили по одним и тем же большим городам — и обе шокировали города поменьше. Алису не пустили в Пейтерсон, Кики выставили из Аллентауна; Алису — за то, что она хотела преподать зрителям урок морали, Кики — потому что она покусилась на священные узы брака. И на что только падок зритель? Ах.

Весной Кики еще гастролировала, а вот к шоу Алисы интерес спал. Я несколько раз разговаривал с ней по телефону: у нее не хватало денег, и она заложила дом в Акре. Тогда-то она мне и сообщила, что собирается ставить свое шоу на Кони-Айленде, и пожурила меня за то, что я ни разу не удосужился его посмотреть. Пришлось пообещать, что на премьеру в Кони-Айленде приеду обязательно.

Сохранилась ее фотография в тот день, когда она первый раз показала свое шоу на променаде.

Я стоял за спиной фоторепортера, который сфотографировал ее неожиданно, и мне запомнилось ее лицо до, во время и после щелчка: неуверенность, раздражение, а потом, когда она увидела меня, — улыбка. Волосы расчесаны на прямой пробор и вьются, закрывают уши. На плакате, у нее за спиной, изображены — спина к спине — сиамские близнецы и лицо девушки в окружении десятка длинных ножей. Запечатлен на фотографии и лилипут, которого держит на вытянутых руках мужчина с темными сальными волосами и тоненькими усиками. Внизу большими буквами значится: ИНТЕРМЕДИЯ, а справа: НЕПОДРАЖАЕМАЯ МИССИС ДЖЕК-БРИЛЬЯНТ СОБСТВЕННОЙ ПЕРСОНОЙ.

Погода в тот вечер стояла не по сезону теплая, мужчины прогуливались по променаду в рубашках с короткими рукавами, а женщины парились в меховых горжетках, на пляже расставили складные стулья, вокруг порхали юные девицы в летних платьицах, а на сбитой из некрашеных досок сцене красовалась «неподражаемая миссис Джек-Брильянт».

С другой стороны на сцену поднялся мужчина во фраке и с усиками. Он представил Алису зрителям и спросил, хочет ли она что-нибудь сказать перед началом.

— Мистер Брильянт был любящим и преданным мужем, — сказала Алиса. — Многое из сказанного и написанного о нем не соответствует действительности.

— Людям трудно понять, как женщина может состоять в браке с гангстером, — сказал человек во фраке.

— Мистер Брильянт не был гангстером. Из него бы никогда гангстера не получилось.

— Про него говорили, что он — безжалостный убийца.

— Это был человек, который любил все живое, он превозносил жизнь. Такой, как он, и мухи не обидит.

— Откуда же тогда у него репутация гангстера и убийцы?

— В молодости он совершил немало глупостей, о которых впоследствии сожалел.

И так далее, в том же духе. Шестнадцать зрителей заплатили за вход по десять центов, и, кроме того, после шоу Алиса продала четыре фотографии ее и Джека, на одной из которых было подписано: «Мой герой»; эта фотография была переснята из газеты, ее нашли в квартире Алисы год спустя, когда ей пустили пулю в висок. Каждая фотография стоила десять центов — таким образом, выручка от представления составила два доллара.

— Нельзя сказать, чтобы народ валом валил, — сказала мне Алиса, сходя со сцены. Вид у нее в эти минуты был невеселый.

— Когда наступят жаркие дни, дело пойдет, — обнадежил ее я.

— Жаркие денечки прошли, Маркус. Их уж не вернуть.

— Не кисни.

— Нет, правда. Все в прошлом. Все.

— Выглядишь ты прекрасно. Ничуточки не сдала, можешь мне поверить.

— Верно, не сдала. Но внутри у меня пустота. Если б я пошла сейчас купаться, качалась бы на волнах, точно пустая бутылка.

— Будет тебе. Пойдем лучше выпьем.

Она знала одну забегаловку, которая находилась в нескольких кварталах от променада, над закусочной; мы устроились в углу и заговорили о ее гастролях и о том, как она реализует план, возникший в свое время у Лью Эдвардса: «Джек-проповедник на американских подмостках». В этой роли Алиса хорошо его себе представляла.

— Тебя хоть это шоу кормит? — спросил я ее.

— Не смеши меня! Раньше хоть что-то с него имела, а теперь — ничего. Кое-что капает из профсоюза портовых рабочих — им Джек в свое время какую-то услугу оказал. Я им про эту услугу напомнила, вот они мне и платят. Все его наследство.

— Поразительно.

— Что?

— Что он и после смерти заботится о тебе.

— Но ведь и она кормится памятью о нем. Вот что меня бесит.

— Знаю. Я читаю газеты. Ты когда-нибудь видела ее шоу?

— Ты что, шутишь?! Да я к ней близко не подойду.

— Она заходила ко мне, когда выступала в Трое. О тебе, должен сказать, отзывалась неплохо. «Старая полковая лошадь, — говорит. — С ней не так-то просто справиться».

Алиса засмеялась, откинула со лба волосы, которые, хоть и приобрели теперь прежний, густо-каштановый оттенок, изменились все равно: после смерти Джека корни волос поседели у нее за два дня. Впрочем, цвет у них теперь был именно такой, какой надо. Настоящая, первозданная Алиса. Она откинула волосы со лба, осушила стаканчик чистого джина и не без гордости сказала:

— Это она к тому, что ей со мной не справиться.

— Может быть, именно это она и имела в виду. Я с ней согласился.

— Она никогда по-настоящему Джона не знала. Когда она переехала в Акру, то решила, что он у нее в кармане. И потом, когда я уехала из «Кенмора», тоже решила, что победила. Но она его не знала.

— А я думал, что из «Кенмора» уехала она.

— Да, она. Полиция пронюхала, что она там, и Джон снял ей квартиру — сначала в Уотерфлите, а потом в Акре. Он возил ее с места на место, но в баре «Рейн-бо» бывал с ней постоянно, и я воспротивилась. Сказала ему все, что думаю, и уехала. А через три дня Джек звонит мне и говорит, чтобы я вернулась, что снимет дом или квартиру. Но в Олбани мне возвращаться не хотелось, и он стал ездить ко мне в Нью-Йорк. Представляю, как она бесилась.

Помню, как Джек дважды рассказывал при мне о том, как он познакомился с Алисой. «Останавливаюсь на красный свет на Пятьдесят девятой улице, а она прыгает ко мне в машину и сидит — так и не смог ее вытолкнуть».

В каком-то отношении это была правдивая история. Джеку так и не удалось «вытолкнуть» ее из своей жизни — Алиса не могла уйти. Она хотела, чтобы ее похоронили поверх него, но и это ее желание выполнено не было. Пришлось ей довольствоваться местом по соседству; похоронили ее, всегда такую набожную, без отпевания, как и Джека. Ее убийцы отобрали у нее будущее, и это тоже было связано с Джеком. В Кони-Айленде, на Джонс-Уок она намеревалась открыть чайную, которая бы за считанные часы превратилась в распивочную, а также разрешила использовать свое имя на тотализаторных бланках. Практикуясь в тирах Кони-Айленда и регулярно стреляя из пистолета во дворе своего дома, она набила руку и считалась отличным стрелком — такой, во всяком случае, прошел слух. А в некоторых барах Кони-Айленда и Бруклина, куда Алиса ходила в сопровождении гангстеров, которым была нужна для социального статуса, она с задиристостью алкоголички заявляла, что может одолеть любого мужчину в баре. Поговаривали даже, что она грозилась вывести на чистую воду тех, кто убил Джека, но я в это никогда не верил. Не думаю, чтобы она знала больше, чем мы. У каждого из нас были на этот счет свои соображения.

Помню, как она сидит за столиком в этой забегаловке и, откинув назад голову, громогласно смеется смехом победительницы. Больше я ее не видал. Несколько месяцев спустя я говорил с ней по телефону; она пыталась спасти заложенный в Акре дом и хотела даже подбить нескольких ребят продавать выпивку туристам. Но собрать столько денег (требовалось шесть с половиной тысяч) Алиса не смогла, и дом спасти не удалось. Я, со своей стороны, сделал все, что мог, но лишь оттянул развязку. Алиса написала мне письмо, и на этом связь между нами прервалась. Вот последний абзац этого письма:


«Как-то Джек, когда он был навеселе, сказал мне: «Если не умеешь рассмешить, и до слез довести не удастся». Что он имел в виду, как ты думаешь? Я, например, не знаю. По-моему, это просто заезженная хохма, которую он услышал от какого-то старого комедианта. Но что-то Джек наверняка имел в виду, когда мне это говорил, вот я и думаю, до сих пор ломаю себе голову, что бы это значило. Может, все дело в том, что он считал себя чем-то вроде эстрадного артиста, комика, а ведь так оно в каком-то смысле и было. Меня он, во всяком случае, рассмешить умел. И не меня одну. Видит Бог, мне его ужасно не хватает».


И подпись: «Люблю, целую — один раз». На тот свет она отправилась спустя месяц, задолжав шестьдесят четыре доллара за квартиру, стоившую тридцать два доллара в месяц, и оставив после себя сундук с фотографиями и газетными вырезками, двух брюссельских грифонов, которых, как она полагала, Джек привез ей из Европы, а также перстень, обручальное кольцо и брошку — и то, и другое, и третье с брильянтами.

Да она и сама была брильянтом.

Ее убийц тоже не нашли.


Мэрион я видел последний раз в 1936 году в старом бостонском театре Хоуард-тиэтр — еще одна закулисная встреча. А что вы думаете? Может, Джек и не случайно остановил на этих двух женщинах свой выбор. И жизнь Кики, и жизнь Алисы очень напоминали сценическую постановку; обе превосходно сыграли каждая свою роль, первая — искусительницы, вторая — верной жены, обе были ведущими фигурами многоактной подпольной драмы. Мэрион подвизалась в главной роли шуточной феерии «Чертова кукла», когда я прочел в «Глоуб», что ее обворовали, и поехал в театр с ней повидаться. Приехал я перед самым началом семичасового шоу.

Она сидела в одной из самых больших гримерных Хоуард-тиэтр и слушала Бинга Кросби,[83] который вполголоса напевал по радио «Если бы работку эту получить». Поверх костюма на ней красовался выцветший лиловый халат, который она накинула, не запахнув, так что из-под него моему нескромному взгляду открывался телесного цвета купальник, который предпринимал слабые усилия скрыть ее прелести. Кики обмахивала пальцы ног двумя веерами из страусовых перьев, один из которых то и дело падал, и, нагибаясь, она демонстрировала бескрайние просторы ослепительной, как снег, женской плоти. На афише она назвала себя, воспользовавшись цветистой подписью под своей фотографией времен покушения в «Монтичелло», — «Трепетный цветок любви Джека-Брильянта». Полупрофессиональный танец на пуантах (четыре выступления в будние дни, пять — по субботам), с которым Кики выступала теперь, имел гораздо больший успех, чем топтание в кордебалете, ибо давал ей возможность демонстрировать товар лицом.

Полы ее халата взвились, и она повисла у меня на шее, дав мне возможность впервые в полной мере ощутить всю ее упоительную упругость. Когда с «официальной частью программы» было покончено, Кики выдвинула ящик комода, извлекла оттуда пару шелковых желтых трусиков, поддела их пальчиком за расписанную белыми цветочками кайму и помахала у меня перед носом.

— Это их у тебя украли?!

— Их. Смех, да?

— Реклама для твоего шоу неплохая.

— Но ведь это так… подло… — Кики осеклась и вытерла глаза трусиками, которые у нее, исключительно шутки ради, украл студент Массачусетсского технологического института. На месте трусиков он оставил монету в пятьдесят центов, заявив, когда его поймали с поличным у выхода на сцену («поличное» торчало у него из кармана брюк): «Я бы оставил больше, да мелочи с собой не было».

Меня озадачили ее слезы — вряд ли она плакала из-за низости этого поступка; на низость Кики не реагировала, она к ней привыкла. Тогда мне пришло в голову, что, может, пятьдесят центов она сочла недостаточной суммой. Но разве пять или даже пятьдесят долларов удовлетворили бы ту, которая когда-то, под точно таким же предметом туалета, носила банкноту в пятьсот долларов? Нет, плакала Кики оттого, что в тот момент я стал свидетелем одновременно и ее прошлого, и настоящего, а она была к такому сопоставлению не готова. Она знала, что я помнил Зигфелда и все его заверения о том, что ее ждет громкая бродвейская слава плюс большое голливудское будущее. Но Зигфелд после смерти Джека потерял к ней интерес, а Уилл Хейс[84] не дал ей закрепиться в Голливуде — «гангстерских подстилок просим не беспокоиться». В конце концов, когда мы разговорились, когда слезы высохли, а желтые трусики остались лежать на виду, щекоча воображение нам обоим (я вспомнил «божественный вид», что открылся мне на миниатюрной площадке для гольфа, а также в ее номере в «Монтичелло», и подумал: «Добейся ее сейчас. Сейчас путь открыт, ничего не мешает, ни страх, ни угрызения совести»), она сказала:

— Сплошной мрак, Маркус. Такое впечатление, что судьба ткнула в тебя пальцем и тебе конец.

— О чем ты говоришь, крошка? О тебе пишут газеты, да и выглядишь ты на все семь-восемь миллионов долларов. Даже на девять. Таких, как ты, — на перечет.

— Спасибо, Маркус, ты всегда говорил мне комплименты. Но, знаешь, я до сих пор скучаю без Джека. Столько лет прошло — а скучаю.

Слезам и вздохам нет конца.

— Благодаря тебе он жив, — сказал я. — Подумай сама. Он ведь на афишах вместе с тобой.

— Ему бы это вряд ли понравилось.

— Наверняка бы понравилось — раз вы вместе.

— Нет, не скажи. Джек не из тех. Он, лицемер паршивый, любил, чтобы со стороны все было прилично. Ведь он в ту, последнюю ночь уехал от меня не на вечеринку, а домой, чтобы Алиса его не засекла: она вернется, а он уже в постельке. Такой человек, а как рассуждает — смех, да и только!

— Кто тебе сказал, что он так рассуждал?

— Фрэнки Теллер. По его словам, когда они от меня уезжали, он что-то бормотал в этом роде.

Какое-то время она предавалась воспоминаниям молча, а потом сказала:

— Но последней его видела я («Занималась с ним любовью последней», — хотела она сказать). Он всегда бросал свою корову и ехал ко мне. У нее небось и промежности-то не было.

И тут Кики рассмеялась, она смеялась так же заливисто, так же громогласно, как Алиса в забегаловке в Кони-Айленде.

В перерыве между шоу я угостил ее сандвичем, потом проводил обратно в театр и поцеловал на прощание в щеку, однако Кики сделала мне прощальный подарок — подставила вместо щеки губы. Поцелуй, впрочем, длился недолго.

— Спасибо, что приехал, — сказала она, и я не знал, уходить мне или остаться. Но тут она добавила: — Мне кажется, у нас бы с тобой получилось. Наверняка. Но он избаловал меня, понимаешь?

— Бывает, что друзья должны оставаться просто друзьями.

— Он ужасно меня избаловал, я теперь такая разборчивая. Никогда не думала, что со мной такое будет.

— Меня ты устраиваешь.

— Не пропадай, Маркус. В следующий раз увидишь меня где-нибудь в бродячем цирке.

— Не пропаду, обещаю.

Но я «пропал». Ее имя попадалось мне в газетах, когда она пару раз — и неудачно — выходила замуж. В 1941 году пациент наркологической клиники в Бельвю упомянул имя Кики Робертс, но уже на следующий день газеты поместили опровержение. Примерно в то же время она была в числе пострадавших от пожара в театре в Ньюарке, а мой знакомый из Олбани видел ее в военные годы в Бостоне, где она подвизалась в небольшом клубе, по-прежнему рекламировала себя «зазнобой Джека-Брильянта», однако стриптизом больше не занималась, а пела душещипательные любовные песни вроде «Разбитого сердца», песни 1927 года, того самого, когда был убит Малыш Оги, а Джек чудом выжил и прославился как человек, которого «пули не берут». О судьбе Кики до меня доходили самые разные слухи; по одним, она умерла в Детройте, по другим — в Джерси, по третьим — в Бостоне; чего только о ней не говорили: и что она сошла с ума, и что сломала позвоночник и ей вставили металлическую штангу, и что она чудовищно растолстела, что дожила до глубокой старости, и что стала лесбиянкой, и что по-прежнему появляется в барах Трои, Катскилла и Олбани, где еще помнят Джека. Я всему этому не верю. Что сталось с Кики, я так и не узнал.


Это еще, естественно, не конец. Разве я, как и все, кто его знал, не кончил тем, что, сидя у стойки, вновь и вновь рассказывал историю жизни Джека сорок три года спустя, рассказывал по-своему, на свой манер? И разве не сидели рядом со мной Проныра, Барахло и Флосси, которые, как и все слушатели, готовы были присочинить что-то и от себя? Журналы тоже постоянно возвращались к жизни Джека, и кто-то даже написал о нем довольно посредственную книгу, по которой впоследствии сняли еще более посредственный фильм. И никто, ни один человек не сумел рассказать о Джеке правдиво, именно правдиво, а не достоверно, ибо достоверность в жизнеописании Джека невозможна. В его жизни не было прямых линий, как не было прямой линии между его мозгом и сердцем. Я по-прежнему убежден, например, что в истории Барахла про собаку содержится больше правды о Джеке и его мире, чем в любой, самой достоверной информации о нем.

Историю эту Барахло рассказал, когда мы все, старые друзья-товарищи, сидели в сумрачном, грязноватом «Кенморе», хотели поговорить о чем-нибудь другом, однако никак не могли сменить тему. Помню, я стал рассказывать напоследок, что произошло с Гусем, который в возрасте шестидесяти восьми лет пристал к молодому парню в тюремном душе, за что был убит ударом ножа в единственный свой здоровый глаз. Рассказал я им и про Бычка, который всего через месяц после выхода из тюрьмы выпил семь стаканчиков виски подряд и умер от инфаркта прямо на улице, в Бронксе. И про Фогарти; Лихача досрочно выпустили из тюрьмы по болезни, умер он в инфекционном отделении больницы Энн-Ли-Хоум в Олбани и перед смертью вызвал меня передать свое наследство: ручные часы в брильянтах, принадлежавшие в свое время Лягушатнику Деманжу. Джек подарил Фогарти эти часы после похищения Лягушатника, и Лихач хранил их в сейфе в банке и не продавал, даже когда остался без гроша в кармане.

Не знали мои старые друзья и того, что Джек так и не расплатился со мной за второй процесс, что не расплатился он и с Доком Мэдисоном, которой с таким вниманием отнесся к его многочисленным ранам.

— Он у всех у нас воровал, до самого конца, — подытожил я.

— Да, Маркус, — сказала Флосси, его верная подружка с пьяными, подернутыми туманом глазами, та самая Флосси, которая так любила все то, чего уж не вернешь. — Но он имел на это право. Он был волшебником. У него была власть. Власть над людьми. Власть над животными. У него была рыжая колли, которая могла сосчитать до пятидесяти двух и делать вычитание.

— Я написал про его собаку рассказ, — сообщил Проныра. — Про черно-белого бультерьера по кличке Клэнси. Я ведь его кормил, когда они уехали из Акры и про него забыли. Этот Клэнси был умнейший пес, лично я умней не видал. Джек научил его танцевать на задних лапах.

— Не бультерьер, а белый пудель, — сказал Барахольщик. — Как-то вечером, это было в середине тридцать первого года, Джек привел его прямо сюда, в «Кенмор». Нас было несколько человек, и Джек решил пойти прогуляться. «Почему ж не пройтись», — говорим. Но Джек говорит: «Без свитера, боюсь, холодно будет». — «Верно, Джек, — говорим, — без свитера замерзнешь».

— Джек мог одним щелчком пальцев электрический свет зажечь, — вставила Флосси.

— Вот Джек и говорит своему белому пуделю: «Слушай, пес, ступай-ка ты наверх и принеси мне мой черный свитер». И что вы думаете? Встает эта псина, выходит в холл, нажимает на кнопку лифта, подымается в люкс Джека, подходит к двери и лает, чтобы Хьюберт Мэлой его впустил.

— Джек мог, если приличную скорость наберет, взбежать по стене и пройтись по потолку, — сказала Флосси.

— Сидим, ждем — пудель не возвращается. Джек и говорит: «Куда ж эта тварь запропастилась?» — «Может, твой пудель в варьете на «Рин-тин-тин» пошел?» — «Вряд ли, он эту программу уже видел». Ну вот, надоело Джеку ждать, поднимается он наверх, мы за ним, входит к себе в номер и говорит: «Ну, сукин ты сын, где мой чертов свитер?»

— Джек бегал быстрее кролика, — сказала Флосси.

— И тут Джек от удивления чуть дара речи не лишился. Представляете: его пудель на диване сидит и пришивает к свитеру пуговицу…

— Джеку ничего не стоило оба башмака одновременно зашнуровывать, — сказала Флосси.

Загрузка...