Джек-двоеженец

История со Стритером произошла в середине апреля 1931 года. А спустя восемь дней в Олбани, в Капитолии штата Нью-Йорк, появился следующий документ:


В соответствии с пунктом 62 Закона об исполнительной власти я требую, чтобы Вы, генеральный прокурор штата, присутствовали лично либо уполномочили присутствовать Ваших заместителей или помощников на очередной специальной сессии Верховного суда, которая должна пройти в апреле 1931 года в округе Грин. Я требую, чтобы Вы либо Ваши заместители или помощники предстали перед большим жюри (одним или несколькими), каковое будет созвано и будет заседать в отведенный срок (или сроки) сессии вышеупомянутого суда с целью ведения в вышеозначенном суде и в присутствии вышеозначенного большого жюри (одного или нескольких) заседаний, рассмотрений и расследований касательно уголовно наказуемых действий, в которых обвиняются Джон Брильянт (известный также как Джек-Брильянт), а также любое лицо и/или лица, действующие во взаимодействии с ним, а в дальнейшем и с целью подготовки и ведения судебного процесса, согласно предъявленным обвинениям большого жюри (одного или нескольких) в указанный срок или сроки сессии вышеозначенного суда или в любом другом суде, в котором подобные обвинения могут рассматриваться в более поздние сроки. Я требую также, чтобы лично Вы либо Ваши заместители или помощники замещали окружного прокурора округа Грин во всех процедурах, здесь оговоренных, и чтобы Вы взяли на себя все полномочия и осуществляли все обязанности, возложенные на Вас пунктом 62 Закона об исполнительной власти, а также в соответствии с требованиями, изложенными выше; и чтобы в процедурных вопросах окружной прокурор округа Грин брал на себя лишь те полномочия и осуществлял лишь те обязанности, каковые бы возложили на него либо Вы сами, либо Вами уполномоченные заместители или помощники.

Франклин Делано Рузвельт,

губернатор штата Нью-Йорк


Таким образом, Джек стал первым гангстером времен Сухого закона, против которого ополчился весь штат, все его властные структуры со своей бюрократией и риторикой. Мне это представляется достойным внимания.

Со своей стороны, я попытался сделать все от себя зависящее, чтобы ослабить нанесенный Джеку удар. Нападки на Джека я представил, как циничную политическую реакцию на тот пристальный интерес, который судья Сибури, его реформаторы и их приспешники-республиканцы пытались в данный момент привлечь к царящим в нью-йоркском Таммани-холле[55] гангстеризму и коррупции и, непосредственно, к личности достославного демократа Джимми Уокера. ФДР,[56] заявил я в прессе, стремится, обвинив моего подопечного во всех смертных грехах, «разменять» его на Уокера. Особое возмущение вызвала у меня идея о замещении окружного прокурора округа Грин.

К сожалению, зависело от меня немногое. Тягаться с губернатором штата мне было не под силу. Джек отправился за решетку — не в последнюю очередь благодаря нешуточным стараниям олбанского «комитета бдительности», о котором мы говорили с ван Десеном. Когда вся полиция и прокуратура штата осуществляла грандиозную операцию по поимке Джека, ФДР даже отправил в Катскилл, в качестве наблюдателя, своего личного телохранителя.


«Чтобы не учиться проигрывать, научитесь выигрывать», — наставлял своих игроков Кнут Рокне.[57]

Фогарти разбудил меня среди ночи сообщить, что Джек арестован, а сам он «ложится на дно». Джек и Кики сидели в гостиной в доме в Акре, а Фогарти играл в коттедже в бильярд, когда полицейский позвонил в звонок под второй ступенькой. Три раза. Добропорядочные соседи Джека решили, что, раз три звонка, — значит, свой, но они ошиблись.

Джек попытался уговорить полицейского не позорить его и подождать до утра, сказал, что утром придет сам, но полицейский оказался несговорчив, и остаток ночи Джек провел на жесткой тюремной койке, в камере с побеленными стенами на третьем этаже окружной тюрьмы. Тепло и уютно, «не в тяжких оковах», как выразился один журналист, и все же для «Королевской кобры Катскилла», как называли теперь Джека в прессе, подобное наказание было достаточно «тяжким».

Чтобы Джека выпустили под залог, надо было заплатить двадцать пять тысяч долларов, по десять за нападение на Стритера и Бартлетта и пять за киднеппинг. «Ого», — вырвалось у меня, когда я узнал, сколько это будет стоить — особенно юный Бартлетт. Фогарти же и Джеку я объяснил, что в данном случае мы имеем дело не с «разборкой бутлегеров» (хотя то, что произошло, можно назвать и так), а с «нападением на детей под покровом ночи», что считалось тяжким преступлением во все времена.

Я позвонил Уоррену ван Десену, чтобы выяснить, не удастся ли вызволить Джека из тюрьмы, подкупив местных политиков, но оказалось, что Десен всецело на стороне властей. «Твой Джек, я слышал, уже детей крадет? Говорят, он теперь и грузовиками с хлебом не брезгует. Интересно, что же дальше-то будет? Старушкам кишки начнет выпускать?» Тут только я понял, что на Уоррена рассчитывать не приходится; он легко распаляется и в суть происходящего не вникает.

Я же придерживался того мнения, что Джек — это пешка в крупной политической игре и что в этой роли его начали использовать задолго до истории со Стритером. На протяжении десяти лет политики использовали Джека и таких, как он, в своих интересах; в начале десятилетия они, руками Джека и других гангстеров, обрабатывали штрейкбрехеров; в конце, на исходе Депрессии, — биржевых маклеров, описав, таким образом, полный капиталистический круг. В дальнейшем же политики отказались от услуг Джека, отвернулись от него за ненадобностью и попытались даже его уничтожить.

Однако Джеку и еще нескольким: Бешеному, Шульцу, Капоне, Лучиано — удалось поменяться с политиками ролями; оставив в наследство деньги и оружие, которые подчинили себе американский город семидесятых годов, они сами стали манипулировать политиками. Джек был слишком увлечен своими собственными делами, чтобы видеть, какие возможности открываются для пытливого ума в городской жизни Америки образца 1931 года. И в то же время он, безусловно, был одним из тех, кто стоял у истоков современного городского политического гангстеризма, тем, на чьем опыте и примере учились многие поколения американских гангстеров.

Мне бы не хотелось проводить аналогии, которые в данном случае возникают, ибо я принизил бы достижения Джека, если б сравнил его с такими сомнительными политическими фигурами последнего времени, как Ричард Никсон, который, несомненно, вошел в историю, однако не стал легендой, и политическая карьера которого, насквозь пронизанная коррупцией и лицемерием, была лишена той искрометной фантазии, которая способна придать злу мифические очертания. Если Никсона в его неспокойное время поддерживали лишь болваны и пошляки, то за невзгодами Джека следили герои и поэты — с любопытством, с настороженной благожелательностью и с ощущением таинственной сопричастности.


Фогарти сидел в баре, искал глазами аппетитную женскую фигурку, которая бы украсила его существование, и рассказывал бармену историю про «групповуху» — словом, первый раз с тех пор, как «загребли» Джека, а сам он подался в горы, чувствовал себя человеком. Одной недели в горной хижине, в полном одиночестве (за это время он выезжал лишь однажды — купить еды и газету), было достаточно, чтобы полностью одичать, утратить интерес к земным радостям.

Фогарти осточертело одиночество, осточертели сгущенное молоко и тунец, бобы и сыр, черствый хлеб и выдохшийся кофе, необходимость целыми днями валяться без дела и копаться в себе. А тут еще и свечи кончились.

До старой хижины на сваях, где он прятался, надо было ехать от Хейнс-Фоллса вниз по шоссе, потом свернуть на старую разбитую дорогу и трястись по ней еще полмили, а потом с полмили тащиться пешком. Каждое утро и каждый вечер он ходил к своему старенькому «студебекеру» — прогреть его и проверить, не угнали ли. Еще он подолгу бродил по лесу, глядя на одни и те же деревья, на одних и тех же белок, бурундуков и кроликов, на одних и тех же птиц, что, как заведенные, тянули одну и ту же бессмысленную мелодию, — а потом возвращался домой, спал, ел, думал о женщинах и читал единственную книгу, которую нашел в хижине, — «Справочник-ежегодник». Читал в основном рекламные объявления, которые подымают настроение всегда:


«Сегодня прошлогодняя зарплата кажется этим людям нищенским пособием.

Став коммивояжерами, они увеличили свое жалованье на 500 %…»


«Как, вы не похудели за последние три года?!»


«У наших торговых агентов имеются старинные турецкие пистолеты калибра 12-16-20…»


«Я рискнула — и добилась успеха!»


«Не знаю, как вы, а этот человек внакладе не останется».


«Изучайте право — и, право, вы не прогадаете!»


«Хотите добиться успеха? — Платите деньги!»


«Всем саркофагам саркофаг. Отлит из бронзы».


Фогарти закрыл «Ежегодник» и вышел пройтись. Гортанный крик дикой птицы, раздавшийся в темноте, испугал его, и он вернулся в хижину, тоже погруженную во тьму: оставшегося огарка свечи ему не хватит даже до утра. «Пора», — сказал он сам себе. Десять вечера. «Горная вершина» еще открыта, а ему необходимо выпить, необходимо увидеть людей, «положить глаз» на женщин, узнать новости. Его старенький «студебекер» завелся с полоборота. Увидит ли он когда-нибудь свой новый «олдс», оставшийся в сарае, на заднем дворе дома в Катскилле? Он так торопился, когда уезжал из дома Джека, что про машину даже не вспомнил.

За стойкой сидело четверо, а за столиком, в задней комнате, — еще две парочки. Он всех их внимательно оглядел — «никого не знаю, но вроде бы не опасны». Бармена, парня по имени Рейли (Фогарти часто с ним беседовал, но не припугнул ни разу), тоже можно было не опасаться. Фогарти заказал яблочную водку со льдом. Сам ее «гнал», продавал, любил. А Джек — ненавидел. Он выпил три рюмки, вновь почувствовал себя человеком, разговорился с Рейли и стал рассказывать ему, как однажды ночью он и еще восемь парней трахали по очереди девицу по имени Мейзи — разложили под кустом в подворотне дома на Сто первой улице и трахали.

— Я в очереди четвертым был и понятия не имел, кто она такая. Нам сказали, что баба дает, — мы и встали в очередь. Подхожу ближе, смотрю: Господи, да это ж Мейзи! Я ее хорошо знал, а ее брат Рик, мой дружок, — представляешь? — тоже в очереди стоит, прямо за мной. «Слушай, — говорю я ему, — я на нее посмотрел — страшней не бывает, пошли-ка отсюда». Беру его за руку, тащу, а он упирается — настроился уже, сам понимаешь. «Дай, — говорит, — самому поглядеть». Поглядел — стащил парня, который на ней лежал, и врезал ему хорошенько, а потом и саму Мейзи до полусмерти измочалил. Назавтра ребятам стыдно было Рику в глаза посмотреть. Все ему говорили, что позади него в очереди стояли и тоже понятия не имели, кого трахать будут. Ну, а через пару деньков Мейзи вернулась, и мы все ее за милую душу отодрали — Рик слова не сказал.

Фогарти помолчал.

— Я дважды в очередь становился, — мечтательно проговорил он.

Бармену история понравилась, он поставил Фогарти еще одну порцию яблочной водки и сказал:

— Кстати, тут вчера один про твоего дружка Брильянта спрашивал. С повязкой на глазу.

— С повязкой? Из бинта?

— Нет, скотч и марля.

— Чего он хотел?

— Не знаю. Интересовался, часто ли Джек-Брильянт здесь бывает и когда был в последний раз.

— Ты-то его знаешь?

— Первый раз вижу.

— Знаешь такого Мюррея? По кличке Гусь?

— Нет.

— Не может быть.

— А ты этого одноглазого знаешь?

— Нет, что-то не припоминаю. Может, кто-то из наших. Телефон у вас тут есть?

— Да, в конце стойки.

Фогарти почувствовал, как приливает к лицу кровь. Он вновь ощутил свою значимость. Рейли сообщил ему, что Джека выпустили под залог, и теперь надо было обязательно дать ему знать, что Мюррей (если только это был Мюррей) его ищет. Просидев целую неделю в глуши, Фогарти проклинал Джека, дал себе слово, что бросит его, что уедет, найдет себе другую крышу, что невозможно и дальше работать с человеком, у которого не все дома. Сначала Нортреп, теперь Стритер. Безумец. Но сейчас чувство досады прошло, он хотел поговорить с Джеком, предупредить его, спасти ему жизнь.

— Не трогай телефон.

Фогарти повернулся и увидел старика Брэди, владельца бара; тот стоял у него за спиной, положив руку на пристегнутый к поясу пистолет.

— Убирайся отсюда, — сказал Брэди.

— Позвонить, что ли, нельзя?

— Позвонишь в другом месте. Тебе и твоей банде тут делать нечего. Достаточно мы вам жопу лизали. Хватит.

«Пивное» брюхо, несвежая сорочка, венозная паутинка на щеках. Эту паутинку Фогарти вспомнит, когда будет умирать: в последние дни перед смертью у него на глазах появилась такая же. Все лицо в красных прожилках — любитель виски. Старый пьянчуга. Гонит меня.

— Если б не твой отец, — сказал Брэди, — я б тебя пристрелил. Он-то был достойным человеком, не чета тебе. Не знаю, как это у него такой уродился.

Фогарти вспомнил, как еще совсем недавно Брэди точно так же стоял перед ним и по его красному, в прожилках лицу катился пот, а Фогарти говорил ему, сколько пива он, Брэди, должен будет продать за неделю. Должен. Тогда за его спиной, словно бы придавая весомости его словам, стояли два вооруженных парня из банды Джека.

— Скажи спасибо, что я не вызвал полицию, — продолжал Брэди. — Своему покойному родителю спасибо скажи. Тебе, паскуднику, твой отец даже из могилы помогает. Давай, проваливай, пока цел. Щенок паршивый.

Старик погладил ручку своего пистолета — и Фогарти растворился в ночи. И отправился на поиски Джека.

Фогарти остановил машину и зарядил свой пистолет, пистолет Эдди-Брильянта тридцать второго калибра. Если он увидит Мюррея, то выстрелит первым — а там как получится. В общественном месте он в него стрелять не станет. Фогарти и сам не ожидал от себя такой агрессивности, но с Гусем иначе нельзя. Он же знал Гуся, знал историю Джека о том, как Гусь «пас» одного человека, который раз в неделю ходил в один и тот же кинотеатр. Гусь поджидал его в фойе, а когда тот появился, подошел к нему и выстрелом в упор снес полчерепа — и тут только обнаружил, что убил не того. Спустя ровно неделю Гусь вновь пришел в тот же кинотеатр и на этот раз снес те полчерепа, которые собирался. Джек любил рассказывать истории о Гусе, о том, как Гусь однажды сказал про себя: «Хуже меня только кикимора болотная». Интересно, что бы сделал со Стритером Гусь? Старик бы сейчас болтался на клене, да и мальчишка тоже. Может, Джек пощадил их из-за Фогарти?

Он хотел купить газету, узнать новости. В баре старался слишком много вопросов не задавать, не демонстрировать свою неосведомленность. Однако из разговора с Маркусом после ареста Джека, а также из того, что сказал ему Рейли, он сделал вывод, что Джеку объявил войну весь штат. Иначе бы старик Брэди так с ним не разговаривал. Сейчас, когда и Джек, и он, Фогарти, в загоне, их пинают ногами все кому не лень. Давайте, ребята, бейте сейчас можно.

Неужели все кончилось? Разве гостиницы и пансионы не дают больше денег («Боссу нужен кредит»)? Разве не осталось больше перегонных кубов? Но ведь пиво пьют, как пили. Спрос на пиво будет всегда. И запасов спиртного, если его не найдут, хватит еще очень надолго. По словам Рейли, четырех людей Джека, которых взяли в коттедже, привлекли за бродяжничество, за полное отсутствие доходов. В чем, в чем, а в отсутствии доходов Фогарти не обвинишь. Три банковских счета, на один из них только за последние полгода положено пятнадцать тысяч. Но пока он не выяснит, на каком он свете, в банк ему путь заказан.

Впрочем, Фогарти знал, на каком он свете. Беглец. Если поймают — повесят за яйца. Еще бы, ближайший сообщник Джека. Дружок Джека. Телохранитель Джека. Тот еще телохранитель. Но сейчас-то у него пистолет заряжен, сейчас-то он готов защищать хозяина. Почему Джо Фогарти считает необходимым защищать Джека-Брильянта? Потому что они друзья. Братья, можно сказать. Джек рассказывал ему про Эдди, дал ему пистолет Эдди, они с Эдди разговаривали про туберкулез. У Эдди шла горлом кровь. В последний год жизни он все время плевался кровью, не вставал с постели или с инвалидной коляски, в Нью-Йорк приехал только один раз — поддержать Джека в деле о «Высшем классе». Неудивительно, что Джек любил его. Джек плакал, когда говорил об Эдди: «У него так сильно шла горлом кровь, что ему лед и на грудь клали, и давали сосать… он не мог пошевелиться, бедняга».

Что такое туберкулез, Фогарти знал не понаслышке. Он ведь и сам пять с половиной лет провел в санатории, из них больше двух пролежал в постели. Подымался, только когда ему меняли белье, даже мыли его в постели — два раза в неделю. У Фогарти была скоротечная чахотка, и, если б не пневмоторакс, он бы давно уже отдал концы. Ему вдували в легкие воздух, сжатый воздух, выкачивали яд. Дырка в бронхах; воздух входил, гной выходил, шел изо рта. Целый умывальник зеленовато-желтого гноя. Но через пять месяцев это средство помогать перестало, и гной оставался внутри, а он слег, все эти годы провалялся в постели.

Ему грозит смерть?

Джо Фогарти больше не боялся смерти, единственное, чего он боялся, было кровотечение. Он привык умирать, несколько лет подряд он умирал каждый день. Боялся не умереть, а лежать неподвижно в ожидании смерти.

«Помни про фиброз, — говорили ему медсестры. — Не подымай руки над головой. Не двигайся — даже когда делаешь пи-пи».

Каждый день врачи выстукивали его, мяли ему стетоскопами и пальцами кожу, слушали, приложив ухо к груди, как он дышит. «Кашляни и скажи: девяносто девять». Должен пойти на поправку. По идее. Главное, не оставляй надежды на выздоровление. Такой совет дорогого стоит. Без тебя ткани не срастутся. Выздоравливай. Легко сказать. Борись с адом. Конечно. А потом увидят кровь в мокроте и не дадут самому даже зубы почистить. Давно все это было… В конце концов Фогарти поправился. И встретился с Джеком. И отыгрался за все те годы, что провалялся в постели. С лихвой отыгрался.


— Значит, думаешь, это Гусь? — спросил его Джек.

— Кто ж еще.

— Может, ты и прав. А может, просто какой-нибудь одноглазый турист. Туристы ведь всегда мной интересуются.

— Лучше перестраховаться.

— Верно, с Гусем шутки плохи. Если он где-то здесь, от него не спрячешься. Зря я стою у окна.

— По вечерам куда-нибудь ездишь?

— Нет, здесь торчу. Но сегодня надо выпить. Сейчас поедем.

— Возьмите меня с собой, — сказала Кики.

Она сидела с ногами на кушетке — без чулок, в шлепанцах. Лихач проглотил слюну: «Хороша».

— Нет, — сказал Джек, — ты останешься дома.

— Не хочу я оставаться здесь одна.

— Я вызову тебе соседку.

— Нужна мне эта старая корова.

— Будет с кем словом перекинуться. Мы ненадолго.

— Куда вы едете?

— Недалеко. Позвоним и вернемся.

— Знаю я тебя, на всю ночь закатитесь.

— Мэрион, не занудствуй.

— Я возвращаюсь в Чикаго.

— Твое варьете закрылось.

— Оно что, по-твоему, единственное?

— С нами ты ехать не можешь. Я привезу тебе спагетти.

— Помираю со скуки.

— Вернусь — мы что-нибудь придумаем. Поедим спагетти.

— Хочется музыку послушать.

— Включи себе радио. Поставь пластинку.

— «Радио»! «Пластинку»! Осточертело! Слышишь, осточертело!

— Вот это уже лучше. Выпей шерри.

Фогарти допил двойное виски, Джек — черный кофе с ромом, и они вышли из дому через заднюю дверь. Джек остановился.

— Поедем на твоей, — сказал он. — Никто не станет искать меня в этой колымаге.

— А меня за это время никто не искал?

— Пока нет. Но в любой момент могут нагрянуть. Не волнуйся, рано или поздно они до тебя все равно доберутся, но сегодня вечером никто на твою свободу не покушается. Можешь поверить нам с Маркусом. Он сейчас в Солпо, неподалеку. Приехал, когда началась вся эта катавасия. Мы с ним беседовали как раз перед твоим приездом. Я рад, что ты приехал, старина.

И Джек похлопал Фогарти по плечу. Старенький «студебекер» громыхал по шоссе. Вспомнив, что он собирался порвать с Джеком, Фогарти улыбнулся. Приходят же дурацкие мысли в голову!

Выходя из дому, Джек достал из шкафа в коридоре охотничью винтовку, зарядил ее пулями с мягкой насадкой и бросил на заднее сиденье. Иметь при себе пистолет было в его положении опасно. Он был в сером пальто, мягкой шляпе и темно-бордовом галстуке с черной булавкой. Не чета тебе, Фогарти, шпане в свалявшемся свитере и в мятых штанах, в которых ты проспал всю неделю.

— Это как собачьи бега, — заметил Джек.

— Что? — не понял Фогарти, решив, что собака — это он.

— То, что происходит. Я — заяц. А они всей сворой за мной гонятся. Вопрос только в том, кто схватит первым.

— Зайца не так-то просто поймать. Собаки большей частью возвращаются ни с чем.

— Не скажи. Сейчас еще и федералов на меня натравили. И штат, и вся полиция Восточного побережья, будь они прокляты, и Бьондо с его дружками-итальяшками, и банда Чарли-Счастливчика, а теперь, вот видишь, еще и Мюррей здесь рыскает. Что в Мюррее хорошо, он никогда не сообразит, как разыскать свою жертву. Если разыщет — пиши пропало. Но если не навести его на след, он целый месяц будет стоять перед дверью и думать: позвонить в звонок или нет.

— Может, тебе самое время податься в бега?

— Куда там. Они с меня глаз не спускают. Давай-ка лучше прикинем, как дальше действовать. Э, да у тебя движок перегрелся!

Когда они свернули с шоссе Акра — Катскилл и въехали на стоянку перед придорожным рестораном «Аратога», стрелка датчика действительно приближалась к двумстам двадцати. Фогарти поднял крышку капота — пусть мотор «подышет», проветрится, и, держа в каждом кармане по пистолету, вошел в ресторан вслед за Джеком, которому в голову не могло прийти, что его друг вооружен. Фогарти ждал встречи с Мюрреем, но среди двенадцати человек, сидевших за стойкой бара, ни одного одноглазого вроде бы не было. Музыка не играла, оркестр ушел на перерыв. Фогарти спросил Дика Фигана, бармена, в свои двадцать пять лет уже облысевшего, видел ли тот Мюррея. Фиган ответил, что Гуся не видел уже несколько месяцев, и Джек направился к телефону. Фогарти вышел на улицу, залил литра четыре воды в радиатор, а когда вернулся, то обнаружил, что Джек, вместо того чтобы звонить, пьет минеральную воду и разговаривает о боксе с кларнетистом.

— Я на Логране семь тысяч проиграл, — говорил Джек. — Думал, лучше его нет, поставил семь к пяти, а он всего три раунда продержался. Акула его измочалил. «Дайте мне сесть, не знаю, где я», — говорит. А потом через канаты полез. Последний раз ставлю на боксера из Филадельфии.

Джек готов был говорить с кем угодно о чем угодно. И когда угодно. Неудивительно, что все его так любили.

— Семь тысяч… — Кларнетист вздохнул.

— Представляешь? Псих, да?

Казалось, Джек назвал эту сумму по ошибке. Он никогда не уточнял, сколько денег проиграно или выиграно. Почему же он оговорился? Должно быть, нервничает. Джек вернулся к телефону и набрал еще один номер.

— Говорит, он проиграл семь штук за один матч, — сообщил кларнетист Фогарти.

— Очень может быть. Он всегда много ставил.

— Что было, то было…

Такое впечатление, что речь идет о покойнике. «Сейчас он лежит в гробу, а бывало…» Тут Фогарти почему-то подумал о Мюррее, о том, как Гусь сейчас крадется к двери, и ему стало не по себе. Нет, Гусю бы пришлось пройти через стеклянную веранду, и Фогарти наверняка его бы заметил. С чего Фогарти взял, что Гусь решил заявиться в тот самый кабак, где именно сейчас находится Джек? Или он решил, что Мюррей их выследил? Ехал за ними следом? Или устроил засаду, ждал где-то поблизости?

— Кое-какая мелочишка у него, может, еще завалялась, — сказал Фогарти кларнетисту.

— Я в этом ни минуты не сомневаюсь.

— Да? А мне показалось, что сомневаешься.

— Нет, что вы.

— Мне показалось, ты хочешь сказать, что у него все в прошлом.

— Вы меня неправильно поняли. Я вовсе не имел этого в виду. Не думал даже. Дик, налей-ка нам по маленькой. Я просто хотел спросить… хотел вопрос задать. Идиотский вопрос, черт возьми.

— Я тебя понял, — буркнул Фогарти.

Фогарти ничего не стоило задурить голову любому. Не делом — словом. Его сила была в слове. В том, как его слушали. Как на него смотрели. Но ситуация менялась. Даже здесь, в «Аратоге», где уважали их обоих, и Джека, и Фогарти, в воздухе повисло какое-то напряжение. Перемены были, их нельзя было не заметить. В доме Джека царил теперь беспорядок: по полу разбросаны бумаги, стулья стоят как попало. Фогарти теряет авторитет; раньше он пользовался авторитетом, и немалым: близок с Джеком, в курсе всех его дел, говорит от его имени. На столе в столовой свалена грязная посуда. На журнальном столике валяется фотография Эдди — раньше такого быть не могло. Фогарти не мог понять, что все это значит. И еще. Дом Джека опустел — раньше чуть ли не каждый день вечеринки устраивались. Кого только там не было, даже священники и те заходили. Бывали соседи, иногда — полицейский или судья из города, актеры и музыканты, всегда много красивых женщин. Женщины любили Джека, кое-что перепадало и его друзьям. Джек был запевалой на любой вечеринке — особенно когда выпьет. Рассказчик хоть куда. Вроде бы ничего смешного, а все со смеху покатываются. Взять хотя бы историю про то, как Мюррей пристрелил в кинотеатре совершенно постороннего человека. Обхохочешься. А как он пел! Второй тенор. Попеть и побриться — хлебом не корми. «Молитва моей матери». Спел куплет — и пивка. Любимая песня Джека.

— Ну вот, кое-что я узнал, — сказал Джек, садясь рядом с Фогарти и откидываясь на спинку стула. — Его видели вчера вечером в клубе «Файф-о-клок».

— Вчера вечером? Значит, он успел спуститься с гор?

— Да — если был в горах.

— А что, здесь, думаешь, его не было?

— Теперь уже начинаю сомневаться, вчера вечером-то он был в «Файф-о-клоке». Не единственный же он одноглазый на весь штат! Весь вопрос в том, где он сейчас. Прошли ведь целые сутки. Сюда он может добраться за несколько часов. Фараоны еще держат его на заметке. Налей-ка мне полпорции виски, Дик.

И он вернулся к телефону. Сейчас на него смотрели все. В баре все смолкло. Пробежал шепоток. Кларнетист отошел в сторону и растворился в полумраке. Дик Фиган поставил виски Джека на стойку и тоже куда-то исчез. За тобой они тоже следят, Джо. Еще бы, ближайший соратник Джека. Пока Джек говорил по телефону, Фогарти выпивал в одиночестве. От виски напряжение спало, но не снялось. Джек вернулся, поднес рюмку ко рту, и опять все взгляды устремились на него. Он поднял голову — все отвернулись. Его и раньше разглядывали с любопытством — но никогда с таким угрюмым, отсутствующим видом. От этих взглядов веяло безысходностью. Человек, подыхающий в подворотне. Вон он, Джек-Брильянт, вымирающий вид. И подвид, Джо Фогарти, рыба-лоцман, тоже вымрет, дайте срок.

— Не сидится мне что-то, — сказал Джек, соскакивая с табурета. — Я уже два дня места себе не нахожу.

— Давай поедем еще куда-нибудь.

— Мне должны позвонить. А потом поедем.

Заиграл оркестр. «Крысиная походочка». Звуки жизни. Вспомнились танцы. Как в старое время. Вспомнились женщины, как он прижимал их к себе. Хорошее было время.

Минут сорок Джек то ходил к телефону, то возвращался к стойке, то шагал из угла в угол. Нервничает. Если уж Джек нервничает, значит, дело дрянь. Ходит. Джек остался один, совсем один — и он знает это. А ты знаешь, что это значит, Джо? Знаешь, чем одиночество Джека грозит тебе?

Умирая от фиброза, Фогарти вспомнит, как тогда, в «Аратоге», он ощутил вдруг не только подступающее одиночество, но и подступающую болезнь, ощутил ту самую слабость в груди, такую привычную, такую знакомую. Он вспомнит, как Дик Фиган взял лимон и собирался, по заказу клиента, выжать его в стакан виски. На клиенте был спортивный пиджак в большую — «как верблюжье одеяло», подумал еще Фогарти — клетку. Он вспомнит, как Джек вдруг скрылся из вида, вышел на застекленную веранду и как в тот же миг загремели выстрелы и посыпалось стекло.


Фогарти заказал хот-дог и какао с молоком и стал следить глазами за мухой, которая то ли пережила зиму, то ли заблаговременно готовилась к лету. Муха исследовала разрез на булке, в которой была запечена сосиска.

— Сними эту сраную муху с моей булки, — сказал Фогарти греку.

Грек был потный и волосатый. Трудится в поте лица. Всю ночь работает в этой закусочной. Один, без смены. У Фогарти в кармане заряженный пистолет — тебе об этом известно, грек? Муха. Может, их здесь целая туча. Безумная муха. И пьяная — не видит, куда садится. Знаете, откуда такая? Я вам скажу: из червя, будь он неладен. Из земляного червя. Червь превращается в муху. Такую информацию не так-то просто почерпнуть. Для этого надо долго, очень долго лежать на спине и читать единственную книгу, или журнал, или газету, которая есть в комнате. А когда книга или журнал прочитаны, а поговорить все равно не с кем, вы читаете то же самое снова и находите много такого, на что не обратили внимания в первый раз. Много интересного про червей и мух. Чего только не узнаешь о жизни, если долго-долго лежишь на спине.

— Эта сраная муха на моей булке.

Есть что-то грустное в том, что земляной червь превращается в муху. И все равно это в сто раз лучше, чем оставаться земляным червем или какой-нибудь там личинкой.

— Ты что, хочешь, чтобы эта сраная муха съела мою булку, или мне эту срань самому прикончить?!

Только теперь грек в первый раз посмотрел на Фогарти. Посмотрел — и бросился искать мухобойку. Естественно, этой проклятой мухи и след простыл. Ищи ее теперь.

Полчаса тому назад Фогарти подъехал на своем «студебекере» образца 1927 года к закусочной, которая находилась на шоссе 9-W, в восьми-девяти милях к югу от Кингстона, на перекрестке. Закусочная называлась ЗАКУСОЧНАЯ, и грек, вероятно, был единственным греком-владельцем ночной закусочной, который искал муху, пока хот-дог Фогарти засыхал на глазах.

— Получай, сука, — громко сказал Фогарти, чтобы грек слышал — он находился на другом конце стойки и не видел, что муха вновь села на булку. А Фогарти видел, он услышал собственный пистолетный выстрел в тот самый момент, когда пуля расщепила деревянную хлеборезку закусочной ЗАКУСОЧНАЯ. А пистолет продолжал стрелять. Четвертая пуля угодила в булку. Но не в муху. Муха улетела, а грек, после первого же выстрела, спрятался в задней комнате.

Фогарти расхотелось есть, он покинул ЗАКУСОЧНУЮ, влез в свой «студебекер» и поехал по шоссе 9-W, в сторону Йонкерса, где жила его сестра Пег. Он знал, что совершает ошибку, но решил, что в любом случае надо позвонить Пег, — может, она его надоумит, где лучше пересидеть. В Катскилле ему больше делать нечего. Мир взлетел на воздух от десятка пуль, выпущенных в Джека из двух скорострельных винтовок, когда он мерил шагами застекленную веранду ресторана «Аратога». Стрельба велась с автостоянки; отстрелявшись, киллеры, их было двое, сели в машину и укатили в неизвестном направлении. При звуке первых выстрелов кто-то выключил свет в ресторане, и все попадали на пол. Фогарти услышал: «Лихач, на помощь…», выбрался ползком на веранду и увидел, что Джек лежит на животе, а из дырок в спине сочится кровь.

— Кто ж так стреляет… — прохрипел Джек. — Те еще снайперы…

Однако он неподвижно лежал, обсыпанный стеклом, и стонал от боли, и Фогарти связался по телефону с Падалино, гробовщиком, и велел ему прислать катафалк, пока не нагрянет полиция.

Когда стало ясно, что стрельба кончилась, музыканты и гости вышли на веранду, и Дик Фиган бросился было к телефону, но Фогарти его остановил.

— Пока мы не смоемся, — сказал он, — фараонов не вызывать.

Все стали ждать Падалино.

— Найди Алису… присмотри за ней, — прохрипел Джек.

— Само собой, Джек. Конечно, найду.

— На дрогах покатаюсь, — сказал Джек, когда Фогарти и Фиган бережно его приподняли и внесли в катафалк. Кровь шла, но не так сильно, как раньше: еще до приезда Падалино Фогарти разорвал Джеку рубашку и перевязал ему раны чистым полотенцем из бара.

— Я поеду за тобой, — сказал Фогарти Падалино. Когда же они доехали до Коксэки, он поставил свой «студебекер» на ближайшей бензозаправке, а сам пересел в катафалк, к Джеку. Всю дорогу он поил Джека виски, которое сообразил взять в баре, и два раза отхлебнул из бутылки сам — больше он пить не решался, надо было быть настороже. По пути он то и дело косился на дорогу через заднюю дверь — нет ли за катафалком хвоста, но тогда еще никакого хвоста не было. Потом, правда, какая-то машина за ними пристроилась, но за Селкерком исчезла. Он сидел у задней двери катафалка и сжимал в каждой руке по пистолету, а Джек обливался кровью. «С левой руки я и стрелять-то не умею», — думал Фогарти, но пистолеты, один — Джека, другой — Эдди, из рук не выпускал. «Только суньтесь, ублюдки!»

— Больно, Лихач. Правда, больно. Не знаю даже, куда я ранен.

В него попало четыре пули, каждая весом в полунции. Киллеры расстреляли десять двойных дисков с девятью пулями в каждом. Кто-то насчитал около восьмидесяти отверстий в окнах, досках и стенах веранды. Было выпущено девяносто пуль из двух магазинных винтовок, а попало в Джека всего четыре. «Те еще снайперы», — ты прав, Джек. Ты давно бы уже отдал концы, и не только ты.

«Впрочем, сейчас, может, уже и отдал концы», — подумал Фогарти: он доехал с Джеком до Олбани, сдал его в больницу, записав в приемном покое под вымышленным именем, позвонил Маркусу и велел Падалино отвезти себя обратно в Коксэки, где стоял «студебекер». После чего, зажав недопитую бутылку виски между колен, направился на юг, в сторону Кингстона, где на его горячий хот-дог и села муха. А теперь в булке дырка, а муха улетела.

Стрелка датчика опять подалась вправо, приблизилась к отметке 220. Нужна была вода, но ни домов, ни заправки по сторонам не было. Когда же стрелку зашкалило и мотор задымил и застучал, Фогарти допил виски, заглушил двигатель, выбросил ключ зажигания в траву и пошел пешком.

За четверть часа его обогнали четыре машины. Пятую он остановил, выйдя на середину шоссе и размахивая руками. Сел, проехал три мили до первого перекрестка, а там его уже ждали восемь полицейских с пулеметами, винтовками и пистолетами.


Стихотворение из «Таймс юнион» (Олбани):

Покинул Рип Ван Винкль ложе,

Он понял: спать ему негоже.

Негоже соне видеть сны —

Врагов Рип гонит из страны.

И хоть ему немало лет,

Хватает Винкль пистолет.

Не пожалеет старец сил,

Чтоб мир опять пришел в Катскилл.

Фогарти позвонил мне и попросил приехать — присутствовать при предъявлении обвинений. Я приехал. Обвинений набралось немало: и похищение с целью выкупа, и угроза действием, и незаконное ношение оружия; кроме того, не прошло и двух недель, как федеральные власти обвинили их обоих, и Фогарти, и Джека, в неоднократном нарушении Закона о запрещении продажи спиртных напитков. Сумма залога, под который Фогарти могли выпустить из тюрьмы, составила семнадцать с половиной тысяч и постоянно росла. Фогарти сказал, что у него есть знакомая, молодящаяся дамочка, которая питает к нему самые нежные чувства и могла бы раскошелиться. Я позвонил ей, но дамочка сказала, что без ведома мужа дать может только пять тысяч. У самого Фогарти лежала в банке сумма значительно большая, ее бы хватило с лихвой, но, на беду, его счета, равно как и счета Джека и Алисы, были арестованы.

Двое приспешников Джека (один — чудной, вялый молодой человек в черном парике, похожем на вымазанную гуталином губку; другой — маленький, юркий блондин с крысиным личиком по имени Альберт) также обратились ко мне за помощью, но я, сославшись на занятость, отказался.

— Что будем делать с выкупом? — спросил я у Фогарти, и он решил обратиться за помощью к Джеку, однако Брильянту было не так-то просто откупиться самому — арестовали ведь и его вклады.

Где еще, помимо не махнувшей на себя рукой дамочки, Джека и собственных сбережений, взять денег, Фогарти понятия не имел; что же касается его новенького «олдсмобила», то автомобиль через неделю после ареста был отобран за неуплату.

— А как ты собираешься платить мне? — поинтересовался я.

— Сейчас заплатить не могу, но ведь деньги в банке пока что мои.

— Пока что. Пока не доказано, что эти деньги нажиты незаконным путем.

— Ты имеешь в виду, что их могут у меня отобрать?

— Вот именно — если уже не отобрали.

Джо мне нравился — это был симпатичный, открытый парень, но работать бесплатно, защищать людей только потому, что они кажутся мне симпатичными, я позволить себе не мог. Как и все юристы, я работаю поэтапно: сначала договариваюсь о цене, затем получаю деньги и только после этого берусь за дело. Да, некоторые юристы занимаются филантропией — но это, подозреваю, вызвано желанием себя обелить, отмыть свои темные делишки. Мне же отмывать было нечего; что же до филантропии Джека, то она всегда была естественной, без всякой задней мысли. Ему понравилась старуха, жившая по соседству с ним, — и он построил ей сарай для коровы. Ему не понравился старик Стритер — и он дал волю своей неприязни, что стоило ему всей его империи. Я вполне разделяю общественное негодование, вызванное жестоким обращением Джека со Стритером, однако мало кто учитывает, что старик-то, по существу, не пострадал, отделался страхом и незначительными ожогами. Я понимаю, что значит «поведение в состоянии стресса», и знаю, что Стритер дожил до старости, а Джек — нет, — главным образом потому, что на поверку Джек оказался вовсе не тем Молохом, каким его изображали.

Вот почему я считал тогда (и считаю до сих пор) свою готовность защищать Джека вполне оправданной. В результате Фогарти дали срок: от двенадцати с половиной до пятнадцати лет, но отсидел он из них — по болезни — всего шесть. Я не люблю, когда люди сидят в тюрьме, но Фогарти был духовным братом Джека, а не моим, а я — не Иисусом Христом и оказывать безвозмездную помощь не обязан. Если могу, я спасаю от тюрьмы своих подопечных, однако оставляю за собой право спасать их выборочно.


Пули попали Джеку в правое легкое, в печень и в спину; вдобавок он вновь получил тяжелый перелом левой руки. Пуля, попавшая в легкое, там и застряла, по-видимому, особого вреда ему не принесла. Газеты три дня «хоронили» Джека, но оперировавший его Док Мэдисон, мой лечащий врач, сказал, что смерть ему не угрожала. Он справился с инфекцией, через десять дней его состояние уже не внушало опасений, а через месяц Джек выписался из больницы. В тот день, когда его перевозили из больницы в тюрьму, сто полицейских растянулись вдоль сорокасемикилометрового участка шоссе Олбани — Катскилл, чтобы отбить у поклонников Джека всякую охоту покуситься на добычу ФДР. В окружной тюрьме округа Грин были установлены новые, более мощные прожекторы (поистине Джек освещал своим присутствием землю), а число конвоиров утроилось, дабы оказать честь находящимся за решеткой звездам преступного мира: Джеку, Фогарти и Бычку, который за восемь месяцев своего пребывания за решеткой поправился на пятьдесят фунтов.

Федеральные власти предъявили Джеку в общей сложности четырнадцать обвинений, в том числе применение силы, нарушение закона Салливена,[58] нарушение Сухого закона и т. д., и нам понадобилось целых две недели, чтобы собрать необходимую сумму, под залог которой Джека выпустили на улицу. Справедливости ради скажем, что выпустили его не на улицу, а в роскошный отель «Кенмор» в Олбани, где Брильянт занял люкс из целой анфилады комнат, которые охранялись снаружи и внутри.

Между тем полиция и налоговая инспекция прочесывали горы. Они обнаружили бумаги Джека, в которых были заприходованы суммы, выделенные на взятый напрокат самолет и на строительство скоростного морского катера. Обнаружили голубятни, где Джек держал своих почтовых голубей — с их помощью он боролся с подслушиванием телефонных разговоров. На ферме Бьондо отыскали перегонный куб и, пользуясь регистрационными книгами и свидетельскими показаниями, начали прочесывать гигантские склады, забитые бутылками с виски, вином и ликером.

Благодаря тщательно собранной картотеке была установлена связь Джека с пятью преступными группировками: бандами Бешеного, Вэнни Хиггинса, Кола и еще двумя бандами в Джерси; было установлено, что распространение спиртного осуществлялось в восемнадцати округах штата, что существовала связь между пивоварнями в Трое, Форт-Эдварде, Кони-Айленде, Манхаттане, Йонкерсе и заводом Джека (в прошлом — Чарли Нортрепа) в Кингстоне; вдобавок раскрыты были десятки потайных складов и перевалочных пунктов в Адирондаке и Катскилле, от канадской границы до Таймс-сквер.

Первый большой улов полиции оценивался в какие-нибудь 10 000 долларов, однако поиски продолжались. Если вам будут говорить, что Джек был мелким торговцем, вспомните эту сногсшибательную алкогольную статистику. Источники федеральные:

— 350 000 пол-литровых и 300 000 литровых бутылок ржаного виски по 4 доллара за пол-литра на общую сумму примерно 3 800 000 долларов;

— 200 000 пол-литровых бутылок шампанского по 10 долларов за бутылку на общую сумму 2 000 000 долларов;

— 100 000 бочонков вина на сумму 2 500 000 долларов плюс 80 000 литровых бутылок ликера и прочих алкогольных напитков на немыслимую сумму в 10 000 000. Согласитесь, для уличного мальчишки из Филадельфии совсем неплохо.

Катскилл с нетерпением ждал суда над Джеком — процесс мог бы стать отличной приманкой для туристов. Планировался, впервые в американской истории, радиорепортаж «из зала суда» на всю страну, и, думаю даже, для желающих попасть на процесс уже печатались билеты. Около ста бизнесменов, многие из них владельцы гостиниц и пансионов, платившие до трехсот долларов регулярной подати «императору», собрались в Торговой палате на закрытое заседание «в атмосфере строжайшей секретности», которую не смогли развеять полсотни съехавшихся в город репортеров.

На этом закрытом заседании было принято решение не бояться давать показания против Джека и «его мальчиков». В общем, «нам не страшен серый волк» — особенно когда он в клетке. В городе даже распространились слухи о том, что собираются поджечь дом Джека. И наконец, произошло то, на что намекал мне Уоррен ван Десен: полсотни «знатных людей города» обратились к ФДР с письмами, в которых подробно описывались преступления Джека. Собственно, именно эта «коллективная жалоба», а также история со Стритером и подвигли старика Рузвельта на решительные действия. И политические соображения, конечно, тоже.

Автомобиль, из которого обстреляли Джека киллеры, был найден со спущенными шинами в Катскилле на Проспект-авеню, за зданием суда. В машине нашли магазинные винтовки «браунинг», из которых велся огонь по «Аратоге», а также револьверы системы «люгер» и «Смит энд Вессон» 38-го калибра и два тяжелых автоматических «кольта» с двухдюймовыми стволами — все огнестрельное оружие было заряжено. В машине обнаружили также — забавный штрих! — поддельный регистрационный талон на имя Вулфа.[59] Когда же общая картина покушения на Джека стала постепенно вырисовываться, никому не пришло в голову заподозрить в этой акции Мюррея. Слишком тонкая работа. Слишком тщательно все продумано. «Дело рук Бьондо», — решил Джек.

Мое участие во всех этих событиях ознаменовалось главным образом тем, что мне удалось лишить жадную до развлечений и денег публику Катскилла того спектакля, на который они так рассчитывали. Они стали голосить, что Джек опять их грабит, лишая возможности заработать на себе большой туристический доллар. Под предлогом того, что в округе Грин справедливого суда не получится, я сумел перенести слушание дела в другой округ. Судья согласился, не стал препятствовать этому и ФДР, который «загнал» нас в округ Ренсселэр, где я, привыкший «пастись» в Трое, столице округа, чувствовал себя, примерно как Братец Кролик в зарослях вереска.

Генеральный прокурор Беннет воздал Джеку должное на ежегодном торжественном завтраке в Обществе Святого Имени, в церкви святой Розы Лимской, в Бруклине. На праздновании Дня матери[60] он сказал, что, если бы такие, как Брильянт, прислушивались к советам своих матерей, их судьба сложилась бы совсем иначе.

«Что такое отсутствие материнской заботы, — заявил генеральный прокурор, — мы видим на примере Джека-Брильянта. Брильянт никогда не знал, что такое материнская ласка; о нем не заботились, его не воспитывали. Улица сделала его тем, кем он стал. Вот почему мы говорим: «Мать — это величайший дар, ниспосланный человеку».


Алиса вышла из лифта, медленно пошла по коридору, осторожно ступая по толстому синему ковру, — и вдруг увидела ту, чей облик заставил ее мгновенно забыть о несчастьях, которые выпали (и еще выпадут) на ее долю. В электрическом свете волосы были скорее темно-каштановые, чем золотистые; приспущенная вуаль, темно-бордовая шляпка. Что, Алиса не знает, как Кики выглядит? Кики запирала дверь соседнего номера. Заперла и направилась к лифту, сделав вид, что Алису не узнает. Она это или не она? Своими глазами Алиса видела ее всего один раз. Она была меньше, чем на фотографиях. И моложе. На фотографиях в газетах лицо у нее было очень большое. И в полицейском участке — тоже. Она сидела в полиции и позировала репортерам. Сидела нога на ногу.

Она прошла в нескольких дюймах от Алисы, властно заявив о себе терпким запахом духов. Да, это она. Но если это она, почему ж она даже не посмотрела в ее сторону? Не выдала себя ни жестом, ни взглядом? В конце концов Алиса решила, что поздороваться у Кики не хватило смелости. Трусиха. Бесстыжая шлюха. Что с нее, с уличной девки, взять? Джек, интересно, знает, что она здесь? Кики узнала Алису, как только вышла из комнаты, и тут же отвернулась запереть дверь. Как не узнать: толстые икры под длинной юбкой с истрепавшимся подолом. На тот случай, если сама Алиса ее почему-то не узнает, Кики решила ее не замечать — она боялась, как бы Алиса не сдала ее в полицию. Она ведь скрывается. Но рискнет ли Алиса? Джек ведь убьет ее за это. Корова. Домохозяйка толстобрюхая.

Почему другим жизнь улыбается, а ей, Кики, показывает зубы? Каждый раз, как на Джека совершается нападение, появляется эта корова, эта старая свинья. Толстая, жирная хрюшка. Почему Кики так не везет? А потом еще скажут, что она голову Джеку морочит. И как не стыдно только говорить такое?! Корова прошла мимо, не проронив ни слова. Не узнала ее. Кики дошла до лифта, а потом повернулась и увидела, что Алиса входит в соседний номер. Как это могло получиться? Хорошенькое дело — живут дверь в дверь! С какой стати? Почему эта корова взяла соседний номер? Нет, это неспроста. Но откуда она знала, какой номер занимает Кики? Надо будет рассказать об этом Джеку. Что ты тут забыла, корова толстозадая?


Джеку импонировало, что он живет в «Кенморе», цитадели американской аристократии, чьи бледно-розовые тона окрасились в период Сухого закона в цвет крови. «Кенмор» ничем не уступал «Грэнд Юниону» во времена Бриллиантового Джима и Ричарда Кэнфилда.[61] Здесь, приехав в Олбани, жил Мэтью Арнолд;[62] здесь останавливался Марк Твен, когда пропагандировал в капитолии теорию остеопатии. Здесь же обедал иногда и Улисс С.Грант.[63] Здесь жил сын Ала Смита,[64] когда его отец был губернатором; впрочем, в ресторане «Кенмора» можно было в те годы встретить губернатора любого штата, не только Нью-Йорка. Ресторан этот по праву гордился самой длинной в Америке стойкой бара, куда приходили перекинуться словом законодатели и где истинный джентльмен из привилегированного района города всегда имел возможность наклюкаться в компании себе равных.

Все это Джек, безусловно, сознавал, даже если ему неизвестны были подробности, ибо традиции здесь давали о себе знать и в старинном мраморе, и в начищенной до блеска меди, и в мебели красного дерева, и в пышном клене в холле, и в витражах, и в полном отсутствии шума с улицы. Джек всегда был очень чуток к любым проявлениям утонченности.

Даже теперь «Кенмор» хранит о нем больше воспоминаний, чем о Винсенте Лопесе или о Руди Вэлли, о Филе Романо или о Доке Пейтоне, о братьях Дорси[65] или о любом другом более или менее крупном музыканте, из тех, кто так долго был законодателем моды, чей блеск теперь поблек, чья музыка забылась, чья притягательность осталась в прошлом.

Джек не создал той атмосферы, которой славился отель «Кенмор», но в беспутный наш век он эту атмосферу всячески поддерживал, культивировал, он танцевал, он смеялся, он лучше всех одевался, он всюду поспевал. Но я-то знал: стиль этот он выработал давным-давно, еще в пору безумной своей молодости, теперь же лишь сохранял его, поддерживал с осторожностью, точно нес хрупкое золотое яйцо. Он вновь похудел и ослаб, вновь весил меньше восьмидесяти фунтов, у него вновь расширились зрачки, вновь провалились щеки, у него плетью висела левая рука, и временами, когда он чувствовал, как поворачивается в печени пуля с мягкой насадкой, лицо его морщилось от боли. Но гораздо хуже было другое: оставалось все меньше времени на то, чтобы реализовать задуманное; приходилось экономить силы, чтобы иметь возможность вздохнуть с облегчением, вновь поверить в себя, доказать самому себе, что то, чего он добился, мало чем отличается от задуманного в молодости, от задуманного молодым Джеком, Джеком-сорвиголовой, которого он почти не помнил и которого никак не мог из себя вытравить.

Теперь, когда империю у него отобрали, счета заморозили, а будущее не сулило ничего хорошего, Джеку вдруг пришло в голову, что все, что у него осталось, главная ценность в жизни, — это его женщины. А раз так, решил он, я соединю их, защищу и помещу в тот единственный сейф, который в настоящий момент имеется в наличии, — в шестикомнатный номер люкс на втором этаже гостиницы «Кенмор».


«Хочешь верь, хочешь нет, Маркус, но это чистая правда. Сижу я как-то на кухне, входит босс и говорит: «Салли, — говорит, — ты занята?» — «Нет, — отвечаю, — не особенно». — «У меня, — говорит, — в таком-то номере друг остановился, Джек-Брильянт зовут. Слышала про такого?» — «Как же, — говорю, — в газетах про него пишут». — «Будешь, — говорит, — с этого дня его официанткой, поняла? Утром, в восемь тридцать, завтрак, в полдень, если вызовет, сандвич принесешь, а обед — это уж не твоя забота. Ухаживай за ним и за его друзьями, и он тебя не обидит». — «Как скажете, — говорю, меня устраивает». С тех пор я каждое утро ему в дверь стучу и несу завтрак: стейк и яйцо всмятку — это Джеку, кофе, тосты, булки, яичницу — всем остальным, а еще кукурузные хлопья, молоко, два кофейника кофе — все это на тележку поставлю и везу, а у Хьюберта, телохранителя, рожа кирпича просит, нос приплюснутый, как у мопса, как ни придешь, в каждой руке по пистолету. «Хьюберт, — говорю ему, — сукин ты сын, если пушку свою не спрячешь, я сюда больше ни ногой». Ну, это я, сам понимаешь, так, в шутку… Вот, ношу я, значит, Джеку этому брильянтовому завтрак, а бывает, и не ему одному, еще двоих, а то и троих кормлю. Внесешь поднос, поставишь, а Джек подзовет своего гостя и говорит: «Эй, дай-ка Салли двадцать пять долларов». А мне говорит: «Двадцати пяти хватит?» — «Еще бы, — говорю, — Брильянт, конечно, хватит. Я на столько и не рассчитывала». — «Ухаживай за мной и моими друзьями, и ты каждый день по четвертаку получать будешь, годится?» Годится — не то слово. Красота! Господи, разве ж плохо, по двадцать пять в день? Такое и во сне не приснится… Как ни придешь, у него по пять-шесть человек в номере сидит, каждый раз разные, все больше про суд говорят, как я поняла. А как-то Джек заглядывает в соседнюю комнату, говорит: «Эй, Колл, может, позавтракаешь? Мне тут завтрак принесли». — «Слушай, Брильянт, — говорю, — это случаем не Винс Колл? Он ведь, если газетам верить, твой враг?» — «Что ты, это мой друг, близкий друг». Наливаю я Коллу кофе, хлеб подаю, а недели через три-четыре встречаю еще одного, Шульца. «Эй, — говорю, — Брильянт, вы же с Шульцем на ножах, он ведь всегда твоим заклятым врагом был». — «Нет, — говорит, — всякое, конечно, между нами бывало, но сейчас мы ладим». Я и Шульцу тоже кофе наливаю, тосты накладываю. «Эй, Джек, — говорю ему как-то, — сегодня вечером бокс, давай по доллару поставим». — «Нет, — говорит, — я в эти игры больше не играю. Все боксеры жулики. С ними каши не сваришь». — «А бейсбол?» — спрашиваю. «Это можно. Давай, если хочешь, по доллару помажемся». Я на «Янки» поставила, а Брильянт на других, ему Малыш Рут и Билл Дикки нравятся… Как-то раз говорит он мне: «Салли, хочу тебя со своей женой познакомить. Познакомься, это миссис Джек Брильянт». — «Очень приятно», — говорю, а на другой день прихожу, а он мне: «Салли, познакомься с моей подругой, мисс Кики Робертс». Кики мне: «Привет», а я ей: «Очень приятно». Господи помилуй, про себя думаю, как же это они вместе-то уживаются? Они ведь и завтракать вместе садятся, и гулять вместе ходят, и по магазинам; Джек в номере сидит, а они вдвоем, шерочка с машерочкой, по Пирл-стрит шастают. Я и говорю Фрэдди Робину, сержанту, он внизу, в холле, сидит и за шпаной приглядывает, за теми, у кого вид подозрительный и кто Брильянтом интересуется… Так вот, говорю я сержанту: «Фрэдди, — говорю, — чудеса, да и только. Он при себе обеих держит, представляешь?» А Фрэдди говорит: «Это что! Ты бы на них в воскресенье посмотрела. Все вместе в церковь идут». — «Нет», — говорю. «Да. На семичасовую службу идут, садятся рядком да молятся». — «Не может быть». — «Это ты мне говоришь? Мне ведь деньги за то и платят, чтоб я их в церкви охранял». Надо будет мне самой посмотреть, думаю, и точно: в следующее воскресенье, в семь часов, все как один являются: впереди Кики, следом — Алиса, за ней — Джек, а чуть поодаль — Фрэдди, он на соседнюю лавку садится. Алиса причащается, а Джек и Кики так сидят. Потом уж я заметила: каждую пятницу монсеньор приезжает; войдет и наверх, к ним в номера, подымается. Грехи, по словам Фрэдди, им отпускает. Фрэдди говорит, что иной раз они прямо в номере причащаются. «С чего ты взял? Чтоб в отеле причащались?!» И потом, как же грехи отпускать, когда все всё слышат? Я раз заглянула: у женщин у каждой по комнате, у Брильянта — своя комната, у телохранителей и у тех — своя комната, а еще у них комнаты для гостей, чтобы разговоры разговаривать. Само собой, когда я захожу, все помалкивают, держат язык за зубами, а когда я обратно за грязной посудой и тележкой иду, Брильянт либо бреется, либо стрижется и каждый день на четках молится, это уж обязательно. У них в каждой комнате по свече, целый день горят, и статуэтки святого Антония и Девы Марии — их, видно, Алиса с собой принесла, она-то все больше молчит, не иначе на душе тяжело. Мне она и не улыбнется никогда. «Здравствуй, Салли. Доброе утро, Салли», — всегда вежливо, ничего не могу сказать, но не то что Кики. Эта, как меня увидит, сразу: «Салли, как поживаешь? Хорошо, да? Как там погода?» Балаболка она, эта Кики. Знаешь, мне как-то Фрэдди говорит: «Как ты думаешь, Салли, они что ж, в одну постель ложатся?» Я думала, помру со смеху. «Фрэдди, — говорю, — сам посуди, как может мужчина женщину любить, когда рядом другая женщина лежит?» Нет, не бывает такого. Какой бы он плохой, Джек этот, ни был, а могу поклясться, он бы этого в жизни не сделал. Если б меня перед Господом спросили, способен он на такое, я б и то сказала: нет, не способен. Я так думаю: когда Джек желает с женой остаться, он к себе в комнату жену приглашает; если хочет с подружкой позабавиться, подружку зазывает. А чтоб вот так, вместе — да ни за что. В основном-то он, само собой, с подружкой время проводит. С другой стороны, и о супружнице тоже подумать не грех. Не особенно она и страшная — как-никак законная жена. Если спросишь меня, кто он, зверь, животное, — я тебе прямо скажу: нет. Он фанатик, вот он кто. Иначе б откуда у него святой Антоний взялся? Не такой уж он и плохой, если разобраться. Ты не думай, я это не потому говорю, что он мне деньги давал. Просто я про него ничего плохого сказать не могу, понимаешь? Он при мне даже не выругался ни разу. Вежливый, обходительный. Все «простите» да «простите». Если чихнет — «простите», только и слышишь: «спасибо», «до завтра». Ну, а с другой стороны, разве ж разберешь, что там у них наверху делается?»


В тот вечер, когда я обедал в «Кенморе» с Джеком, Алисой и Кики, любовный (а точнее, семейный) треугольник уже сложился. Джек позвонил мне и пригласил приехать — хотел повидаться, поговорить о суде и, что немаловажно, со мной расплатиться. Я уже говорил ему, что считаю его, несмотря ни на что, своим другом, что к нему привязался, однако бизнес есть бизнес. «Работать на тебя бесплатно я не собираюсь», — предупредил я и поинтересовался, что будет с моим гонораром, раз его банковские счета находятся под замком у государства. Где он возьмет десять тысяч долларов, чтобы заплатить мне вперед? — недоумевал я. Я знал двух весьма преуспевающих юристов, которые не получили свой гонорар ни до суда, ни после.

— Скажу тебе прямо, Джек, — заявил я ему, — ты — жулик.

— От жулика слышу, — засмеялся он. — И какого жулика! Я по сравнению с тобой — сосунок, — добавил он, чем весьма мне польстил: из его уст такой «комплимент», даже если он не соответствовал действительности, дорогого стоил. На самом же деле, назвав меня «жуликом», он имел в виду то, с какой готовностью я обеспечил ему алиби, причем алиби вполне надежное. Действительно, за три недели до суда я заручился голосами пятнадцати свидетелей, которые готовы были подтвердить (как говорится, с фактами в руках), что в тот вечер, когда было совершено нападение на Стритера и мальчишку, мой подопечный находился в Олбани. Там его видели и официанты, и маникюрша, и администратор местной гостиницы, и физиотерапевт, и продавец машин, и чистильщик обуви, и парикмахер, и приказчик из магазина готового платья, и многие другие.

В отель «Кенмор» я явился за полчаса до назначенного срока и вошел в люкс Джека в сопровождении Хьюберта Мэлоя, упитанного, совсем еще юного ирландца из Трои, которого Джек переманил у Винсента Колла и использовал в качестве личного телохранителя. Хьюберт меня знал и разрешил подождать в гостиной. В ноздри мне сразу же ударил едкий запах ладана, и я увидел, что из приоткрытой в соседнюю комнату двери ползет дымок… Перед горящей в медной подставке кадильницей, со щеткой в руке, стояла на четвереньках Алиса и натирала лимоном ковер. Зрелище было столь странным, что мне стало неловко; ощущение было такое, словно я заглянул в чужой сон. Алиса была в комбинации и в чулках; один чулок «поехал» — это почему-то бросилось мне в глаза. Непричесанная, без косметики. Я тихонько встал и пересел на другой стул, откуда ее комнаты видно не было.

Минут через десять появились Джек с Кики, и Алиса вышла из своего номера совершенно другим человеком: аккуратно причесана, на губах помада, поверх комбинации и «поехавшего» чулка прелестный халатик в цветочек. Она поцеловала Джека в щеку, поцеловала и меня и сказала Кики:

— Твое черное платье пришло из чистки, Мэрион. Оно в шкафу.

— Замечательно! Спасибо большущее! — Кики расплылась в обворожительной улыбке. Сама любезность, сама благодарность.

Вот свидетелем какой идиллии я стал. Впрочем, думаю, не стоит множить примеры взаимных любезностей, которыми обменивались в моем присутствии «закадычные подружки». Джек отвел меня в сторону, и мы некоторое время строили прогнозы относительно предстоящего суда и поведения наших свидетелей (особые опасения вызывал у нас не предстоящий суд, а следующий, федеральный), после чего Джек вручил мне белый конверт с двадцатью пятисотдолларовыми купюрами.

— Все в порядке?

— Похоже на то. Но учти, гонорар я приму лишь в том случае, если ты скажешь мне, откуда взял деньги.

— Не ворованные, не бойся.

— Боюсь.

— Я только что получил их от Бешеного. Все законно. Это мой гонорар за то, что я передал кое-какую сумму.

В действительности же, как я вскоре узнал, это был выкуп, заплаченный за Лягушатника Деманжа, который, на паях с Винсентом Коллом, владел самой большой пивоварней в стране. Винсент Колл, Туша Маккарти и еще один тип, чье имя я так и не запомнил, выкрали Лягушатника в самом центре Манхаттана и вернули его целым и невредимым несколько часов спустя, когда тридцать пять тысяч долларов выкупа были переданы Джеку, который, хоть и был выпущен под залог, покинул ради такого случая пределы штата и собственноручно поехал за выкупом в Джерси. Бешеный понимал, что Колл и Маккарти — кретины, и Джек в этом таинственном похищении отнюдь не только посредник, отчего отношения между Бешеным и Брильянтом серьезно, хотя и не навсегда, пострадали. Меня, впрочем, все это мало занимало. Я, со своей стороны, заверил Джека, что в любом случае сделаю все возможное, чтобы выиграть его дело.

Кики плюхнулась на стул, с которого я видел, как Алиса ползает по ковру со щеткой в руке, и, дождавшись, когда мы с Джеком кончили совещаться, капризным тоном заявила:

— Джекки, кушать хочется…

Я заметил, что лицо Алисы при слове «Джекки» перекосилось, как от боли.

Джек посмотрел на меня, спросил: «Пойдешь с нами обедать?», а когда я ответил: «Почему бы и нет?», сказал: «Вот и отлично. Девочки, самое время почистить перышки», и, спустя двадцать минут и два коктейля, мы уже спускались в лифте в ресторан «Рейн-бо». Мы — это я (горшок с золотом в нагрудном кармане), Джек, две его прекрасные половины, от каждой из которых исходили любовь, жертвенность, аромат духов, надежда и легкое смущение, а также Хьюберт — тролль, стерегущий сокровища.

Когда мы вошли в ресторан и направились к угловому столику, за которым всегда сидел Джек, Кики, для отвода глаз, взяла меня под руку.

— Знаешь, — прошептала она, — Джек только что сделал мне подарок.

— Что ж он тебе подарил?

— Пятьсот долларов.

— Неплохой подарок.

— Одной бумажкой.

— Одной бумажкой? Такую не часто увидишь.

— Лично я ее вижу впервые.

— Припрячь ее хорошенько.

— Уже. Она на мне.

— На тебе?

— В трусах.

Спустя два дня Кики отнесет эту банкноту (к тому времени орошенную не только ее, Кики, любовной влагой, но и любовной влагой самого Джека) мадам Амалии, старой цыганке, державшей кондитерскую на Гудзон-авеню, заплатит ей двадцать пять долларов за то, чтобы колдунья, во-первых, заговорила прежнюю любовь и, во-вторых, вбила клин между мужем и женой. Зная, о какой жене идет речь и какую любовь следует заговорить, мадам Амалия припрятала пятисотдолларовую банкноту подальше.

— Ты видел наши с Джеком новые фотокарточки? — спросила Алиса, садясь напротив меня.

— Нет еще.

— Мы фотографировались на этой неделе. Раньше ведь у нас не было ни одной хорошей фотографии — если, конечно, не считать тех, что появлялись в газетах.

— Они у тебя с собой?

— Конечно. — И Алиса протянула мне фотографии.

— Вот эта действительно хороша.

— Мы ведь даже во время медового месяца не фотографировались.

— Вы оба улыбаетесь.

— Да, я сказала Джеку: давай хоть на фотографии будем счастливыми.

Алиса, как ни в чем не бывало, говорила о семейном счастье, а сама уже три месяца водила лимоном по ковру перед кадильницей. Этому заговору ее научила пуэрториканка Корделия, дочь своей страны, где черная магия — явление до сих пор такое же распространенное, как песок и море. Лимон символизировал горькие чувства Алисы, которая хотела, чтобы Джек увидел в Кики ведьму, каковой она, по мнению Алисы, и была. Ведьму, чьи капризы и чья красота не укладывались у Алисы в голове, ведь красота для Алисы всегда была преходящей; быть красивой, считала Алиса, значит быть красиво одетой, хорошо причесанной, не толстой. Красота же Кики, невыразимая, как Святой Дух, оставалась для нее ненавистной загадкой.


Когда «счастливый» синий костюм Джека вернулся из чистки, вместе с ним в кармане брюк вернулись и серебряные четки. Я всегда подозревал, что своей ирландской, католической ручкой Алиса шарит в этом кармане. В тот вечер, когда мы обедали в «Рейн-бо», Джек достал из кармана мелочь, чтобы послать Хьюберта за «Дейли ньюс», и я увидел серебряные четки впервые…

— Новый молитвенный инвентарь? — задал я ему нетактичный вопрос. Джек молча кивнул и спрятал четки обратно в карман.

Когда Джек в первый раз обнаружил четки у себя в кармане, он внимательно их изучил, посмотрел на крестик, на котором, как ему показалось, были начертаны какие-то письмена, и на крошечную деревянную лучинку внутри (крестик открывался на манер амулета), которая, на что намекнул монсеньор, была частью того, настоящего креста. Письмена на крестике, равно как и вставленная внутрь деревянная лучинка, оставались для Джека такой же загадкой, как все эти «Аве Мария», «Отче наш» и «Славься», которые он читал, водя пальцами по четкам. Разглядывая крестик, он словно бы искал на нем зашифрованное послание от своей матери, чьи четки, начал уж думать он, чудесным образом к нему вернулись. Он хорошо помнил серебряные четки, лежавшие на ее туалетном столике, помнил, как эти же четки обвивали ее пальцы, когда она лежала в гробу. Он изучал письмена, пока до него не дошло: это фальшивка. Дерево, решил он, слишком молодое для Распятия. Обломок зубочистки из универмага Линди — вот что это такое. И все же он перебирал эти серебряные бусинки, бубнил затверженные фразы, как будто и он тоже натирал лимоном ковер или заговаривал деньги и свой порядком уже изношенный оптимизм вверял единственному мистическому существу, в которое по-настоящему верил.

Самому себе.

Никому другому переменить его жизнь было не под силу.


Каким образом мистическое существо приглашает даму на танец? Еще одна проблема, одна из многих. К тому же в наличии имелись две дамы, а не одна. Кого из них выбрать? С кем выйти на середину зала, кого обнять за талию несгибающейся рукой, несясь по волнам власти, согласия и всеобщей любви? Он читал в газетах свои же собственные слова о своей же собственной мифической природе и переставал понимать, что он собой представляет и к чему стремится.

Когда Хьюберт вернулся с четырьмя экземплярами «Дейли ньюс», все сидевшие за столиком погрузились в чтение первой части интервью, которое Джек дал Джону О’Доннеллу. В газете говорилось, что это первое интервью, которое дает Джек после всех несчастий, выпавших на его долю в последнее время. Слова Джека были выделены жирным шрифтом — и не случайно:


Я говорю не из тщеславия — тот факт, что я никогда раньше себя не выпячивал, доказывает, что я не помешан на саморекламе.


Справедливое замечание, Джек. Теперь-то ты «не помешан на саморекламе», теперь у тебя других хлопот хватает. Это раньше ты давал интервью, чтобы вызвать у читателей сочувствие к своему делу, чтобы унести ноги (не зря же в газетах тебя называют «Легс»[66]), чтобы потешить собственное тщеславие. Теперь же, превратившись в легенду, Джек имел все основания стать прагматиком. Другой вопрос, стал ли он легендой, мифом? Кто знает? Вот что говорится о мифическом начале в интервью, набранном жирным, очень жирным шрифтом:


После всего обо мне написанного в общественном сознании возникла, мне кажется, какая-то мифическая фигура. Поэтому мне постоянно приходится защищать себя от мифических преступлений мифического Легса-Брильянта.


Кто такой этот Легс? Кто здесь, в ресторане отеля «Кенмор», знает Легса? Какое отношение Легс имеет к Джеку?

«Привет, Легс!»

«Как делишки, Легс?»

«Желаю тебе выиграть дело, Легс».

«Рад видеть тебя в добром здравии, Легс».

«Выпьем, Легс?»

«Присоединяйтесь к нам, если есть свободная минутка, мистер Легс!»

В ресторане его знали лишь несколько человек, да и те называли «Джеком». Остальные же придерживались «мифической», газетной версии:

«Его называют «Легс», потому что он вечно убегает от своих друзей».

«Его называют «Легс», потому что у него ноги от головы растут».

«Его называют «Легс», потому что еще подростком, уличным воришкой он мог убежать от любого полицейского».

«Его называют «Легс», потому что он всегда много и отлично танцевал».

Станцуем? Кто из вас первая?

— Хорошее интервью, Джек, — похвалил Маркус. — Хорошее в свете предстоящего суда. Наверняка вызовет чье-то расположение.

— Мне не нравится фотография, которую они здесь дали, — сказала Алиса. — Ты на ней ужасно худой.

— Я и в жизни худой, — отозвался Джек.

— А мне нравится, — сказала Кики.

— Я так и знала, что тебе понравится, — сказала Алиса.

— Мне нравится, когда у тебя шляпа сдвинута на затылок, — сказала Кики.

— Мне тоже, — сказала Алиса.

— Не повторяй за мной, — огрызнулась Кики.

Ну, кто из вас первая?

Пригласи Алису, и пусть оркестр сыграет «Счастливые дни, одинокие ночи», твою любимую песню, Джек. Пригласи Мэрион, и пусть они сыграют «Мою ненаглядную», твою любимую песню, Джек.

— А правда то, что здесь говорится про Легса и Огги? — спросила Кики.

— Чистая правда, — ответил Джек.

Кстати говоря, «Легсом» меня стали называть только после дела Малыша Огги. Можете посмотреть в газетах, если не верите. Не так уж важно, когда это произошло, но будем следовать фактам. Родственники и друзья никогда не называли меня «Легсом». Когда кличка «Легс» в первый раз появилась под моей фотографией, люди, которые знать меня не знали, тоже стали так меня называть. С тех пор в газетах я — Легс.


О’Доннелл объяснил, что Эдди-Брильянта как-то назвали «Эдди Легги» (на воровском жаргоне XIX века «легги», или «мосластыми», называли карманников), и эта кличка почему-то закрепилась за Джеком. Об этом репортеру сообщил один полицейский. Но репортер все перепутал. В первый раз Джека назвали «Легсом» в газете, в подписи под фотографией — после этого он и стал Легсом.

— Первый раз слышу, — сказала Кики. — Это правда, Джекки?

— В газетах правды не бывает.

После перерыва вновь заиграла музыка, и Джек опять стал переводить тревожный взгляд с одной своей дамы на другую — кому из них отдать предпочтение? Неужели для них, этих двух женщин, он тоже Легс? Ерунда. Они-то знают, кто он. Кому-кому, а им-то хорошо известно, что он Джек-Брильянт, а никакой не Легс. Они любят его не за то, что любят другие. Его они любят за тело. За то, как он с ними разговаривает. За то, как он их любит. За форму его лица. За многое, очень многое — за то, что он такой, какой есть. Впрочем, важно не то, за что они его любят. Сейчас важнее другое: удержать их вместе, удержать от ненависти друг к дружке, сделать так, чтобы они притягивали друг друга, как два разнозаряженных магнита. Чтобы они были единым целым и вместе впряглись в судьбу Джека. Кики скрывается от полиции, ее разыскивают как свидетеля по делу Стритера; пока ей грозит суд, она будет нуждаться в защите друзей Джека. Поэтому она-то никуда не денется. А Алиса? Эта никуда не денется в любом случае. Куда она без него…

Пышная дама в блестящем обтягивающем платье с серебряными погончиками подошла в сопровождении какого-то господина к столику Джека.

— Этот человек — Легс, — сообщила она своему спутнику. — А худой-то какой — кожа да кости!

— Ты кто такая, черт побери? — спросил Джек.

— Я видела в газете твою фотографию, Легс.

— Тогда все ясно.

Она взглянула на Алису и Кики, а затем приспустила с плеча бретельку и обнажила крепкую, полную, налитую грудь.

— Нравится? — спросила она Джека.

— Ничего. Но меня не волнует.

— Ты же посмотрел, а это уже кое-что значит, правда, любимый? — сказала она, обращаясь к своему спутнику.

— Много значит, — отозвался «любимый».

— Если хочешь — могу подоиться, — сказала пышная красавица и, зажав сосок между пальцев, выпустила тоненькую струйку в пустую кофейную чашку Джека.

— На десерт выпью, — сказал Джек.

— Ой, какой он, однако ж, умный, — сказала пышная красавица, поправляя бретельку и отходя в сторону.

— Давайте что-нибудь закажем! — воскликнула Кики. — А то у меня от голода скулы свело.

— Скулы сводит от холода или от страха, — сказал Джек.

— Какая разница.

— Мы все время отвлекаемся, — пожаловалась Алиса.

Джек подозвал официанта:

— Омлет с помидорами. Двойную порцию.

— Одну на всех?

— Я отвечаю только за себя.

Официант нагнулся и театральным шепотом, так, чтобы слышали все, произнес Джеку на ухо:

— Говорят, вы способны удовлетворить десять тысяч женщин. Это правда?

Джек взял со стола нож для масла, подбросил его на ладони и уставился на официанта. Проткнуть бы насквозь эту холуйскую розовую ладошку. Вывести бы подлеца из ресторана и спустить с лестницы — пусть считает ступеньки своим сопливым носом!

— Я понял, — промямлил официант, пятясь назад и обращаясь непосредственно к Джеку, — что вы все на свете знаете. Абсолютно все.

— И откуда такие только берутся? — громко спросил Джек, однако ответом ему был донесшийся из кухни зычный голос официанта: «Омлет с помидорами для Джека-Потрошителя», после чего сидевшие в ресторане посмотрели на Джека с интересом.

Джек поправил галстук, чувствуя, что воротник рубашки ему велик и что костюм висит на нем, как на вешалке. Он здорово похудел — подросток во взрослом костюме. Неожиданно он почувствовал себя молодым, взъерошил обеими руками волосы и подумал о работе, которая ему предстоит, о физической работе, которой необходимо заниматься подросткам. Они ведь должны расти. Должны трудиться в поте лица, набираться сил и мудрости — впереди их ждут тяжелые испытания. Предстояло трудиться и Джеку. На танцевальной площадке, к примеру.

Он хотел было встать, но Алиса вцепилась ему в рукав и шепнула:

— Помнишь, Джек, как ты украл в магазине пальто с чернобуркой, которое мне так хотелось? А потом я отнесла его обратно, но ты пошел и снова его украл, помнишь? Ах, как я тогда любила тебя за это!

— Помню, — вполголоса проговорил Джек. — Я никак не мог забыть про это пальто.

Некоторое время Кики наблюдала, как они шепчутся, а затем придвинулась к Джеку вплотную и прошептала:

— Джекки, я раздвинула ноги.

— Правда, малыш?

— А сейчас раскрываю губы. Нижние.

— Ну да?

— Да. А теперь закрываю. А сейчас опять их раскрываю.

— Молодец, малыш. Молодчина.

Тут он встал и заявил:

— Я иду танцевать.

Алиса посмотрела на Кики, Кики — на Алису: наконец-то решился. Затем обе посмотрели на Джека — кого-то он выберет? Однако Джек так никого и не выбрал. Он поднялся и, с неподвижно висящей левой рукой и молодцевато вздернутым правым плечом — чем не молодой человек в полном расцвете сил? — направился к танцплощадке, где несколько пар кружились в вальсе. Стоило Джеку ступить на площадку, как сначала одна-две пары, а потом и все остальные остановились, оркестр смолк, но Джек повернулся к оркестрантам и сделал им знак, чтобы они продолжали играть. Потом взглянул на Кики и Алису, которые стояли у самого края площадки, и сказал:

— Мою руку, Мэрион. Возьми мою руку.

Глаза Алисы наполнились слезами, а Кики вцепилась в безжизненно повисшую руку Джека и положила ее себе на плечо. Когда она придвинулась к нему, он сказал: «Мою правую руку, Алиса», и Алиса, просияв сквозь слезы, подняла правую руку Джека.

И Мэрион, и Алиса знали, что делать дальше. Взявшись за руки, они вступили на площадку, и, когда оркестр заиграл «Два сердца и три четверти часа», вальс, который танцевала вся Америка, вся Европа, вальс, ритм которого, казалось, расчислен на небесах, Алиса, Мэрион и Джек, втроем, влились в музыку, влились в танец их жизни.

«Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три», — считал Джек. И они, взявшись за руки и замкнув круг, кружились по площадке в ритме вальса, кружились всё быстрей и быстрей… Под все громче звучавшие аплодисменты собравшихся они возносились все выше и выше, в заоблачные дали, туда, где люди знают, что такое счастье.

Загрузка...