Я опускаю подробности двух летних процессов, в которых не было ничего неожиданного, если не считать моей захватывающей речи, а также обвинения в лжесвидетельстве, предъявленного на суде в Трое одному из наших свидетелей, чья решительная поддержка алиби Джека, увы, оказалась совершенно неправдоподобной. Можно, впрочем, считать неожиданностью и решение июльского суда, вынесшего Джеку, обвинявшемуся в нападении на Стритера, оправдательный приговор. Когда зачитывалось решение суда, зал взорвался аплодисментами. Алиса, в своем прелестном розовом платье с маками и в широкополой шляпе, побежала по проходу, облокотилась на перила и смачно поцеловала Джека. «О мой малышик!» И триста человек, что собрались под окнами окружного суда в Трое, ибо в зале не осталось свободных мест, издали победный клич, разнесшийся по всему свету. Сей победный клич моралисты расценили как свидетельство безнравственности Америки, которая желает успеха такому негодяю, как Брильянт. Им, этим моралистам, было невдомек, какой популярностью пользовался Джек у простых людей, людей улицы.
Должен признать, что генеральный прокурор выстроил мощный редут свидетельских показаний, неопровержимо доказывающих, что в тот вечер, когда Стритер подвергся нападению, Джек побывал в пивной Суини в Катскилле. Мне же удалось убедить суд, что Стритер был бутлегером, и тем самым представить все дело разборкой гангстеров, не поделивших груз спиртного, а не избиением невинных старика и младенца. И Джек праздновал победу.
В федеральном суде, на Манхаттане, спутать карты оказалось гораздо сложнее. Задача федеральных юристов (среди них был и Том Дьюи[67]) сводилась к тому, чтобы «пришить» Джеку производство спиртного, что большого труда не составляло, и теперь уже победу праздновало правосудие, а не Джек. Катскиллские бюргеры, в том числе и мой друг Уоррен ван Десен, выливали на Джека потоки грязи, равно как и бывшие его шоферы, однако больше всех преуспел в этом Фогарти; Лихач назвал Джека вероломным негодяем, который пожалел денег на адвоката и взвалил всю вину на хрупкие плечи своего беззащитного, чахоточного приспешника, верившего ему, готового ради него на все, одинокого и без гроша за душой. Алиса вновь присутствовала в суде, на этот раз вместе с семилетним сыном покойного Эдди, обворожительным театральным реквизитом, и Джек пролил вполне натуральную слезу, когда один репортер, улучив момент, спросил его в коридоре, действительно ли это его племянник. И все же федералы взяли верх. Мое красноречие в этом чужом мне зале своего действия не возымело: слишком далеко от дома, слишком много негодующих коммерсантов, слишком много безликого правосудия, слишком много Фогарти. Во время предыдущего суда в Катскилле штату удалось осудить Фогарти по тому же делу Стритера, по которому Джека оправдали, что, по отношению к предателю и перебежчику, было, на мой взгляд, только справедливо. В Нью-Йорке же Джек получил четыре года — максимальный срок, и, хотя все четыре года ему бы сидеть все равно не пришлось, оптимизма ему этот приговор не прибавил.
В ближайшие планы Джека входило объединиться с Винсентом Коллом и Тушей Маккарти, заменить их людей своими, «прощупать» кое-какие места в Катскилле, а может даже, просунуть голову в дверь, ведущую в Адирондак. Но Джонни Бродерик и нью-йоркские фараоны выгнали банду Колла с Манхаттана и устроили на них облаву в Коксэки, арестовав человек десять. Колла и Маккарти, правда, им задержать не удалось — вместе с несколькими дезертирами те спрятались в заброшенном доме в Аверилл-парке, курортном городке к востоку от Трои, где Джек и Колл иногда встречались, чтобы обсудить планы на будущее.
Для Джека это было тяжелое время. Полиция штата проявляла с каждым днем все больший интерес к обитателям отеля «Кенмор», и Кики пришлось переселиться на квартиру. Алиса обрадовалась было, что избавилась от соперницы, однако Джек после первого суда продолжал встречаться с Кики, водил ее к себе в номер, и Алисе в конце концов ничего не оставалось, как уйти — да, друзья, уйти навсегда — и переехать в свою квартиру на Манхаттане, на Семьдесят второй улице.
Суд в Трое, который закончился оправдательным приговором, состоялся в начале июля, приговор федерального суда — в начале августа, а судебное разбирательство по делу о киднеппинге Стритера было назначено властями штата на декабрь. Лето выдалось очень длинным, очень жарким, тяжело дышалось всем нам, особенно Джеку, которого злые люди гнали, точно хищного волка, подальше от жилья и который учился трудному искусству умирать.
Обвинительный приговор федерального суда поверг всех в уныние. Джек же упорно хотел купить повторное слушание дела, помятуя, как видно, о тех днях, когда все властные структуры, вплоть до Президента, находились у Ротстайна в кармане. Тогда взятки помогли Джеку добиться того, что громкое дело о контрабанде героина, который Джек провез Ротстайну в кегле (оно так и называлось — «Кегельбанное дело»), было отложено, и Джек так и умер, не успев ознакомиться с собранными против него свидетельскими показаниями.
— Эти ублюдки все одинаковы снизу доверху, — как-то сказал он мне. — Они окажут тебе любую услугу, если ты готов за нее заплатить.
Но за это время на Манхаттане произошли значительные перемены — особенно это касалось таких, как Джек. Новое поколение федеральной адвокатуры носилось с идеями Сибури и взяток не брало принципиально. Впрочем, денег на подкуп у нас все равно не было. Когда Джек был выпущен под залог из катскиллской тюрьмы, он первым делом забрал у меня сто восемьдесят тысяч, которые хранились для него в сейфе. Для меня это были огромные деньги. Для меня — но не для Джека. Он всем задолжал: мне, больнице, врачу, парикмахеру, официанту, гостинице, шоферу, телохранителю Хьюберту и несметному числу барменов, которые оказывали ему всевозможные услуги. Он снимал квартиры в Трое, Уотерфлите, Олбани, Ист-Гринбуше, имел собственный дом в Питерсберге — возможно, и в других городах. Он содержал Кики. Он оплачивал квартиру Алисы на Манхаттане. Самые же большие расходы связаны были у него с тем, что он постоянно откупался от политиков — свобода стоила Джеку больше всего. Сто восемьдесят тысяч долларов кончились, если верить Джеку, уже через несколько месяцев, хотя я-то думаю, что кое-что он все же припрятал, причем исключительно на собственные нужды. И не в моем сейфе. Я знаю также, что после похищения одного картежника из Саратоги Винсент Колл предложил Джеку десять тысяч долларов взаймы, а также круглую сумму в шестьдесят пять тысяч в качестве выкупа и Джек эти деньги взял.
Денежные проблемы Джек решал, как и полагается прагматику, каковым он в последнее время стал. Он вновь принялся за дело. Я встретил его душным августовским вечером в баре клуба «Олень» в Олбани, куда я зашел, проведя весь день в Саратоге и насмотревшись на ничтожеств, сидящих под вязами в придорожном клубе, стилизованном под старину здании с огороженным пастбищем. В город я вернулся один, с ощущением какой-то непонятной опустошенности, которой раньше никогда не было. Выпив шесть кружек пива, я решил, что последний раз испытывал такое же чувство, когда в одиночестве сидел в библиотеке клуба «Рыцари Колумба». «Это наверняка связано с Джеком», — сделал вывод я, свыкнувшись с этой мыслью. Вместе с тем с профессиональной точки зрения мою жизнь никак нельзя было назвать пустой. С тех пор как суд в Трое вынес Джеку оправдательный приговор, телефон в моей конторе не замолкал ни на минуту, и клиенты готовы были платить мне любые деньги. Тогда, может, опустошенность вызвана провалом политической карьеры? Эта часть моего «я», подобно ампутированной ноге, несмотря на свое отсутствие, постоянно болела, и в то же время я испытывал облегчение оттого, что мне так и не пришлось стать политиком. Мало того что жизнь я бы вел пресную, бессодержательную, мне бы вдобавок приходилось подхалимничать, и прежде всего перед завсегдатаями политических клубов, даже таких скромных, как «Олень», где я сейчас находился, — олицетворение всего, что было в Олбани косного, отталкивающего и самодовольно продажного. Хотя до выборов оставалось еще два месяца, казначей от демократов уже примостился в уголке, за карточным столом в гостиной (которую охраняли двое полицейских в штатском), и собирал подати со всех, кто кормился в окружном суде и в муниципалитете, — со швейцаров и адвокатов, сколотивших состояние на делах по наследству и опеке, с продавцов недвижимости и банкиров, с полицейских, пожарных, секретарей, клерков, подрядчиков. Такая модель вполне соответствовала представлению Джека о том, как следует управлять империей. Берут все.
Старого казначея-демократа я любил не меньше Джека. Щеголь и ворчун, этот хитрющий старый ирландец читал не только Йейтса и Уайльда, но также Крокера и Туида.[68] Любил я и тех, кто стоял сейчас рядом со мной у стойки. Это были люди, вместе с которыми я рос, люди, знавшие моего отца и моих дядьев, — коммерсанты и спортивные обозреватели, юристы, политики и фабричные рабочие, которые, как и я, любили перекинуться в безик и в юкер,[69] а также коммивояжеры, которые уважали боулинг и пиво. И конечно, конечно же — Джека.
Большинство членов клуба «Олень», которые со мной держались запросто, в присутствии Джека терялись. Они знали, что его люди натворили в катскиллском «Олене», и это беспокоило их гораздо больше, чем нападение на Стритера или исчезновение Чарли Нортрепа. Видеть Джека у себя в клубе им не очень-то хотелось, и в то же время они замирали от страха, когда он входил, им льстило, когда он ставил им выпивку, они запоминали на всю жизнь, если он клал им руку на плечо и заводил разговор о бейсболе. Привет, Билл! Привет, Джек! Др-р-р-р-ружище!
— Адвокат, — сказал мне Джек, подходя к стойке, — хочу все-таки купить тебе новую шляпу.
— Опять ты за свое.
— Она у тебя не переносит жары, Маркус. Погляди, она уже не дышит.
Я посмотрел на свою старую, верную «панаму», которая и правда за последнее время сильно сдала.
— Что ж, она не молодеет, Джек, но ведь и мы тоже. И потом, я люблю вещи, которые разваливаются на глазах.
— Слушай, прокатиться не хочешь?
— Боязно, Джек. Папочка всегда говорил, чтоб я не вздумал кататься на машине с незнакомыми гангстерами.
— Короткая деловая поездка тебе не повредит. Все лучше, чем стоять в духоте и нюхать чужие подмышки. Подышишь свежим воздухом. Меньше сам пахнуть будешь.
— Что ж, ты прав, ради разнообразия можно и прокатиться. Кто за рулем?
— Хьюберт.
— А, Хьюберт. Даже не верится, что на тебя работает человек с таким именем.[70]
— Хьюберт — отличный парень. Исполнительный.
Мы покинули бар и вышли на балкон, выходивший на Стейт-стрит. Вечерело, уже горели фонари, но на земле еще лежали длинные тени. Перед нами раскинулся парк Капитолия, где Хьюберт поставил машину и где генерал Филип Шеридан,[71] еще один ирландец из Олбани, некогда оседлал коня, устремляясь в вечность. На веранде, кроме нас двоих, никого не было. По городу ходили упорные слухи, что за Джеком охотятся киллеры, и я подумал, что, пожалуй, опрометчиво стоять с ним рядом на балконе.
— Мы с тобой представляем отличную мишень, — заметил я.
— Забудь ты об этом. Нельзя же всю жизнь жить, точно крыса под полом.
С этим нельзя было не согласиться, и я с облегчением расправил плечи. Когда грозит опасность, достаточно самого незначительного заряда бодрости.
— Что за деловую поездку ты задумал?
— Надо доставить товар одному клиенту.
— Уж не хочешь ли ты втянуть меня в свои бутлегерские делишки?
— Не волнуйся, неужели ты думаешь, что я стал бы подвергать тебя риску? Мы с тобой будем в другой машине. И потом, это всего лишь пиво. Поедем за грузовиком, причем на приличном расстоянии. Опасности никакой. Сначала в Трою, а оттуда к Барахольщику Делейни. Надо оказать Барахольщику услугу. Мне Барахло нравится.
— Мне тоже.
— Да и прокатиться охота, — сказал Джек. — А то мне последнее время что-то все осточертело.
— Какое совпадение.
Тут подъехал Хьюберт, и мы направились в Трою, на пивоварню Стелла, где заправляли знающие в пиве толк голландцы, с которыми Джек имел дело уже не первый год. Однако в данном случае приобретение и доставка пива Джеку лавров не прибавляли: покупать пиво самому и развозить его на взятом напрокат грузовике было ударом по его престижу. Оправдывался он тем, что «оказывал Барахлу услугу». «Поставщик в Олбани припер его к стене. Вот ему и приходится пиво брать». В действительности все было совсем иначе: Джек попросил у Барахольщика взаймы, а тот предложил ему взамен сделку: Барахольщик покупает пиво по цене Джека, хотя оно ему и не нужно, в результате чего Джек получает прибыль, а Барахольщик, во-первых, не дает Джеку взаймы наличные, которые могут и не вернуться, а во-вторых, не выбрасывает деньги на ветер, вкладывает их в какой-никакой товар.
Мы выехали на Бродвей и покатили по Северному Олбани. Места моего детства: Эмметт, Олбани, Мохок, Джинесси, Эри, а вот и парк перед церковью Сердца Христова на пересечении Уолтер-стрит и Норт-Секонд-стрит — ради одного этого стоило поехать. С замиранием сердца я вспоминал, как здесь, вон на той лавочке, незадолго до смерти сидел мой отец: крупные, выдающиеся вперед зубы — оскал, точно у мертвеца; мозг почти такой же белый, как волосы; сидит и смотрит на троллейбусы, что ходят в Трою и обратно. Я попытался представить себе, что бы сказал этот человек, который за всю свою жизнь не украл и пяти центов, если б знал, что его сын находится на зарплате у такого, как Джек… Подобные размышления, понятно, говорят гораздо больше обо мне самом, чем о старике.
В молодости, да и в зрелые годы отец религиозным человеком не был. По привычке на Пасху он ел яйца и стоял всенощную, исполнял Заповеди, но нередко утреннюю воскресную службу просыпал. В последние годы жизни, однако, он стал ходить в церковь каждый день и даже помогал священнику, если опаздывал мальчик, прислуживающий в алтаре. Я давно уже пытаюсь уговорить себя, что его старческая набожность объясняется не просто примитивным страхом загробной жизни, — ведь отец был личностью, преподавателем латыни, образованным человеком, который назвал меня в честь своего любимого стоика.[72]
Вспоминая в эти минуты отца, я подумал и о Джеке, который тоже постоянно перебирал четки; подумал о том, что, давно перестав быть верующим, я тем не менее почему-то продолжал читать Фому Аквинского, — и пришел к выводу, что мы, все трое, стали жертвами религиозной сумятицы; как Джек, ходивший в церковь святой Анны, так и мы с отцом, посещавшие церковь Сердца Христова, были продуктами пугливого ирландского религиозного сознания с его страхом пустоты, стремлением что-то найти, обрести.
Поэтому, когда мы проехали церковь Сердца Христова, я взглянул на Джека и сказал:
— Мой отец в старости сиживал в этом парке, смотрел отсюда на мир.
Джек повернул голову в сторону парка и улыбнулся. Желтая, как у моего отца, кожа, выдающиеся вперед зубы… И тут вдруг я понял, что их обоих волновало. Я понял: и тот, и другой все свои надежды связывали с завтрашним днем. Они оба всегда смотрели в будущее и не видели настоящего.
Мы заехали в гараж (он находился в Трое, на Четвертой улице) за грузовиком, который Джек взял напрокат у парня по имени Керли — одно время Керли работал у Джека шофером. Теперь у Керли было собственное дело, и десятки грузовиков неустанно катили по дорогам страны, дабы удовлетворить потребность населения в безалкогольных напитках. Хьюберт взял ключи от нашего грузовика, выгнал его из гаража и подъехал к тут же находившейся бензоколонке, где нас заправил какой-то парень в комбинезоне.
— Кекс сегодня возьмешь, Брильянт? — спросил Джека парень.
— Можно, — ответил Джек и протянул парню десятку.
Залив бак с верхом, парень перебежал улицу, зашел в магазинчик и вернулся с тремя завернутыми в целлофан кексами и открытой бутылкой шипучки. Джек съел кекс и, чтобы доставить удовольствие парнишке, который не отходил от него ни на шаг, отхлебнул прямо из бутылки.
— Думаешь, если подашь апелляцию, выиграешь дело, Брильянт?
— Как нечего делать, парень. Против меня лучше не ставь.
Мальчишка — веснушчатый, с большими, как у всех ирландцев, зубами и с хохолком, с которым парикмахер справиться был явно не в силах, — засмеялся и сказал:
— Против тебя ставить?! Тоже скажешь.
— Слушай, парень, — сказал Джек, и я услышал то же, что годы спустя Кэгни сказал Билли Хэлопу,[73] — ты меня не за того принимаешь. Я долго не протяну. Во мне ведь больше свинца, чем костей. Ходи лучше в школу. Бандитизм — горький хлеб. Среди бандитов героев не бывает.
— Я слышал, ты был на волосок от смерти, — сказал мальчик. — Это правда?
Джек наградил его ослепительной улыбкой:
— Я всю жизнь на волосок от смерти.
— Говорят, тебя тут какие-то люди разыскивают.
— Видишь, даже дети и те в курсе, — подмигнул мне Джек.
— Если они придут сюда, я им ничего не скажу, — заявил мальчик.
— Молодец, — сказал Джек.
— Про автофургон я ничего не сказал.
— Знаю.
— Я слышал, одного из тех, кто тебя ищет, зовут Гусь.
— Да? И что же ты слышал?
— Что на прошлой неделе в баре Фоли они про тебя расспрашивали.
— А с тех пор тихо?
— Тихо.
— Я тоже об этом слышал, — сказал Джек. — Было дело. Было — и прошло. Гусь на юг улетел.
— Тогда все в порядке, — сказал мальчик. — Хорошая новость.
— Поделись этой новостью со своей старухой матерью, парень. И не путайся с гангстерами.
— О’кей, Брильянт.
Джек дал ему пятерку и сел за руль своего «линкольна», который он купил в рассрочку. Через месяц Джек разорится и платить за машину больше не сможет. Я сел с ним рядом, и мы поехали следом за Хьюбертом на пивоварню, где Джек расплатился за пиво и проследил, как его грузят. После этого мы направились к Барахольщику в центр Олбани. Ехали мы задами, через Северный Гринбуш и Ренсселер, городок вроде Олбани, где Джек мог за «мокрый» товар особо не опасаться, — а оттуда через Даннбридж на Грин-стрит, к Барахольщику.
— О каком автофургоне шла речь? — спросил я Джека, когда мы вновь остались одни в машине.
— С большим грузом спиртного. Однажды пришлось в этом гараже заночевать — за нами была погоня. Бычок тогда всю ночь просидел в автофургоне с пулеметом.
— Ты дал парнишке хороший совет. Но я никогда не поверю, чтобы ты не хотел иметь учеников. Учеников хотят иметь все.
— Этот парень слишком мягкотел, — сказал Джек. — Будь он покруче, я бы сказал ему: «Ну-ка, парень, покажи, на что ты способен», я бы связал его с другими, такими же, как и он, крутыми парнями, которые лезут под пули, — пусть рискнет. Да, тогда бы я рассказал ему и про легкую наживу, и про доступных девочек и сладкую жизнь. А этот парень мне нравится, мне его жалко.
— Фогарти тебе тоже нравился. Почему ж его ты взял к себе?
— Потому что он напоминал мне Эдди.
— Тем не менее ты его заложил.
— Правда? Не знаю, тебе лучше знать.
— Я ж тебе все время говорю, я работаю за деньги. А ты мне сказал: «Черт с ним», сказал, что он и раньше никуда не годился.
— Так и есть. Ты же сам видел, как он стучал. Он был мямлей, слабаком. Он что думал, я нянчиться с ним буду? Ротстайн со мной никогда не нянчился, он меня даже убить хотел — я же на него не стучал. Никогда не доверяй бабникам. Фогарти думал не головой, а членом, в этом все дело. Это его и погубило, а ведь хороший был парень. Верно, я его заложил. Да я любого заложу. Кроме, конечно, Эдди. И Алисы с Мэрион. И тебя, тебя я тоже никогда не продам, Маркус.
— Знаю. И я тебя тоже, Джек. Вся разница между нами в том, что я зарабатываю деньги, а ты их воруешь.
— Что ж еще делать в этом мире, как не воровать?
— Не прикидывайся дурачком.
— А я не прикидываюсь — я последнее время и правда сильно поглупел.
— Вот и не знаешь, кто твои настоящие друзья.
— Друзья! Нет у меня никаких друзей. Взять хотя бы нас с тобой — пообщались да разошлись. Нет, я ничего не хочу сказать, ты отличный парень, Маркус, я это всегда говорил, но за всю свою жизнь, будь она проклята, у меня был только один друг — мой брат Эдди. Специально ведь приехал из Саранака, когда он уже концы отдавал, чтобы помочь мне после перестрелки в «Высшем классе». Как сейчас помню, договорились мы в метро встретиться, на станции «Двадцать восьмая улица», прихожу — а он при параде: соломенная шляпа, бежевый летний костюмчик «палм-бич», новая белая шелковая рубашка, галстук лимонного цвета — выгладит по первому разряду, вот только в костюм, который на нем, еще двоих засунуть можно — так он похудел. Порывался деньги для меня собрать, хотел дела мои вести, пока я в бегах. «Я, — говорит, — на все готов», — а сам, бедолага, еле дышит. Проговорили мы с ним час, встали, я его под руку беру, а он вдруг давай мне проповедь читать. Он, оказывается, в Саранаке этом своем уверовал, да так, что его там «Святым» прозвали. Ездил в инвалидной коляске и душещипательные беседы вел с теми, кто и пальцем-то пошевелить не мог, вздохнуть, мать их растак, боялся… Достал он меня этими своими разговорами, я и говорю: «Брось ты, — говорю, — Эдд, не для меня все это». — «Ты все равно передумаешь», — говорит, а я ему: «Точно, передумаю, и оглянуться не успеешь», а он свое гнет, тут я не выдержал да как гаркну: «Слушай, заткнись, а? Сколько можно?!» А мы уже, пока спорили, на улицу из метро поднялись, стал я ловить такси, чтобы его обратно в «Коммодоре», где у него комната была, отвезти, отпустил его локоть, смотрю: он упал и так закашлялся, что я думал, его наизнанку вывернет. Кашляет и хрипит — вот-вот загнется. Жуткий такой предсмертный хрип. Он после этого, бедняга, и двух месяцев не прожил. Если б не приехал мне подсобить — глядишь, и дольше бы протянул. Ничем уже никому помочь не мог, бедолага, а ведь старался изо всех сил, из последних сил выбивался. Вот что такое дружба, Маркус. Вот это я называю дружбой.
Джек расчувствовался, он плакал.
«Пэроди-клаб» старый Джо Делейни открыл в 1894 году, чтобы утолить жажду, которую он испытывал в ночное время, когда городские салуны были уже закрыты. За стойкой Джо простоял вплоть до 1919 года и отошел от дел в тот день, когда подносчик кирпичей напился до такой степени, что замертво свалился к его ногам. Сын Делейни, Барахольщик, или Барахло (настоящее имя Патрик), который после службы в АЭК подвизался у отца барменом, окинул подносчика презрительным взглядом, пнул его ногой и гаркнул: «Вставай, пьянь, — простудишься».
«Прирожденный трактирщик!» — обрадовался старший Делейни и, удалившись от дел, пересел в свое любимое кресло, где и скончался спустя пять лет, откинувшись на спинку и поглаживая еще влажный от пива ус.
Когда мы вошли через вращающиеся двери, те самые, что были еще при жизни старика Делейни, в «Пэроди-клаб» громко играла музыка. Мы прошли под большой люстрой с четырьмя круглыми стеклянными абажурами и под четырехлопастным вентилятором, вращающимся под потолком, мимо развешанных по стенам фотографий, с которых смотрели на нас старые железнодорожники, старые политики, старые боксеры со свирепыми лицами, профиль покойной Мод Гонн[74] на афише, возвещающей о ее выступлении в Хиберниен-холл для сбора средств на свободную Ирландию; на нас смотрели члены давно не существующего Ирландского общества, шагающие по Стейт-стрит солнечным утром в День святого Патрика 1895 года; пожарники, члены давно расформированных частных пожарных команд, стоящие по стойке «смирно» перед своими пожарными машинами; любители пива из общества «Рыцари Колумба», которых уже давно нет в живых, потягивающие пиво на вечеринке в «Роще» Маккоуна. Время от времени я заходил к Барахольщику и в дальнейшем, пока в 1942 году «Пэроди-клаб» не сгорел, а вместе с ним не сгорела, не превратилась в пепел и история в лицах. Однако до 1942 года в «Пэроди-клаб» не менялось ничего, ровным счетом ничего.
Когда мы вошли, Флосси играла на пианино, доставлявшем ей почти такое же удовольствие, как любовь. В те годы аппетитная блондиночка, «сдобная булочка», Флосси в «Пэроди-клаб» основной своей профессией не занималась, поскольку в заведении Барахольщика предаваться плотским утехам категорически запрещалось. Однако, сидя за инструментом, она красовалась перед публикой, и ее рабочий день игрой на пианино обычно не ограничивался. Ах, Флосс, я хорошо помню твои пальчики, такие чуткие к любовному ритму.
Итак, Флосси колотила по клавишам, а Барахло с каким-то немолодым уже человеком на два голоса исполняли — и очень, надо сказать, недурно исполняли — песню военных лет: «Не верю, чтобы он вернулся в Орегон».
— Ну вот, это по-нашему, — сказал Джек, протискиваясь к пустому столику в глубине комнаты, откуда видна была входная дверь. Хьюберт — он уже успел загнать грузовик в гараж Барахольщика для разгрузки — пошел за нами, однако Джек бросил: «Последи за дверью и улицей», и Хьюберт безропотно двинулся к концу стойки, где сел лицом к двери, на отшибе, а Барахло тем временем вспоминал, «точно сон, Орегон», где звать его будут «дядя Пэт, а не дядя Джон». В этом месте он улыбнулся Джеку и выбросил вперед левую руку, словно бы приветствуя и одновременно представляя своего кумира завсегдатаям, тем, кто еще не узнал его; пять-шесть человек, сидевших за стойкой, повернулись после этого в нашу сторону, и Джек помахал им в ответ.
— Знаешь этих ребят? — спросил он меня.
— Кое-кого вроде бы видел.
— Воры и жулики все как на подбор. Тут можно по дешевке справить себе и новый костюмчик, и радиоприемник.
Джек сам подошел к стойке, вернулся с выпивкой, сел и стал внимательно слушать, как играет на пианино Флосси и басит Барахло. Когда песня кончилась, Барахло подошел к нашему столику.
— Парень, который со мной пел, говорит, что знает тебя, Джек.
— Да? Что-то я его не припоминаю, парня этого.
— Отставной фараон — на железной дороге служил. Неплохой, кстати, малый — обычно фараоны хуже бывают. И поет недурственно. Тенор. Чувствует мелодию. Эй, Миллиган!
«Тенор» подошел и уставился на нас через толстые стекла очков. Волосы седые, стоят торчком; из-за громадных зрачков под очками и загадочной улыбочки лицо похоже на маску.
— Ты меня не помнишь? — спросил он Джека.
— Напомни — соображу.
— Шелк. Нью-Джерси. 1924 год.
— А, теперь вспомнил. Ты тогда меня сцапал.
— Точно. Ты грабил товарняк, ты и твой братец.
— Было дело. Ты ждал меня дома, когда я вернулся. Теперь я тебя вспомнил, сукин ты сын. Ты меня тогда здорово отделал.
— Ты первый начал. Норовил мне по яйцам врезать.
— Не может быть.
— В тюрьме ты надолго не задержался.
— Да, в те дни у меня были неплохие связи наверху.
— Знаю. А больше ты ничего про тот вечер не помнишь? Не помнишь, как подымался по лестнице, песню пел.
— Песню?
— Это была моя любимая песня, и я подумал: не такой уж он, значит, плохой, раз такие песни распевает. Тогда-то ты меня и увидел и попытался ударить в пах.
— Что-то не припомню никакой песни, Миллиган, — так тебя зовут?
— Именно так: Миллиган. Ты был пьян и горланил на весь дом. Вот послушай — может, вспомнишь.
Он сделал шаг назад, сцепил руки на животе и спел:
Старинная мелодия,
Певал ее с тобой…
— Еще б я не помнил! — воскликнул Джек. — Это ж моя любимая.
И всем она казалась
Не песней, а мольбой…
Джек улыбнулся, кивнул, откинулся на стуле и стал внимательно слушать. Слушали все — в основном не как поет Миллиган, а как Миллиган поет Джеку-Брильянту.
Не помню слов,
Хоть их любил, —
Мелодию и ту забыл.
Флосси подобрала «забытую мелодию» и, едва касаясь пальцами клавиш, подыграла Миллигану.
Ладошки две…
Тут Джек не выдержал и речитативом продолжил:
И ножки две…
После чего он вместе с Миллиганом хором спели последний куплет:
На них смотрела в сумерках ночных
И без конца перебирала их,
На них молилась, на детей своих,
Своими четками она прозвала их.
Флосси пробежала пальцами по клавишам, и они, все трое (Джек взял на себя роль дирижера, Миллиган — первого тенора, а Барахло — баритона), еще раз, с печалью и радостью одновременно, спели последний куплет, вложив в него всю свою бессмертную ирландскую католическую душу. Они пели эту песню всем детям, у которых есть матери, всем матерям, у которых есть дети, и, когда песня кончилась, Джек выкрикнул:
— Флосси, ласточка, давай-ка еще разок!
— Для тебя сколько хочешь разков, Джек.
И, обняв друг друга за плечи, они запели с самого начала:
Старинная мелодия,
Певал ее с тобой…
Мы распевали песни часа три и выжили из бара всех посетителей — даже бармен и тот куда-то подевался. Барахло сам разливал выпивку, а Флосси, как заведенная, бренчала на пианино, позабыв про потенциальных клиентов. Думаю, впрочем, Флосс все рассчитала заранее и от услуг мелких сошек, неспособных на высокие чувства, в тот вечер отказалась. А мы пели и пили: я — пиво, а Джек — «ерш»; хоть он и мешал, но пил в тот вечер меньше обыкновенного. Когда же мы оба утратили бдительность, Хьюберт, после очередной рекогносцировки, быстрым шагом подошел к нашему столику, и, впервые за весь вечер, мы услышали речь, а не пение:
— Джек, на противоположной стороне улицы остановилась машина. В ней двое. У того, кто за рулем, на глазу повязка. Не твой ли это одноглазый?
— Неужто Гусь? — всполошился Барахло. — Я слышал, он где-то неподалеку бродит, про тебя спрашивает.
— Может, и он, — откликнулся Джек.
— Раз так, надо нам тебя отсюда эвакуировать.
Из нас шестерых Гуся не знал только Миллиган. Но вопросов он не задавал. Вечер песен явно подошел к концу — это можно было прочитать на лице Флосси. Джек же с виду был совершенно спокоен — но только с виду. В создавшейся ситуации он настолько хорошо владел собой, что могло показаться, что это ему ничего не стоит.
— С Гусем шутки плохи, — сказал он, помолчав. — Может вломиться сюда в любой момент и начать палить. Он непрофессионал — а потому непредсказуем. Псих. Это следует помнить.
— Еще бы не псих, — поддакнул Барахло. — Кто ж станет по городу все лето шастать да разнюхивать?
— Он вошел в азарт, — сказал Джек. — Хочет меня припугнуть.
— Как бы то ни было, сейчас он в двух шагах, — сказал Хьюберт — по-видимому, он полагал, что необходимо действовать, а не разговоры разговаривать. Первым делом я подумал, что не занятым в спектакле, в том числе и мне, сейчас самое время покинуть сцену. С другой стороны, опасность, если она вообще существовала, мне не грозила, и убегать было бы постыдной трусостью. Впрочем, в «Высшем классе», во время перестрелки, пострадали как раз те, кто к бандитской разборке никакого отношения не имел. А значит, если вовремя не убежать, придется прятаться от пуль под столом. Да, дружба с Джеком сопряжена с риском, и с немалым.
— Святая матерь Божья! — вырвалось у Флосси, когда она сообразила, кто такой Гусь. В этот момент она наверняка вспомнила, не могла не вспомнить, про Синего Лу. Перед тем как Лу «получил свое», она ведь тоже неплохо проводила время.
— Вызову фараонов, пусть приезжают и его забирают! — вскричал Барахольщик, которого не могла не волновать судьба принадлежавшей ему недвижимости.
— За что забирать-то? — возразил Джек. — За то, что он в машине сидит?
— Забрать всегда есть за что, — подал свой веский голос я. — Вызвать полицию не помешает.
Барахло бросился к телефону. Хьюберт запер входную дверь и сказал, что двое мужчин по-прежнему сидят в темно-вишневом седане, в пятидесяти футах от «Пэроди-клаб», на противоположной стороне улицы.
— Не исключено, что придется пробыть здесь всю ночь, — сказал я.
Джек кивнул — такой возможности он тоже не исключал. Миллиган отодвинулся вместе со стулом от стола, но вставать не стал — двусмысленный жест, весьма типичный для бывшего полицейского в возникшей ситуации.
— Никогда не знаешь, придут они или нет, — сказал Барахло, положив трубку. — Дежурит Конлон, сукин сын. Никогда не известно, приедут они к тебе или за тобой. Говорит, лейтенант на пожар выехал — горят железнодорожные склады в Западном Олбани. Сказал, одну машину попробует вызвонить. Ну не паразит?
— Да они моей смерти хотят — в этом все дело, — сказал Джек.
— Мне этот Конлон никогда не нравился, — проворчал Миллиган, — но я к нему за помощью ни разу не обращался. И к остальным тоже. Дай-ка я ему позвоню.
— Не встревай, Миллиган, — улыбнувшись, сказал Джек — забота старика его явно забавляла.
— Я всю жизнь борюсь с преступностью, — сказал Миллиган. — Тем более когда под угрозой такие уважаемые в городе люди… — И, бросив на меня быстрый взгляд и подмигнув, он направился к телефону. Я посмотрел на Джека: левой рукой он с трудом мог поднять даже стакан. По существу, он владел только одной рукой и в схватке с Гусем — если до этого дойдет — был обречен. Верно, Хьюберт был хорошим стрелком, иначе бы Джек его не нанял, но ведь и Гусь неплохо владел огнестрельным оружием, к тому же он был не один. «Если начнется стрельба, — подумалось мне, — Джеку не поздоровится».
Миллиган вернулся к столу.
— Позвонил капитану Ронану, — сообщил он. — Но его, как назло, нет на месте. Тоже, видать, на пожаре. Звоню Конлону, говорю: «Так, мол, и так», — вроде понял…
Миллиган сел и стал ждать, хотя никто не мешал ему уйти. Но тогда бы он пропустил самое главное, не узнал бы, сработали ли его прежние связи.
Полиция так и не приехала. Связи не сработали.
Со временем я понял, что Джек был прав. Если б Джека убили, полиция бы умыла руки; может даже, они знали, что за ним охотятся. В те дни в полиции часто раздавались звонки: «Ну что, Брильянт получил свое?» — «Сегодня вечером получит, не бойтесь». Тогда-то до меня наконец дошло то, чего я раньше по наивности не понимал: Джек был не столько врагом фараонов, сколько предметом их зависти. Я живо представил, как они, набившись в комнате, оживленно обсуждают, каким образом лишить его этого преимущества.
— Включили фары, — доложил стоявший в дверях Хьюберт. — Тронулись.
— Слава Богу, — сказала Флосси.
— Это ж маневр, неужели непонятно, — сказал Джек и вновь оказался прав.
Через несколько минут машина вновь остановилась — на этот раз на стороне «Пэроди-клаб», в тех же пятидесяти футах от входа.
— Внутрь хотели заглянуть, — пояснил Джек.
Все мы, за исключением Джека, вскочили со своих мест и стали нервно ходить по комнате. Мы то и дело поглядывали друг на друга, а затем, не сговариваясь, каждый из нас посмотрел на Джека решение ведь принимал он. Уезжать или оставаться? Баррикадировать дверь или оставлять как есть? Барахольщику, конечно, идея перестрелки через окна и двери понравиться не может, но возражать он будет вряд ли: убытки он понесет минимальные (человеческие жертвы не в счет), зато «битва за „Пэроди-клаб“» будет вписана золотыми буквами в историю города.
Только один Хьюберт точно знал, что ему делать. По тому, как он перебирал пальцами в кармане, было ясно, что пистолет у него наготове. Джек знал, кого нанимать.
— У тебя есть лишний ствол? — спросил Барахольщика Джек.
— Сколько тебе надо? У меня их целая коллекция.
— Два. И патроны.
Барахольщик раскрыл створки шкафчика под стойкой и вытащил оттуда два непарных пистолета, один — старый «Смит энд Вессон» тридцать второго калибра, с которым мне вскоре предстояло близко познакомиться. Это был запатентованный в 1877 году уродливый маленький безкурковый ржавый пистолет с костяной ручкой и со стершимся серийным номером, выбитым на основании рукоятки. Ни один профессионал не стал бы его хранить. Возможно, Барахольщику он достался в обмен на пиво. Бессмысленное, нелепое, опасное оружие. Под чекой у него был поврежден механизм, поврежден он и сейчас, однако в идеальных условиях пистолет стрелял — выстрелит при необходимости и сегодня. Отталкивающий, скособоченный, маленький посланец смерти — что-то вроде кобры на костылях.
— Это безумие, — не выдержал я. — Мы сидим здесь, готовимся открыть огонь и, черт возьми, забываем, что есть ведь и другие способы решения проблемы. Весь мир еще ума не лишился. Почему, например, не вызвать полицию штата?
— Вызови губернатора, — заметил Джек. — Он наверняка будет рад застать меня в добром здравии.
— Неплохая идея, — согласился я.
— Позвони моей родне в Филадельфию, — продолжал Джек. — Позвони своим родственникам. Позвони всем своим друзьям и сообщи им, что здесь дают бесплатно выпить. Через четверть часа очередь выстроится.
— Еще одна превосходная мысль, — сказал я.
— Но вот что мне прикажешь делать завтра вечером?
Пока мы раздумывали, что Джек хотел этим сказать, он зарядил один из двух пистолетов Барахольщика. Тут Флосси решила, что рисковать жизнью она не намерена.
— Если ты подымешься наверх, он тебя никогда не найдет, — сказала она Джеку.
— Куда наверх?
— Ко мне. Я туда сама пойду, если что.
— У тебя есть наверху комната?
— Комната? Комнатой я бы это не назвала.
— Что ж ты думаешь, он не сообразит заглянуть наверх?
— Мою конуру он в жизни не найдет — в этом все дело. Если мы туда заберемся и потушим свет, он тебя тысячу лет искать будет. Это ведь, считай, в другом здании.
— Гусь тупой, но дотошный, — возразил Джек. — Может и найти.
— Тогда давай сами нападем на это польское отродье, — взорвался Хьюберт. — Сколько, мать вашу, можно сидеть тут и ни хрена не делать! Как мыши под пол забились.
— Нет, ни то, ни другое нам не подходит, — возразил я. — Одни говорят — уходим, другие — остаемся, а ведь мы даже не попытались вызвать кого-нибудь себе на помощь.
— Не торопитесь, — сказал Джек. — Действовать надо с умом, осмотрительно. Сколько раз бывало: все проблемы разом решить хотят — а потом на тот свет отправляются. Слушайте меня. Сейчас самое время расходиться.
— Я, пожалуй, выпью еще одну кружку пива, — сказал я и подсел к стойке, на самый дальний от дверей табурет.
Миллиган сел со мной рядом и сказал:
— И я тоже на посошок выпью.
— Давайте по последней, — сказал Барахольщик, заходя за стойку, — и буду закрываться. Выключу свет и уйду. И приведу сюда фараона, даже если его на веревке тащить придется.
Джек пожал плечами.
— А мы — наверх, — сказал он Флосси. — В твою дыру.
— Ступай за мной, — сказала она.
— Обратно только по этой лестнице?
— Есть и вторая, — сказал Барахольщик. — Наверху большой чердак, он соединяет клуб с другим зданием, где раньше фабрика по производству орехового масла была.
— Господи, фабрика по производству орехового масла?!
— Фасадом она выходит на другую улицу, на Донаган-авеню, и там нет окон. Флосси права. Никому и в голову не придет, что у нас с фабрикой общий чердак. В этих старых домах сам черт заблудится. Куда только по этим переходам не попадешь!
— А Гусь ничего не выкинет, если не сможет сюда проникнуть? — спросил я. — Вы как считаете?
— Не думаю, чтобы он стал сюда рваться, — ответил Джек. — Он ведь только за мной охотится. Впрочем, он маньяк и как себя поведет — неизвестно. Вы все ждите, пока Флосси спустится вниз, а потом мотайте удочки, ну а мы с Хьюбертом наверху пересидим.
Этот план мне понравился, однако я сказал: «Я пойду с вами», чем почему-то ужасно насмешил Джека. Я никак не мог понять, что тут смешного, но он еще долго смеялся, а потом сказал: «Ладно, так и быть, пошли», после чего я взял недопитую бутылку пива и последовал за ним и Хьюбертом туда, где уже давно не было никакой фабрики по производству орехового масла.
Флосси повела нас по шаткой лестнице, по пахнущим плесенью коридорам, через сучковатую дверь в кирпичной стене уже другого здания, потом опять длинными, погруженными в кромешный мрак коридорами, по которым мы шли на ощупь, держась за руки. Когда же она зажгла наконец керосиновую лампу, мы оказались на чердаке, в большом пустом помещении с кривым, вздыбленным полом и разбитыми стеклами на окнах, через которые теперь можно было беспрепятственно дотянуться до насеста и пары трехдюймовых сталагмитов из голубиного помета, которые представляли собой отличную мишень. Из мебели в помещении имелись лишь старая армейская койка с вытертым оливковым одеялом и с подушкой без наволочки, грубо сколоченный ящик, который служил столом, да стоявший рядом с ящиком деревянный стул с прямой спинкой. Больше на чердаке не было ничего, если не считать паутины, пыли, крысиного помета и разбросанной ореховой скорлупы.
— Знаешь, Джек, — сказала Флосси, — я на этом чердаке даю, только если уж очень припрет. Простыня у меня внизу припрятана, принести?
— В другой раз, малышка, — отозвался Джек и здоровой рукой схватил ее за задницу.
— Я уже забыла, когда ты меня трогал, Джек.
— Ничего, еще вспомнишь.
— То-то же. Ой, Боже милостивый, ты только посмотри!
На стене, за спиной Джека сидела и пялилась на нас своими маленькими красными глазками громадная, величиной с зайца, крыса. Она выглядывала из дыры в стене, футах в четырех от пола, и издали казалась нарисованной. Когда на нее упал свет, мы увидели, что крыса серо-коричневая, с белой меткой на груди — писаная красавица, в жизни не видал красивее. «Если из нее сделать чучело, получится фантастический экспонат», — подумал я.
— Первый раз ее здесь вижу, — сказала Флосси.
Крыса наблюдала за нами с невозмутимым спокойствием.
— Она пришла сюда первой, — сказал Джек, опустился на койку и снял пиджак.
Флосси поставила лампу на ящик и сказала:
— Пойду спущусь вниз, посмотрю, что там делается. Пусть Делейни уходит, если хочет, а я останусь, так и быть.
— Умница, Флосси, умница, — похвалил ее Джек.
— Он никогда не найдет сюда дорогу, Джек, — сказала Флосси. — Главное, не высовываться.
— Я хочу, чтобы Хьюберт за лестницей последил. Если он спустится с лампой, его с улицы будет видно?
— Ни за что, — сказала Флосси.
Флосси взяла лампу и удалилась, оставив нас с Джеком в темноте; теперь единственным источником света были звезды и освещенное луной небо.
— В хорошеньком местечке мы с тобой оказались, — нарушил молчание Джек.
— В ногах правды нет, — сказал я и стал шарить рукой в поисках стула. — Да, местечко — что надо. Непонятно, главное, что я-то тут забыл.
— Ты псих, я всегда это знал. Достаточно посмотреть на твою шляпу.
Тут вернулась Флосси и поставила керосиновую лампу обратно на ящик.
— Я зажгла свечку и дала ее Хьюберту, — отчиталась она. — Сейчас вернусь.
Теперь к крысе присоединилась мошкара, тучи мошкары, мгновенно налетевшей на свет. Джек сел на койку. Крыса по-прежнему не сводила с нас глаз. Джек выложил на ящик два пистолета, которые дал ему Барахольщик, и из заднего кармана достал еще один, маленький автоматический, он помещался у него на ладони — тот самый, из которого он выстрелил под ноги Вейссбергу в Германии.
— С собой его носишь?
— Мы неразлучны.
— Хорошо же ты будешь выглядеть, если тебя возьмут с пушкой в кармане. Судиться не надоело?
— Слушай, Маркус, я ведь хочу в живых остаться, неужели непонятно?
— Пусть с оружием Хьюберт ходит. На то он и нанят.
— Все правильно. Как только услышу, что Гусь ушел из города, так и будет. А пока он здесь, в любой момент может начаться пальба, и придется, чтоб не сыграть в ящик, отстреливаться. Логично?
Он взял со стола «Смит энд Вессон» и протянул его мне.
— Гусь хочет прикончить меня, но стрелять он будет по всему, что шевелится. Ты уж прости, что нагнетаю, старина, но пуля грозит и тебе. Ты ведь тоже шевелишься, верно?
Он был прав. Я зарядил пистолет. В крайнем случае скажу, что подобрал его, когда мы убегали от этого маньяка.
Джек прилег на койку Флосси поверх пыльного одеяла и, помолчав, сказал:
— Маркус, знаешь, что я решил? Я решил, что не буду больше воровать — никогда, понял?
Мне это громкое высказывание очень понравилось, и я засмеялся. Засмеялся и Джек, а потом сказал:
— Что тут смешного?
— Как что? Посмотри на меня: накачался пивом, в руке пистолет, прячусь на этом вонючем чердаке от какого-то психопата, смотрю на звезды, пялюсь на красноглазую крысу и слушаю Джека-Брильянта, вора «номер один» наших дней, который клянется, что красть завязал. Господи, да это ж безумие какое-то…
— Верно, безумие, сам не понимаю, что со мной происходит. Нет, я не зарекаюсь — я ведь себя знаю. Но воровать больше не хочу. Не хочу бегать от фараонов. Не хочу воевать с Гусем. Хотя все равно, конечно, придется — не с ним, так с другими…
— С кем?
— Какая разница. Пристрелить меня хотят многие.
— Но мстить ты же больше не будешь, верно?
— Не знаю, может, буду, может, нет.
— Газетчики будут в восторге: «Мстительность Джека-Брильянта кончается на фабрике орехового масла».
— Отомстить ничего не стоит. За несколько долларов любой возьмется. Лично я не хочу больше иметь к этому отношения — напрямую, по крайней мере.
— Что, надоело? Устал?
— Вроде того.
— Не совесть же у тебя, безбожника, заговорила?
— Нет.
— Это предусмотрительность, но не только…
— Нет, не только.
— Может, самосохранение, хотя опять же не совсем то…
— Можно и так сказать.
— Я понял, ты действительно не знаешь, что происходит.
— Верно, старина.
— «Таинственное обращение Джека-Брильянта, или Как Джек-Брильянт обрел мир среди ореховой скорлупы».
От усталости, выпитого пива я съехал со стула на пол, по-прежнему сжимая недопитую бутылку в левой руке, маленький, сальный «Смит энд Вессон» в правой и лелея довольно сомнительную мысль о том, что если выживу сегодня ночью, то обязательно разбогатею и буду рассказывать про красноглазую крысу моим друзьям, клиентам и внукам. От произнесенных про себя слов «выживи я сегодня» все тело у меня вдруг покрылось мурашками, и, хотя страх вскоре прошел, наутро я понял, что никогда уже, ни при каких обстоятельствах не буду чувствовать себя защищенным от внешнего мира. Чувства безопасности — как не бывало. Короли и те умирают в спальнях своих резиденций. Убийцы пробираются в святая святых президентского дворца. Замок на окне в спальне будет сбит ломом.
Такие вот глупые мысли. Разумеется, с этим тебе придется жить, Маркус. Слабая форма паранойи, ничего не поделаешь.
Да. Так-то. Теперь я хотя бы знаю, что со мной. Знаю и чувствую.
Нет, дело не только в этом. Джек понимает это лучше, чем я.
На чердак вбежала Флосси. На улице фараоны. Гусь арестован. Можете спускаться вниз. Барахло на седьмом небе. Миллиган сделал ноги.
Шесть фараонов. Недурно.
Джек вскочил с койки и исчез, прежде чем я успел подняться со стула.
— А ты не идешь, красавчик? Или так напился, что с места сдвинуться не в состоянии? — спросила Флосси. В пивном угаре, в тусклом свете керосиновой лампы она казалась мне Клеопатрой, владычицей безбрежного царства орехового масла, ее пшеничные волосы — золотом египетского саркофага, ее глаза — бесценным Кохинором.[75]
— Постой, Флосси, — сказал я. Флосси не поверила своим ушам. Время от времени я наведывался к ней (и ни разу не пожалел об этом), но последние годы мы не видались — я утратил интерес к профессионалкам. У меня теперь была секретарша, Франсес. Однако грудь Флосси призывно вздымалась под прозрачной хлопчатобумажной блузкой, весь вечер она была необычайно аппетитна; когда же я подозвал ее и она, уже повернувшись ко мне спиной и собираясь уйти, замерла на месте, взгляду моему предстали ее совершенно умопомрачительные бедра, которые, как и события той ночи, запечатлелись в моей памяти на всю жизнь.
Она подошла ко мне вплотную. Высокая, слегка подрагивающая грудь, под юбкой угадываются соблазнительные ляжки, безукоризненные, без единого мускула ножки. Сегодня ночью с Флосс не мог сравниться никто — так, во всяком случае, считал Маркус.
— Тебе что-то от меня надо? — шепнуло чудное видение, наклоняясь вперед и обдавая меня сладковатым, проспиртованным запахом шлюхи.
Я выронил бутылку и сунул руку ей под мышку — первое за всю ночь прикосновение. Первый клиент.
— Пойдем в койку, красавчик, — сказала она, но я покачал головой и стянул одеяло на пол. Когда она сворачивала его вдвое, на ее спину и руки падал свет луны. Крыса, не отрываясь, смотрела на нас. Я поднял пистолет и выстрелил, воображая, как пригвозжу ее пулей к стене и как потом сделаю из нее чучело, повешу за хвост в рамку и назову это произведение искусства «Над фабрикой орехового масла спустилась ночь».
Я промахнулся, и крыса исчезла в отверстии в стене.
— Дева Мария и святой Иосиф! — испуганно вскрикнула Флосси. На пустом чердаке пистолетный выстрел больше походил на пушечный. — Что ты творишь?!
— На крыс охочусь, не видишь?
— Господи, да ты же пьян в дым, красавчик. Дай-ка мне пистолет.
— Конечно, Флосси… — И она положила пистолет на ящик, подальше от меня. Вся усыпанная переливающимися за окном звездами, она расстегнула блузку, сняла юбку и аккуратно сложила одежду в ногах кровати. Под юбкой и блузкой у нее ничего не было — ничегошеньки! Раздевшись сама, она стала раздевать и меня, но тут возникли какие-то люди, мужчины внесли станок, и женщины стали опорожнять клети с орехами.
— Давно мы с тобой не виделись, правда? — сказала Флосс.
— А по-моему, это было только вчера, Флосс, только вчера.
— Иногда и мне так кажется, Маркус, — иногда, но не сегодня…
— А для меня это всегда вчера, Флосс. В этом-то вся и прелесть.
— Нет, сегодня как-то по-другому…
— В каком смысле?
— Сегодня лучше, страсти больше.
— Да, сказочно…
— У меня такое бывает не часто.
— Такое ни у кого часто не бывает.
Крыса вернулась на свой наблюдательный пункт и вновь на нас уставилась. Пропитанный влагой воздух поднялся в небо и смешался с ночным ветерком. Станок застрекотал, и упоительная лента золотого орехового масла плавно заструилась из его челюстей. Скоро это масло будут считать банками, ящиками, штабелями.
— Красота, правда? — Флосси раскинулась на полу, на спине.
— Это один из самых изумительных продуктов, — сказал я. — Тайная субстанция жизни. Жаль, что алхимики о нем не знали.
— Кто такие алхимики? — спросила она.
— Ш-ш-ш-ш.
И Флосси, замолчав, сделала мне бутерброд с ореховым маслом — и мы справились с ужасом этой ночи.