— Девочки, — я говорю, — хватайте каждая свои журналы, оформляйте, сверяйте, записывайте!

А за что хватать? Их же миллионы позиций. По аптеке одной — приход-расход-остаток (излишек? — упаси, Господь, хуже недостачи), дефициты, выписки, листки назначений. За два года — по каждому дню!

— Девочки! — я кричу, — лекарства проследите, простучите до единой таблеточки. А тут самая путаница и возникает. Ибо аптека — понятие бухгалтерское, а болезни — от Бога. И соединять эти вещи нельзя — тогда уродство, бессмыслица и крах. Ибо начнет болезнь гранями играть-поворачиваться, тут мы и пойдем эти лекарства менять, заменять, выменивать. У нас одна мысль: в точечку фокусом, а ведь нужно бы и раздвоиться — все- и вся по журналам и ведомостям пере-перезаписать. Только оно опять не сходится, что-то там не получается, а еще в конце месяца излишки вдруг большие, ибо казна районная поздно оплатила, и мы разом товар большой получили, а расходовать его не успеваем. Еще больной таблетку попросил, и дали ему, но не провели ее по всем книгам. Где же таблетка? И комиссия выезжает в полном составе к одной старушке на квартиру (они это любят) и вопрошает официально:

— Вы, гражданка, таблетку такую-то получили в день выписки?

— Получила, родимые, получила, истинный Бог…

И когда благая весть эта пришла в институт, то вздохнули с облегчением прославленные хирурги. А одна даже прослезилась. Железная леди, хирург, а все-таки женщина.

Учет и Отчетность… Умом-головою мне ясно, что без них в нашей-то, Господи, модели не обойтись, но внутренне, эмоционально, и то и другое вызывает у меня шок и омерзение, как, например, скотоложество и педерастия. И я бегу, бегу, уклоняюсь, увертываюсь, я отворачиваюсь: авось, кто-нибудь там без меня сделает. А без меня плохо, ибо роковое правило администратора: хочешь дело провалить — поручи его кому-нибудь! А дел этаких — без числа! И зачем я к аптеке привязался? А питание больных? Трехразовое, по 2–3 блюда на каждого, за два года, и чтоб совпало: поступления — выписки — порции — дни. Десятки тысяч порций, и чтоб сошлось у этих-то кухонных-замурлыканных. Еще твердый инвентарь, медицинское оборудование, инструменты (шприцы бьются — списываются? не списываются?), лимит электричества, совместители (это черная дыра), приказы, оформления, канцтовары, простыни, подушки, одеяла. Их сейчас как раз пересчитывают. Господи, так чего же я тут сижу, что в каморе там, где толковища идет? Я — туда!

А там — старушка моя запуганная, обалдела совсем и, видать, пузырь у нее переполнен — ногами сучит. Да она сейчас им что угодно подпишет. А тем — премия долевая, с нашего горя процент. Уже акт они пишут. Я спрашиваю: «Ну, что тут у вас? Как дела?».

Пожилая молчит, глядит через меня насквозь, равнодушно, экономит себя, опытная. А молодуха играет — упивается, сама улыбочку строит, а в глазах огонечки волчиные:

— Недостача у вас… Выявили…

— А ну, остановитесь, — я говорю медным корабельным голосом. Пожилая перо отложила и как бы в даль уставилась.

У молодой на лице тень-капризуля и губы бантиком.

— Где недостача? Чего не хватает?

Они молчат. Я перевожу взгляд на свою старушку, и та, задыхаясь, кричит:

— Халаты! Халаты!

— Ах, вот оно что, так это же чепуха, сейчас принесу.

— А не это главное, — сказала молодуха с прищуром, — главное, откуда вы их принесете.

— Не бойся ты — тебя не обманут, халаты на случай войны на складе по гражданской обороне лежат. Уже лет десять, а войны все нет, слава Богу.

— Почему сразу не представили?

— Ну, забыла она. Кстати, дайте ей пописить, что вы ее держите?

— Не, не! — закричала моя старушонка, — мы общий язык нашли!

И льстиво на них:

— Оне люди хорошие…

И рукой молодуху погладила избыточно преданно и нежно.

Э, да отсюда и уходить нельзя… Быстро же это делается… Я говорю:

— Без меня ничего не писать, не подписывать — я мигом!

Через минуты с кипой старых пыльных халатов со склада ГО влетаю в каморку и по счету молодухе на колени бросаю. Завалил ее, а недостача все еще не перекрыта.

— Ерунда, — говорю я, — есть еще халаты стерильные в биксах, что завтра на операцию. Они обожженные, цвет характерный. Я мигом!

— Да не бегите, не старайтесь, — говорит молодуха, — ничего у вас не получится.

— Почему?

— Ну, принесете вы еще пять халатов, ну десять, но ведь сорок семь не принесете. Так чего же вы хочете?

— Сорок семь не хватает?

И опять, наслаждаясь моим позором и крахом:

— Так чего же вы хочете?

В голове сумбур, где же выход? Проверять, проверять самому. Обсчитались? Считать будем сейчас, хоть до утра. Черт с ним, до утра!

— Значит так, — я говорю…

Но сестра-хозяйка, моя старушонка-лицедейка, вдруг кричит, фальшиво подхохатывая:

— Да шутют оне! Семь халатов, не сорок семь!

И одной рукой молодуху за рукав треплет, как бы фамильярно, запанибрата, а другой по сторонам ведет, приглашая в свидетели всех нас и Всевышнего. И нынче уже на меня смотрит искательно так и льстиво.

— Шутют, шутют оне, — веселится она невеселая, — семь халатов только и не хватает, хе-хе…

— Ах, вот оно что, — пересыхает у меня во рту. — Ах, вот оно что, — белеют мои деревянные губы, — Ах, вот оно…

Я наклоняю свое белое лицо к лицу молодухи. Она тоже белеет…

Итак, недостача халатов устранена. Я покидаю каморку, иду наверх. Мои девочки в сборе, очень возбуждены, взвинчены. Силовые поля страданий электризуют воздух.

— Что случилось?

— Потеряли журнал…

И какой журнал, Господи!

— Да ведь за это знаете что?

Она показывает два пальца на два пальца положенные, решеткой перекрещенные, а к отверстию решетки глаз вплотную приставлен, как бы на волю смотрит. В детском садике еще мы так тюрьму изображали, по-детски символизировали…

— Ищите журнал, будьте вы прокляты!

Мы все переворачиваем вверх дном. Находятся давным-давно потерянные и уже забытые вещи, журнала нет. А завтра ЭТИ могут его истребовать… И тогда… И тогда… Холодное отчаяние заполняет наши души и эту комнату. Гаснут силовые поля возбуждения, уходят румянцы, приходят бледность, легкая желтушность и тупая покорность. Со дна души говенными поплавками всплывают подходящие сейчас слова:

— От судьбы не уйдешь… Чему быть, того не миновать… Сила ко-ло-ду ломит… Плетью обуха…

Я говорю:

— Проснитесь, девочки! Внимание!

Они поднимают головы с надеждой, встрепенулись, еще ведь не выбились — день мучений только первый. Но ведь и перелом острый психологический — после чистого и голубого да в этакую дрянь! Я говорю:

— Мы восстановим пропажу. Сейчас возьмем все документы из архива за два года, и день за днем перепишем в новый журнал. И пусть проверяют, хоть выборочно.

Кто-то охает, кто-то вякает, но ведь и выхода нет. Сорок две тысячи койко-дней… С разбором каждого…

— Давайте, девочки, ночь впереди!

Работа пошла. Я — не участник. У меня эти вещи не идут. Они быстро кипы расфасовали, новый журнал завели и пишут, пишут, пишут. Перед рассветом чуть даже поспали, потом снова взялись и утром завершили свой тяжкий труд, а на ногах уже не стоят. Теперь еще самая малость: на каждой странице и на обложке посидеть и поерзать, чтобы глянец снять, чуть засалить листы — дабы не показались они слишком свежими. Эффект усиливают, осторожно плюя на бумагу мелкими брызгами, прыская слюнями через губы. Наконец все готово. Мы делаем отдых, успокаиваемся, расслабляемся и… тут же находим старый журнал. Немая сцена из «Ревизора» (ах, ревизоры вечны!). Всем нам хочется разругаться друг с другом, но нет сил. Журнал, собственно, не был потерян, он просто размещался в большой Амбарной книге и был продолжением такого же манускрипта за прошлые годы. Волнение и паника отбили память, книгу перекладывали из рук в руки, и никто не догадался ее раскрыть. Смотришь в книгу — видишь фигу. Вот уж поистине:

Оперировать в таком состоянии нежелательно. Мы откладываем операции на следующий день в надежде выспаться сегодня, а пока идем на обход, маскируясь — я бритьем, они — макияжами. Но остаются наши глаза, и по ним больные узнают, наверное, все. К

тому же отдохнувшие за ночь ревизоры опять ожидают меня. Начинается день второй. А всего их было, таких дней, тридцать…

Менялись акценты и композиции, но солнце было тьмой багровой, и мы рычали на них. Они тоже озлились и ринулись в аптеку с надеждою, но там красавица баскетбольная с нежным лицом — Лена Романова. Халат белоснежный, руки крестом на груди, и подбородочек ее точеный вздернут чуть с вызовом. Скала — девочка, двадцать шесть лет. И не прошли они на главном направлении.

Теперь на кухню бегут. Сто четырнадцать стаканов чая перевыпили мы за два года. Вот он, их первый улов. Ну, да тут сам черт не поймет. А потакать им нельзя нигде. Левый край, правый край — не зевай! Я думал, что тут им и погрязнуть: десятки тысяч блюд за два года на балансе. Однако ж они, профессионально бумажки пасуя друг другу, и спортивно, и по-кошачьи как-то, разом все перелопатили и наковыряли лишних восемь шницелей. То есть их было восемь по плану, а мы взяли шестнадцать. Я — к поварам. Те говорят: «Все правильно, два шницеля на порцию, маленькие такие шницели, диетические…». Но пока я шницели искал — те еще чего-то нашли. Ах, был такой день, когда сделали большую выписку, а на кухню передать не успели. И стали супы, котлеты, компоты лишние и масло, несколько порций на завтрак, и молоко… Ободрились те, начет уже пишут в пятикратном размере по коэффициенту. Я говорю кухонным:

— Не плачьте, скинемся всем по рубчику. Тут принцип важен, чтоб не лазили впредь. Жаль. Ну да мелочи пока, не без того.

А те ночью врываются, следят, дежурных проверяют, отработку рабочего времени, за совместителей взялись. А тут секретарша зевнула, новогодний приказ обновила не сразу, а в феврале, и совместители целый месяц работали и получили без моей подписи. Те записали: ущерб государству.

И снова начет. И опять они ходят, ловят нас. И крутят, крутят что-то страшное, а что — неведомо. И куда кинутся — неизвестно. Вот к старухе подходят, и с улыбочкой деликатно ей:

— Бабушка, вы сегодня таблетки вот эти получали?

Старуха народная глянула истово:

— Я желаю тебе заболеть раком, здесь полежать, тогда узнаешь за эти таблетки.

Дрогнули они, отступились и к выходу, к выходу. Покинули диспансер. А радости нет, ушли ведь недалеко — в районную бухгалтерию, за три квартала, им там удобнее наши бумаги изучать-шерстить.

— Все впереди, все впереди, — доносят лазутчики, — что-то они вам готовят, а что — неизвестно… Другая теперь война — в темноте, ожидание. Не отдышаться нам.

Однако же удар-несчастье с другого бока пришелся. Вдруг начала кровить наша заведующая стационаром Лида Еланская. Мы в кресло ее — там опухоль!!! Какая? Доброкачественная или… Сидоренко сказал:

— Если рак, жить не будет, не вытянет. Огромная штука… И сильно загорала в Гагре, пережглась…

От девочек скрываем пока, но как-то сразу они все узнают. Жалеют, плачут. Ах, Лидочка, Лидочка, что ж ты наделала? Что мы наделали? Как пропустили? На что время потратили, Господи?! Прелестница, цветущая, да как же это?! Мужики оглядываются, шею себе вывихивают, глазами тебя жадно по коленям, по бедрам, а мы тебя к такой операции — на смерть? Господи, об этом и думать нельзя.

Она пришла ко мне в кабинет совсем отрешенная, выставила секретаршу, двери захлопнула. Лицо стальное, ни слезинки. За рубашку взяла меня, за ворот:

— Поклянитесь мне жизнью своих детей, что вы не поступите со мной, как с другими больными. Вы мне скажете правду. Мне правду! Правду! Слышите?!

— Да я… Да, Лидочка, да что ты?

— Детьми поклянитесь, внучкой, внучкой…

Она засопела, заплакала, я кинулся за валерьянкой, за тазепамом, а когда прибежал назад, ее уже в кабинете не было. Вечером я позвонил начальнице этих ревизоров на квартиру, чтоб тет-а-тет.

— Послушайте, у нас несчастье неожиданно, у Лидии Юрьевны обнаружили опухоль, будем ее оперировать.

— А я причем?

— Пожалуйста, сделайте перерыв, Еланская заведует стационаром, все проверки по ней идут, понимаете, у нее все нити в руках, без нее запутаем. Дайте человека спасти, а потом трясите, прооперировать только бы…

— Ну и оперируйте со славой, мы вам не мешаем, мы проверку ведем, у нас свое дело, а у вас — свое. Так что совмещайте.

— А ты помнишь, как твой супруг у меня на руках умирал? Это можно ли совместить с проверками и вообще с чем-либо? И что он тебе завещал тогда, ты помнишь?

— Мою боль не трогайте, сюда это не относится, а проверку мы будем продолжать, — заключила она твердо, и разговор был окончен. Ничего у меня не получилось, эти люди назад не оглядываются.

А ревизорам ведь и смысла не было тормозиться. Они яму-ловушку нам огромную как раз уже приготовили, нас туда завтра сталкивать будут. Всего только ночь у меня и осталась для отдыха. Но я об этом еще не знаю. Впрочем, моя телефонная собеседница тоже не знает, что скоро и второй ее муж будет умирать у меня на руках, и не знает Лидочка Еланская, что за опухоль у нее окажется, и скажу ли я ей всю правду чистую про анализ ее.

Никто ничего не знает. И, вероятно, от того мы все кое-как засыпаем в эту ночь и спим еще до утра.

Утром вызывают в бухгалтерию. Идут Еланская, зав. лабораторией пенсионерка Нина Абкаровна и я. Заходим с биением сердец.

Бухгалтера наши, защитники слабые, горем повитые, катафалками застыли на рабочих местах. Фронт их прорван, и бегут они в сердце своем. А победители-ревизоры смотрят празднично, сытыми кошками жмурятся, костяшками на счетах играют, как бы небрежничают, а шкура горит, флюоресцирует. Поймали нас! Ах!

Велят садиться. Сейчас начнут. Пожилая подалее вторым планом формируется, вроде бумаги перебирает, но вся здесь — оттуда. Молодая, как всегда, впереди. Ей слово. Не подымая глаз от бумаг, она начальственным, угрожающим тоном произносит короткую страшную речь.

Она сообщает нам официально, что ревизия обнаружила у нас крупные финансовые злоупотребления, которые выразились в значительных превышениях заработной платы. Больше всех я переплатил сам себе (эх, стаж и категория — бумерангом!), но немало переплачено и зав. стационаром Еланской, а также Марии Абкаровне и рентгенологу. В погашение нанесенного нами ущерба предлагается взыскать эту сумму с нас. Молодая дышит легко, раскованно, жестикулирует. Пожилая чуть головой подмахивает — в резонанс. Я слушаю одним полушарием, другим думаю, но не мыслями, а вспышками, разрядами: фырк! фырк! Чтение акта закончено. Теперь комментарии.

— В нашем акте все проверено, каждая цифра точная, — поясняет молодая. — Мы в область ездили, с главными контролерами консультировались, законы все и приказы сверили, да вы можете сами проверить, это ваше право, пожалуйста, но лучше вам подписать. — Она к Марии Абкаровне обернулась, за руку взяла дружелюбно:

— Мы пенсию вам пересчитывать не будем, оставим, как есть, — и с пожилой они переглянулись, и брови взаимно приподняли, и руками чуть повели, в смысле: — ладно, пусть уж пользуются нашей с вами, понимаешь, добротою.

Ко мне подошла с лицом открытым, безо всякого камня за пазухой:

— Вот вам совет — подпишите.

У меня в голове: фырк-фырк! За этакие суммы растопчут… выгонят… заплюют… трибуна… печать… Не отмоюсь… Нет… Но молодая уже проникла в мои тревоги и сказала мне искренне, с участием:

— Подпишите, и вам зачтется, что сумма ущерба уже погашена в процессе ревизии, понимаете, зачем вам нервы трепать еще? Дело ваше, конечно, — заключила она, — но добрый мой совет вам, честное слово.

Я оглянулся в душной этой комнате: Мария Абкаровна уже готова, ей лишь бы пенсию не тронули, так вот же и обещают… Лидочке Еланской деньги не нужны, на тот свет их брать, что ли? Значит, я только… Ну, мучители! Сейчас вы узнаете. Я открываю шлюз, а там хватает, и моя бешеная рука стальным кулаком бьет в стол, подпрыгнули их бумага проклятые, папки и пыль взвилась (или это дым?!). «Я тебе подпишу…» — надвигаюсь я на молодую и она снова бледнеет, как тогда в каморе. У моих — глаза живые стали, бухгалтера-катафалки разом очнулись. Так. Шлюз пора закрывать. Сейчас другая война пойдет. Я свеж и весел. Я отдыхал в Баден-Бадене, меня массажисты массировали, психологи накрутили, да и сам я уже экстрасенс неслыханный. Силы во мне, магнетизмы, энергии. А все прочие здесь — рядовые граждане. У меня перевес: адреналин в крови, сахар в моче. Потом все это еще отрыгнется за грудиною, по коронарам, но сейчас, но сейчас, эх!

— Книгу мне зеленую!

— Какую зеленую, какую? — заверещали бухгалтера уже с готовностью, уже с надеждою.

— Ну, толстую эту, как два кирпича, трудовое законодательство в медицине.

— Несем! Несем! — кричат. — Вот она!

— Выходит, начет вы сделали потому, что у меня совместительство свыше полутора ставок? А все, что выше, в начет. Так?

— Да, — сказали они.

— Смотрите сюда!

С книгой громадной иду на них, как с топором занесенным. Пальцем веду по строке, читаю, все слышат:

— Параграф 5. В медицинском учреждении при отсутствии ставок дежурантов дежурства не считаются совместительством. Понятно?

Молодая говорит:

— Ну и что? — и плечиками пожимает, и маску-недоумение делает, дескать, при чем тут это?

И опять я читаю громовым голосом по складам. И снова она говорит:

— Ну — и — что…

Пожилая вообще ничего не слышит, совсем в бумаги ушла, закопалась, а эта уже ничейную позицию на доске сводит вечным ходом наивным:

— Ну — и — что…

Знаем мы эти шахматы.

— Смотри сюда! — я командую, — видишь, весь параграф чернилом подчеркнут, шариковых ручек тогда еще не было, ты еще в ясельках на горшочке сидела, понимаешь, когда я эти слова подчеркнул и сбоку вот значочек выставил, называется Нота Бене, означает: «Не будь оглоедом, читай внимательно!»

Все меня слушают, кроме пожилой, которая занята. А молодая опять:

— Ну — и — что?

Я с другого бока ей:

— Одного контролера, — говорю, — мы и осекли тогда этим самым параграфом, через исполком, кажется, точно не помню. В общем, ушел он из вашей конторы… И фамилию назвал им всем знакомую, без обмана, значит! Молодая губку прикусила, отпустила, маникюрами воздух цапнула:

— А вы не имеете права сверх полутора ставок. Вообще. Совместительства, не совместительства — значения не имеет! Нель-зя!

И капризулькой — скороговоркой: «нельзя-нельзя-нельзя-нельзя!».

— Это можно, это можно, — говорю я одним полушарием, а в другом мысли-образы: фырк-фырк. Надо б ее немножко… Еще бы разок.

А молодая меж тем строчит и строчит из окопа своего:

— Нельзя-нельзя-нельзя!!!…

— Можно-можно, — ухаю я в ответ, а сам точку ищу у нее болевую. — Скоро мне большие деньги в кассе получать, — двадцать тысяч (цифра-то как подобрана ошеломительно, но и чуточку ведь правдиво).

Она запнулась, умолкла, огневая точка ее подавлена. В завоеванной тишине я продолжаю:

— И все эти рубли пойдут свыше полутора ставок, вообще помимо зарплаты. И что же, ты у меня эти деньги отнимешь? Начет? Протокол?

— Какие деньги?

— Видишь ли, я книгу про вас пишу… Это гонорар. А писателям знаешь сколько платят?

— Какая книга?

— Ну, про вас, про тебя, не понятно, что ли. У меня ж с издательством договор подписан.

Тут и пожилая от бумаг своих оторвалась. Она меня слушает в непонятии пока, но и с тревожинкой. А я мету себе дальше:

— Литературные критики знакомые просят образ молодой ревизорши, чтоб выразительно расписать со страницы на страницу.

— Ну — и — что? — сказала молодая.

— Да ничего, просто я описал тебя — и как сестре-хозяйке писать не давала, и как бабушку одну спрашивала насчет таблетки, и что она тебе ответила, помнишь?

— Ну, ну, — сказала молодая, а голос — другой, и воздух иной: ей — одышка, мне — дышать. Мы с ней — «Двое на качелях», только что пьеса не та… Я говорю ей:

— Вы что, законов о труде не знаете, приказы вам не знакомы? Всю жизнь сидите на них и не знаете? Да вы просто понадеялись, что мы в этом деле не волокем, чтоб свое оторвать, себе премию…

Она молчит, стукнутая.

— В общем, ты у меня получилась как образ… Рублей на семьсот пятьдесят… Мои законные.

Шепот-ропот по канцелярии тут пошел, на их памяти я стишок юбилейный сочинил, видать пером владеть умею, все правильно, я фаворит! Шайбу! Шайбу!!! — нутром понеслось по этому стадиону. Мне наступать. Я говорю: Перехлест часов идет, пиши протокол! Я по графику на ставке сейчас, а в голове у меня совмещение незаконное: я этот разговор сейчас работаю — лицо твое, руки, слова, все в дело пойдет и сумму потянет».

— Ладно, — сказала молодая, — половина суммы с вас снимается. Остается вам заплатить… — она застучала костяшками…

— В чем еще дело?

— Очень просто, — сказала молодая, — ваши дежурства с правом сна, а вам платили «без права сна».

— Какие сны? Ты чего?

— Поясняю: вы имеете право спать на дежурстве четыре часа.

— А кто не имеет права?

— Хирурги.

— А мы кто?

— Вы — онкологи, — произнесла молодая и опять затрещала своими кастаньетами.

Я выломал из нее счеты и сухим коротким залпом перемешал костяшки.

—Доказывайте, доказывайте! — пропела молодая и вновь улыбнулась доверчиво.

— А чего доказывать? Все ясно, онкологи и есть хирурги, у нас операционная для красоты что ли? Операционную видели?

— Видели, видели, — сказала молодая и опять воздух набрала, еще что-то сказать хочет наперекор, видно, только я перебиваю, не даю.

— А ведомость глянь? Мне же платят за категорию высшую по хирургии. Поняла? За хирургию! Не за астрономию! Не за русский язык! Не за математику! Я не повар, не пекарь, я…

Но тут бесстрастный и бесцветный голос, как репродуктор на вокзале, четко пресекает мою речь, оттесняет меня и захватывает пространство и внимание всех. Это пожилая. Она отделилась от бумаг, уставилась на бесконечность и проговорила:

— Вы являетесь хирургами. Но с улицы к вам не везут. Вы оперируете по плану, а это — не скорая помощь. Вы можете ночью спать, часы вашего сна не оплачиваются. Эти деньги мы высчитываем. Мы возвращаем деньги в бюджет. По закону. Возмещайте, платите.

Явление пожилой из глубокого тыла привлекает всеобщее внимание. Все головы разом повернулись к ней и, кажется, уже чуть подмахивают, как бы соглашаясь. Она меня сбила. Что значит свежий резерв! И весь адреналин я уже израсходовал. Негде взять… Тогда сарказм, другой ход — игра на шпагах!

— Вы уверены в том, что говорите? Твердо знаете это? Или наобум Лазаря?

Я вопрошаю многозначительно, вроде зная что-то наперед и щурясь от хитрости.

— Доказывайте, доказывайте, — говорит пожилая неопределенно, в космос.

— И докажем… Документально.

Но тут молодая с другого бока зашла, они меня в клещи берут. Пасуя друг другу легкие бумажки и тяжелые амбарные книги, они пальчиками тычут в номера, параграфы. И мелькают приказы, табеля, директивы и ведомости, звучат, рычат и тявкают незнакомые, непонятные марсианские слова. Это дело не моего естества. Экая Тьмутаракань — чужая территория. Пора уходить, не теряя лица. Но молодая мне под руку ныряет, в ближний бой просится — под самый нос бумаги с печатями сует.

—Вот, — говорит, — посмотрите-ка, тубдиспансер с правом сна получает с вычетом, а вы — без вычета.

И уже резвится:

— Тубологи с вычетом, онкологи без вычета… Ха-ха-ха!

И ропот новый, уже по залу:

— Тубологи… онкологи…

Пора, пора уходить. Прикрывая отход, я кидаю им:

— Че-пу-ха! Чепуха! Все слова ваши — сотрясение воздуха. Я вам документ привезу заверенный, что мы оперируем ночью тоже. Онкологи — не тубологи. До свидания!

Я оборачиваюсь к своим, говорю: «Пошли!» И мы выходим на свежий воздух.

А там — солнышко жаркое, люди газировку пьют, ларек, мороженое… Только мы — другим путем, мимо всего этого. Лидочка Еланская молча идет, свое мыслит. Я — в инерции боя: зубы щелкают, губы шепчут.


Ус-ссслышьте нас на суше,

Мы гибнем от удуш-шья,

Спешите к нам!


— Это ж надо, какие дряни, — говорит Мария Абкаровна, — законы о труде им не известны… Ревизоры и не знают законов? Конечно, знают, притворяются только, премию себе зарабатывают.

— Да нет, — я возражаю. — Вы не правы. Они не знают законы. Их знать нельзя… Их четыре с половиной миллиона — законов и директивных писем, имеющих силу закона, попробуй, запомни! К тому же еще они противоречат друг другу.

И в одном приказе, в тексте едином кручено-накручено. Вы заметили, я ревизорам когда защитный параграф читал, остальное ладошкой прикрыл, вроде им чтение облегчил, глаза им нацелил. А ведь я тогда иной пункт запрятал, который от нашего камня на камне не оставил бы или, наоборот, наш того вдребезги бьет. Черт же их знает. Наш пунктик свыше полутора ставок разрешает — сколь угодно дежурить, а тот, ладошкой прикрытый, запрещает свыше двенадцати часов на работе быть. В одном приказе — быть или не быть? А сколько их — хороших и разных? Уж так получилось. Мария Абкаровна, что у нашего Якова — есть про всякого, для каждого свой пунктик. Искать надо…

И ревизоры наши — не мошенники вовсе, они себе премию честно работали, и наверху консультировались безо всякого обмана. Только не человеческого ума это дело, не та задача, здесь системы нужны — АСУ, ЭВМ… Но чтоб в машину сей океан загнать — так десять институтов должны год работать, я справлялся. Ревизорам — весь океан этот достался, а нам только озеро — медицина-онкология. И наши люди в институте на этом озере всю жизнь сидят — отдел же специальный есть по этим водорослям. Тут и ум, и сноровка, и спасение наше. Что нам нужно — всегда найдут!

Впрочем, Мария Абкаровна еще один вопрос мне задает:

— А почему вы им все-таки сказали, что они эти законы сами знают, а нас вот нарошно пугают?

— Так это же я им специально приемчиком болевым каратэ-самбо-дзюдо. Война, Мария Абкаровна, не мы ее начинали…

И снова молча до перекрестка. Здесь наши пути расходится. Лидочка — домой, прощаться и собираться. Абкаровна — в какое-то еще собрание (она парторг), а я в диспансер — на обход и консилиум. И спим эту ночь — кто как может.

Утром я у Еланской с машиной, она жадно целует внука в коляске, ручки ему гладит, уходит резко, не оглядываясь. Я болтаю по дороге, она молчит.

А в институте уже все готово, коечка стоит, бельем чистым заправлена. И пока идет оформление, я успеваю еще в отдел кадров. А там Костя — старый кадровик, фронтовик и мой друг. Он с полуслова все, с полдыхания, мигнул женщинам своим, и те разом в бездонные эти картотеки ушли, ищут нужное, следопыты мои, дай-то вам Бог!

А я — назад — Лидочку ободрять и прощаться. Но слова ни к чему. Сама онколог, она знает, на какую койку легла, и гаснут ее глаза.

До свиданья, Лидочка, до свиданья, Лидочка-а-а-а-ааа… И коридорами, коридорами отсюда, мимо дверей и запахов этих домой!

А по дороге Костя-кадровик, он улыбается:

— Держи бумагу свою и радуйся. Право-сна-без-права-сна отменили десять лет назад. Вот он, приказ министерский.

— Отменили кому?

— Да всем подряд… онкологи, тубологи, хирурги — спите себе, когда сможете, а денежки за все часы получать.

— Молодец, Костя, спасибо.

— Так у нас фирма, чего надо — всегда найдем.

Я бормочу: «Ну, сильная бумага, красивая…». И с этими словами покидаю онкологический институт. В кармане у меня — спасительный мандат, а на койке — Лидочка Еланская.

Уходим, значит, от суда людского, но избежим ли божьего суда?

Акценты переместились. Лидочка теперь — главное. Жалость и боль за нее. У девочек моих немой вопрос в глазах и серый чугун под ложечкой. Это страх. Что будет? Гистология… ах, гистология, что скажет она? И ревизия уже на периферии нашего сознания, она скукожилась и сшелушивается последней сыпью. Механически слышу акт и подписываю. Ревизорши улыбаются мне, но не профессионально, а по-человечески, и напоследок мы говорим как люди. И я получаю в кассе недополученные деньги (качнулся маятник в другую сторону!), и Лидочке нужно дополучить, если выйдет из больницы…

Кое-что за месяц работы они все же наковыряли. И то сказать — не по кругу ведь мы отбивались, а на главных только фронтах. Нынче ритуальное собрание созываем, акт зачитываем, и встречная бумага от нас пойдет в смысле: поняли — осознали.

А перед глазами — Лидочка…

Я призываю секретаршу четко оформлять приказы, вовремя их на подпись, и она обещает… Совместители обязаны грамотно и в срок подавать разрешения… Кухонные санитарки должны…

И тут взрывается телефон — длинно, непрерывно, междугородным звоном. Это Юрий Сергеевич: «Опухоль доброкачественная! Слышишь? Ты слышишь?! Гистологи смотрели, да и на глаз видно. Я только из операционной…».

Разом — все на ноги и в кучу смешались, слезы, смех, рыдания, кто-то танцует. День Победы! День Победы!!! Целуемся, ушел чугун — сломалось это собрание, цветы нужны. Ах, торговки под окном — частный сектор. И с огромным букетом и с операционной сестрой — как были в халатах и в шапочках — в машину падаем и на большой скорости к ней, туда, в институт, в реанимацию!

Цветы, впрочем, нельзя, это мы впопыхах выразить себя хотели. А туда проходим чинно, в масках и в бахилах. У нее лицо бледное, чуточку отечное. Глаза — стекляшками. Еще из наркоза не вышла.

— Лидочка, — я говорю, — анализ хороший, жить будешь!

— Пить… пить… — бормочет она.

Эх, нету контакта у нее с миром, наркозом еще задавлена. А все же попробуем. Доминанта главная «жить буду — не буду»— первая связь ее с нами. Это классическое «сторожевое окно», через которое даже слабый писк ребенка, перекрывая все грохоты и шумы, будит спящую мать на вокзале. Я говорю:

— Галя, давай, доведи до сознания ей.

И операционная сестра чуть не ложится на нее, целует, слезы, подкрашенные ресницами, текут по щеке:

— Лидочка, Лидочка, Вы жить будете, анализ хороший, миленькая, миленькая…

В глазах у больной продувается жизнь, она поднимается чуть на локтях, оглядывается, узнала нас, улыбается и говорит четко: — Ревизия чем закончилась?

Вот она — доминанта и самые первые из-под наркоза ее слова. Господи, да что же вы сделали с нами?

Впрочем, первый упрек самому себе. Мне же флаг показывали, честно предупредили. Так можно ли было с малахольной этой сестричкой вязаться, на бокс ее вызывать? На этом ринге победа за ней останется.

Анонимкой — в челюсть меня (прямой правый!), и вот ее спортивное счастье: я на полу, и руки трясутся, у девочек апатия после истерик, и хирургия наша закончилась на данном этапе.

Не навсегда, конечно. Потом восстановимся — дрожь только бы унять и сердцебиение. И по сторонам глядеть — оглядываться, глазами живыми по цветам и соцветиям, а не зрачком обугленным в одну лишь точку. Чтобы траву опять узнавать и ноги вытянуть, и воды глоток по сухому.

Ведь ревизорши — если отдельно — милые женщины. Вот только работа у них такая, куда денешься. И в конце, когда узнали, что криминала нету, другими же стали, и прекрасно и благородно даже себя вели (да, расцеловал бы я их за то, как вести себя напоследок! И сказал бы, почему, да время не вышло пока…), И зла личного не держали. Начальница их обругала меня, конечно, «за поведение», негодовала, но позже, зимой, в пургу и мороз, она из фургона служебной машины через стеклышко индевелое меня заметила полузасыпанного на трассе в степи. От ветра и свиста я крика ее не слышал, так она по рытвинам снеговым больными ногами, спотыкаясь, ко мне. В машине мы смеялись, узнавали друг друга, грелись от этого и от печки тоже.

А та, что писала анонимку, потом еще и в другие несчастья ввязалась, и кусала там, и кусали ее, и тогда она, истерзанная, как бы очнулась, и — лицом на свет из ямы в меру нутра своего. И вульгарное заносчивое лицо ее стало отчасти спокойным.

А мы рукой на прошлое — вранье! А мы с надеждой в будущее — свет!

Одним словом, поначалу желательно изменить условия. И тогда грядущего Хама победит грядущий Христос. Просто ему будет легче это сделать. Но победа куда более славная, когда поле боя внутри тебя самого. Не снаружи подмога, а в межклеточном веществе твоем сам подымается Георгий Победоносец, и поражает копьем пресловутого Змея. И тогда, говорят, будет мир на земле и в человеках благоволение. И глаза твои пуговки увидят другое. Тут — и сказке вроде бы конец, счастливая развязка получилась — Хэппи Энд. А в жизни счастливые концы только ли в опереттах? Откуда ж тогда оптимисты берутся? Как формируются? Ах, все зависит от расположения материала. И вот эти исповеди-записки единой судорогой держатся, они целостно содрогаются. Но ежели вырвать из контекста, сформировать и сгустить умышленно, то счастливую развязку Хэппи Энд и у нас получать можно, ничего особенного. Итак, попробуем ХЭППИ-ЭНД…

День начался еще в постели телефонным звонком. Сестра-хозяйка плакала в трубку, поминала преклонные годы свои, плохое здоровье и свершения. Понять сразу нельзя, тем более сонному. Эти люди пока заплачку не завершат — до смысла не доберутся. Все же выяснилось потом: ее засудили, приговорили к штрафу за то, что мы на улице перед диспансером лед рубили нехорошо. «За нарушение правил благоустройства». И действительно, зав. поликлиникой Волчецкая получила воспаление легких, а у меня бронхит и дрожание рук после тяжелого лома. Это с непривычки. Руки мои холеные, в растворах мытые-перемытые, глицерином умягченные, кожа тонкая, и держу-то в них чистую безделицу — скальпель, зажим, ножницы, крючок, чтобы ткани развести, — так все же легкое, ажурное, стерильное. Не тяжкий лом и не совок даже дворницкий. И вот хозяйку наказывают за то, что где-то мы лед не дорубили, не добили его как следует.

— Подожди, — говорю, — ты тут причем? Меня надо штрафовать, я за все в ответе.

— Так у меня ж полставки завхоза, совместительство.

Они же завхозов штрафуют.

— Ты бы им объяснила, — говорю.

— Да без меня, ох, без меня заседание и шло, — рыдает хозяйка, — помогите же, ради Господа. Защиту сделайте. Ночь не спала…

Мне б твои заботы, думаю. Ну, ладно, раз был суд заочный, то и апелляция пусть тоже заочная. Уже на работе из кабинета своего позвонил, объяснил. Те сказали:

— Хорошо, Бог с вами, отменяется.

Сестра-хозяйка лицом осветлела, забормотала, закуковала, поклонилась благодарственно. И не десятку вовсе ей было так жаль, а страшно в присутствие идти к судебным исполнителям, и повестка ведь грозная по всей форме, и печать лиловая.

Так. Сбросили мы это дело. Теперь на обход. Здесь старшая сестра на ухо шепнула, что ищет меня по телефону Елена Сергеевна Корнеева из Дома Санитарного просвещения. Дело важное у нее. Ладно, не буду торопиться, хорошего она все равно не скажет, а задание какое-либо всучит, прилепит.

— Занят я, занят, — бормочу на ходу.

А день сегодня ответственный. Нужно подготовить трех женщин на операцию на завтра. Одной 72 года, громадная опухоль в животе. Двум другим — тотальная экстирпация матки с придатками. А кто будет автоклавировать?

Электрик спился, пришлось его уволить, другой, старейший наш электрик Вася, тоже пьяница. Мы его сантехником перевели.

— Федора надо бы попросить, но он в соседней больнице, а из этих самый трезвый, как же ему оплатить?

— А вот так и так. Оно-то да, но и схлопотать можно, нарушение… Н-да…

Все равно — сейчас мне деваться некуда, надо решать, чтобы операции не сорвались. Я в этой струе сейчас, в сторону никуда нельзя. Еще кровь на завтра заказать, а станция дает туго. Я им напомню: десять человек сдали кровь для больной С., а взяли мы для нее совсем немного, значит, есть у нас и запас, значит… В это время старшая сестра забегает, швартуется к уху, шепчет нервически:

— В ординаторскую срочно, дожидаются вас.

— Бегу.

Меня ждет ревизор Полечка из районной бухгалтерии. Она сама не страшная, к тому ж у нас и дело общее, одна беда: завтра с утра ревизоры КРУ из Горфинотдела выходят на нас.

— Гурин-Лжефридман, — говорит Полечка тревожно, — старое дело. Убирайте быстрее задним числом.

Ну, да этот понимает, профессор как никак, привык временами и бесплатно работать. А прачек не уволишь, они Сорбонну не заканчивали, им — деньги на бочку. И безо всяких абстракций. А стирку не остановишь… Запрятать их надо, прачки чужие, им свыше полутора ставок идет, а это нельзя (и то нельзя, и се нельзя — кругом нельзя!). Тащите графики дежурств, часы чтоб совпали. Кипа — это врачи, еще кипа — это санитарки, большая кипа — сестры. И клеточки в них сотнями, и циферки окаянные тыщами, как блохи в собачьей шкуре. Книгу приказов быстро подписать, проверить, дописать. Готово! Гурина-Лжефридмана — эх, — уволить! Саланову — рраз! Убрать! Хвост налево, хвост направо. Это полька Карабас! А сие что такое — санитарка Берман? Откуда? Так жена же Федора, автоклавщика нового, только он в соседней больнице уже на полторы ставки, больше ему нельзя… на жену напишем…

Звонок. Елена Сергеевна из санитарного просвещения:

— Слава богу, застала. Завтра комиссия из Москвы. Проверяют всеобщую диспансеризацию. Поведем к вам.

— Да что вы, да бросьте, у меня операции завтра. Запрусь с утра и не увидите!

— Ну, это Ваше дело, а мы придем. Волчецкая им прекрасно покажет. Мы с ней об этом уже договорились.

В кабинет бурей Волчецкая:

— Вы слышали? Вы слышали?

— Так она же договорилась с Вами…

— Договорилась?! Врет! Врет! Не буду я ничего показывать. Вы главный врач, Вы и показывайте!

Ах, не успеваю, через голову накатом, не вынырнуть. Телефоны еще звонком в душу, и толпы опять с порога кидаются. И страхи, страхи, главное, из подложечки — мутными зигзагами: ах, финансисты завтра что-то найдут, ах, найдут и порежут, и попишут меня, юшкой же умоюсь. А комиссия московская? Они оттуда в мягких вагонах приехали, мыслят категориями, хотя и коньяк уважают. Так и на это еще время найти. А где? У меня ведь завтра операции. Одна — очень опасная, анестезиологи от нее отказывались, я месяц ее готовил. Завтра оперирую вместе с опытным гинекологом из института. Только мне ее из области еще привезти нужно. К тому же и заплатить ей как-то, выкроить, а завтра финансисты… Проклятье! И завтра же москвичи. И снова на нас. И машины нет, чтобы гинеколога привезти: служебная рассыпалась, моя не ходит. Бесколесные мы… Безысходные… Что будет? Что будет?

«А будет хороший конец», — говорю я себе. Будет просвещенным читателям презираемая и серьезной критикой осмеянная опереточная счастливая развязка. Своими руками сделаю этот тривиальный, примитивный, если хотите, даже пошловатый ХЭППИ-ЭНД. Добродетель, туды вашу мать, восторжествует. Это вам не театральная постановка. Другого выхода у меня нет. Завтра три операции, одна очень опасная. Действительность буду лакировать насильно, дорогу себе проложу в этой чаще, и конфликты разрешу под занавес! Да я все циферки окаянные в одно сведу — считай не просчитаешься. И людей своих коренных и совместителей внешних по клеткам в графе проведу, и каждый для контроля удобно, как пень, станет: заглядение… И работа при том не закупорится, не замкнет, не затюрится (ах, завтра три операции! Три карты, три карты, три карты!) И еще в моих ЭВМ-мозгах альтернативы уже вспыхивают, перемигивают: а не отсечь ли финансистов вообще и покороче, не пропустить их, скажем, завтра к себе в диспансер? Завернуть их от себя, упростить всю позицию? За скобки вынести? И вынесу, вынесу… Вынесем все, и «широкую ясную грудью дорогу проложим себе». Дальше не надо — у нас ХЭППИ-ЭНД. Поэтому я и москвичей вальяжных тоже не пущу, я их в купе назад затолкаю, я их запихну или еще как-нибудь… И кровь достану на станции, дадут свежую, сколько надо, сколько угодно: операции ведь серьезные. И все это понимают, помогают и сочувствуют, и дают, что нам надо. А кто нам мешает, те тоже сами это понимают и сами же отвязываются, отваливают подобру-поздорову. Тут я и от страхов избавлюсь, они рассеются, и на душе будет легко и весело, и в теле бодро, и я усну спокойно… А завтра на рассвете (не позже) откуда-то появится машина, и утром (как договорились!) я привезу из области гинеколога. Женщин мы с ней прооперируем… Вот и сказке конец!

— Ха-ха-ха, — отвечает мне Дьявол.

— Блаженны нищие духом, — усмехнется Циник. — Сказочник какой, Андерсен нашелся. Кланялись тебе братья Гримм!

А умник добавит:

— Примитивно это, несерьезно. Маниловщина…

Но ведь у меня нет другого выхода! Счастливый конец нужно сделать. Его не пишут! Его делают! «ХЭППИ-ЭНД, ХЭППИ-ЭНД, — шепчу я про себя, — ХЭППИ-ЭНД…». А в голос уже командую:

— Собирайтесь, ответственные, снаряжайтесь, ко мне тесней, и со всею бумагою айда в бухгалтерию цифры иначить.

Мои люди уже в сборе, бумаги в торбах. Едем! Время! А на чем?

Выхожу во двор, а там посланник Божий — Андрей-Бобик. Это уже понятие, даже категория цельная: Андрей — имя шофера, Бобик — значит газик открытый, автомобиль такой. Это наше спасение! Я уговариваю его жарко, он из общего гаража, нам не обязан, во дворе случайно. Обещаю ему баснословное что-то в старой доброй манере: полцарства за коня! Тогда он соглашается. Уже грузится моя команда. Минуточку! Еще один вариант, чтобы не пустить их завтра совсем. Звоню Главному Ревизору, умолочу хоть на день, чтоб не трогали — операции же завтра… Главного Ревизора, вернее Ревизорши, на месте нет. Звоню домой — тоже нет. Опять на работу: где же она?

Андрей-Бобик торопит: поехали, поехали!

— Минутку, Андрей, минутку…

Узнаю: ревизор в институте сдает экзамены за третий курс (она еще и студентка, господи!). Заходит Федор — новый автоклавщик:

— Вот заявление от моей жены, пишите резолюцию, сейчас иду автоклавировать.

— Федор, у нее же фамилия Берман!

— Ну и что?

— Да это же находка для ревизора: санитарка — Берман, еврей дворник: самый короткий анекдот. Заинтересуются, проверят, липа — сразу видать!

— Так я что ли виноватый? — удивляется Федор, — У нее первый муж был Берман, не сомневайся, ставь подпись, я к автоклавам иду.

Надо рисковать, выхода и времени нет. Операции завтра. Грехом больше, грехом меньше — головы не сносить. Один черт!

— Поехали, поехали, — кричит Андрей-Бобик. Я улыбаюсь ему по-товарищески, широко:

— Едем, едем, иди, я за тобой.

А сам — к телефону.

— Санитарное просвещение? Елена Сергеевна? Слушайте меня внимательно. В связи с завтрашним визитом москвичей я советовался с директором онкологического института Юрием Сергеевичем Сидоренко. Он сказал — ни в коем случае никого не принимать. Дело в том, что наши оригинальные анкеты по само обследованию находятся Наверху у NN!

Понятно?! И пока Сам не даст Добро — показывать никому нельзя. Понятно? Значит, снимайте нас с показа. Я все равно ничего не покажу. Понятно?

— Да, да, да… Да, да, да… — говорит Елена Сергеевна, и я даже слышу, что голова ее щелкает и звякает вариантами, как металлическая касса в универмаге.

— Хорошо, — заключает она, — предлагаю компромисс: мы вас, так и быть, с показа снимаем, а вы срочно пишете статью о диспансеризации в местной газете. И чтоб напечатали сразу, пока здесь комиссия. Они же в редакции вам никогда не отказывали.

— Принято, — говорю, — не сомневайтесь!

Теперь сажусь в машину. Андрей-Бобик движется в сторону бухгалтерии. По дороге, однако, я торможу его около мелиоративного института:

— Подожди, ради Бога, я мигом…

Шубу — в гардероб, через две ступеньки по этажам. Где экономический факультет? Ага — здесь. Коридор — верста. Тишина и пустыня, никакой жизни. Дергаю одну дверь, другую — справа, слева. Быстро, быстро! Расчет простой: кто-то знакомый увидит и закричит обязательно: а-а-а, привет, сколько лет, давай, заходи, ну как, брат?

— Да так.

— Да, брат.

— Да-аа…

На седьмой двери так и получилось. Тут я сразу темп сбавил, вошел не торопясь, солидно, губы и руки слегка вперед, а сам как бы даже отфыркивая чуть-чуть. Но по большому счету. Еще мы ритуально бьем один другого ладошкой по спине.

— Да, брат.

— Да-аа…

Ритуал надо кончить вовремя, как раз под чуть иную в голосе нотку, чтоб и сердечность не растерять и к делу тонко совсем подойти. Я задушевно так сказал, что женщину ищу, знакомую одну, по личному вопросу… Он ушел куда-то наводить справки. На его столе свежий «Крокодил» и журнал «За рулем», уютное кресло, и тишина. А у меня Андрей — Бобик (дождется ли?). И пропасть слева, пропасть справа… «А-хха-ха, ха-ха», — заливается Мефистофель голосом Шаляпина. Умник и Циник тоже смеются. А маленький один обиженный, сентиментальный, жмется под ложечкой и тихо плачет куда-то в пищевод. Я делаю глубокий вдох — сначала животом, чтоб оттянуть диафрагму, а потом грудной клеткой — до конца, до упора, и говорю на выдохе:

— Х-э-э-э-э-эппи Энд!

И в это время как раз хозяин кресла и тишины возвратился в свой кабинет.

— Нет такой в списках, — говорит он, — не учится у нас такая.

Тот несчастный под ложечкой жмется и плачет еще сильнее, а вслух я говорю спокойно и вроде бы чуть небрежно:

— Да здесь она, куда денется… Учится заочно на экономическом.

— Заочница? Так бы и сказал.

Он снова уходит наводить справки, и вся эта кутерьма ему нравится, она ему с руки, чтобы время убить (журналы, видно, давно прочитаны, тишина, недвижение, кресло — пойди высиди…).

— Здесь она, здесь она, твоя женщина, — говорит хозяин, возвращаясь и усаживаясь на старое место. — Сейчас она сдает экзамен, аудитория 246. Значит, выходи на улицу, — продолжает он, — иди до следующего угла и заходи в новый корпус, а можешь отсюда — по коридорам, по переходам.

Мне выходить нельзя, там Андрей-Бобик на улице (если еще дожидается). Что я скажу ему: снова ожидай? Это время и нервы, еще пальто — надеть, снять, гардеробщица, номерки, канитель. Я по коридорам — рысью, по этажам и переходам — в бег. Ступени крутые, повороты разные. Эх, дыхалки мне не хватает, годы бы мне молодые, так я бы… ну ладно! К аудитории 246 подхожу опять спокойно и солидно. Дыхание и сердце уже успокоились. Но в самой аудитории какие-то совсем юные девочки и мальчики, на солидных заочников они не похожи. Спрашиваю осторожно:

— Ребята, экзамен уже прошел?

— Давно, — отвечают, — еще в прошлом месяце.

— А сегодня экзамен был в этой аудитории?

— Нет, тут занятия с утра идут.

— А факультет ваш какой?

— Строительный.

— А с экономического факультета? Где здесь они экзамен сдают, или занятия где у них?

— Да сроду их тут не было.

Разбитое мое корыто… Сказка о золотой рыбке… Волк и семеро козлят… Что там еще?

Я выхожу в коридор, и громадная густая толпа, как в метро, уносит меня в никуда. А время уходит. Тут скандальное и яростное упрямство подымается со дна разбитой моей души. Как бомбой ударило, дымом, щебнем, осколками. Того несчастного в слезах под ложечкой — тяжелым сапогом в живот и в зад! Башкой вперед ушел, падло, из нутра! И Умник и Циник приумолкли, заткнулись. А Дьяволу бороденку его поганую проклятую выдеру вместе с челюстью, чтоб хряснуло поперек у гада. Из пушек по воробьям… Из пушек по воробьям? Только теперь уже не остановишь. Злая сила ударила, ободрила, и выправка уже офицерская, шаг легкий, пружинистый, и в руках свобода. Играть не надо, само несет.

- А-а-а, привет, кого вижу!

— Сколько лет! Сколько зим!

— Во, брат!

— Да, брат.

— Давай, заходи, давай.

- А-а-а…

— Да-а-а…

История повторяется, и, как водится, уже на другом витке. Мой нынешний собеседник организован, аккуратен и деловит. Все быстро выяснил по телефону, информацию четко записал на обрезанный листик (их тут у него стопочка специальная): фамилия, имя, отчество, курс, факультет, группа и номер аудитории — триста сорок шесть! На сотню ровно ошибка вышла. Еще расписался мой собеседник по привычке, наверное, и выдал мне драгоценный квиточек, как в справочном бюро, только без печати. Рванулся я опять по лестницам-переходам. (Андрей-Бобик и вся наша компания, что вы думаете обо мне и где вы?) Номера аудиторий нарастают, мелькают, уже вдоль третьей сотни бегу. Так, триста сорок пять… Так. Триста сорок семь… А триста сорок шесть?

Назад! 344, 343, 342… Вперед! 348, 349, 350…

Что за черт? Именно черт! Аудитория исчезла! Булгаковщина… Этого еще не хватало. Дьяволиада, сатанизация жизни! Аудитории нет… И никто, никто не знает во всей толпе, они плечами пожимают и дальше бегут — озабоченные. Опять вдоль коридора бесцельно. По-над стенами иду-плыву — куда? На очередной двери таблица: ДИСПЕТЧЕРЫ. Сюда! В комнате сидят молоденькие и прехорошенькие женщины, лет примерно до тридцати. Немного секса, духи, легкий газированный разговор. Им бы в эти комнаты молоденького тореадора в красном плаще, ковбоя с мелодичными шпорами. А я им на кой черт!

—Ах, девочки, девочки, не бросайте меня, помогите мне, я вам тоже ведь пригожусь, я вам анкеты подарю для само обследования грудных желез.

— А чего делать с ними?

— Будете, девочки, ощупывать свои груди — плашмя, ладошкой и пальцами. Как найдете узелок, уплотнение — сразу ко мне!

Лица у них становятся серыми, скучными, не в тон я попал, слегка меняю акцент:

— Сами не хотите щупать, так попросите хорошего человека, только чтоб не грубо, а нежно, деликатно… Тогда их груди чуть взволновались, чуть заиграли под блузками, но не для осмотра медицинского скучного, а на заре как бы туманной юности в стиле цвела черемуха. О, как цвела она…

А мне — на руку. Главное — мосты навести, вписаться в эту чирикающую компанию.

— Помоги ему, Лариса, — защебетали они.

Та сказала:

—Я — диспетчер номер один. Я им всем расписания составляю, где, кто, в какой аудитории.

— Хорошо, — говорю, — но исчезла аудитория 346.

— Она не исчезла, — ответила Лариса, — триста сорок шестая аудитория — это проходная комната. Вы в ней стояли и ее же искали, потому что двери там сняли — расширение получилось в коридоре — это и есть триста сорок шестая.

— Ну, да Бог с ней, с вашей архитектурой, мне студентка нужна, одна заочница с экономического факультета, фамилия, вот, имя, группа, курс.

— Так это же совсем просто, — сказала Лариса, заглянула в свои расписания и сообщила: аудитория 128, но не сейчас, а через полтора часа у них будет там занятие.

— Экзамен?

— Нет, не экзамен, обыкновенное занятие.

Сказала, и квиток мне уже пишет со всей этой информацией.

Я взмолился:

— Лариса, девочки! Проверьте еще раз. Это уже третий вариант. Нет ли ошибки?

— Ошибки нет, я же Вам говорю, я диспетчер номер один, я сама эти расписания составляю.

Но женщины загалдели:

— Проверь, Лариса, у них же занятия с Каргановым, а ты же его знаешь — он же возьмет и перенесет или отменит.

— Ладно, — сказала Лариса и пошла уточнять.

Через несколько минут она вернулась и сообщила:

— Они сейчас находятся в аудитории 81, экзамен сдают, давайте я вас проведу.

Дверь в долгожданную аудиторию закрыта, оттуда лишь глухие голоса, если ухо приложить.

— Но входить нельзя, — сообщила Лариса, — там же экзамен идет.

— Ладно, — сказал я, — сегодня день открытых дверей. — И с этими словами вошел туда. Все обернулись, и я сразу увидел ревизоршу мою драгоценную — вот она, рукой подать.

Но…

Но плоской доской и в свитер затянутая встает очкастая во весь рост учительница, и непреклонство и арктики в ней, торосы, холод и медведи ощеренные, и говорит равнодушно, но с металлом, как радио на вокзале:

— Здесь идет экзамен, прошу покинуть аудиторию.

Контрапункт. Мгновение. Еще мгновение. Кто-то шепчет свое: партицип цвай… перфект… Ага, вот оно что.

— Энтшульдиген зи мир битте, абер их браухе нур айн айнцигер момент. Простите, пожалуйста, но мне нужен только один момент единственный, — сказал я, каркая лихо и картавя, как фрицы в сорок первом.

Эта «доска» остолбенела сначала, потом ответила человеческим голосом:

— Битте, битте. — На плоскости ее свитера появились вдруг миленькие два холмика, чахлая юбка тоже округлилась на бедрах, она превратилась в женщину и повторила уже с улыбкой очаровательно:

— Б-и-и-итте.

— Ах, данке, гросс данке, — пробормотал я, а сам ухватил ревизоршу за локоть и вытащил ее в коридор.

— Да в чем дело? — лепетала она, страшась неведомого.

Я коротко объяснил, а в моей башке, в висках грохотали пульсы. Она тянула свое:

—Да как же вы меня нашли?

— Ладно, не в этом суть, — сказал я, — мне нужно завтра оперировать.

— Ну, как освобожусь, часа через полтора… позвоните…

— Сейчас, сейчас нужно, у меня машина на улице с людьми (Андрей-Бобик, где ты?), в бухгалтерию едем, решения будем принимать. Искалечим же все своими руками сейчас, потом не вернешь.

— А звонить откуда?

— От диспетчеров, пошли!

В пути уже спокойно я рассказал ей, что мы получаем специальный фонд для оплаты консультаций — ее родной финотдел как раз и помог на исполкоме. Теперь, наконец, нарушений не будет. Лжефридман, как сон, как утренний туман, исчезнет, а профессору Гурину будем платить за фактически отработанные часы (положим, не за часы, а за работу — с лихвой, ну да тут не подкопаешься). И гинекологу тоже без нарушений, почти. И разное еще… Только время нужно, чтобы концы свести. Она согласилась. Зашли мы в диспетчерскую к этим колибри. Они засмеялись одобрительно. Ревизорша позвонила своей подчиненной ревизорше, что-то ей растолковала. С милыми пичужками мы простились и вышли в коридор.

— Завтра к вам не придет никто, — сказала она, глядя мне в глаза. Потом обернулась к стене и сказала в стену:

— А может, и вообще не придут…

— Ага! Ага! — вырвалось у меня с восторгом и клекотом.

— Но чтоб все было по закону, — сварливо проскрипела она вполоборота.

— Да, да-а-а…, да, да, — сказал я нежно и страстно, благоговея, внимая и трепеща. Мы простились. Я поцеловал ей руку и кинулся в гардероб. Вихрем на улицу. Бог ты мой!

Стоит Андрей-Бобик — дожидается, и вся моя компания в машине сидит.

— Как дела? — кричат.

— Порядок у нас, — сказал я. А сам голову вскинул, и радость гусарская, нахальная, горячими пуншами и веселым шампанским по телу так и пошла!

По инерции все же катим в бухгалтерию — сверить кое-что и марафет навести по самой поверхности, не ломая уже, не коверкая. Хорошо едем. Я красуюсь, секретарша мною любуется, сестра-хозяйка боготворит, и даже старшая сестрица улыбается. Бухгалтера поздравляют меня тихим шепотом, подмигивают по-свойски. Графики и сметы мы все же вытаскиваем, мирно документы сверяем, легкий чуть марафет наводим — бархаткой по чистому голенищу. Неторопливо, разнеженно, и колокольчик в душе.

Тут разламывается дверь, и бывший мой шофер с рассыпанной давно машины в проеме вспыхнул, как шаровая молния. Молодой ухоженный толстяк, еще и бородатый, а прозвали Нарциссом (от зеркала не отходит, любуется собой, оттуда и прозвище его). Теперь взъерошенный и потный, в глазах безумие, и борода съехала куда-то набок.

—Быстрей, быстрей, — кричит, — поехали!

Переключаться мне быстро, сей момент, а в чем дело?

— Машину, машину дают, новую!!!

Я уже бегу с ним по лестнице — через эти ступени корявые, но молодежным скоком, ах, не по возрасту.

— Две… тысячи… семьсот… рублей, — выдыхает он с кашлем. — Срочно!!! Срочно!!!

Машина рвет с места, на обгон круто.

А куда? На завод. Там директор — свой. Рак слепой кишки, наш пациент, наш человек. Вытащили его «оттуда». И уж сколько лет как здоров. Директорствует. Правда, он уже дал тысячу рублей на озеленение онкологического диспансера, но другого выхода у меня сейчас нет. Две тысячи семьсот (госцена «Москвича») нужно оплатить в ближайшие полтора часа, иначе машину перекинут другому здравотделу. Да мы костьми ляжем сейчас, землю будем жрать, но фортуну-судьбу не упустим. Ах, колеса свои! Ах, колеса! Собственно, не к нам они и катились по плану-графику изначальному. Но что-то не сладилось там по бумаге, по финансам, а, в общем, по расторопности их, и наш завгар — страсть бедовый — тут рыбину и подсек. Слава ему! Только теперь эстафета — у нас, а деньги такие немалые, и за месяц не всегда возьмешь, а уж сходу никак не достать, нереально. Маниловщина… Опять ХЭППИ-ЭНД делать надо.

Завод. Директор и главбух разом встали из-за стола, но и руками развели из-под живота, и виноватой улыбкой засмущались: денег, дескать, не жаль, но нельзя машину, именно машину нельзя оплатить — запреты здесь по министерству, еще банк не пропустит и разное… Мне вникать-понимать некогда, да и не нужно. Долой. Мимо и дальше! Быстрее! Сначала едем, потом думаем: куда?! В горфинотдел. Фин (финансы) — значит деньги, да еще знакомые там. Быстрее туда! Быстрее! Тормоз со скрипом, бегом через ступеньку. Финансисты улыбаются навстречу, говорят:

— Привет вам, здоровья, войдите, чего запыхались? Мы же к вам не идем, комиссию не послали, время вам дали…

— Время дали — спасибо, — я говорю, — теперь, пожалуйста, деньги дайте — две тысячи семьсот рублей, срочно нужно.

— Какие деньги? Да вы что?!

Недоумение у них, сомневаются (а все ли у меня дома?), и раздражение в подтексте.

— О-ох, — застонал Нарцисс, зубами заскрипел и руки судорогой вскинул.

— Страдает человек, — сказал я, — потому что сейчас лишимся машины, еще полчаса и конец — другие заберут.

— Так что вы хотите?

— Подпишите гарантийное письмо.

— Финансовые отделы гарантийных писем не дают.

— Не дают?

— Не дают.

— Тогда… тогда… (что тогда? Черт бы вас всех забрал!)… Тогда дайте деньги тому, кто письма дает…

— Конкретно?

— Дайте нашей бухгалтерии, вот что.

— Но за полчаса мы этого не сделаем.

— А вы позвоните, скажите главбуху, что деньги вы нам перечислите. У нас карманы уже пустые. Область будет снимать автоматически (инкассо — есть такое словечко!). А пока те снимут, — воодушевляюсь я, — вы как раз успеете нам деньги закинуть, и будет тем что снимать. И все успеется, и все устроится!

Они мнутся, на канцелярите своем гуторят неясное что-то, затуманенное.

— Да звоните же, звоните, время уходит, — говорю я со струной в горле перетянутой.

— О-о, — стонет Нарцисс, и борода его дышит кризисом, но уже и надеждой. Наши силовые поля буровят присутствующих, магнетически давят им на нервные центры. Во всяком случае, они берут телефон, звонят в бухгалтерию горздрава, а мы, едва дослушав, пятимся назад, умиляясь, благодарствуя, и вихрем — по лестнице вниз!

— Быстрей, быстрей, — командует себе Нарцисс, орошая потом рулевую баранку. Обгон, еще обгон. Стоп! Приехали. Рывок по коридору. Но сонные бухгалтерши горздрава неподвижны. К тому же главбуха нет. С кем же беседовал финотдел только что? Ага, вот с этой. Я нависаю над ее столом:

— Пишите быстрее гарантийное письмо, Вам же звонили из финотдела.

— Да, да, — отвечает, а сама ни с места.

Она рыхлая, ей двигаться неохота. Ну и взялся я за нее с хрустом и гиканьем. Нарцисс опять рукой махнул, вроде даже кепкой об землю ударил.

— Ладно, напишу, — говорит бухгалтерша, — только подписываться не буду.

— Кто же подпишет?

— Главбух Татьяна Степановна Гудилина. Она сейчас придет.

Ах, думаю, спорить мне с тобой уже некогда, пиши, пиши, еще напечатать надо, потом подписать. Началось хоть, слава Богу, стронулось что-то, пишет. А Нарцисс на часы смотрит и от боли мычит. Машинистка быстро отпечатала, тут и главбух появилась. Она молодая, разведенка, точеная и бюст у нее высокий, в свои дамские думы погружена, и мимо идет, не до нас ей. А я гусарствующим и любезным кавалером письмо гарантийное расстилаю и шариковое стило в маникюрные пальчики ее сам заталкиваю:

— Подпишите, милейшая Танечка, деньги будут, финотдел дает, уже звонили, не сомневайтесь! Не сомневайтесь!

Она опускает свой подбородок в ложбинку между грудями, читает письмо, бормочет:

— Денег нет, денег нет…

Я ей вторю:

— Есть деньги, есть деньги…

— Ах, обманываете вы, — говорит она с капризной женской досадой.

— Никогда я тебя не обманывал.

— Не обманывал, — иронически вопрошает она, — а кто обещал стихи к восьмому марта?

— Завтра, завтра будут стихи! Клянусь!

— Ладно, поверим в последний раз, — говорит она и… ставит, наконец, свою драгоценную подпись.

Теперь печать круглую, штампик махонький: шлеп! шлеп! Готово!

— Ы-ых! — ревет потрясенный Нарцисс, и кубарем мы оттуда. Помчались в гараж. А там — завгар, огромный, могучий — помесь Гаргантюа с Ильей Муромцем — по линии —

Славное море, священный Байкал. И он хватает бумагу из рук моих (Эстафета! Эстафета!). Ревут моторы. И все это сходу бабахнуло, рванулось и сгинуло, как выхлоп на глушителе. Я в тишине и в одиночестве.

Чирикают воробьи.

Еще успею, пожалуй, в редакцию, если прибавить шаг. Ноги это делают сами, но общий темп жизни разом снижается, напряжение падает. Струны ослабли, провисли. И сознание уходит, растекается по сторонам из этого узкого заданного круга, и проясняются контуры домов и деревьев, и виден малыш с совочком в руке, и мама его воркует ему, и лужу надо еще обойти, и вывеска вот «Минеральные воды», чтоб губы сухие в шипучий стакан (ах, да, хочется пить), и живые нарзанные иголочки будоражат мое горло. Захотелось почесаться, потянуться, зевнуть, да и покушать бы не мешало.

Таким вот сложным, многофакторным, прихожу в редакцию. И ничто человеческое уже не чуждо. А там мягкие креслица, расслабление, и ногу за ногу можно. Поговорим, обменяемся прибаутками и репликами, интеллектами своими позабавимся и друг друга с полуслова поймем. Зам. редактора — моя приятельница, родню ее лечил. Да и кого я не лечил в этом городе. Двадцать три года в должности — все приятели уже. Объясняю ситуацию — нужно срочно статью в газету пропустить, пока комиссия будет в городе, дабы комиссия сия меня не сожрала бы.

— Бу сделано, — говорит она, — давайте статью.

— Сейчас напишу.

— Завтра в десять утра, сегодня уже некогда, убегаю, — говорит она, — и пусть ваша секретарша напечатает через два интервала, как обычно.

Договорились.

Выходим из кабинета вместе: она по своим делам, я — в диспансер. Как у них? Мой день отгрохотал экспрессом, а там время тянулось обычно, не случилось ли чего? Конечно же, случилось: соседнюю поликлинику и аптеку заливает, радиатор разморозился, секция развалилась, вода хлынула в аптечный склад, уничтожает вату в тюках, марлю.

— А я причем?

Объясняет громадный детина с разводным ключом в левой руке и с характерными отеками на физиономии. При этом он замещает воздух вокруг моего лица густым перегаром. Ему, детине, нужно воду перекрыть, а вентиль у нас в подвале, вернее, в подполье — под полом гистологической лаборатории (где Лжефридман работает). А лаборатория заперта, и ключа нет, и лаборантки дома тоже нет.

— А посему ты сними радиатор и забей чоп в трубу, — говорю я ему.

— Хватит подвигов, — орет детина, — хватит! Чтобы меня залило всего? Как же, бегу, тороплюся.

И еще один с ним шибздик-подпевала добавляет: «Он хотит воду перекрыть, вентиль ему нужен, понял?».

Двери закрыты, ключа нет, вода прибывает. Опять ХЭП-ПИ ЭНД? Просто ЭНД, а нам — ХЭППИ…

Исследую окошко снаружи, со стороны палисадника. Так. Немножко пофартило мне: форточка прикрыта лишь, но не заперта. Я шибздика маленького на карниз определил, он кошкой уцепился, руку просунул, щеколду потянул, отворил-таки окно. Залезли они туда, ляду открыли, в подполье проникли. Потом выходят.

—Да там темно! — орет детина, — не видать ничего (по-русски он выразился покрепче).-Лампа нужна.

А шибздик добавил: «Ему лампа нужна «Летучая мышь», понял?».

Я начал терять терпение от голода, от всего, что уже случилось сегодня, и повело меня не туда:

— А почему у тебя света нет, — загорячился я, — ты почему во тьму без лампы суешься?!

— Я тебе не аварийщик, не аварийщик я, — заорал детина, — у аварийщиков лампу спрашивай! Шибздик добавил:

— Он ремонтник, понял?

Ах, я все понял, давно это понял, но чесотка правдоискательства уже овладела моим угнетенным, униженным духом, и я продолжал с удовольствием, но без всякого смысла:

— А почему тебе не дают лампу для ремонта? Тебе же там всю жизнь темно! Свету немножко не помешало бы? А? Как думаешь? Ты б хоть чуточку видел сам, и я бы не мучился с тобою рядом…

Детина закричал:

— Бухгалтер не дает! Бухгалтер, падло, мать его!..

Шибздик добавил:

— По смете не положено, понял?

Я опять сладостным почесом:

— А водку жрать по смете положено?

Детина ответил привычное:

— А ты мне наливал?

И шибздик открыл было рот, чтобы добавить, но кто-то уже затеребил меня за рукав, отозвал в сторонку. Этот новый персонаж сказал: «Я муж больной, которую вы завтра будете оперировать. Я «Москвич» свой приготовил, завтра можем в область ехать с утра, пожалуйста».

Так. Немного удачи, где-то и повезет в круговерти этой, не все же горбом. И еще боковым зрением: санитарка идет, лампу несет «Летучая мышь». Шибздик руки тянет, улыбается. Вот он, ХЭППИ-ЭНД, опять получился. Дух мой снова укрепляется, чесотка сразу же уходит, как сила нечистая от креста. Я смеюсь, разговариваю, иду домой обедать, потому что от голода меня уже косит, ноги дрожат, а в голове сковородка и кусок мяса, вот зажарю сейчас полусырым с луком, яйцом, и хлеб свежий…

Дома пальто снять не успел. Звонок: Нарцисс! Бурей очищающей, на крыльях песни он врывается в тесную мою прихожую:

-Пригнали, пригнали!!! — кричит, и бенгальские огни прямо из глаз на бороду сыпятся. — Праздник, ах, праздник у нас! Пей, гуляй! Едем, — кричит Нарцис, — в ресторан едем, там ожидают. (Ну, да с меня причитается, святое дело…)

Он хватает мой рукав и тянет меня в мистическую ночь. Карнавальная ночь! Карнавальная ночь! Молодая Гурченко, молодой Рязанов, и я — молодой. Вечерний свет, прожектора, гремит оркестр, барабан и медные тарелки, и тапер на пианино лихо стучит, и ресторанные девочки выходят на музыку, и в танце красиво отдаются кому-то, а может быть, и тебе… И могучий завгар хохочет от этого, льется коньяк, зажигаются звезды, розовое тепло волной идет по залу, и все любят друг друга.

— Поедем в Сочи, — говорит Нарцисс, — у меня там женщина. В горсовете работает, дача шикарная…

Размечтался он, развалился и борода смотрится — уже классическая она, хрестоматийная. Возвращаемся поздно. Могучий завгар, легко преодолевая хмель, лично развозит нас, тепленьких, по домам. Я успеваю еще позвонить Юрию Сергеевичу, и тот говорит упавшим голосом, что поступила анонимка. Августейшая особа одна сообщила…

Первый испуг острый, как камень в мочеточнике, с невыразимой болью и мукой. Нужно сбросить, стряхнуть, но вечерняя усталость и алкоголь против меня. И еще опасен мгновенный переход-перепад из ресторанных радостей в осклизлые эти низины.

— На кого анонимка?

— На онкологов, а персонально неизвестно пока, завтра узнаем.

— Куда пришла?

— В облздрав…

Мысль в тяжелой голове моей, как мышка в лабиринте, помчалась, опять задергалась, запищала… В облздрав. Так. Значит, не на институт. Так. Так. Значит, практическое здравоохранение. Так. Так. Так. Августейшая особа тайно сообщила: «…учитывая дружеские отношения…». Так. У кого с Юрием Сергеевичем отношения дружеские? У меня. Так. Так. Кого, значит, имеют в виду — меня!!! И уже пулеметом: так, так, так! Так, так, так! А может, смысл совсем иной: «…учитывая дружественные отношения…». Августейшей самой особы и Юрия Сергеевича? Чтобы миром дело решить? Так… так… так… Знатоки против телезрителей. Эту задачу мне сегодня уже не решить. Завтра узнаем. Но завтра (ах, завтра!) у меня три операции, одна очень опасная. Женщине 72 года, громадная опухоль, анестезиолог не хочет давать наркоз. ХЭППИ-ЭНД, ХЭППИ-ЭНД, а что делать? Острую боль в душе я заменяю на привычный булыжник под ложечкой и сажусь писать статью, которая называется «Вклад в диспансеризацию». Завтра (опять завтра!) в десять утра моя секретарша положит уже отпечатанный текст на стол зам. редактора (как договорились!), а я в это время поеду за гинекологом в область (машина ведь есть!). Так будем выруливать!

Ночь плывет с перерывами, бессонница — толчками, и страхи цветные — демонические.

К утру голова от подушки еще не отделилась, а в зыбком полусне на фоне общей тревоги какой-то колокольчик свое подзванивает, дополнительное: «Не все сделано, что-то забыто, упущено… Дзинь, дзинь…». Но где? Что? Ага! Стихи главбуху. На сегодня обещаны. И не в первый же раз… Несерьезный я человек, необязательный. Хоть и в шутку все это было, а ведь и с долей правды. Скоро вставать, пока лежу — самое время сочинить. Сам-то под одеялом, как бы отдыхаю, но и с пользой, однако. Заместо вдохновения у меня булыжник под ложечкой и социальный заказ. Не я первый, не я последний. Значит, по быстрому. У Пастернака, пожалуй, три строчки заимствую (он не обидится), затем у самого себя четверостишье — оно подойдет (и ведь тоже бухгалтеру было посвящено по сходному поводу), еще концовку стихотворную — не сходя с этого места. А теперь все связать, слепить в рифму, и задача моя будет решена.


Служите ж делу, струны,

Уймите праздный ропот.


«Главному бухгалтеру горздравотдела по случаю подписания ею Гарантийного Письма на приобретение легкового автомобиля «Москвич» для онкологического диспансера:


Любить иных тяжелый крест,

Но ты прекрасна без изъяна,

И прелести твоей секрет

В себе несешь ты, о, Татьяна!

Каким молиться нам богам?

Что положить к твоим ногам?

Найдем ли мы, по крайней мере,

Такую бронзу или медь,

Чтобы навеки в диспансере

Твой образ нам запечатлеть?

Знай — наше чувство глубоко,

Тебе мы посвящаем лиру.

А ты — легко и широко

Прелестной ручкой финансируй.


Пора вставать. Светло. Утренний страх, уже не цветной, а черно-белый конкретным крокодилом хватает за живот. Уйти бы куда-нибудь в валенок, но машина уже запущена, система работает, и все разворачивается по-вчерашнему еще плану-сценарию.

Машинистка строчит мой текст, автомобиль «Москвич» приезжает вовремя, комиссии сегодня к нам не придут, и сверх того еще солнышко, сохнут лужи, чирикают воробьи, покой и свобода. Улыбка даже в губах вяжется, потому что весна, как радость нечаянная… «Нанять пролетку за семь гривен»? Но внутренний дятел стучит молоточком по черепу:

— Так-то так, да не так… Так-то так…

Ладно, поехали. За ветровым стеклом — дорога, лес и горизонт. Они тоже обманные теперь, и все тропинки в лесу сегодня лживые, и наши шаги неверны, ибо свернулась плетью в папке уж нумерованная анонимка треххвостая, сухая пока, незамеченная. И неизвестно на кого еще, в облздраве лежит, дожидается. А как свистнет, ужалит… Избы пытошные, слезы жалобные, дьяки страшные — те же самые. Эх, ма! Но все равно, сегодня три операции. Одна тяжелая, опасная, а со счастливым концом-исходом, как задумано.

Обязательно!

Грим бессонницы и борений на лице моем. Драматические тени густо легли, и мешки под глазами.

— Вид у вас нездоровый сегодня, — говорит гинеколог, — как оперировать будем?

— Все в порядке, — отвечаю я, распахиваю дверцу «Москвича», и мы катим в диспансер. По дороге — светский разговор-беседа и анекдоты. Я читаю свои стихи, посвященные главбуху, гинеколог смеется.

И далее — опять по сценарию, к счастливой развязке идем не отклоняясь, как будто ничего не мешало снаружи, как будто ничего и не душит внутри. Я делаю тотальную экстирпацию матки, гинеколог меня подхваливает. Матка уходит хорошо, четко, бескровно почти. А это пленительная радость хирургии, очищение и отдых. Так. Разминка закончена. Теперь гвоздь программы: старуха с огромным животом, с перебоями пульса, с одышкой. Ее ноги отечны, она едва живая. Пошли! Ва-банк! Наркоз! Не глубоко, не глубоко, с кислородом, с ухищрением. Так. Живот одним движением вскрыли. Оперирует гинеколог. Ей положено. В случае чего — гинеколог… В случае чего — из Института… Киста в животе громадная, как дом. Наполнена слизью. Тяжелая — не поднять, скользкая. Где-то под ней на ощупь пытаемся определить ее ножку.

— Быстрей! Быстрей! — торопит наркотизатор, кривится и пальцем крутит.

Вот она — ножка. Хотим приподнять висящую над ней махину, оттянуть ее, чтобы пережать и отсечь. От резкого усилия стенка кисты надорвалась, и слизь под давлением хлынула в живот. Теперь ничего не видно. В трубку вакуумного отсоса густая слизь не идет. Нужно выбирать салфетками. Теряем время… Зато киста уменьшилась, ее легче приподнять, оттянуть. Ножка взята на зажимы, пересечена, все мы втроем дружно вывихиваем осклизлую громадину из живота. Теперь уходить отсюда побыстрей и по-доброму! Швы на кожу, давление восстанавливается. Слава Богу! Ах, мы все уже забыли, и даже ту гадину, что в папочке областной, в коленкоровой.

И третья операция точно по сценарию идет, без сучка и без задоринки. Совсем очеловечились мы и проголодались. А на этот случай собственная наша гинекологиня Софья Ароновна Бейлина уже приготовила курицу зажаренную, моченый арбуз, кислую капусту с клюквой какой-то, еще хитрый один маринад и кофе с сухарями. Тут бы и точку со счастливым концом, если б не тварь эта, что под ложечкой у меня булыжником сидит, глазом волчиным свирепо мигает и филином-тоской на всю душу орет.

По времени Юрий Сергеевич уже знать должен, на кого анонимка персонально нацелена, в чей висок. Но по телефону связаться с ним не могу, нет связи, как назло. Надо ехать. По дороге еще главбуху стихи занести. Ее нет на месте. Кладу под стекло. Увидит — улыбнется. А я — в область, навстречу судьбе.

Донос оказался на Юрия Сергеевича. Лично. Анонимщик очернил «Открытый прием» и осветил интимную жизнь директора. В связи с «Открытым приемом» нелестно упомянул о зав. поликлиникой института Ройтере. В заключение указал, что раньше институтом руководил достойный солидный доктор медицинских наук, профессор. А сейчас — выскочка и щелкопер Ю. С. Сидоренко, который только пыль в глаза запускает, а сам — всего лишь кандидат.

Внешних последствий анонимка не имела. Высоко и сильно стоит Сидоренко. Мучить его на данном этапе и по такому поводу — не положено. Однако же первый звоночек. Тут количество переходит в качество. Мы эту диалектику знаем. Мы ее учили не по Гегелю… Важный чиновник в Москве сказал:

— Я вас уважаю, Юрий Сергеевич, но, пожалуйста, имейте в виду, что по вопросу «Открытого приема» я вам не союзник.

Ладно, будем и без союзников. Только не мешайте вы нам, ради Бога, за это мы еще и низко вам поклонимся.

Что касается самой анонимки, то технически она сделана безупречно. Тайна авторства сохранена — обеспечена.

— Опытный человек сработал, — сказали эксперты, — не доищешься…

Однако же мы узнали его сразу — по нутру, которое все равно выпирает. Почерк можно изменить, шрифты от машинок скрыть-схоронить, но характерный облик и стиль автора сохраняется обязательно. Выше себя ведь не прыгнешь, из шкуры поганой своей не выскочишь. Ах, анонимщики, я всем вам желаю заболеть раком желудка и околеть от метастазов в печень. Чтобы желтуха еще, и чесаться, чесаться вам до крови и гноя. Всем, всем — без различия, правдивым и лживым — всем вам, собаки, собачья смерть и кол в задницу!

Помолодели мы от ярости, вздрогнули и крепче еще, и цепче на землю стали, и шаг легкий, кошачий… И усталости никакой. Я сказал:

— Докторскую тебе надо делать, срочно. Время для себя вырывай. Корпус какой не достроишь — черт с ним, операции свои сократи — успеешь. Видишь, куда они метят тебе — в слабину, пожалуй, единственную.

Он заходил по кабинету, чуть вперед наклонясь, и руки привычно — за спину. Ребята молодые тоже так ходят по институту, подражают ему.

— Верно, — сказал он, — времени уже не осталось.

— Так ты домой не торопись, сейчас вот и начнем.

На войне, как на войне… архивы нам не нужны, предварительные записи тоже. Ведь этот материал настолько уже пережеван, переварен и процежен через себя, что хоть сейчас на бумагу. Вот как этот мой текст, успевай только. Идеи, мысли и факты, связанные логической нитью, идут легко и свободно, как бы подзадоривая и вызывая друг друга на поверхность нашего сознания.

Сидоренко берет всю проблему в целом, не пресловутым «к вопросу о…», а разом — и профилактику, и раннее выявление, и лечение, и последующее наблюдение. И бриллиантом первой величины сверкает здесь наше с ним детище — «Открытый прием»— без направлений и записей, без анализов, без бумажек любых, что придумали организаторы здравоохранения; относительно научной работы нельзя выразить восторг, благоговение (а жаль!), значит, мы результаты цифрами строго дадим: выявляемость рака на «Открытом приеме» превыше обычных профосмотров в 200 (двести!) раз! А люди идут и идут сами, свободно, их никто не обязывает, никто их не гонит. Почему они приходят сюда? Ах, это так просто и, Боже мой, так сложно!

Ну, представьте себе, вы на базаре. Овощной ряд. Однообразно паршивая картошка или даже разнообразно паршивая: мороженая, вялая, мокрая, мелкая… И вдруг на каком-то прилавке — чудесная, молодая, крупная. Сразу тут очередь, толпа. И чтоб собрать у этого прилавка такую толпу, хороших организаторов картошки не нужно. НУЖНА ХОРОШАЯ КАРТОШКА!

Если в районной больнице работает сильный уролог, то больные урологические со всех концов тянутся сюда сами. Когда в досель никому неизвестном городе Кургане появляется великий ортопед Илизаров, то этот заштатный Курган становится блистательной ортопедической столицей. В глазной клинике профессора Федорова очередь, говорят, на два года вперед. Пришлось им переходить на промышленный конвейер. Операции на конвейере, пропускная способность увеличивается. Быстрей!

Быстрей! Огромный ведь людской поток идет самостоятельно.

И на наш «Открытый прием» люди приходят и приезжают сами, они жаждут попасть к хорошему специалисту, им нужен Авторитет! Так облегчим же дорогу сюда! Давайте запишем на отдельную бумажку все, что у людей на пути, что мешает и раздражает их (направления, разные анализы — сдать, получить, записи в регистратуре, зависимости от местных врачей, от местных властей…). И все это разом перечеркнем: дорога открыта! Но медицина — все-таки не картошка. Не каждому она нужна именно сегодня. В день «Открытого приема», ежели совсем здоровый человек, такой на рыбалку отправится, в домино, конечно, сыграет, телевизором насладится, а здесь, у нас, ему делать нечего. Сюда придут в свободное время те, у кого на душе тревога, кому действительно мы нужны сегодня. Люди идут сами, по собственной инициативе. А мы эту, наконец, прорвавшуюся инициативу, этот поистине дар божий используем во благо людей. Мы способствуем само обследованию, самоконтролю, самонаблюдению, создаем эмоциональные анкеты, «Календари здоровья».

Ах, легко ложится текст на бумагу, в одно дыхание (растолкал-таки нас анонимщик, раскрутил), в одно касание, само идет. И результаты наши фантастические — в цифрах пишем, в их любимых показателях, документально (а не верите документам — приходите смотреть. И приходят, и балдеют они). А мы дальше метеором уже другую главу. Категорию авторитета сейчас раскроем. Люди ведь к Авторитету тянутся, а что это такое? Вот она — скрепка меж главами, связующая их логическая нить. Авторитет у нас в медицине — это глубокий клинический опыт, богатая интуиция и еще, как говорят, «золотые руки», добрая слава… Да как все это обозначить, как формализовать в научный труд, в диссертацию, например? К счастью, есть у нас достойные в этой игре эквиваленты, большие козыри. Это новые разработки, оригинальные методики и операции, которые придумал сам автор. И все они или почти все через Госкомитет прошли, и пятьдесят восемь авторских на изобретение по данной теме у него. Всего же их — около сотни в столе лежит…

Авторское свидетельство — радужная, веселая скрижаль, и печать на ней чуть опереточная, и еще нить шелковая крученая — аксельбантом на старых свидетельствах висела еще. Возьмем наугад: за новую методику сухоструйного вбивания химиопрепаратов, за конструкцию оригинального, для данной цели предназначенного пистолета. Что это? Для чего? Так это Наташа, конечно, Наташа…

Это жаркий летний день в кабинете нашего героя. Это — изящная красавица, уютно в кресле мягком ангорской кошечкой непостижимой, ножка за ножку, короткая юбка, высокий каблук, глаза огромные, как у Христа, чуть только подведенные, кофе черный в маленькой чашечке прелестной ручкой Божественно ко рту несет. Епанча модная, перстенек золотой…

А глаза мои, конечно, понизу — к ножкам ее сами притекли, прелюбопытно уставились. Но в ту же секунду исчезло все это, как струна лопнула, жалобно замирая стоном. Под тугим прозрачным чулочком на своде стопы, на подъеме — тонкие короткие рубцы, характерные — несомненные следы эндолимфатической полихимиотерапии. Подтверждая это, она подняла ресницы и сказала грустно, чуть иронически: «Да… Да…». Тут кинулся Юрий Сергеевич знакомить нас, чтобы в сторону отсюда, из этого кошмара — в светскую болтовню соскользнуть. Защебетал он, зачирикал:

— Наташа, Наташенька, чудо наше, знакомься… Актриса… талант… Ах, преклоняюсь… бенефис… премьера…ах…

Мы с Наташей эту игру поддержали сразу, дружно сами защебетали. Но ведь у каждого теперь свое, хоть и вторым планом, а главное. Я тоже свое вижу: как ее проносили мимо меня на носилках — желтую, отечную, стылую. Как дышала она с пузырями на губах и не стонала даже. Она умирала, но не так, как в театре своем — красиво, на зрителя, а как в жизни — безобразно и просто, без монолога, с гнилостной лужицей под крестцом. Все врачи от нее отказались тогда: слишком поздно. А было ей двадцать четыре года. Заметался Сидоренко, не оглядываясь на состояние (терять нечего!), огромные дозы вогнал ей внутрилимфатически, опухоль уменьшилась резко, но добить не сумел, не хватило метода… Тогда он и придумал (для нее) сухоструйное вбивание химиопрепаратов, и пистолет специальный с дозатором пневматическим. Авторское свидетельство — веселая грамота, высокая скрижаль! Потом он еще оперировал Наташу, а теперь вот кофе с ней пьем, и разговор светский, якобы непринужденный…

Домой возвращаюсь поздно, а утром рано смотрю больных. Операционные в хорошем состоянии. Кровяное давление стабильное. Глаза живые. Старуха — та, вчерашняя, хватает мою ладонь, прижимается губами, целует. Я же говорил, что будет ХЭППИ-ЭНД.

Теперь можно выйти на больничную веранду, оглядеть окрестность, подышать. Дышится легко. Сероводороды и перегары нашей жизни уже развеялись, рассосались. Воздух прохладен и свеж на рассвете, и чистая пленительная нота.

— Проснулись мы с тобой в лесу, — поет Иоганн Штраус любимой своей женщине. И Карла Доннер отвечает: Тра-ли-ла-ла-ла-ла. Ла-ла! Трала-ла-ла-ла-ла. Ла-ла!

Весело бежит наша пролетка в бесподобном финале «Большого вальса». Волнующе и победно звучит высокий оркестр, гремит симфония итогов: комиссия по диспансеризации к нам не пришла (ах, я бы не отбился от них открытым приемом). Выскользнул я из-под их глупостей, благоглупостей и свирепостей, и время драгоценное сохранил для операций. Дорога, стало быть, ложка к обеду. И финансисты не пришли, без погрома, гляди, обошлось. Опять шкура целая! И анонимка-удавка меня обошла, миновала на сей раз… И операции не сорвались, мы их вовремя сделали, больную тяжелую не потеряли, все удачно сошло, и гинеколога привезли, как обещали. И машину для этой цели ко времени определили. И нахально еще себе автомобиль новый сверх того выбили. И наводнение в аптеке остановили, спасли вату в тюках, марлю еще. И все довольны. Главбух улыбается, гинеколог с удовольствием опять приедет к нам, Нарцисс счастлив, завгар тоже не в обиде. Юрий Сергеевич свою позицию и свою жизнь правильно скорректировал, и диссертация его курьерским пошла, сама на бумагу ложится, успевай только. Наташа-актриса учит новые роли, каблучками тарахтит, епанчой крутит. И я, наконец, изо всех вод — сухим молодцом, и от смерти спасенная старуха мне руку целует. Итак, мы завершаем.

Все участники этого действия, выходите на сцену из-за кулис, улыбайтесь, кланяйтесь под занавес и не ждите аплодисментов. Потому что зрительный зал пуст. Сегодня ни об этих ваших страданиях, ни о свершениях такого рода никто ничего как бы не знает. Сочтемся славою и обойдемся. Мы с Юрием Сергеевичем, во всяком случае. Каждому ведь свое. Нам все же удалось переломить судьбу, навязать свой ход на данном отрезке. Не уклонялись мы, на объективные трудности-кошмары не ссылались, но дело сделали. И не в первый раз это и не в последний. Ибо такие прелестные развязки и такие счастливые концы у нас чередой идут, колесом крутят, ХЭППИ-ЭНД, что ни день почти.

Так, может, мы и впрямь счастливые люди? Кто же нас разберет?!

Ладно, покрасовались мы празднично, показали себя на заглядение. А теперь — назад, в небытие размытое, в жижу эту без края и без конца, в запахи наши привычные задышанные. Но не всегда же дрянь с пакостью гомогенно замешаны. Иной раз и сиренью встречно дохнет. Тогда контрапункт сюжетом взрывается. И вот он рассказ — сам отстучался.


Называется:


…ТЕХНАРЬ.


Ночью в диспансере прорвало водопровод, вода хлынула в коридор. Заметались дежурные сестры и няньки, забился в истерике мой телефон дома. По этому поводу мне нужно оторвать голову от подушки, разлепить веки, уходить в ночь.

Аварийная не хочет ехать (они всегда не хотят), говорят:

— Мы внутренние сети не обслуживаем, мы — внешние сети…

— Больницу топит, — я говорю, — больные там после операции, давайте, ребята, давайте, завтра сами сюда попадете…

Они сказали — не дай Бог, но все же приехали. Дыру в трубе забили деревянным чопом, остановили наводнение до утра. Помощь скорая, хоть и временная.

— А дальше что? — спрашиваю.

— Так это ваше дело, — ответили они и уехали.

Утром деревяшка в этой трубе совсем отсырела, начала слоиться, волокниться, и струйки первые еще не фонтаном, а пока слезой зачастили на пол… Я быстро собрался, сел в машину, поехал. А куда? Там видно будет.

Ехать, в общем-то, некуда. Такого места нет, куда можно поехать, если в больнице вдруг потекли трубы. По местности надо ориентироваться, по ходу езды. Мимо горсобеса едем, а там сантехники гнездятся, работу делают (уже мы об этом знаем, шепнули нам). Теперь их надо вытащить, подманить… Тоже знаем как. Еще с мастером договориться отдельно. Мастер — женщина. Я ее в машину к себе зазвал и прямо за лифчик ей маленький пузырек один засунул. Она не сопротивлялась почти, только время оговорила — держать ребят не более 3–4 часов, а потом снова их на место, чтобы собес не пострадал окончательно.

Ребята у меня воду отключили, гнилой стояк вырубили, новый уже ставят (свою трубу дают!). Повеселел я, хожу гоголем:

— Сейчас вода будет!

Но сварщик сказал:

— Рано пташечка запела, ты видишь, одно гнилье у тебя под полом идет, стояк приварить некуда.

Я говорю:

— Так ты же менял эту разводку, полгода назад ставил, почему все трубы тогда заменил, а эту линию гнилую оставил?

— Так меня никто не просил ее менять, — он отвечает.

— Да ты сам обязан знать, ты сантехник, я же, когда в живот лезу, тебя не спрашиваю, что там делать…

Пустой разговор. Воды нет, и время уходит. Пациентов ходячих выписываем, остальные нарзаном умываются.

К обеду половина сантехников — пьяные, уже митингуют. Остальные продолжают работать. Шаг за шагом они вырубают гнилую трубу, чтоб найти какой-то конец, куда приварить, но кругом же гнилье! От сварки ползет металл, а чуть воду пустишь — фонтаном бьет — опять наводнение. И нет этому конца. И нервы мои балалаечной струной перетянуты. И сухость во рту. Эти ребята сейчас разойдутся, и останусь я с развороченным полом и гнилыми разбитыми трубами, и с тяжелыми больными — один в поле…

Завтра суббота, потом воскресенье, что пить будем? Смятение у нас и тоска. Тогда мы снова вынюхиваем всю разводку, маракуем, находим все же какой-то выход за счет хитрой одной перемычки-времянки, что поверху пойдет, под самым потолком, в обход подпольному нашему гнилью. Кое-что обесточим, правда, но жизнь сохраним — вода будет. А тут еще и подкрепление вышло: у больной оперированной муж сантехником оказался, так мы его сразу в упряжку, на помощь нам. В общем, эстафета уже наметилась: мои ребята завтра кинут времянку-перемычку и отвалят назад свой плановый собес доделывать, а новые сантехники будут работать у нас и доведут дело до конца. Но завтра суббота. Мой шофер по прозвищу Нарцисс выходной. Значит, придется мне самому на своей машине.

А ехать недалеко — в соседний хутор. Асфальтом и булыжником до тюрьмы по городу, а дальше — по косогору размытой деревенской дорогой с буграми и выбоинами. Для машины — сущее наказание. Вентилятор охлаждения на моих «Жигулях», как назло, вышел из строя, мотор перегревается на этих кочках, и мы останавливаемся, чтобы остыл двигатель. Громадный кобель подходит к нам, строго и бдительно нюхает колеса. Я вспоминаю объявление, прибитое к столбу на обочине: ВНИМАНИЕ!

ОХРАНА ПРОИЗВОДИТСЯ СЛУЖЕБНЫМИ СОБАКАМИ.

ЗА ПОКУСЫ И ПОРЫВЫ ОДЕЖДЫ ОХРАНА НЕ ОТВЕЧАЕТ!

Двигатель уже охладился, мы трогаемся медленно, перевалом через бугры, вновь перегреваемся, опять остываем, и снова едем. Мои пассажиры — здешние уроженцы, работают сантехниками в местной психбольнице для хроников. Покуда едем, пока остываем, они выглядывают из окошек машины и рассказывают про окрестность.

Во-первых, в хуторе нет водопровода, зато есть колодец с чудодейственной водой, которая исцеляет. С Украины даже едут лечиться, ученые люди анализы делают. И недаром, значит. И не случайно легендарный генерал и герой первой Отечественной заложил тут себе летнюю резиденцию типа современной загородной дачи. «Он был не дурак, ох, не дурак…» — говорят они многозначительно, косясь куда-то в сторону и как бы прислушиваясь к чему-то, чего я не слышу, не понимаю. Ибо мне не дано. И церквушку он себе, конечно, построил. Вот она — со сбитым куполом и вырванными глазницами, а все равно прелестная, как Венера искалеченная. Впрочем, и доска к ней прибита позднейшая с указанием, что памятник она исторический и находится теперь под охраной и защитой государства.

— В коллективизацию поспешили, — бормочут сантехники, — нонче опомнились, лучше поздно… — а церква людям еще послужила, хуторяне там прятались во время войны в подвалах церковных, тем и спасались. Богатые подвалы тут, глубокие…

Возле самой церковной стены на площадке стояла какая-то фантастическая транспортная единица. Это был замызганный велосипедик с притороченной к нему сбоку грандиозной грузовой коляской — тоже на колесиках. Сразу было видно, что крошка-велосипед эту приспособленную к нему махину не потянет, хотя и с моторчиком. Легкие тоненькие колеса под здоровенной грузовой платформой, наивные велосипедные спицы придавали всему экипажу характер неслыханный, марсианский, как бы намекая, что до местной психбольницы уже недалеко… И действительно, вскоре мы заехали на очередной косогор, наполовину перегороженный больничным забором. Здесь, в служебном сарае, сантехники разыскали сварочный аппарат, погрузили его ко мне в багажник, и мы поехали назад.

И опять грелся мотор, и снова мы останавливались, чтобы остыть. На очередной такой остановке послышался отдаленный какой-то треск или даже гром.

— Технарь едет, — сказали сантехники.

— Уж не тот ли это велосипед с грузовой платформой?

— Вот именно.

— Да как же он ее тянет, такую махину?

Они загалдели:

— Не пустую! Не пустую! Три тонны травы технарь в коляску наваливает и волоком еще…

— Это невозможно, — сказал я.

Они засмеялись.

— У него коляска ведущая, она и велосипед тянет.

— Ага… вот оно что… — растерялся я, — впрочем, велосипед зачем тогда, для красоты, что ли?

— А на велосипеде он сам сидит. От грязной травы, значит, отдельно, вообще от грузов, и управление легче, и равновесие… Да вы за технаря не волнуйтесь, не сомневайтесь! Грохот нарастал. Сантехники сказали:

— Сначала дым возникает, дорогу заволокет, а потом его колесница покажется.

Так и случилось. Где-то в перспективе ландшафта клубами-завесами встала зеленая мгла, и в дальнем громе выкатила из горизонта само беглая эта телега. И пошла, хоть на малой скорости, а легко и свободно по косогорам и рытвинам деревенской этой жизни, по размытой земле, как по дороге накатанной и удобной. У меня вырвалось:

— Ух, ты!

— То-то, — сказали сантехники, — технарь едет.

— Он что, местный?

Мужички-сантехники ответили:

— Не, иногородний он, а сюда попал по случайности жизни.

Перебивая и дополняя друг друга, они начали рассказывать. Этот мужик образования никакого не имеет, но технарь от Бога. И на войне техником, говорят, служил в авиации. Демобилизовался он, вернулся к себе в колхоз, и снова по технической части мараковал, чудеса творил даже. От этих чудес и пошли в его жизни события… Вообще-то история у него интересная.

— Интересная?

— Ну да. Он же трактора начал восстанавливать с кладбища.

— С кладбища?

— Ну, забытые людьми и Богом трактора, которые, в общем, из строя вышли.

— Списанные?

— Да черт их поймет, у алкашей этих — списанные, переписанные… в степи лежат, отходили свое…

— Ну-ну, — говорю, — дальше что?

— А дальше, значит, он поколдовал и оживил покойничка, пошел трактор своим ходом, и начал технарь людям участки пахать, за плату, конечно. Все довольные, и приусадебное хозяйство развиваться пошло, но тогда это не модно было. И пришел, как водится, председатель колхоза и говорит:

— Отдай казенный трактор!

А технарь ему:

— Это моя машина, я восстановил…

— Ничего не знаю, — сказал председатель, — трактор колхозный.

И отобрал-таки. Тогда забрался технарь далеко в степь и откопал самого уже древнего и ржавого мертвяка. Люди смеялись от этой развалины, а технарь колдовал, крутил, мастерил что-то, и пошла машина опять, и снова начал он приусадебное пахать. И по новой тут председатель пришел и говорит:

— Отдавай, трактор казенный, ничего не знаю…

Обалдел технарь и топор схватил. Говорит — не подходи, рубить буду тебя… Но председатель не испугался и пошел на него. А технарь его рубить не стал и топор в сердцах на землю кинул. И, представьте, этим кинутым топором он председателю туфлю рассек и в пятку попал. И ушел председатель с порубанной пяткой, с поражением, и авторитет его пострадал. Конечно, он это так не оставил, и вместо себя послал милиционера — технаря брать. А тот вышел, веселый такой, спокойный и говорит:

— Берите, кто смелый, только я бомбами увешанный, и взрыватель вот автоматический, гляньте! Все вместе и взлетим, а жить мне уже не охота…

Отступились милиционеры, и тоже их авторитет пошатнулся, но это на первых порах только, а вообще ж и они не лыком шитые. Они после с женой технаря тайно сговорились. И она его ночью заласкала, зацеловала и разрядила. А сама — шасть в сени, вроде бы за малой нужной.

— Берите, мол, пока разряженный, безопасно…

В общем, продала она его, понимаете?

— Понимаю, — говорю, — это я хорошо знаю. Дальше что?

— Дальше просто. Навалились, на сонного, руки-ноги в железки, и в кутузку его. Потом суд.

— Что же, срок припаяли?

— Не, вместо этого сюда вот определили — в психбольницу для хронических. Судьи видят — человек не в себе, в ажиотаже, трактора собирает на кладбище машин, чегой-то строит из них, еще динамитом обвешивается и пятки рубает.

Словом, они спровадили его сюда, в нашу больницу.

Рев двигателя, между тем, усиливался, фантастический экипаж постепенно приближался к нам. С нарастающим любопытством смотрел я вдаль на эту машину, стараясь разглядеть седока.

— Что же в больнице сделали с ним?

— Ну, сперва подлечили, конечно, потому как он и впрямь был не в себе поначалу. Потом оклемался, врачи его выписали, он здесь осел, женился, дом построил, хозяйство завел. У него коровы, козы, свиньи, куры. Да чего только нет, разросся он. Ну, да это уже потом, когда приусадебное в гору пошло в официальности, значит. Траву, знаете, косилкой своей конструкции режет, сам ее, конечно, слепил, поилки у него всякие автоматические, приспособления хитрые. Профессора до него ездиют — учатся, усваивают. Двигатель, говорят, вот сделал неслыханный какой-то, а может, и вечный, черт же его разберет. А еще с ним был такой случай забавный. Врачи определили его машинистом насосной станции к артезианскому колодцу на 80 рублей в месяц. Водопровода же у нас нет. А вода в колодце то приходит, то уходит, следить надо. Ежели пришла — сразу качать и емкость впрок заливать. Технарь, значит, автоматику поставил, а сам ушел. У автомата рабочий день — круглые сутки, не чешется он и водку не пьет, а воду стережет и качает исправно. Вздохнули мы. Только ему сказали:

— Зарплату с тебя снимаем.

Он возмущается: почему?

— Так тебя же на рабочем месте нет!

— Какое ваше дело?! — он кричит. — Я воду вам даю, да

еще и круглые сутки, не восемь часов — рабочий день.

Они говорят.

— Тебя на рабочем месте нет, контролер придет, кого мы покажем — автомат, что ли?

— Вы ему воду покажите! — кричит он, — вам же вода нужна!

— Слушай, — они говорят, — может, ты и впрямь сумасшедший, выходит, не долечили мы тебя.

— Это вы сумасшедшие, — он им кричит, — это — ВЫ! Это — ВЫ!!! Вам же не я нужен, вам же вода нужна!

Пустой разговор. Сняли с него зарплату, уволили. Он автомат свой забрал и ушел. Не стало воды. И машиниста другого поставили, а вода не пошла. Пришлось к нему опять идти за ради Бога: без воды больнице никак нельзя, уж легче от ревизора ускользать…

— Это верно, — я сказал, — и дураку это ясно.

И еще спросил:

— А он вернулся?

— Конечно. Ему деньги не лишние. Автомат свой поставил и снова больница с водой.

— Послушайте, ребята, а может, этому технарю тоже бы доску привесить где-нибудь, что находится он под защитой и охраной государства, как нужная ценность, вроде той церквушки генеральской с отбитым куполом?

— Купола ему, понятно, отшибли во время свое, — сказали они, — однако же, ныне и времена изменились. Хозяйство у него громадное, так ведь и это даже приветствуется и никто не мешает, ясное дело. Хотя и был такой случай, думали ему палку в колесо ставить, да не получилось опять у них…

— А что за случай? — спросил я на фоне нарастающего грохота, который был уже близко.

— Ну, местные власти хуторские решили электричество ему отрезать. У него же станки всякие, моторы самодельные, приборы хитрые, и все энергию берет. Порча электричества получается. Отрезали, значит, кабель, обесточили. А он, технарь, тут же генератор себе сварганил, на мазуте работает. Еще цистерну здоровую сварил, коммуникацию сделал и все разом во двор поставил. За горючим на телеге этой мотается. Привезет, зальет полный бак, генератор включает и горя не знает. Иной раз и в хуторе света нет — перебои же, а у него завсегда электричество.

Тут рассказчики мои запнулись, все пространство около нас завалило гарью, и ведомая мужиком огненная колесница со свистом и грохотом прошла у нас по левому борту. Мужик обернулся, и в дыме выхлопа лицо его прояснилось вдруг. Грозовое оно, веселое, а в глазах окаянных сварка ослепительная, но за стеклом как бы туманным, защищающим, по ту, стало быть, сторону, и неопасно для нас пока. И бороденка еще клоком вперед и наверх задрана, с нахалинкой, даже вызывающе. А сам боком сидит, как амазонка, на седлышке велосипедном. А я все лицо его забыть не могу, вернее, не могу вспомнить, потому что вроде знакомо это лицо мне, где-то видел, что ли… Но где? При каких обстоятельствах? Так и не вспомнил по дороге тогда. И дома уже это лицо мучительно вылезало, напоминало, дразнило даже. Но не как лошадиная фамилия — из головы, а иначе совсем — из-под ложечки откуда-то, из средостения. А догадка пришла неожиданно — мотивом, музыкой, басом Шаляпина. «Ха-ха! Ха-ха!» Да никогда я не видел этого человека, а лицо его просто гремит в моей душе «Блохой» Шаляпинской. «Блоха? — Ха-ха-ха-ха!» А бороденка еще и в другую тональность уводит, что с ехидцей язвительной: «Блохе? Хе-хе-хе-хе. Хе-хе». И все вместе с колесницей, грохотом и дымом: «Ха-ха… Ахх-ха-ха-ха Ха… ха».

Впрочем, рассказ о технаре — это всего лишь вырванный из жизни кусок. А бытие (быт, бытуха) метут себе дальше, не подчиняясь законам жанра. И понедельник сразу наваливается загадочной толпой в приемной, телефонными звонками-молниями, ценными указаниями с нажимом и солидной почтой. Бумаги, конечно, в корзину. Только сперва прочитать и осмыслить: иной раз там ядовитенькое что-то, цепучее, опасное. И не сразу поймешь — затаенное бывает.

…И припадочный малый, придурок и вор мне тайком из-под скатерти нож показал…

В ухо кричат посетители и шепчут, говорят темно и возвышенно, чего-то просят и требуют, тянут, высверливают. И у каждого свой приемчик. Времени мало, а и здесь не оступись, чтоб не нарваться не на того. И все же быстрей! Мимо! Мимо! Зовут на обход, перевязки еще. Кого к операции на завтра? Предупредить анестезиолога. Это новый наш совместитель. Он хочет ко мне на работу насовсем. Только брать нельзя. Очень конфликтный. Его оттуда гонят, не дождутся. У нас — пришел, ушел. И нет его: сторонний же человек. А как будет в коллективе насовсем? Кто-то протестует, кто-то ежится.

— Хоть внутри тишина, — говорят, — ее сберечь бы!

А тот за горло:

— Не возьмете на ставку, уйду совсем, брошу вас, оставлю!

Тогда — труба нам. Без наркоза пропадем совсем, остановимся. Удержать его надо, но не допустить близко, на поводке его, на расстоянии. В общем, решение надо отложить, оттянуть, а там видно будет. Только вот линию нужно определить, цепочку найти. Подумать бы хорошенько. Но не дают — бьет телефон под ложечку, посетители обложили, свои бегут — тоже срочные вопросы у них. Медицина, хозяйство, гражданская оборона, финансы, пищевые отходы, техника безопасности (инженер ТБ по прозвищу Чмырь тоже в приемной), стерильные растворы, аптека, сено (сколько сена мы заготовили?). Быстрей, быстрей, чтоб не задержали, чтоб не зациклили, чтобы в омут свой не затянули. Мимо, мимо! К делу добраться, оседлать, а там не остановят!

Посетителей раскалываю, отшелушиваю, объясняю, удовлетворяю. В темпе, в темпе. И вот бабка толстая, дворовая, окраинная. Глаз вроде подбитый, но это у нее от роду. Буровит отрицательное чего-то. А в голове у меня анестезиолог: завязывается хороший вариант, красивый сюжет. Молодец я, кажется… А что это бабка несет? Ага! Мужа не хочет брать домой.

— Пущай здесь лежит! И здесь помирает! Я сама больная, дворовые скажут. Рученьки вы мои, ой, рученьки же мои! — и толстые свои лапы тычет мне в лицо, к самому носу.

— Медицина здесь уже не поможет, — я говорю, — а у вашего мужа рак легкого с распадом и метастазами. Ему недолго осталось. Последние часы пусть дома проведет, с вами. Лекарства ему уже не нужны, ему ласка нужна, внимание, любовь, участие… У нас санитарка одна на семьдесят человек, а ему чаек сладенький, тишина, подсадить на подушки, покормить вкусненьким…

— Да не могу ето, не буду! — орет она, и в глазах у нее упорство. А на морде у нее — нутро.

— А когда муж был здоровеньким, он тебе нужен был? — нажимаю я, — а как больной, так ты и отказалась, бросила, бессовестная! Жизнь ты с ним прожила, а сейчас перед смертью самой — продала человека! Мужа своего продала, — сокрушенно я завершил и положил голову на ладони. И оттуда, из-под низу уже тише, но убедительно и проникновенно:

— Обязана ты его досмотреть, мужа своего, обязана! Понимаешь?

— И не обязанная, не обязанная! И не муж он мне! Не муж!

— А кто он тебе?

— Сын.

— Сын?!!! Ах! Ты…, ты…, как…

Задыхаюсь, кровь гудит, виски колотит. Скороговоркой:

— Встань, встань, зараза! Вон отсюда! Убирайся, тварь!

Она пятится и тоже мне речитативом:

— Ваше дело говорить, мое дело слушать…

Дверь захлопнулась. Мимо! Мимо! Чтоб мимо сердца, мимо души, чтоб не пораниться. Там же больные, перевязки, обход… Туда!

В пятой палате сразу успокаиваюсь. Мне улыбается Климачева. У нее был тотальный рак грудной железы справа и сплошной раковый лимфангоит слева, и множественные панцирные высыпания на коже, и я уже сам себе не верю, но она сейчас (по крайней мере, сейчас!) совсем здорова. Занимались ею, можно сказать, экспериментально, придумывали, пробовали, оперировали. Она долго лечилась у знахаря и поэтому запустила болезнь. В области ее смотрел консилиум, ей уже выписали морфий, и она написала завещание. Это моя огромная победа, радость и стабилизация. Я наклоняюсь над ней, она шепчет:

— Я в соборе поставила свечечку за вас…

Так, здесь нужно остановиться, послушать, подзаправиться и обрести.

Климачева прижимает ладони к груди и выплескивает из души: «Спасибо вам… спасибо… спасибо…». И мир снова входит в свои берега, и рабочий день продолжается.

Во вторник десять операций, а перед этим 70 человек в поликлинике: прием за Волчецкую. Она срочно уехала в область лично докладывать причины срыва плана по сдаче пищевых отходов. Теперь обход всех больных (Еланская в отпуске), а на подходах — во дворе, в коридорах, ловят, хватают за рукава, за халат!

— На минуточку…

— Разрешите…

— Подпишите…

— Позвольте…

— Помогите…

— Вернитесь…

— Дайте…

Мимо! Мимо! Минуя их, извиваясь и выскальзывая — в операционную! Двери захлопнуты. Все, теперь не догонят. Операции идут гладко, да они и не очень сложные сегодня. Правда, бабушка Малютина не совсем проста. Она поступила с четвертой стадией рака грудной железы. Эндолимфатическими инфузиями удалось резко уменьшить опухоль, теперь ее можно оперировать. Раковый инфильтрат все же плотной муфтой сел на подключичную вену. Анестезиолог смотрит сверху, хмыкает неопределенно — сомневается. Только ему не видно, что снизу, у меня под пальцами, есть ход — подход — выход. И я триумфально освобождаю вену. Оглядываюсь победно, это моя амбиция, других нет…

А на столе уже высокий, бессмысленный парень по прозвищу Асоциал. Он алкоголик и грубиян, ходит в крошечной белой кепочке набекрень, слушает только меня. Рак нижней губы с распадом и гноем. Анестезиолога уже нет. Ушел на срочную операцию в другую больницу. Гриша Левченко в отпуске, поселковые наркотизаторы уволились почему-то одновременно.

Анестезиолог теперь один на весь город — и ночью, и днем. Физически он силен — тянет, хоть и намекает на какие-то загадочные недуги, кокетничает.

Для этого Асоциала с губой он был бы очень кстати. А теперь придется под местной анестезией. Нужно иссечь нижнюю губу, продолжить разрезы за щеки, сформировать лоскуты, сдвинуть их к середине, ушить сзади, спереди и сверху — получится новая губа.

Асоциал дергается, ругается. Я кричу ему на испорченной блатной фене:

— Лежи, фраер, кусочник, у меня же перо в руке, не дергайся, понял? Я ж попишу тебя, юшкой умоешься!

Так, закончили.

Теперь молодая женщина тридцати лет. Громадная опухоль в подмышечной области. Консультировали в институте, подозревают синовиальную саркому, рекомендуют операцию по месту жительства. Опухоль легко вывихивается в рану и удаляется.

Операционный День закончен. И хорошее настроение. Можно передохнуть в кабинете. Перед уходом опять смотрю больных. Давление у бабушки Малютиной держится. Асоциал новой губой бормочет наподобие «спасибо». У других тоже порядок.

А у молодой женщины конечность на стороне операции холодная, и отсутствует пульс на лучевой артерии. Магистральный сосуд! Холодный пот у меня на лбу и под коленками. Слава богу, машина заправлена (Бензина же нет нигде, это меня по-свойски заправили вчера из уважения). Лечу в область к маститому сосудистому хирургу Дюжеву. А у него застолье. Меня угощают, но кусок не идет. Вытаскиваю его из-за стола, увожу к себе.

В диспансер приезжаем быстро. Женщина уснула под морфием. Будим ее, берем в перевязочную. Дюжев смотрит руку, проверяет движения. Далее он объясняет мне, что такая ситуация может возникнуть или вследствие травмы сосуда, или от его спазма на фоне шокового состояния сосудистой стенки. «И вот теперь, — он говорит, — нам может помочь детальное исследование удаленной опухоли. Если найдем в ее ткани пересеченный сосуд — больную срочно на стол для протезирования, не найдем — консервативное лечение».

Я бегу, я лечу. А в голове: тридцать лет, рука холодная, пульса нет. Если опухоль злокачественная — главное, сохранить жизнь, а если доброкачественная?.. Калека? Своими руками… Господи! И вторым планом: уничтожат… меня уничтожат… Врач не имеет права на ошибку, у них теперь такой лозунг (они же нашли философский камень!). Но ошибка ли это? Я же сосуд не трогал. Я видел его на дне операционной раны. А все ли я видел? Но можно ли видеть все, когда опухоль громадная? А что я вообще видел? У меня же молоко в голове, три жизни прожил за этот день, калейдоскоп, все выжато до капельки, до капельки последней.

Гистологическая лаборатория.

- Девочки, опухоль мне, быстро!

- А мы уже выбросили препарат в мусорный контейнер!

ЧТО?!!!

Тра-та-та, вашу, та-та-та-та!!! Ныряю в контейнеры, но там уже ничего нет. Полчаса назад вывезли на свалку. На свалку?!! В машине бензина нет — я весь пожег, пока мотался в область. Бензина же нигде нет, и у знакомых тоже. Электрик Витек после перепоя. У него крошечный мотоцикл, вторая скорость не работает. Одеваем желтые шлемы на голову, садимся верхом. Мотоцикл дергается, идет толчками. От Вити клубами перегар, это ветер сносит на меня его дыхание.

На свалке страшная вонь, солнцепек и мухи. Поначалу хочется рвать, потом привыкаю, оглядываюсь. Вот же цыганки здесь работают, ворошат граблями меланхолически, не жалуются. Содержимое наших контейнеров определяем по окровавленной марле.

- Девочки, мы вам дадим червонец, если найдете нам в этом квадрате нужный кусок мяса. — Витя-алкоголик тоже берет грабли и намечает себе сектор (материальная заинтересованность). А я слежу всю панораму с небольшого говенного холмика. Сразу находим грудную железу (это бабушки Малютиной, да ни к чему она), еще липому, которая тоже не нужна, цыганки подносят на граблях куски какой-то вчерашней говядины. Все не то! После долгих поисков препарат находит алкоголик Витя.

Возвращаемся. Мы сделали все, что могли (а другие сделают лучше?).

Дома опухоль распотрошили до мелочи. Сосуда не нашли. Слава богу! Сосудистые хирурги разъезжаются. Рука уже теплая, она спасена, моя жизнь тоже.

Загрузка...