И действительно — проклятье: на следующий день после его отъезда температура у Веры подскакивает до 39,7 и ребеночку в кювезе становится хуже. Назначения остаются прежние, а ситуация изменилась, нужно менять лекарства, но я своим глазом и носом чувствую, что они здесь во всем полагаются на шефа. Они исполнители. Пока Юрий Сергеевич на месте — все в порядке. А что они могут без него? Сам я в акушерстве ничего не смыслю. Никогда не сталкивался и даже в институте не любил.
А, может быть, мне это просто кажется? Я же горю вместе с дочерью и умираю вместе с внуком. И бессонные ночи. В глазах — молоко. Что-то нужно предпринять! Срочно! Или это у меня паника? Врачи успокаивают: «Не волнуйтесь, это у нее грудные железы нагрубели. Для рожениц — типично. Отсюда и высокая температура». Чтобы груди меньше нагрубали, Вере ограничивают прием жидкости внутрь. Я успокаиваюсь.
Но на следующий день ее состояние резко ухудшается. Интоксикация нарастает. Температура скачет с проливными потами. Да это же сепсис, чего я жду?! Смотрю грудные железы — они совсем не такие, чтобы вызвать тяжелейшее состояние. Все во мне просыпается, напрягается, и я смотрю ее не как дочь (господи, как это трудно!), а как больную. Очаг внизу живота, из матки. Связываюсь по телефону со своей приятельницей — старым врачом-акушером. Подробно описываю ей клиническую картину. Она кричит в трубку: «Это глупости, что грудь дала такое! Слушай меня. Все дела идут от матки, там задерживаются околоплодные остатки — лохии, они там подгнивают и дают септическое состояние. Нужно их гнать оттуда. Срочно назначь Верочке препараты, которые сокращают матку, но следи, чтобы не передозировать. Если не достанешь в области, дадим здесь, в нашем роддоме». Я кричу: «Ты предупреди дежурную акушерку, чтобы они мне дали лекарства. Я уверен, что здесь я ничего не найду в воскресенье».
Потом мы согласовали другие назначения: жидкостей побольше внутрь и внутривенно (а они ей пить не давали!), антибиотики, витамины. Лекарств, сокращающих матку, я на месте не нашел, пришлось выезжать к себе. В роддоме мне уже все приготовили. Новые назначения помогли не сразу, но перелом явно обозначился. Вера начала выздоравливать. А ребеночек погиб. Видимо — не жилец, сильно недоношен.
Вечером из Москвы позвонил Юрий Сергеевич. Он подтвердил все наши выводы и назначения, кое-что добавил и дал свой московский телефон в гостинице. Слава Богу, теперь будет с кем связываться.
Я боялся, что мне не позволят свободно хозяйничать в чужом доме — отменять назначения, давать новые, распоряжаться сестрами. Но они знают, что я хирург и приятель главного. Кроме того, я сам главный врач. (Ранг благотворно влияет на их сознание.)
Состояние Веры улучшилось, но еще полностью не стабилизировалось. О смерти ребенка мы ей пока не говорим. Она все время о нем спрашивает, приходится выдумывать на ходу. Ее собственная клиническая картина тоже нестабильна, смотреть нужно в оба и реагировать незамедлительно. Вот понадобился кубик прозерина. Но уже вечер! Где взять? С утра не заказывали, тогда не был нужен. А сейчас — все запечатано, за семью замками: учет и отчетность. У нас в диспансере в любое время можно взять любое лекарство. (Вот за это мне и дадут еще по голове. Как раз сюда и врезала Баруха анонимкой!) А здесь, в двадцатой больнице, разгром по аптеке уже состоялся, и меры приняты.
Сегодня Нелли Юрьевна Лиманская — ответственный администратор. У них так называется дежурный врач, наделенный административными полномочиями. (1200 коек, подземные и надземные переходы, мраморные холлы и конференц-залы, лаборатории, прачечные, пищеблоки, десятки километров коммуникаций — целый город.) Лифты уже не работают. Мы взлетаем на этажи и ныряем в подземные коридоры — ищем прозерин. Где-нибудь он должен быть — по теории вероятности. Мелькают лица, халаты, открываются аптечки, слюнявятся гроссбухи. Опять коридоры, какие-то залы, боксы, лестница, приемные покои. Я уже давно заблудился, но Нелли хорошо знает эту громадину и несется вперед уверенно и легко:
— У вас есть прозерин? У вас нет прозерина?
А у меня под ложечкой отъекивает:
- Хоть бы достать! Хоть бы достать!
И снова коридоры, залы, переходы и лестница. Кто-то на ходу окликает: «Нелли Юрьевна!». Круто останавливаемся, на бегу разворачиваемся. Зовет парень атлетического сложения и белоснежном халате и в крахмальной шапочке — врач-травматолог. На его громадном колене сидит маленькая девочка — ей годика три. Только что закончила реветь, но глаза еще мокрые. Молодой врач радостно возбужден: «Я вправил ей вывих в локтевом суставе. Вот рентгенограмма». На снимке действительно виден вывих. Нелли подбегает к девочке, быстрым оком сосредоточенно глядит на снимок, пытается согнуть ручку в локотке. Ручка не поддается, пружинит, девочка дергается, кричит. «Подержи ее, — шепчет Нелли гиганту-травматологу и в то же мгновение профессиональным, каким-то кошачьим движением выкручивает предплечье и дергает на себя. В локтевом суставе раздается характерный щелчок. Ручка свободно сгибается в локте. Слезы высыхают. «Молодец, хорошо вправил», — громко говорит Нелли. Родители благодарно улыбаются атлету, а мы бежим дальше. В следующем пролете я спрашиваю ее: «А если бы мы случайно не забежали?» «Да, ты знаешь, могло быть несчастье: он бы отправил ребенка на травмпункт для амбулаторного наблюдения со справкой, что вывих уже вправлен. А кто бы там стал проверять? А потом — время бы ушло и так далее…»
Да, черт возьми, хорошо, что мы случайно заскочили. Ей работы на несколько секунд, а девочка могла бы остаться калекой. А что делать родителям? На Нелли халат и на атлете халат. Откуда им знать, к кому обращаться. А им это и знать не положено. По месту жительства, по району обслуживания — вот куда. А там всегда какой-то белый халат и какая-то шапочка. Мысли сами прыгают в голове, а ноги по ступенькам.
На шестом этаже нашли прозерин. Хорошо, что со мной дежурный администратор. Нелли дает распоряжение, а дежурная сестра записывает его в рапортичку. Потом проводим кубик прозерина в большой бухгалтерской книге, ставим подписи, клеим рапортичку и возвращаемся в гинекологическое отделение. Пока сестра готовит шприц, пишем новую рапортичку и снова проводим кубик прозерина, но уже по графам гинекологической бухгалтерии.
Моя Вера все-таки получила лекарство. Дело сделано. А еще через два дня положение совсем стабилизируется, мне бы можно и уехать, но дочь возражает: «Папочка, не уезжай, мне без тебя страшно». Она для меня сейчас опять маленькая, и я остаюсь. Теперь, когда напряжение миновало, можно оглядеться по сторонам. Врачи и сестры меня поздравляют с выздоровлением дочери и просят проконсультировать больную из района в приемном покое (Юрия Сергеевича до сих пор нет — он все еще в Москве). В приемнике гинекологи и врачи из района, которые привезли больную. Ее осторожно кладут на каталку и везут в перевязочную. С каталки на стол не перекладывают, чтобы лишний раз не тревожить. Больная лет тридцати, мелковатая, остроносая, полусельская на вид. На лице ее вопрос, некоторый испуг, и это все. Никаких признаков катастрофы.
Кстати, трагедия в животе обычно отражается на лице, на его выражении, которое хорошо знакомо хирургам. Здесь этого ничего нет. Щупаю пальцем язык — влажный, даже мокрый, совершенно чистый. Живот мягкий и безболезненный, функция кишечника нормальная, температура — тоже. Пульс обычный, не частит. После операции прошло девять суток. А у сельских врачей лица каменные, многозначительные. Переглядываются. Причиной всему маленький тонкокишечный свищик в области операционного рубца со скудным отделяемым. Возможно, во время ушивания брюшной стенки была подхвачена тонкая кишка. А теперь подшитая кишка вскрылась наружу, и образовался свищ. За девять дней эта злополучная кишка давно отгородилась от свободной брюшной полости. Опасности для жизни нет. Чтобы рассмотреть свищик детально, я решил отмыть его перекисью водорода. Но едва перекись полилась на живот, сопровождающие больную начали кричать и хватать за руки:
— Что вы делаете?! Льете перекись в брюшную полость!!?
— Да не в полость я лью, успокойтесь, в брюхо ничего не попадет!
— Почему?
— Девятый день после операции.
— Но у больной перитонит!
— Нет перитонита.
— Почему?
— Девятый день.
— Так больная не умрет?
— Нет, не умрет, девятый день, черт возьми, неужели не понятно?
Им не ясно, всем вместе им не понятно. Объясняю, что в хирургической практике нередко приходится подшивать кишку к брюшной стенке умышленно (и операция эта не вчера предложена, а лет этак 150 тому назад!). К тому же девять дней прошло после операции — все давно отгородилось. Катастрофы в животе никакой нет. Если бы она была,
то видно было бы за версту. А тут — смотри, щупай, слушай — ничего нет, и анализы спокойные.
Получилась небольшая лекция. В конце они сказали: «Но родственники уверены, что больная умрет».
— А где родственники?
— Здесь, за дверью, в коридоре.
— Давайте я сейчас поговорю с ними.
За дверью в коридоре мама и муж этой женщины, сломленные и согнутые, и маленький мальчик — таращится, ничего не понимает. Я им что-то говорю, и они разгибаются, оглядываются, потом уходят. Ребенок так ничего и не понял, впрочем, взрослые тоже. Блаженны нищие духом и дети! Они действительно блаженны. За это специфическое блаженство, за нищету духа люди готовы платить. И ставки высоки.
Примеры такого рода на каждом шагу. Но вот, пожалуй, самый яркий. «Комсомольская правда» поместила однажды интересный репортаж о подвиге известного офтальмолога профессора Святослава Федорова. Меня этот материал заинтересовал еще и потому, что с Федоровым мы учились когда-то на одном курсе. Сейчас ему в Москве построили целый институт из стекла и бетона. Но он запер помещение на замок, собрал свою блестящую свиту и предложил профессорам и доцентам начать деятельность с осмотра слепых города Москвы. На что рассчитывал Федоров? Зная примерно его взгляды и установки (а он человек очень земной и «академическим кретинизмом» никак не страдает), я думаю, он рассчитывал на перепад квалификации. В самом деле, поликлинические врачи-бедолаги не могут сравниться с доцентами, профессорами и просто талантливыми офтальмологами, которых Федоров отобрал к себе в институт. Расчет оправдался. Среди нескольких тысяч слепых города Москвы (а обнаружить их не стоило большого труда, потому что все они получают пенсию) удалось обнаружить около двухсот человек, которым на современном уровне науки можно было вернуть зрение. Что Федоров со своими коллегами и сделал. Газета писала: среди оперированных были пациенты с врожденной слепотой, которые впервые увидели мир и свет. Были жертвы войны и недавно ослепшие. Всех этих людей Федоров вывел из вечной темницы на свет божий.
Этот случай я вспомнил, стоя на раскаленном асфальте во дворе большого комбината слепых, куда прибыл вместе с завхозом и с намерениями совсем прозаическими — достать щелок для диспансера. Оглядел двор и заметил невдалеке знакомую полусогнутую фигуру председателя офтальмологического ВТЭКа по фамилии Несчастная. Эта фамилия очень хорошо отражает ее личную жизнь, гармонирует с ее внешностью, голосом, выражением глаз. С ней мы тоже учились вместе. И я подумал, что бытие определяет сознание, по-видимому, не у всех одинаково. Вот учились в одном институте, слушали одних и тех же профессоров, ходили на одни и те же практические занятия, сообща сдавали экзамены, занимались офтальмологией. Но один стал профессором Федоровым, а другая осталась Несчастной. Один взлетел к вершинам науки, другая ковыряется в низинах ВТЭКа. Ужи и Соколы. Буревестники и Гагары. Так я подумал и, надо сказать, ошибся. Совсем не проста оказалась эта Несчастная. Желая подзадорить или даже подразнить, я сказал: «Читала, какую хохму отколол Слава Федоров в Москве?».
— Читала, — говорит. И хотя бы какое дуновение по лицу ее прошло, хоть бы волосочек какой пошевелился. Я подумал: «Равнодушна она к высотам, совсем погрязла. ВТЭК, одним словом!». И уже с раздражением продолжил: «Но ведь ты офтальмолог. Подумай, он сумел найти больных, которых можно оперировать. Он вернул зрение людям, на которых уже махнули рукой, которых уже списали. Неужели это тебя не волнует?».
— А чего волноваться, — сказала она, — я таких больных сколько хочешь найду. Для этого не нужно быть Федоровым. По области их совсем немало, да и здесь, в этом дворе, больше десятка наберется.
Я всполошился: «Ты хочешь сказать, что в области и даже в этом дворе есть люди, которым можно вернуть зрение?».
— Ну, конечно, — говорит она.
— Так почему же вы это не делаете?
— ОНИ НЕ ХОТЯТ, — сказала она и улыбнулась грустными несчастными глазами.
— Как это можно не хотеть видеть? Или им лучше быть слепыми?
— ИМ — лучше, — сказала Несчастная. — Подожди, подожди, — она подняла свою бледную ладошку, чтобы я не перебивал, — посчитай: во-первых, пенсия, но дело не только в деньгах. Слепой на полном пансионе у государства. И каждый человек ему уступит дорогу. Он как в колыбельке, в коконе, никаких забот, никакой ответственности. Некоторые к этому положению привыкли, сроднились, и теперь привилегию безответственности они не хотят терять ни за что.
— Даже за счет зрения, за счет света божьего?!
— Разумеется, и за СВЕТ не уступят. Представь себе, слепому вернули зрение. Он теряет пенсию, никто ему дорогу не уступает. Он теперь несет полную ответственность за самого себя, за своих детей, ему нужно оглядываться по сторонам, переключаться, принимать решения. И для него это настолько мучительно, что уж лучше — ТЬМА. Ему, этому человеку, лучше тьма, чем ответственность, понимаешь?
— Нет, не понимаю. Понять это сразу нельзя. Впрочем, подожди, удалось же Славе Федорову вернуть зрение слепым. Что же, те, Федоровские, слепые из другого теста?
— Не знаю, — сказала она, — как это ему удалось. Может быть, авторитет профессора, может, как-то сумел надавить, может, он сделал так, что им льготы остались. А может, их было не двести, а тысяча, из тысячи двести и согласились. В конце концов, и у нас многие соглашались на операцию и уже видят. Пойми, — продолжала мудрая моя собеседница,—
людей нельзя делить на слепых и зрячих. И ответственные и безответственные натуры встречаются в обеих группах. Ответственный человек — если ослепнет — да он через игольное ушко пролезет, носом пронюхает нужную клинику, слухом и осязанием выйдет на компетентного специалиста и выжмет из современной науки все, что она может дать. А человек безответственный, безынициативный начнет отдыхать, привыкать к пенсии, пансиону, к теплому уютному кокону. И на черта ему Свет?
Такую, примерно, речь произнесла эта мудрая втэковская сова. И я вспомнил наших писателей, которые получают подъемные и выезжают в творческие командировки за впечатлениями, сюжетами и вообще за смыслом жизни. А, может, далеко ехать не надо? Может, есть смысл сходить на ВТЭК, потолкаться в СОБЕСе? И еще я вспомнил онкологических больных, которые отказываются от лечения. Я не о тех, которые боятся операции или утратили веру в исцеление. Это другой вопрос. Я о тех, которые говорят: «Здесь я лечиться согласная, а в область не поеду».
— Но у нас нет такого аппарата. Вам что, 65 копеек на автобус жалко?
— Глупости, какие там копейки?
— Так поезжайте!
— Не поеду!
— Почему?
— А чего я там не видела, в области?
— Так Вы что — умереть хотите?
— Вы меня совсем за дуру считаете?
— Так вы же умрете без лечения!
— Да уж как-нибудь…
— Может, Вы мне не верите как врачу?
— Как можно не верить — на то Вы учились.
— Лечиться не хотите?
— Не. Буду лечиться, только здесь.
— Но у нас здесь такого аппарата нет.
— Что ж делать…
— Поезжайте в область, всего 30 километров. Вас там полечат и будете жить. Поезжайте!
— А чего я там не видела?
И так до бесконечности.
Она не хочет иметь хлопоты, переключаться, выезжать в институт, получать новые впечатления. И за этот свой устоявшийся кокон-стереотип готова отдать жизнь. Можно зажать ее в словесный тупик, вытащить истинную причину наружу и обнажить ее собственное нутро перед нею самой. Тогда на лице ее появится распад, и она щелкнет зубами. Я это знаю.
Другие варианты мне тоже известны. Например, я вызываю сына этой или другой женщины, которая отказалась от лечения. Или, еще нагляднее, я вызываю сына или дочь такой пациентки, которая не отказалась категорически, а еще колеблется. Нужен дополнительный толчок со стороны, и больная согласится, и жизнь ее, возможно, будет спасена. Я говорю сыну:
— Уговорите свою маму согласиться на лечение. Без лечения — неизбежная, неотвратимая смерть. А если мы ее полечим, она, скорее всего, будет жить.
— Ну, вот видите, стопроцентную гарантию вы не даете.
— Гарантию дает только страховой полис. Я Вам даю не гарантию, а надежду. Шанс на спасение. Хватайте его руками, зубами. Речь идет о жизни Вашей мамы!
— Но войдите же и в мое положение, доктор. Я уговорю маму на лечение. Если результат будет хороший — все в порядке. А если плохой? ЧТО ОБО МНЕ ЛЮДИ СКАЖУТ? ЛЮДИ МЕНЯ ЖЕ И ОСУДЯТ!
— Вы понимаете, что без лечения смерть вашей матери неизбежна?
— Понимаю.
— Вы отдаете себе отчет в том, что лечение — это единственный ее шанс на спасение?
—Я понимаю, доктор, что Вы хотите сказать. Но ведь людям этого не объяснишь!
— ЗНАЧИТ, ВАМ ВАША РЕПУТАЦИЯ ДОРОЖЕ, ЧЕМ ЖИЗНЬ СОБСТВЕННОЙ МАТЕРИ?
— Да что Вы, доктор! Мне жизнь матери дорога. Я же сын родной. Но ведь каждому не объяснишь, а люди осудят…
У этого разговора тоже нет конца. И нет конца этим людям, которые нищие духом… Ответственных, инициативных не так уж много. Их нужно ценить и лелеять, как прекрасные экзотические цветы. По крайней мере, им надо платить более высокую зарплату.
В английской коммунистической газете я прочитал такое объявление: «Редакции Morning Star требуется техническая секретарша, оклад 50 фунтов в неделю и трехнедельный оплачиваемый отпуск. Требуется еще одна техническая секретарша с ЧАСТИЧНОЙ САМОСТОЯТЕЛЬНОСТЬЮ. Оклад 150 фунтов в неделю, оплаченный четырехнедельный отпуск». На уровне секретарши самостоятельность, даже частичная, уже оплачивается. Но важны не только деньги, а еще и престиж.
Крайне важно воспитывать с детства престиж самостоятельности, ответственности, инициативы. Впрочем, об этом пусть думают педагоги, писатели, драматурги. Пусть лепят образы. А мы со времен Гиппократа занимаемся не столько душой, сколько телом. И еще наша задача — вовремя увернуться.
Я возвращаюсь домой измученный и слабый. Мне сочувствуют. На улице останавливают, расспрашивают. Это искренне. Нормальных людей немало. Иначе нельзя было бы жить. Постепенно вхожу в работу. Город маленький, 200 тысяч человек. Многие знают, что я пережил тяжелое потрясение. Может быть, поэтому очередная комиссия как-то заглохла.
Людмила Ивановна, между тем, укрепилась еще сильнее. Умеет она влиять на людей, никуда не денешься. Ее общие трапезы все теснее, все застольней. Щечки горят. Переглядываются. И в эту компанию вошел Гриша Левченко. Правда, без еды, лишь духовно. У него тяжелый гастрит, и он кушает на дому пюрированные смеси.
Гриша — важная фигура на шахматной доске: НАРКОЗ! Внешне все в порядке, мы с ним стабильно дружим многие годы. Когда ему нужно было оперировать геморрой, он прибежал ко мне, в онкологический диспансер, а не к хирургам по профилю. И многие годы мы вспоминали шутя, как он прятал свои чресла на операционном столе, чтобы сестры не сглазили. После операции Гриша ожил, прекратились изнурительные боли, и он смотрел на меня с благодарностью. А потом заболела раком желудка его мама. Ее положили в областную больницу. В это время я сам лежал в хирургии с перерезанным сухожилием на руке.
Его маму признали неоперабельной, нашли у нее метастаз над ключицей. Я приехал с Гришей из моей больницы в областную, посмотрел маму одной рукой и сказал, что ее можно оперировать. Метастазов у нее нет, это была ошибка. Гриша, однако, не решился на операцию в мое отсутствие. И чтобы не терять время, я назначил ей химиотерапию. Затем мы пригласили прекрасного ростовского хирурга, моего товарища. Я ему ассистировал, хотя рука у меня работала еще не в полную меру. Потом мы ее выходили. И вот уже пять лет, слава Богу, мама жива. А еще я оперировал Гришину тещу, и он говорил, что она меня любит больше его. В прошлом году Грише предложили полторы ставки — фактически без увеличения нагрузки. Но при этом ему необходимо было оставить совмещение в диспансере. Выгодное предложение, однако же он возразил: «Не могу предать Главного, он мне маму спас…».
Во время наркоза Гриша не молчит. Из него льются речи. Их содержание — скабрезные шутки «на грани» и за ее пределами. Поначалу жутковато, особенно женщинам, потом привыкаешь, потом уже необходимо — веселит и облегчает, и темп не сбивает. Разумеется, если все идет гладко. В местах затруднительных Гриша молчит, не мешает.
В последнее время он изменился: его шутки становятся все более злыми. В сложные моменты операции уже не замолкает, даже нагнетает, а Людмилу Ивановну называет Людиком. Они получили квартиры в одном доме, стали друг другу ближе по территории и по душе. Может быть, у Гриши это связано с болезненным комплексом, с каким-то изломом? Его настоящая фамилия Ройтман. Фамилию Левченко он заимствовал у жены. Его мама и тетя — типичные местечковые женщины, которые немножко поют, когда говорят, и не всегда справляются с буквой «р». «Гри-и-и-ша, ну ра-а-а-зве та-а-к мо-о-о-жно», — тянут они нараспев, традиционно покачивая головами, и косят глаза. А Гриша отвечает им лихо, посконным мужицким выкликом. И здесь чувствуется конфликт, протест, какая-то подспудная боль и нездоровье. Из подкорки это, оттуда, из глубины.
В сороковые годы выступал у нас лектор по фамилии Кипарисов. Он был полусогнутый, какой-то ноздреватый, геморроидальный. Во время лекции зажигался от собственной речи, кровь уходила в голову, надувались шейные вены, а на губах выступали слюни. И жест нервический, очень характерный — резкий и беспомощный одновременно. Пикейный жилет из вольного города Черноморска сбивался на пафос. Чего-то хотелось этому человеку, и он стал Кипарисовым. Найти жену с такой красивой фамилией непросто. По-видимому, он ее сам придумал. А знаменитый зубоскал и охальник, преподаватель латыни из нашей Alma Mater, все это понял и придумал ему забавную нарицательную фамилию: Крестовоздвижнер.
В начале века примерно такие же благополучные интеллигенты рвались из теплых фланелевых пижам, зачитывались Ницше. В «Славянском базаре» и в коммерческом клубе они не просто поглощали пресловутую «осетрину с душком-с», но искали небо в алмазах, мечтали о Синей Птице. Их анемичные дочки писали в семейные альбомы: «Человек — это звучит гордо!».
А через несколько лет Валерий Брюсов им скажет с укором:
Вам были милы трагизм и гибель,
И ужас нового потопа,
И вы гадали: в огне ль, на дыбе ль
Погибнет старая Европа?
И вот свершилось: рок принял грезы,
Вновь показав свою превратность,
Из круга жизни, из мира прозы
Мы брошены — в невероятность!
Все, что мечталось во сне далеком,
Воплощено в дыму и в гуле,
Что ж вы коситесь неверным оком
В лесу испуганной косули?
Что ж не стремитесь в вихрь событий
Упиться бурей гневно-странной,—
И что в былое с тоской глядите
Как в некий край обетованный.
А Гриша? Гриша пока еще никем не бит. В бурях не участвовал, в не вероятностях не состоял. Кушает только дома свои пюре. Однажды он признался, что пописать в чужом туалете не может: какой-то комплекс ему сфинктер замыкает. Только дома, только дома! А в мыслях и в мечтах он — грубый мужик, опытный и залетный. Он шутит, как половой гангстер, плоско и дотошно. Любит подробности. Кутила на уровне дворника. Женщины уже привыкли, не обижаются, а нравы в операционной простые, работа тяжелая.
Но все течет, как известно, и меняется. Гриша тоже не стоит на месте. Сначала его пленяли удалые ямщицкие мотивы — как таковые, сами по себе. Рванулся человек от своих пюрированных смесей. Глядишь:
Сидит ямщик на облучке
В тулупе, в красном кушачке.
А сами-то — не стоят, а вскачь, чтоб захлебнуться снегом и звездами! И уже: «Не в немецкой ермолке ямщик, борода да рукавицы. И сидит черт знает на чем. А как гикнет, свистнет. Спицы в колесах смешались в один гладкий круг. И пошел считать себе версты, пока не зарябит тебе в очи!».
Эх, Тройка, Птица-Тройка! Куда несешься ты, Ройтман-Левченко? И куда тебя еще занесет?
А заносить уже начинает. Он звонит мне в кабинет из нашей ординаторской. Окруженный сестрами, кричит в трубку: «Почему эта сучка Галочка не подготовила операционную?». (Отказалась Галочка от общих завтраков, побрезговала, так получай же!)
— Не волнуйся, Гриша, она сегодня заболела — отравилась, еле на работу добралась. Через 15 минут все будет готово.
— Отравилась? И не сдохла? Жаль!
Мне гудки: трубку он повесил.
В присутствии больных он говорит дерзко, как бы режет правду-матку. Характер, дескать, такой — открытый, широкий, и плечо крутое. В миру мы с ним — старые товарищи, по службе он мне не подчиняется — совместитель, и в любое время уйти может. А я от него завишу: уйдет — и не будет наркозов. И что делать? Опять молчу. Сносить надо. Больные не виноваты, а рак не ждет. ОПЕРАЦИИ ДОЛЖНЫ СОСТОЯТЬСЯ. Говорят, незаменимых людей нет. Но Гришу заменить нельзя: виртуоз!
Все же я с ним поговорил, улучил момент. Я руки мыл, он наркоз готовил. Хотел начать спокойно, по Станиславскому. Только не получилось: щеки задрожали, стало больно. Ведь мы были друзьями много лет. «Зачем ты меня кусаешь, Гриша, почему злобствуешь? Это же невыносимо, что именно ты». Он смутился немного, сбросил маску свою ямщицкую, стал серьезным и как бы даже соскочил с облучка: «Извини, я не хотел тебя волновать перед операцией. Тебе работать нужно. Успокойся».
Душевного разговора тогда не получилось, ну, да ладно — хоть так. Все же лучше, чем оскаленная пасть. Конечно, я уже упустил его. Вероятно, уже не перетяну, но хоть маленькое облегчение на этом пятачке. Опять можно работать. А внешне — все спокойно. И не просто спокойно, а даже хорошо.
Я хирург-онколог высшей категории (надбавка к заработной плате и престиж), главный врач (вновь надбавка и снова престиж), главный онколог города (престиж без надбавки). Меня все знают, можно сказать — я популярен. Диспансер на хорошем счету в городе и в области. Мы делаем операции, внедряем новые методики в клинику и в так называемую организацию здравоохранения. У нас хорошие показатели, может быть, даже лучшие в области. (В связи с этими прекрасными цифрами мой шеф напоминает, чтобы я не очень зазнавался, выдержку из «Истории города Глупова». Там при каком-то градоначальнике возник ужасный голод. Когда обыватели всю лебеду сожрали и начали помирать, решено было принять меры. И тогда вызвали статистика. Этот все посчитал и вывел, что продовольствия очень много — в три раза больше, чем нужно… Шеф говорит снисходительно, доверительно. Он большой эрудит и отношения у нас хорошие. И все это знают.) На улице многие со мною раскланиваются, милиционеры даже иногда честь отдают, гаишники не останавливают на трассе, бензоколонки дают без очереди бензин, а очередь за пивом расступается. От такого признания зарождается затаенная гордость, вяжутся узелки амбиций и начинается движение вверх. А высота для меня опасна: падать больнее. Вот он — угол падения.
Заслуженному врачу РСФСР тов. Корабельникову зав. горздравом
Ивановой Анны Константиновны.
Пишу Вам вторично первый раз написала прошло уже больше месяца для меня нет никаких результатов, что у Вас нет секретарей есть сказали им, как ответить они написали.
Значит, прочитали и в мусорный ящик, мол, все нормально так должно быть продолжай в таком духе, как с Ивановой води на рентген и уточняй у кого поломаны кости срастаются они или нет как глупо с его стороны пока человек живой они должны срастаться, а облучать человека это называется преступление, что его за это судить надо чтобы не делал себя мною знающим, еще хотел меня показать на планерки 1-й поликлиники, что он меня долго лечит, что я долго живу я конечно не пошла так он меня ругал, нашел ветрину показывать, а что он меня лечил каким новшеством все старым чем хвалиться он все-таки ходил на планерку в 1-ю поликлинику и говорит, что перед ним все врачи встали, я ему сказала жалею что не пошла я им бы все рассказала они бы не встали а сели пониже. Я конечно вот это все пропичатать в центральную газету и напишу МИНИСТРУ ЗДРАВООХРАНЕНИЯ, как наши главные врачи говорят больным вот мы вас долго лечим, да с такого главного врача снять белый халат и послать на завод чтобы он почувствовал как люди работают в трудных тяжелых условиях на плечах не белый халат. Вот я уже 5-й месяц нечем не лечусь — химию делать нельзя кровь плохая испортить такую кровь он отнял у меня жизнь. Я чувствовала себя очень хорошо, а теперь что делать низнаю к нему я не пойду направьте меня в онкоинститут пусть там меня обследуют хорошо. Вас прошу всетаки ответить на мое письмо я жду.
Иванова А. К.
Ей 65 лет. У нее ожирение, атерокардиосклероз и неоперабельный рак прямой кишки. Эндолимфатическими инфузиями и масляными растворами колхамина удалось почти полностью уничтожить обширную опухоль. Институт выслал протокол на запущенный рак у Ивановой для разбора с участковыми врачами. По ходу этого разбора я хотел им показать больную с отличным результатом лечения. Иванова — моя гордость, как случай. А как личность — она злобный психопат. Я увлекся случаем и забыл про личность. А ведь я умею видеть и чувствовать, воспринимать и просачиваться. Шеф называет меня «ионизирующей радиацией». Почему же я пропустил Иванову, зачем в пекло залез? Азарт, конечно: увидел результат, голова и закружилась. Как же — рак уничтожаю в прямой кишке, без ножа! Еще амбиции от расступившихся очередей и начальственных улыбок. Приятные мифы щекочут под ложечкой. Но завтра все это рухнет, чуть споткнешься. Убогая женщина все мои заслуги перечеркнет. И бред ее косноязычный перекроет мои профессиональные доводы.
Звоню в женскую консультацию, где Иванова работала регистратором. Заведующая объясняет, что воздействовать на жалобщицу по служебной линии нельзя: она уже на пенсии, не работает. И человеческих контактов с нею нет, со всеми она рассорилась, ни с кем не здоровается. С трудом от нее избавились в свое время. А недавно она попыталась вновь устроиться на работу (хорошо же я ее вылечил на свою голову!), так ее выставили за дверь. Старшая сестра добавила: «Когда Иванова вступала в конфликт с врачом, истории болезни этого врача бесследно исчезали…».
Так. С этой стороны помощи не будет. Что же придумать? Звоню в онкоинститут. Примите, пожалуйста, Иванову. Объясните, проконсультируйте, отцепите ее, пожалуйста, от меня! А те говорят — вышлите с нею подробную выписку из истории болезни. Когда повесил трубку, сообразил: выписку ей на руки давать нельзя. Она из нее тысячу жалоб нашинкует. Значит, нужно составить бумагу и успеть их отвезти до приезда Ивановой в институт и там ее вручить кому следует. Да, задаем же мы работу друг другу!
Иванова этим летом упала, сломала плечевую кость. Я повел ее на рентген, чтобы выяснить — патологический ли это перелом (за счет метастаза в кость) или обычный от сильного ушиба. Метастаз в кость мы бы рентгеном облучили. У нее оказался обычный перелом, который уже начал срастаться, образовалась хорошая костная мозоль. (Зачем я этим интересовался? Куда полез?) Интерес профессиональный, азарт и амбиция заслонили конкретную ситуацию. Мне бы, лопуху, в сторону стать, уклониться.
Нужен очень жесткий самоконтроль. Никаких эмоций, амбиции — под замок! Кстати, амбиция тоже имеет свои корни. Я гордился случаем уничтожения рака в прямой кишке. А гордость, амбицию и петушиные перья на мою воображаемую шляпу — все это укрепили и раздули со стороны.
Когда мы разбирали данный запущенный случай рака и заполняли протокол на Иванову и когда амбулаторные врачи узнали, что больная не умерла, здравствует, сама себя обслуживает и внешне выглядит хорошо, — они чуть не прослезились. И разные прекрасные слова они говорили мне. И у меня сердце взялось горячими тисками и спазмы в горле, и тоже слезы стыдные, теплые (подальше от этого, ох, подальше!). И понесло меня на этой волне. А Иванова вскоре приходит и за глотку меня бессмысленно, остервенело. Мне бы пару таблеток тазепамчика ей. А я с амбицией: «Если вы мне не верите, не доверяете — мы вам другого врача подыщем, а если доверяете — приходите завтра на ректоскопию после подготовки». Это злобному психопату, у которого все права! А нужно иначе: по системе Станиславского!
Ходить по сцене бесстрастно не получится, освищут из лож и галерок. Но живых страданий не хватает, разорение, живу не по средствам. Экономить живое! Для самого нужного. А в другое время — изображать, обозначать условно, как на учениях по гражданской обороне. Нужна актерская техника и приемы, чтобы заменить вдохновение и порыв. Хладнокровно, технично, грамотно и расчетливо. Сохранить живое для тяжелых операций и для друзей. Живое с живыми и для живых. Не путать со смертяшкой!
И чего это я открываю Америку. Давно известно:
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца.
Все эти мысли, соображения, поздние раскаяния, самокритика (самокритика нам нужна!), телефонные звонки, переговоры, рефлексии и возбуждения — все это идет не изолированно, а на фоне обычной работы. Мелькают бумаги, резолюции, печати, грудные железы, животы, поясницы. И опять предписания, телефонограммы, вызовы, финансы. Вторым планом журчит дипломатия, намеки, я зондирую, меня зондируют. И снова чья-то печень бугристая из подреберья — здесь все ясно — приговор окончательный, а больной не понимает, веселый… И, наоборот, женщина-математик с огромной опухолью в животе, хотела покончить с собой, потеряла надежду. Ее мальчик 12 лет закричал: «Мама, я не хочу в детский дом!» — она раздумала, пришла ко мне. А опухоль гладкая, подвижная, вполне операбельная, а главное — доброкачественная. Я объяснил, что вся операция на полчаса. Она сказала: «И это все?! Так чего же я…».
Темп нарастает. Лопнула балка в служебной машине, шоферу нужно помочь (кое-чем, кое-где), меня ждут эндолимфатические инфузии, обход, родственники, бумаги. Электрик напился, в кислородные коктейли не идет кислород, в типографии наши бланки уже готовы, а денег в бухгалтерии нет. Больная убежала из стационара, дома съела что-то нехорошее — острые боли в животе, вызвали скорую, и ее доставили в хирургическое отделение. Срочно позвонить, а то они, чего доброго, в живот залезут.
Участковый врач заподозрил опухоль у старухи на окраине города (улица Дачная). Требуется консультация. Сегодня! Но балка в машине лопнула, а общий гараж машины не даст. Звонок Сверху — просят посетить еще одного больного. Нужно подготовить списки совместителей. Пришла женщина на ректоскопию, уже два часа ждет. Больной из палаты приходит на душевный разговор, вольготно усаживается в кресло и подробно рассказывает свою жизнь. Озабоченно верещит завхоз, попискивает секретарша, сестра-хозяйка мурлычет загадочно и тревожно, как всегда.
А вот еще одна фигура в белом халате метнулась, к уху прилипла, шепчет: «Потеряли пятьдесят бланков больничных листов». Все в сторону: холод в желудке, жар на щеках. В каждой строке бланка три дня нетрудоспособности, четыре строчки на листе —12 дней. 50 бланков -600 дней, 600 освобождений от работы с оплатой по соцстраху. «Шестьсот дней, — говорит рентгенолог, — почти два года нетрудоспособности. А сколько это лет тюрьмы?»— мрачно шутит он и близко к истине. Вызываю заведующую, старших сестер: «Ищите!». Они открывают сейфы, поднимают гроссбухи, считают бланки, пишут номера. А я ухожу на обход. И странное дело — тоска и апатия исчезают. Грохочет военное детство сорок второго года, и гремят не сломленные оркестры. Письмо Ивановой — невинная голубая точечка на моем багровом горизонте. Я шучу вдохновенно и весело, и женщины хохочут в пятой палате. Только губы сухие, и стучат виски, и пальцы сводит. Но тут открывают дверь и радостные кричат: «Нашли!!! Нашли!!!». И счастье на лицах. Больные поняли, поздравляют, радуются вместе с нами… Колокольные звоны, флаги, серпантин — пришел и на нашу улицу праздник!
На волне хорошего настроения очень многое можно сделать. Так в свое время я воспользовался хорошим настроением нашего рентгенолога, и мы выложили плитку по стене главного корпуса. Там был грибок, и штукатурка подымалась сифилитической язвой. По верхнему краю плитки укрепили заранее приготовленные наборы картин. Эти наборы мы составили из купленных в магазине репродукций, которые наклеили в ряд на плотный картон, одели в длинную рамку, и под стекло. Получился как бы единый многоплановый фриз, состоящий из шедевров Третьяковской галереи, Эрмитажа и Лувра. Стена преобразилась, заиграла, и настроение стало еще лучше. А во время работы подошел уже окосевший к вечеру электрик Вася и тоже включился: «Вы и мертвого заставите работать», — сказал он мне и принялся месить цемент.
Личный пример вообще хорошо влияет. Это не только на работе. Попробуйте остановиться на улице и залезть в капот автомобиля. Обязательно соберутся незнакомые люди. Одни будут советовать и цокать языками, другие обязательно помогут. А на работе среди знакомых, среди подчиненных такие вещи проходят еще лучше, чем на улице. Руководителю нужно начать что-то самому, только серьезно, и сразу же обрастешь последователями. А ведь это гораздо легче, чем заставлять, надрываться, составлять списки, поощрять и наказывать. Проще, приятнее, эффективней. Еще одна модель, прием (или отмычка?).
Однажды на субботнике я предложил сделать кирпичную пристройку к стене главного корпуса. Одну стену мы при этом выгадывали, а тремя остальными можно было отгородить уютную комнатку для изготовления и раздачи кислородных коктейлей с настоями лечебных трав. Кирпич и раствор привезли заранее. Наш кочегар Тимоша был отличным каменщиком. У нас он работал только зимой (на отопительный сезон), а весной подавался на шабашку — строил кирпичные дома до самой осени. За ним стояла очередь заказчиков, он был мастер высокого класса, о нем ходили легенды.
На работу кочегар приезжал в новеньких «Жигулях»: рубли он забивал хорошие. И, как сельский человек, этого не скрывал, даже немножко бахвалился. Самостоятельный был мужик. А сам тучный, округлый, чуть спящий, основательный и неспешный. Отношения у нас были уважительные, то есть он меня уважал как специалиста, а я уважал его.
Особенно хорошо, по его словам, строить вдове. Она и накормит, и приголубит, и деньгами не обидит. Хороший сезон, ежели у вдовы. Какой-то он был и гладкий кот, и трудолюбивый, и добрый, но и сам себе на уме.
Собственно, этот субботник я и затеял в расчете на него: начнем ковыряться с кирпичами, он, конечно, не выдержит, полезет — тут мы его и используем. Замесили раствор, начал я кирпичи класть впервые в жизни. Ерунда получилась. Раствор проливается или комкается в дурацкие лепешки, а кирпичи скользят, расползаются, как живые. Расчет мой не оправдался: Тимоша не подошел, даже не оглянулся. Очевидно, я в роли каменщика оскорблял его эстетические чувства. В этом состоянии схватил кочегар метлу и где-то в глубине двора начал что-то подметать. Пришлось его подозвать специально: «Видишь, Тимофей, у меня ничего не получается, квалификации не хватает, надо бы помочь…».
Он глянул на меня чуть застенчиво, даже руками развел: «А Вы знаете, сколько стоит такая работа, сколько я за это беру?». Здесь был определенный смысл и важный подтекст.
Остальные — мы — делаем работу пустяшную, неквалифицированную: гребем мусор, подметаем, белим, чистим, замываем. Такая работа действительно стоит недорого. Другое дело — кирпичная кладка, три стены, целая комнатка за рабочий день. Это же на века! Сколько же она стоит? Положим, не в деньгах дело. Просто мы вкладываем свой труд, и Тимоша вкладывает. Только он оценивает не по количеству вложенного труда, а по его результатам. Такая у них политэкономия на шабашке.
Тима осторожно глянул по сторонам. Его правду хуторские санитарочки и сестрички хорошо поняли. Они всю жизнь цыплят по осени считают. К тому же человек из народа, свой, деревенский, что-то начальнику доказывает, ученому, стало быть. И дураку ясно — кого держаться!
А мне надо стены поставить, да по-доброму, иначе они завалятся! И уступить неловко, авторитет потеряю. Я говорю:
— Тимофей, ты неправильно рассуждаешь. Я тебе докажу.
— А ну докажите, — он говорит, — но без вызова, а деликатно и с любопытством. Другие тоже придвинулись — интересно же.
Я спрашиваю:
— У тебя огромные деньги на шабашке?
— Ну.
— А здесь, рядом с твоими рублями, копейки идут?
— Это правда.
— А все же ты у нас работаешь, какой-то интерес у тебя есть?
Тимоша чуть руками повел.
— Я тебе скажу, какой интерес. Ты пенсию зарабатываешь. И потом — лицо имеешь. Юридическое и общественное. У нас в котельной ты — рабочий класс. А без нас ты — шабашник, тунеядец со всеми вытекающими… В общем, не зря ты ходишь к нам.
Тимоша слушает основательно, задумчиво — переваривает. Ум у него первичный, незатемненный.
— Посмотри на нас, Тимоша, — говорю я. — Мы тоже ходим сюда по интересу: у кого наука, у кого мнение, а зарплата у всех. И эту зарплату мы получаем за медицину. Заметь — за МЕДИЦИНУ. А кроме медицины что мы еще делаем? Металлолом собираем, пищевые отходы сдаем, стенгазеты пишем, гражданская оборона, техника безопасности, учет и отчетность, анонимки и жалобы, санэпидстанция — шестнадцать ее профилей, товарищеский суд, культмассовый сектор, конференции, собрания, комиссии, разборы, планерки, благоустройство, сельское хозяйство, протоколы, профосмотры, психопаты…
Тима, Тима, да я ж так до утра могу — раствор засохнет. И, между прочим, ты в этих делах не участник. Пришел — протопил — ушел. А ведь чтоб контора наша стояла, всю — кроме медицины — работу нужно исполнить. Мы выполняем, мы делаем и устаем от этого. А ты всегда в стороне. Выходит, ты у нас на спине сидишь. Годами. И вот один раз тебя просят — отдай долги! На все годы — за один день! И ты отказываешься?
— Упаси Бог, — сказал Тима. — Я мигом. Только не помогайте!
Он кинулся к раствору, чего-то подмешал, растер, замесил и начал кладку. Его руки пошли весело и легко, а кирпичи сами ложились в ровную линию. От легкого давления сверху раствор выходил каким-то идеальным всплеском и застывал точно по краю стены. Ни напряжения, ни усталости. Работал Мастер.
Субботник закончился, а Тима не уходил, теперь он разохотился. Через несколько часов все три стенки были встроены в торец главного корпуса. От свежей кирпичной кладки шел розовый туман, который заходил в душу. Я посмотрел на это чудо растерянно, и жизнь заулыбалась в нашем дворе.
Итак, еще одна ассоциация — строительные дела: ремонты, сантехники, сходы, сгоны, раствор, алебастр, доска половая, электрики, олифа, краски, ремстройконтора, форма 2 (закрыть форму два), подрядчик, исполнитель, спецификация (так называется список материалов, которые я — подрядчик — должен загодя припасти для исполнителя). А я, подрядчик, — главный врач, и у меня ничего такого нет, и нужно словчить и достать. К директору завода, в отдел снабжения, на базу, по телефону и лично, через жену, через сестру, используя авторитет хирурга (сильный козырь!) знакомства, анекдоты, шутки, улыбки, полбанки — широко, весело, в одно дыхание, в одно касание — пошли все блохи в ход!
Строительство — это целый пласт жизни, совершенно отдельный, очень тяжелый, даже тяжкий, изнурительный, мучительный, но не окостеневший, а с привкусом жизни, с ее запахами и страстями…
У руководителя — множество разных пластов, и если положить их друг на друга, получится хороший «наполеон».
Бумажный пласт — шелестит сухими смертяшками. Суховеи. Саднит, тошнит и воротит.
Хирургический пласт — это музыка Бетховена, гармония жизни и сама жизнь на твоих ладонях. И от тебя к больному идет ток, и от больного на тебя — ответ. И сердце твое, и коронары твои — в этой игре. И самая короткая у тебя, хирурга, средняя продолжительность жизни…
Собрания — пустопорожний пласт.
Комиссии — зубодробящий пласт.
Анонимки — могильный пласт.
И несть им числа: финансовый пласт, дисциплинарный, психологический, дипломатический, правовой, научный. Исполнительская дисциплина, ложные страхи, оправданные страхи, игра на понижение, игра на повышение, НОТ… Конца не видно. Переверну-ка я, пожалуй, восьмерку — вот так: ∞, это бесконечность. А пласты идут по горизонтали, по вертикали, по диагонали, в разных плоскостях. О каждом пласте целую книгу можно написать. Но вернемся к строительству и ремонту.
С этого я начал много лет назад. Мне показали здания, где надлежало развернуть онкологический диспансер. Говорят, здесь жил знаменитый генерал, герой первой Отечественной. Победив Наполеона, генерал вернулся в свой город и построил для себя основательный двухэтажный дом. Господа жили на втором этаже, а на первом — челядь. Я прикинул, что операционно-перевязочный блок и чистые хирургические палаты следует развернуть на втором этаже, а хозяйственные и административные отсеки, и гнойную патологию — на первом. Во дворе генерал построил себе молельню, похожую на бастион. Сам Бог велел поставить сюда аппараты лучевой терапии: радиация будет надежно экранирована могучими церковными стенами. Греха тоже не будет, ибо спасение страждущих! К молельне примыкает кирпичное строение позднейшей кладки — стены уже не те, но для рентген диагностики годится. Еще есть флигель во дворе — довольно ветхий, полудеревянный, его надо преобразовать в поликлинику.
Все эти помещения исполняли различные функции, в них жили разные люди, и запахи здесь были разные. В главном корпусе размещалось студенческое общежитие. Горячая, пьяная кровь кипела в артериях будущих ветеринаров. Зимой окна в общежитии были распахнуты на улицу. Шел пар. Надрывалась гармоника. Студенты угощали водочкой студенток, а потом они вместе разыгрывали сценки из «Декамерона». Пахло здесь потом, чем-то еще и перегаром. Впрочем, запахи долго не задерживались — окна почти не закрывались. В бывшей молельне обитала колония преподавателей. Коммунальная квартира… кухня… Пахло керосином, пережаренным салом и пылью. Запахи были устойчивы и тяжелы. Окна здесь открывались по случаю. Во флигеле, во дворе, проживали две бабушки. Комнатки у них гладенькие и светлые, как пасхальные яички. Воздух был чистый, хоть и с привкусом какого-то благовония. Старушки лечились липовым медом и отваром из липы.
Как ни странно, это обстоятельство послужило мне вскоре удачной ассоциацией. Дело в том, что ректором этого сельхозинститута в те годы был академик Липа. Он не пожелал переселить студентов из общежития и освободить здание для диспансера. Завязалась длительная и нудная переписка. Победить академика один на один, конечно, нельзя, но на моей стороне стоял горком. Липа оборонялся яростно и толково. На каком-то этапе потребовалась поддержка печати. Раздумывая об этом, я зашел однажды к пасхальным бабушкам во флигилек. Здесь меня осенило, и я написал статью «Это дело пахнет Липою…» Говорят, фамилии нельзя обыгрывать в печати, но время тогда стояло безалаберное, веселое, и мой фельетон прошел. Был шум, обострение. Студентов все же пришлось отселить в другое здание, и фронт строительных работ, как говорится, был открыт.
А сделать предстояло многое. В домах не было канализации, и население пользовалось дворовым туалетом типа «сортир». Водопровода тоже не было. Полсотни жестяных умывальников висели во дворе двумя рядами. Мутные мыльные ручейки текли по земле и собирались в лужицы на неровностях почвы. Железные скребки были вбиты у самых дверей. Здесь очищали обувь от грязи: во время дождя двор превращался в болото. Нужно было провести канализацию, сделать водопровод, положить асфальт и разбить клумбы. А комнаты перепланировать — под операционный блок, например, в главном корпусе, под лучевую терапию в молельне, в поликлинику у пасхальных бабушек, а из молочного склада сделать рентгендиагностический кабинет. Бабушки топят печки углем — туда нужно кинуть теплотрассу и разводку отопления. А еще — электрика, штукатурные работы, покраска.
В будущем стационаре, в поликлинике и во дворе руки у меня относительно развязаны — можно импровизировать. А в лучевом отделении жесткая регламентация: строго выдер-живаются площади, объемы, вентиляция, внутренняя радиационная защита. (О наружной позаботился старый генерал, когда ставил метровые стены!)
Итак, мы начинаем. Студенты уже ушли, преподаватели и бабушки получили новые квартиры. Двор опустел. Пора! Пора!
Строительство начинается с проекта и сметы. Потом я узнаю, что смета всегда перевыполняется, а проекты наоборот — не соблюдаются. Стройка идет стихийно — где что плохо лежит — хватай побольше, кидай подальше. Опыт еще придет. А пока знакомство с инженерами и техниками проектно-сметного бюро. Они составляют документацию, которую нужно сдать в техотдел ремстройконторы. Сметчики из бюро — интеллигенты, белые воротнички — любезные, трезвые и совершенные бездельники. То есть они, может, и работяги, только у них там своего разного столько наверчено, что им уже не до заказчиков. Кроме того, они очень жестко связаны между собой и надежно купорят работу друг друга. На них все время нужно давить. Еще нужно самому искать, находить и вышибать пробки, сталкивать с мертвой точки, формировать движение.
В ремстройконторе — народ грубый, своенравный, себе цену знает, к середине дня все уже косые. Здесь давить бесполезно: на них и не такие давят — лужеными глотками в шесть этажей, да все равно без толку. Им бутылку надо показать и поговорить душевно, как человек с человеком:
— Я тебя уважаю, понял?
— Понял…
Значит, делаем так. Сначала — немного технической документации, самую малость, чтобы сдать в РСУ и выманить рабочих на место. Им важно начать, потом их в любое дело втянуть можно, завлекая бутылками и разными другими стимулами. Теперь сметчики не мешают, не держат: рабочие уже во дворе и делаем, что придется, что под руку идет. Есть трубы — укладываем. Есть асфальт — кладем. Потом асфальт порубим — еще трубу положим. Оно, конечно, не очень хорошо, не экономично, даже глупо. Например, штукатурить, красить, а потом электрики рубят штукатурку и ведут в штукатурных канавах потаенные провода. А затем штукатуры снова заделывают канавы сверху и опять красят. Получается скрытая проводка. Да это что, мелочь. Иной раз полы по три раза срываем и по новой стелем.
Впрочем, и это ерунда! У нас сантехники вели теплотрассу от котельной по двору. Асфальт, конечно, рубили, клумбы ломали и, разумеется, ничего не восстановили. Но не в этом суть, а в том, что трасса замерзла. Они ее плохо утеплили. За ними же надо смотреть все время, ежеминутно, и нужно понимать самому, что они делают, что творят. У них поразительное отчуждение от результатов своего труда. Их результат — это форма 2, через нее — получка. А что будет в жизни, на земле после их работы, этого они просто не знают, это даже какое-то чудачество о таких вещах мыслить…
И теплотрассу они уложили побыстрей, кое-как. Трубы замерзли. Они не удивились и не огорчились, начали строить новую трассу — в обход размороженной. Опять рубили асфальт, ломали клумбы, укладывали трубы. Тут уж я понял специфику (научился!), следил, наблюдал, заставил положить как следует и утеплить.
Переделывать все приходилось по несколько раз. На стройке иначе нельзя: каменщики, штукатуры, сантехники, электрики, газовики — строительных специальностей много, и все они разобщены, не стыкуются. Материалов у них, как правило, нет. Работают на том, что я достал. А в их конторе бесконечные неувязки, прорывы, ЧП. Их перебрасывают с места на место. Стихия!
По вечерам эти люди уходят на шабашку. Им выгодно — со своим материалом. Воруют беспощадно, а уследить трудно: все же нет-нет — приходится от них отлучаться. Хотя в ответственные моменты за нужным каким-нибудь дефицитным мастером я даже в туалет ходил: стерег, чтобы не убежал. Это у них манера такая — убегать. На шабашку или просто отдохнуть. Глаз за ними нужен постоянный. И все время что-то делать, двигать с мертвой точки. Черт с ним, что потом будем штукатурку рубить для проводов. Сегодня рабочие на месте, раствор завезли, алебастр подвернулся — штукатурь! Завтра не будет ни рабочих, ни алебастра.
Работяги своих бригадиров называют Бандурами. Бандурша — женского рода. Бригадир мужчина — значит Бандур. У сантехников был свой Бандур, у электриков — свой. Штукатурный Бандур высокого роста, глаза у него полузакрыты, кажется, он что-то обдумывает и вот-вот скажет. Но он молчит. На работу этот Бандур приходит не торопясь, усаживается в густую тень, удобно облокачивает спину на какую-нибудь вертикаль и начинает перекур. Ребята располагаются рядом. Перекур — дело святое. Ладно, подождем. Начнут же и они когда-нибудь.
Время тянется медленно, я не ухожу, стерегу, чтоб не разбежались. Не размыкая свои веки, Бандур произносит задумчиво: «Раствора нет, не привезли. Чем работать? Пальцем?». Ребята подхватывают: «На соплях что ли класть? Где раствор? Чего мы сидим?».
Все вопросы ко мне: я заказчик. «Сейчас, ребята, будет раствор, — говорю. — Не волнуйтесь. Подождите. Только не убегайте».
Наш будущий врач Руслан Белкин живет у пасхальных бабушек. Я оставляю его сторожить штукатуров, сажусь на мотороллер и еду на растворный узел. Собственно, раствор нам официально занаряжен — вот и рабочие под него пришли. Только эти вещи обычно не стыкуются. Раствор и рабочие.
Начальник узла что-то буровит, но я не слушаю, а сразу ему наливаю. Он становится собранным, деловым, сам находит телегу и лошадь. Теперь лошадь не хочет идти, опять наливаю. Так. Все готово, едем назад: я впереди, телега с раствором сзади. Для мотороллера очень медленная езда — сплошное мучение, но не будет же телега бежать галопом.
Белкин надежно стережет штукатуров.
— Ну вот, ребята, — говорю я, — есть раствор. Можно работать.
— Работать, конечно, нельзя, — сказал Бандур.
— То есть как это нельзя? Ты что?!
— Я что — я ничего. Только без алебастра работать нельзя.
— Это верно, — загудели ребята, — без алебастра не пойдет. Рассыпется. Ты можешь понять? Алебастр нужен для сцепки.
— Бандур, ты почему раньше не сказал?
— Я тебе что, учитель? Наше дело — штукатурить. И чтоб раствор был, к примеру, и алебастр.
— Ладно, сейчас алебастр привезу, подождите, не разбегайтесь! Белкин, смотри за ними!
— Да где ж ты его достанешь? На растворном узле алебастра нет уже неделю.
— Найду, найду, не волнуйся!
Выезжаю из ворот на главную улицу. Куда ехать? Где искать алебастр? Сам я этого не знаю, спросить не у кого.
Еду наугад в Промышленный район, может быть, там что-нибудь строят? И алебастр? По дороге приходит идея. Буду спрашивать у прохожих: не скажете, где здесь поблизости стройка?
Вроде стройка здесь и в самом деле есть, только я заблудился. Буду объезжать поселки и спрашивать. Хоть какой-то выход. А то ж бессмыслица полная. Еду, останавливаюсь, задаю свой вопрос. Ответа не получаю. Наконец, какая-то женщина сказала: «Да вы не туда заехали. Вам нужно этот квартал объехать, завернуть в переулок, там и стройка ваша». Легкая надежда ковырнула предсердие. Мотороллер выносит меня на огромную стройплощадку.
— Ребята, вы не видели здесь где-то алебастр? Куча целая.
— А черт его знает, где он. Ты у Мишки спроси!
— Миша, простите, вы не видели где-то здесь алебастр? Куча?
— Да на том вон цоколе под навесом.
— Где? Где?
— Да вон, за краном. Там Виталий Иванович как раз с ребятами.
Я уже вписался, за своего принимают. Готовлю резервную бутылку и еду на алебастр!
Виталий Иванович — мужик пожилой и солидный. Ребята у него серьезные. Я его по имени, отчеству, знакомлюсь. Рассказываю кто я, откуда, и как будем лечить рак. Ребята проникаются, отказываются от бутылки, всю кучу мне просто так отдают. Но куда? Не в кулёчек же? Машина нужна. Выскакиваю на трассу. Вот где бутылка пригодилась! Завернул грузовик, начал с ребятами алебастр кидать за борт, в кузов. Ветерок, глаза слепит, пурга химическая. Тут и шофер помог — разохотился. Ребята еще руками махали на прощанье, пожелания говорили.
Я впереди на мотороллере как Дед Мороз — белый, а за мной грузовик с алебастром. Это не лошадь, едем быстрее, только встречный ветер выдувает мой драгоценный порошок из машины. Замедляю ход, встречный ветер уменьшается и потери тоже. Заезжаем во двор. Работяги курят.
— Ребята! Вот вам алебастр! Теперь уж все — можно начинать.
Бандур говорит:
— Ну, пока ты ездил, у нас раствор увезли.
— Как увезли? Кто!!?
— Да лошадь с телегой, с растворного узла. У них там не хватило, они здесь и забрали.
— Да как же ты отдал, падло?!!
— Так я ж смотрю: алебастра нет…
— Куда ты смотришь, сука!!!
— Подожди, подожди, не шуми, все поправим, я тебе говорю.
— Так и поправляй, чего стоишь?
—Не спеши, не спеши, — сказал Бандур. — Я вот сейчас расскажу тебе сказку. Если ты ее поймешь правильно, значит, все у тебя будет хорошо, а не поймешь — он развел руками и скривил свою морду, символизируя крах, тупик и запустение. Работяги придвинулись слушать.
— У одного царя было семь дочерей, — начал Бандур, пыхтя Беломором, — вот царь и думает, чего же мне с ними делать? Думал, думал и придумал. Вызывает он, значит, первую дочку и спрашивает: «Скажи-ка, дочка, мне по совести — ты целка или нет?». Дочка отвечает: «Батюшка, скажу тебе по совести, что я — целка». Обрадовался тут царь, велел вина принести, гостей собрал. Гуляли они хорошо, а на следующий день позвал царь вторую дочку. И тоже ее спрашивает: «Скажи-ка мне, дочка, ты целка или нет?». И дочка ему отвечает: «Я целка». Опять обрадовался царь, вино принесли, и гуляли они до утра. На третий день вызывает царь третью дочку: тут Бандур поднял указательный палец и запрокинул голову, как бы намекая на что-то серьезное, на какую-то сердцевину. «Ну, моя третья дочка, — говорит царь, что ты мне скажешь, целка ты или не целка?» Посмотрела дочка на царя и говорит…
Бандур замолчал.
- Что дальше? — заорали работяги. — Чего дочка сказала?
Бандур посмотрел на часы:
- Рабочее время закончилось, — объявил он, — пора по домам, завтра доскажу.
Алебастр остался во дворе. А завтра — снова на растворный узел: лошадь, телега, раствор. Бандур сказку так и не досказал, но работу немного сделал. И так — медленно, шаг за шагом, мы ползли и шли крестными путями нашей «великой стройки», конца и края которой не было видно.
Особенно неистовыми были сантехники. Трезвыми я их не видел. Зато амбиции у них были высокие, на каждую трубу, на каждый радиатор они требовали проект. Белые воротнички из проектной конторы захлебывались, не успевали, работа остановилась.
Я понял, что проекты нужно заказывать в разных местах. Кое-где могли сделать даже бесплатно — из уважения. Я продолжал работать хирургом в больнице скорой помощи, вел онкологический прием в городской поликлинике — круг знакомых расширялся. Встречались и начальники, руководители отделов, которые могли бы дать своим конторам соответствующие задания. Но одно дело приказ начальника, а совсем другое — готовность подчиненного, так называемая исполнительская дисциплина. Проект опять не готов, а днями мне выделят сантехников. Они придут, потребуют бумаги и развернутся через левое плечо.
Нужно давить проектантов беспощадно. Решительно и резко захожу в отдел. Кальки, рейсфедеры, ватманы на подставках, лица постные, полусонные, разговоры бытовые.
— Здравствуйте, уважаемые. Кто же из вас все-таки делает проект для онкологического диспансера?
В моем голосе жесткие нотки, сарказм. Пожилая начальница комнаты показывает карандашом куда-то в угол. Там сидит ослепительно красивая молодая женщина с царственной осанкой. Она бросила на меня взгляд, который называется у них «сбоку, на нос, на предмет». Получилось очень наивно и провинциально. Однако ей это не повредило, потому что она была прекрасна.
В комнате появились белокрылые ангелы, они запели «Аллилуйю», и церковные колокола отозвались тонкими перезвонами. Путь к женщине шел зигзагом, между столами. Но меня уже сбили с толку, и я пошел прямо, раздвигая столы, как ледокол. Теперь женщина переменила маску. На сей раз она показала ледяное презрение, пренебрежение и вызов. Опять ничего не получилось. Она оставалась прекрасной, ангелы продолжали петь, а сослуживцы смеялись.
Все же я выделился на общем фоне просителей. На следующий день королева посетила наше подворье. Не сгибая коленки, уподобив себя циркулю, она замерила своими длинными ногами участок, посчитала какие-то воздушки и обратки, прикинула калории, сухо попрощалась и ушла. А через несколько дней проект лежал у меня на столе. Теплотрассу на поликлинику можно было начинать…
Между тем на другом конце двора мощный экскаватор уже копал громадную пещеру — будущий септик для канализации. Горы земли и глины высились по краям этой ямы, ревел двигатель, мотался ковш, и вообще чувствовалось преимущество автотранспорта перед гужевым. Экскаватор достался тоже не сразу. Он был занаряжен давно и все никак не прибывал к месту назначения. То есть он выезжал со двора ремстройконторы, но куда-то исчезал в пути. Пришлось его конвоировать на мотороллере, описывая круги около медленно ползущей машины. Теперь мне стало ясно, куда исчезает экскаватор: его перехватывали конкуренты, вооруженные бутылками. Таким же способом я переманивал потом рабочих со строительства городского планетария. А что важнее, в конце концов: рак или небо в алмазах?
Септик потянул другие проблемы. Сантехники не рекомендовали заливать яму асфальтом — на тот случай, если произойдет какая-либо авария и придется туда залезать. Этого, к счастью, за прошедшие 18 лет не случилось, но предвидеть такие вещи заранее нельзя. Я решил перекрыть септик большой цветочной клумбой: яркое цветное пятно посреди двора. Теперь нужно было связать эту клумбу с остальными, поставить бордюры, наметить плющ и зеленый виноград — да так, чтобы получился ансамбль. Нужно было еще оставить свободные проезды для транспорта, чтобы машины могли развернуться, не задевая клумбы и бордюры.
Эти задачи надо решать самому. Мы же никому не поручаем расставлять мебель в собственной квартире. Я взял миллиметровую бумагу, проставил масштабы, вырезал отдельно клумбы в виде квадратиков и кружочков и положил мои бумажные клумбы на миллиметровку. Здания тоже были здесь нарисованы в масштабе. Теперь я вырезал квадратик грузовика в проекции на плоскость. Между бумажными клумбами я проводил бумажный грузовик, поворачивал его, разворачивал, нагружал, разгружал и следил, чтобы не задеть за клумбу или за стену здания. Оптимальные варианты получались не сразу. Пришлось менять расположение клумб на миллиметровке, варьировать их величину и форму. Получилось очень хорошо.
Миллиметровку я использовал потом для размещения в операционной столов и оборудования. Здесь нужно было все расставить таким образом, чтобы каталка могла подъехать к операционному столу и свободно уехать с пациентом. И опять бумажная каталка строго в масштабе двигалась по миллиметровой бумаге, и по ходу ее движения я отодвигал бумажные столы и столики. И сегодня, когда больного вывозят из операционной, я вспоминаю свои упражнения на миллиметровке: каталка свободно обходит углы и препятствия.
А денег для осуществления моих проектов не хватало. Тощая казна горздравотдела не могла обеспечить даже плановую смету. О перерасходах же и говорить нечего. Дефицит моего бюджета покрывался (и покрывается) за счет добровольных пожертвований. В роли меценатов выступают так называемые «первые лица». Это директора крупных заводов, управляющие трестами. Вторые лица финансовые вопросы не решают, но влияют. Директор, скажем, и захочет дать деньги на больницу, а главбух эти средства возьмет, да и не найдет…
Так что проблема доставания денег — дело живое, интересное. Психологические этюды. Давать, собственно, никто не обязан. Однако дело можно повернуть в свою пользу, если правильно держаться и умело аргументировать. И каждый раз аргументы другие (или с другим акцентом), и твое поведение тоже меняется потому, что разные, совсем не похожие люди сидят напротив тебя в начальственных креслах. Как начальники, как человеко-единицы — все, вроде, под одну гребенку. А как человеки они разные. Деньги они дают, как человеки. Значит, из этого и надо исходить.
Один под рубаху-парня (а может, и правда — рубаха?). Другой — четкий, собранный. У третьего народная мудрость в глубине. А вот честолюбивец (комплименты ему!). А этот трус (как Вы отважны, Боже мой!). А тот — лирик (ему о страданиях, о вечности…).
Холерик? — В быстром темпе разговор, с блестками и серпантином, веером, неглубоко.
Меланхолик? — Основательно и раздумчиво, самою суть — до корней, до прожилок.
Любит выпить? — «На-а-а-лей, выпьем немного еще…»
Начальники такие же разные люди, как и мы с вами. Двух одинаковых не бывает, у каждого свой подход и свой ключик. Интересная работа — доставать деньги на больницу.
Тогда я их, начальников, еще не знал в лицо, заходил наугад, разбирался на месте, принимал позу или стойку, щупал их радарами изнутри и, как правило, уходил с чеком. Эти посещения и знакомства действительно были случайными. Скажем, иду по улице, вспоминаю давнишний разговор с участковым терапевтом. Это выглядит примерно так:
— Почему Вы заподозрили у этой больной рак печени?
— Да очень просто. Я спросила: болит? Она ответила: болит. Я говорю: где? Она говорит: справа. Я подумала: что справа? — Печень… Уж не рак ли печени?
Эти мысли у меня в голове, внутри. А снаружи — на приземистом двухэтажном доме вывеска: СТРОЙБАНК. Теперь уже мысли бегут по накатанной дорожке. «Что это? Банк. «Что в банке? Деньги! Уж не дадут ли мне денег в банке?» Бессмыслица какая-то, ерунда. И все-таки захожу наугад.
Управляющая — очень милая и толковая женщина. Здесь же в большом кабинете ее бухгалтеры и экономисты. Денег они мне, конечно, дать не могут. Но им по роду службы хорошо известно финансовое состояние подведомственных организаций. Просто они знают, где есть деньги, а где их нет. И для них не составило большого труда позвонить СВЕРХУ в низовое предприятие и подсказать гуманную идею о помощи онкологическому учреждению. После этого поездка, например, к директору кирпичного завода была только формальностью: сумму оговорили заранее.
На многие годы сохранились прекрасные отношения и самые добрые воспоминания о женщинах Стройбанка. Мы не раз еще выручим друг друга. С директором кирпичного завода я тоже сблизился. Так завязывались очень нужные человеческие и деловые связи. Эти ниточки протянулись в будущее.
Скажем, директор кирпичного завода Иосиф Александрович Гоглидзе (Ёся) стал впоследствии заместителем председателя горисполкома. Разрешать с ним наши проблемы или, как говорят на канцелярском арго «решать вопросы», было относительно легко. Хотя характер у него был кавказский. И в минуты раздражения попадаться ему на глаза не следовало. Однажды я попал именно в такую минуту. Онкологический институт одолевала очередная комиссия. Ревизоры от науки привязывались по мелочам и явно томились. Решено было их вывезти на свежий воздух и показать достопримечательности. Некоторые, особенно важные и деликатные заведения требовали разрешения сверху.
Я пошел к Гоглидзе, но Ёся не принимал. Кое-как перешагнув через секретаршу, захожу в кабинет. Здесь весьма странная картина. Двое зэков в характерных своих черных робах пытаются открыть сейф. У них ничего не получается, несмотря на то, что они пользуются новенькими отмычками в ассортименте. Поодаль скучают конвойные солдаты. Полковник, начальник ИТЛ, в ярости: «Зачем я этих дураков в тюрьме держу?! С простым сейфом не сладят! Ты представляешь, — заорал он и посмотрел на меня значительно, как бы приглашая в свидетели, — представляешь?! Шесть часов колотимся. Отмычки им, паразитам, на заводе делаем!».
— Гражданин начальник, — забормотал зэк, — примите во внимание, замок сложный, отмычка не идет…
— Какая тебе, падло, отмычка?! Ты пальцем обязан, ногтем!
Полковник горестно махнул руками:
— Нет, зачем я этих идиотов держу в тюрьме? Да они же калитку в детских ясельках не откроют. Медвежатники… Говно собачье.
Гоглидзе сидел за своим письменным столом и ломал карандаши, его лицо было серым, а из глаз на стол сыпались бенгальские огни. С часу на час ожидали московскую комиссию. Приготовленные для нее бумаги лежали в сейфе, ключ от которого Ёся потерял накануне.
Яростные кавказские зрачки остановились на моей переносице:
— Тебе чего здесь надо, — зарычал он и хрустнул очередным карандашом.
В интересах разрядки я сказал, улыбаясь всем присутствующим:
— Да вот, услышал, что у вас сейф не открывается… пришел помочь…
— Так чего стоишь? Помогай! — рявкнул хозяин.
Продолжая игру, я деликатно кивнул, подошел к сейфу, вытащил из кармана свой ключ и вставил его в замочную скважину. Ради хохмы даже сделал попытку повернуть ключ в замке: КЛЮЧ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ПОВЕРНУЛСЯ, ЗАМОК ЩЕЛКНУЛ. Я обалдел и повернул ручку сейфа: дверца легко распахнулась. В кабинете началась заключительная немая сцена из «Ревизора». Зэки, полковник, хозяин и я открыли рты одновременно, солдаты тоже потеряли бдительность. Потом все засмеялись.
— Зачем же ты все-таки пришел? — ласково спросил хозяин.
Узнав в чем дело, он немедленно удовлетворил мою просьбу, и мы расстались еще большими друзьями, чем прежде.
Задолго до этого случая Ёся, еще будучи директором кирпичного завода, помогал мне деньгами и кирпичом. Другие начальники давали сантехнику, краски, олифу и, разумеется, деньги. Ухала и безобразничала ремстройконтора: в помещениях и даже во дворе дымились перекуры и перегары. И все-таки дело двигалось, хоть и не шибко. А чуть отвернешься — и все остановится! Но я не был освобожденным прорабом и жил к тому же в другом городе.
На рассвете я выводил мотороллер и уезжал на работу. Работа в больнице начиналась с 8 утра. Заведующий отделением Аким Каспарович Тарасов был человеком строгим и жестким. Планерка и обход начинались минута в минуту. После обхода я имел возможность улизнуть на стройку: Тарасов относился ко мне хорошо и смотрел на это сквозь пальцы. Но с 18 часов начиналось ночное дежурство по скорой помощи: отсюда не убежишь. Везли в основном аппендициты, прободные язвы желудка и 12-перстной кишки, попадались ущемленные грыжи, травмы — различные переломы, ножевые ранения, вывихи. Редкая ночь проходила спокойно. Утром — лицо бледное, отечное, тело ватное. Однако ежели душ холодный и чашка кофе — все восстанавливается, потому что молодость еще не ушла и цель впереди, и надежда…
Опять планерка, опять обход. И снова бегу на стройку. А вечером — верхом на мотороллер и домой на отдых. День да ночь — сутки прочь.
А дежурства бессонные — десять-пятнадцать операций за ночь. Но в перерывах, когда меняют больных на столе, можно облокотиться спиною на стенку в операционной, растопырить стерильные руки и спать несколько минут. Я так научился — очень помогает.
Ночью мы едим сообща. У меня большие куски сала и аджика. Угощаю. Завязываются хорошие отношения. Хирурги иной раз ревнивы, как женщины. Стараюсь не зарываться, не лезть вперед, не демонстрировать. У всех спрашиваю: как это, как то. Я же здесь новичок, онколог, в неотложной хирургии что понимаю? Это нравится. Мне охотно объясняют. А если нужно получить настоящую помощь — иду к старику Тарасову. Он земский врач. Молодым докторам он говорит: «Если бы ты знал то, что я забыл, то из тебя получился бы хороший доктор».
…Ночью привозят годовалого ребеночка. Кричит, пищит, ножками болтает. Животик, может, у него болит, а может, и нет? Срочно ему в живот залезть, или оставить до утра? В любое время и в любую погоду — и в дождь, и в пургу, вечером или на рассвете — всегда можно позвонить заведующему, и он обязательно придет через 15 минут. Проникновенными своими зрячими пальцами пощупает младенца, посопит, покашляет и скажет: «Не трогай, в животе все спокойно». Или: «Острый аппендицит. Оперируй». Старик никогда не ошибался на моей памяти.
Правда, были у нас и неудачи. Мы не вытащили молодого дружинника с ножевым ранением в сердце. И еще одного парня — с ножевым ранением, в ресторане его порезали, и петли кишечника через живот и крахмальную рубашку вылезли под пиджак. Тоже не вытянули… А еще привезли девочку 15 лет, учащуюся ПТУ. Нашли ее за городом, на берегу озера, без пульса. Белая, как полотно. Внутреннее кровотечение — это ясно. Только откуда? Ошибиться нельзя, нужно точно выйти на источник кровопотери, иначе помрет эта девочка прямо на операционном столе.
Здесь же, в приемном покое, секретарь комсомольской организации ПТУ, тоже девочка, но постарше — лет двадцати. Выяснилось, что накануне у них было бурное комсомольское собрание. Обсуждали как раз нашу пациентку. У нее аморалка получилась. Спуталась с одним стариком сорокалетним. Моральный облик и все прочее. Выходит, эта девчонка жила половой жизнью, и вот теперь — внутреннее кровотечение. Гинеколог заподозрил внематочную беременность, пункцию заднего свода сделал и пошел мыться. Все было правильно, однако у меня возникли сомнения: что делала девочка на берегу озера? Почему она ушла на рассвете за город? Встречать там свою внематочную беременность? Я отозвал секретаря комсомольской организации: «Узнай у нее, что она делала на озере. Если она тебе скажет правду, мы ее спасем, если не скажет — она умрет. Постарайся…».
Мы все вышли из комнаты, оставили их вдвоем. Через несколько минут моя новая союзница сообщила, что наша пациентка отправилась на озеро с целью самоубийства. Здесь, на берегу, она вытащила из волос металлическую приколку, проколола ею кожу под левой грудью и начала медленно пропихивать эту приколку в глубину, в сторону сердца. Внезапно приколка исчезла, девочке стало плохо, и она упала на траву. Ее подобрала случайная машина и привезла в больницу.
Приколка в сердце?! Я срочно вызываю шефа и везу девчонку на рентген. Определить металлическое инородное тело за экраном большого, в общем-то, труда не представляет. Однако мы его не увидели. Неужели она опять наврала? Заметил приколку самый слепой из нас — Гриша Левченко. Оказывается, мы смотрели на нее спереди, с торца, и в этой проекции видели точку, которая двигалась к нам и от нас. Заметить точечку было трудно. Развернули девчонку боком и увидели приколку, которая двигалась вместе со стенкой сердца.
Девчонку — на стол, гинеколога — в сторону! Помылись сами. Быстро раскрыли грудную клетку. Сердечная сорочка туго заполнена кровью — тампонада сердца. Вскрываем сорочку, кровь выливается, сердце колотится. Теперь в этом колотящемся сердце нужно найти приколку. Щупать неудобно, оно прыгает на ладони. Это в крупных клиниках, в специальных отделениях можно остановить сердце на момент операции, заменить его насосом. У нас ничего такого нет. И времени нет совсем. Сейчас оно остановится, и мы его не запустим. И крови много потеряла.
Быстрей, ах, быстрей!!!
А когда нужно быстро, да неудобно и скользко, и зубы стучат — как получится? Кажется, вечность прошла и вдруг — вот он, кончик приколки из сердца торчит, чуть возвышается.
Зажимом хватаю, дергаю: из этой дырки кровь хлюпнула, и приколка опять куда-то исчезла. Ищем проклятую, а время уходит, и жизнь… Ковыряемся мы… Ковыряемся!!!
Санитарочка старенькая нырнула под ноги, елозит, тычется в колени головой. Потом поднимается и кричит: «НАШЛА! НАШЛА! ВОТ ОНА!».
Приколка у нее в руках: мы ее на пол уронили в суматохе.
Швы на сердечную стенку (бьется, бьется под иглой!), швы на сердечную сорочку. Быстрей назад, ноги унести! Швы на кожу. Повязка. Все. Девчонка потом выживет.
А мне завтра — опять на стройку: олифу доставать, с малярами ругаться. Проблем невпроворот. Нужен листовой свинец для внутренней изоляции в лучевой терапии, моторы для вентиляции, да и сами вентиляторы тоже. Еще надо найти вентиляторщика-специалиста, чтобы он это все сделал. Говорят, есть такой мастер, он недавно в кафе напротив вентиляционные короба ставил, а сам пенсионер, живет где-то рядом, поискать надо. А других нет, другие загубят — работа тонкая.
В поликлинике свои неувязки. Окна в кабинетах будут выходить в приемную. Окна заложить — слишком темно, и днем с электричеством — нехорошо! Решаю заложить окна рифлеными стеклами — свет проникает, но ничего не видно, можно раздевать больную или даже усадить ее в гинекологическое кресло — через окно не видно, а свет падает.
А стекла где взять? А листы свинца? Моторы? Вентиляторы? Вентиляторщика? Арматуру? Деньги?
Поток вопросов и дел прерывается неожиданно. Заднее колесо моего мотороллера заклинивает на скорости 80 км/час, и я падаю на дорогу. Потеря сознания, переломы ребер, сотрясение мозга и громадные по всему телу ссадины, густо притертые дорожной пылью. Теперь я уже не хирург, не строитель, не финансист, а пациент. Это очень больно.
Коллеги раздевают меня догола и смазывают мои громадные ссадины крепким марганцем: я всхожу на костер и начинаю дымиться, как Ян Гус на аутодафе. Но у того были высокие мысли, идеи. И ему было легче гореть. А от моего костра только и останется, что протокол о несчастном случае по форме Н-3. И даже в отчет (под названием Т-7) в конце года я не попаду: случай хоть и связан с производством, но произошел по дороге на работу, и значит, из общего свода Т-7 исключается. В общем, не ради славы, не для позы, не из-за денег мы стараемся.
А для чего? Самое время подумать на больничной койке.
Что-то идет из глубины и бросает на сложные операции, на растворный узел, в Стройбанк и на кирпичный завод. Заставляет читать и перечитывать мудрые фолианты, искать и узнавать, терпеть поражения и страхи, терять себя и снова находить в достижениях и надеждах. И все время кого-то будить и толкать.
А Вы, Прекрасная Королева из полусонной проектной конторы, Вы сухо прощаетесь и не подымите глаз потому, что я грубиян и горлохват? Эх, Вы… Да я покажу Вам скоро онкологический диспансер, операционный блок, перевязочную, палаты, лучевую терапию. Вы понимаете, Королева, мы поставим кое-какую преграду на пороге Вечности и сделаем это своими руками — не в белых перчатках. Но посмотрите — спасенная женщина, благодарная и немая от счастья, ловит мои руки, и ее слезы катятся мне в ладони. И белокрылые ангелы (те самые, что возле Вас!) уже подставили свою посуду. Они соберут эти слезы и сохранят до случая. И потом, на Страшном Суде, положат их на весы. И эти слезы перевесят мои грехи, которых немало…
Сотрясенные мозги продуцируют сентиментальные мысли, а ссадины тем временем быстро заживают, эпителизируются, переломы ребер срастаются. Меня выписывают на амбулаторное лечение. Слабость и головные боли пока при мне. Напрягаться нельзя, нужно отдыхать.
Стройка, конечно, остановилась, работяги исчезли — дел у них и без меня достаточно. «Отряд не заметил потери бойца». Потом придется начинать все сначала.
Моя травма и мои заслуги ускоряют решение о предоставлении мне квартиры. Обещали две комнаты, но в последний момент выделяют одну. Это несправедливо. Я обижен, ищу правду, истину (мозги же сотрясены), отказываюсь от одной комнаты и думаю покинуть этот город. И знаю: слишком много на мне завязано, и с моим отъездом стройка окончательно рухнет. Последующие события подтверждают эту мысль: вот уже 12 лет в нашем дворе продолжается ремонт конторы «Ремвоз». Все это время контора содержит шофера, сторожа, гараж и грузовик. Шофер даже имеет счет на междугородние телефонные разговоры. Куда-то он выезжает, с кем-то разговаривает. Временами из области прибывают роскошные «Волги», из них выходят розовые, отфыркивающие, многозначительные. Они делают короткие энергичные жесты, цедят слова и отбывают восвояси. А контора «Ремвоз» по-прежнему в руинах и строительном мусоре, который перекрыл и уничтожил роскошную цветочную клумбу над септиком. Нет хозяина, нет мотора, и нет движения. Об этом я думаю почти безучастно — дескать, так вам и надо, не дали двухкомнатную, еще вспомните обо мне. Уезжаю, до свидания, никто меня ведь не держит.
Оказывается, не так это просто: стены держат, асфальт, клумбы, теплотрасса на поликлинику, та штукатурка и эта малярка. Радиаторы, которые притащил на себе, не пускают, сходы, сгоны за ноги цепляются. Застрял я здесь, приручили… Ладно, подождем, дадут же когда-нибудь и две комнаты. Стройка продолжается.
Аким Каспарович Тарасов относится к будущему диспансеру скептически.
— Бросай это дело, — говорит он. — Я назначу тебя старшим ординатором, будешь моей правой рукой. Будем работать вместе. И чего тебе еще надо?
— Аким Каспарович, — отвечаю я ему, — мы все очень уважаем и любим Вас, и Вы сегодня на коне. Но есть одно обстоятельство, против которого Вы бессильны. Вы не молодеете. В конце концов, возраст не позволит Вам приходить сюда в любую погоду и в любое время. Неотложная хирургия… она же ни с кем не считается. А в онкологическом диспансере Вы сможете преклонить голову на старости лет. Потому что я буду главным врачом.
Аким Каспарович задумывается, а я продолжаю:
— Между прочим, я познакомился с Вами заочно. Я тогда еще ходил в четвертый класс. И вот, на пионерском костре в конференц-зале школы № 42 я обещал Вам учиться на отлично. Собственно, костер был не настоящий — просто лампочки накрыли кумачом, меняли напряжение реостатом и казалось, что-то там горит. А мы, пионеры, обещали героям финской войны учиться на отлично. Самих героев, правда, не было, но были их портреты. А Вас в это время наградили Орденом Красной Звезды…
Аким Каспарович оживился:
— Тогда наградили трех врачей из Ростова — меня и еще двух хирургов.
Мы начали вспоминать это время — каждый со своей колокольни. Я с пацанами еще играл в войну, а он уже воевал, я смотрел про доктора Калюжного в кино, а он оперировал на Карельском перешейке. Потом пришла Большая Война.
И опять Тарасов под огнем, и Японская кампания не обошла. И по сей день хирургия нашего города практически на его плечах. В общем, он уже все сделал, что смог. Сидеть дома на пенсии таким людям невыносимо. И я сказал, что он, Аким Каспарович Тарасов, будет работать на старости лет в онкологическом диспансере столько, сколько сможет и захочет.
Забегая вперед, скажу, что так все и случилось. Из больницы скорой помощи ему пришлось уйти, когда сроки исполнились. И я пришел к нему домой, он был подавлен и в смятении. Я напомнил ему наш давнишний разговор, и он начал работать в нашем диспансере. Его огромные знания и опыт нередко нас выручали. Иногда он ставил такие диагнозы, которые нам и не снились: от земских врачей шла эта еще не убитая Божья искра. Но силы его убывали и нарастала забывчивость. Последние годы он уже не мог стоять у операционного стола, уходил домой пораньше. И снова приходил на следующий день и, даже будучи уже смертельно больным, все равно приходил, пока ноги держали, потому что сидеть дома ему было нельзя. Мы похоронили его в 1981 году и по дороге бросали цветы на асфальт…
Но в те годы, когда я заканчивал свою стройку, Аким Каспарович был еще сравнительно молод, он следил за своей внешностью, интересовался женщинами, был проницателен и строг. Его советы пригодились мне при оформлении операционной и перевязочной диспансера. Я прошел с ним по всему зданию. Операционная сверкала белым кафелем, под которым шли кислородные разводки, электрические линии и контуры заземления. Кислород подавался не только в операционную, но и в реанимационные палаты. Стены были весело покрашены теплым колером. В столовой знакомый художник нарисовал русские березки по голубому фону, здесь повесили на стене расписные деревянные судки, ложки, солонку. Исправно работало отопление (а какой ценой было сделано — об том и бумаге доверить нельзя!), булькали бронзовые краны, захлебывались белоснежные унитазы — пока еще непорочные и чистые.
Солидно раскинулся под ногами толстый линолеум на дерюжной основе. Два раза окрашенные белилами, сверкали подоконники, окна и двери. Громадная отремонтированная веранда пахла свежей доской. Витую парадную лестницу старого генерала я выкрасил в красный цвет, и она действительно громыхнула парадными литаврами. Легкая деревянная пристройка у пасхальных бабушек напоминала палубу корабля. Казалось, что она даже немного качается (это чуть прогибались доски под ногами). А в кабинете заведующего поликлиникой художник нарисовал на стене Дон-Кихота и Санчо-Пансу, которые ехали сверху вниз, от потолка к полу по кипарисовой аллее.
Жестяные умывальники во дворе давно уже сняты. Под свежим асфальтом, на глубине, идут линии теплотрасс, водопровода, канализации. Асфальт прорежен цветочными клумбами, которые не мешают маневрам транспорта. В лучевой терапии еще не закончена вентиляция, еще нет проекта на лучевые установки, но изоляция, сложная радиационная защита, системы блокировки, отопление, водопровод уже готовы. Все новенькое, веселое, пахнет свежей краской и ждет хозяина. Пора заселяться.
И кто же мог подумать в это время, что наше предприятие уже обречено, что прахом должной пойти — собаке под хвост. Ах, еще одна формальность осталась, да такая мелочь, что и думать забыли. Нужно получить койки и штаты для вновь открывающегося учреждения. То есть не железные койки, не живые штаты — в смысле живых людей, а бумажку с графами: число коек –40, штатных единиц -32. И печать.
Но поскольку облздравотдел сам затеял этот диспансер, а горздрав уже торопит с открытием, наседает, а горисполком даже выделил квартиры, чтоб отселить пасхальных бабушек и колонию преподавателей, а горком помог одолеть Липу и переселить студентов из моего дома, и вся общественность ожидает, и местная газета уже отрапортовала, и операционная уже под кафелем, и перевязочная, и кислородные проводки, и радиационная защита уже готовы, и блокировки работают, и сотни тысяч уже затрачены на это все, и онкологических коек в области не хватает, и больные раком становятся в очередь (В ОЧЕРЕДЬ!) за лечением — да кому же придет в голову, здесь, на финише, что не получишь ты эту бумагу с печатью. Ни коек тебе, ни штатов… Стоит дом пустой, играет своими красками и кафелями — бессмысленно и бесполезно. Вызывает председатель горисполкома: «Ты видишь, я все сделал, помог, чем мог. Но дом не может стоять пустой до бесконечности. Даю тебе две недели сроку. Бери у своего начальства штаты и койки. Не получится — размещаю в этом доме клуб…»
КЛУБ?! Я лечу в область, а сердце колотится — и дрянь, и отчаяние по венам и артериям и в капиллярах. Значит, все эти годы я строил клуб? В операционной они будут танцевать, а в перевязочной — женсовет какой-нибудь…
Один интеллектуал знакомый ухмыльнулся: «И в самом деле, зачем ты сюда вкрутился, зачем оно тебе нужно? Что ты Гекубе, что тебе Гекуба?».
Облздравотдел от меня отказывается: сделать ничего нельзя, койки и штаты делит облисполком. Весь прирост они уже раздали в другие учреждения.
Почему в другие? Куда? Мы же диспансер построили, готовый стоит, все службы… С вами же все согласовано. Вы же сами говорите — быстрей, быстрей! Так вот, все готово, можно начинать — давайте штаты, койки — завтра начнем! Зачем же мы все это сделали?!
Черт возьми, ничего не помогает. Койки и штаты распределяет почему-то не облздрав, а какой-то человек по фамилии Сиводед. Этот Сиводед руководит агитацией и пропагандой в облисполкоме. А причем тут медицинские штаты и онкологические койки — неизвестно, непонятно, да и узнавать некогда — времени же нет.
Кубарем назад, разыскиваю главного врача БСМП Веру Семеновну Зотову. Она депутат областного Совета. Ее нужно взять на прием к Сиводеду — будет солидно.
У Зотовой тромбофлебит, она дома, болеет. Ходить опасно, но я подгоняю машину к самому ее порогу. Вера Семеновна не отказывает, дай Бог ей здоровья, и мы опять летим в область.
Сиводед принимает в огромном кабинете, который похож на стадион, вернее, на каток, потому что пол гладкий, скользкий, ноги разъезжаются, и мы смутно видим себя в зеркале паркета. Хозяин очень красив, чертовски красив. У него чистая румяная кожа, энергичный четкий профиль и стилизованная седая прядь в густой шевелюре. Он ухожен, весел, чуточку игрив. На нем отличный легкий костюм, на столе бумаги и папки, но еще лучше пошли бы сюда гусарский мундир, попона и чаша, полная вина…
Мужчина-гусар напускает на свое чело задумчивость и Державу, его брови сходятся к переносице — короткой фразой, энергичным жестом он выставляет нас из своего роскошного кабинета. Разговор окончен. Даже рта не успели открыть. Со своим тромбофлебитом Вера Семеновна уезжает с водителем назад к себе домой.
Теперь, кажется, все… Последний, яростный всплеск моей деятельности.
Стоп! Есть же еще газета. «Помогите, готов диспансер, дом пустой, рак… смерть… лечение…» — «Неужели клуб?» — «Фельетон, не правда ли? Так и просится… А?»
Не слушают, не интересно, не хотят связываться…
Облздрав, поймите, наше здание медицинское! Наше оборудование… наша больница! Неужто отдадим чужому дяде, собаке под хвост?! Помогите — наше, наше же!!!
А им плевать: ваше, наше — подумаешь.
Мечусь по кругу, надежды нет.
Ах, может товарищ поможет, сокурсник, он высоко забрался, под самую крышу. Звоню ему с последней надеждой, а голос уже срывается, дрожит, легкой мальчишеской беседы не получится, но просительно, искательно, снизу — вверх… И трубка уже понимает, тяжелеет, отвечает солидно и весомо: «Принять не могу. Выезжаю с руководством…».
Раздавлен я совсем. Иду куда глаза глядят, и сердце выстукивает по пищеводу: Ду-рак! Ду-рак! Ду-рак!
Облздрав снова перед глазами. Ноги принесли сюда машинально. Не могу сойти с круга. (Но бесполезно же, все бесполезно!) Теперь я уже ничего не прошу у них. Я их рассматриваю. Хожу из отдела в отдел. Они пишут, расписываются, ставят печати, заслушивают друг друга, ведут протоколы, переговариваются, пересмеиваются, едят бутерброды. У них свои лица, свои улыбки, свои морщины.
Что я Гекубе?
За мутной неверной перегородкой, которую мне все равно не переступить, идет своя жизнь: машина запущена — крутятся шестеренки на приводных ремешочках, стыкуются люди-винтики, вяжутся тексты, визы, резолюции, леденеют коллегии, верещат инструкции, стучат «Ундервуды», рычат оргвыводы…
Что мне Гекуба?
Так зачем же я, какого черта?
Два года: вакханалия, вдохновение и каторжный труд, и цель перед глазами, и надежда, и уверенность в конце…
А скольких я переломил на своем пути: академик Липа отступился, и Бандуры покорились. И было сопротивление материалов, и не было денег, свистела пурга и хлюпала распутица, шипели сплетни и слухи ползли (как и во всяком деле!). А я превращался из хирурга в чернорабочего, становился проектировщиком, садовником, актером, финансистом, дипломатом и матерщинником.
Не хватало материалов — и они находились, исчезали рабочие — я их возвращал, не было уже сил — и силы появлялись, и второе дыхание, и дело шло, и вот уже все готово.
«ДЛЯ ЧЕГО? ДЛЯ КОГО?» — это я вслух, машинально уже кричу. Элегантная женщина смотрит на меня с удивлением и сочувствием. Она заведует каким-то сектором. Где-то по касательной мы уже встречались, в круговерти здоровались, чуточку перемигивались боковым зрением, но со значением и озорно. И тут же разбрасывало нас в разные стороны.
— Вы хотите штаты и койки? — спрашивает она и улыбается.
— ХОЧУ? Да я никогда еще так не хотел…
— Ну что ж, я вам, пожалуй, помогу… Сейчас пойду к Сиводеду и постараюсь…
— И я с вами! (Это у меня по инерции вырвалось.)
Женщина усмехнулась, чу
ть изогнулась, и кислый просургученный кабинет стал будуаром. Она задумчиво погладила ладошкой свою талию и крутое бедро.
— Я сама, — сказала заведующая отделом и быстро покинула кабинет. Примерно через час она принесла мне сорок коек и штаты.
Диспансер состоялся.
Я стоял перед ней взъерошенный и немой. Я плакал, она смеялась. Ах, самые прекрасные цветы к ногам этой женщины — свежесрезанные, чтобы с росой. Чайные розы какие-нибудь, орхидеи, гвоздики, лилии — что там еще? Набираю громадную корзину с верхом. Гора цветов. Теперь — стихи. В прозе не пойдет. Нужно выразить благодарность божественной нашей спасительнице, между строк, как-то вскользь, сказать, что это только начало, что все впереди, и, наконец, мою записку прочтет ее муж. Так, чтобы ревности не получилось! Указанную триединую задачу я решаю следующим образом:
Средь бухгалтерских неустоек,
И всяких прочих страшных бед,
Вы нам отбили сорок коек,
И поднял руки Сиводед…
Каким молиться нам Богам?
Что к Вашим положить ногам?
Найдем ли мы, по крайней мере,
Такую бронзу или медь,
Чтобы навеки в Диспансере
Ваш образ нам запечатлеть?
Волшебство продолжается: заведующая отделом выбивает еще 25 коек и к ним дополнительно штаты. Во двор диспансера закатывают новенькую «Шкоду» с красным крестом на фюзеляже.
Теперь мы на колесах. Удобно. Престижно. А главное — вовремя: мой старенький битый мотороллер «Вятка» уже превратился в металлический лом. Ремонту не подлежит. Прощай, старый товарищ! А мы на рессорах, в кабине тепло и сухо.
Меня уже назначили главным врачом диспансера, прощаюсь с Акимом Каспаровичем, с неотложной хирургией, с ночными дежурствами. Уходят аппендициты, ущемленные грыжи, прободные язвы, ножевые ранения. И приемный покой, и предбанник, где я защитил невинность операционной сестры, и запахи (кровь с перегаром), и сало с аджикой по ночам.
В диспансере нас пока двое: Белкин (заранее упрятанный мною у пасхальных бабушек) и я. Но учреждение официально существует. Уже идет почта: выделить двух врачей на село, направить на военную комиссию, послать туда, направить сюда, снова выделить. Угрожают по телефону, орут нахрапом или тихо язвительно с подковыром. Но после сантехников эти голоса мне — игрушечные.
Говорю в телефон:
— Выделить? Только мочу и могу выделить. У меня же людей нет.
Приказы пошли, инструктивные письма, акты, запросы и разные странные бумаги — от ОСВОДа, ДОСААФа, ВОИРа. От разных инспекций, из госучреждений, от общественных организаций. Да вот беда, я их не понимаю, терминология смутная. Приходится бумажки потихонечку выбрасывать, и скоро это становится нашей традицией. Бумаги обычно исчезают бесследно, как люди. Но есть упорные, цепучие, стреляют в спину, взрываются. Их надо выловить в общем потоке и вовремя укротить. Здесь нужен опыт, который придет со временем.
Еще приходят комиссии. Проверять, собственно, нечего, больных пока нет, лихорадочно завозим мебель, оборудование, инструментарий. Только их это не касается: они проверяют. Приехали из института смотреть онкологическую службу города. Службы пока никакой, еще шкафы не занесли, простыни не постелили. Впрочем, комиссия только бумажки исследует. Они оргметодисты (специальность такая — организаторы, методисты), больных в жизни не видели, халатов не одевали. А цифры знают: делят, складывают…
Во главе комиссии стоит Михаил Юрьевич Пахомов, любимец директора, заслуженный оргметодист. В то время он уже успел придумать какую-то арифметическую формулу с числителем и знаменателем. Подставляя цифры, можно вывести количество онкологических коек, которое требуется в данной местности. Такие вещи у них очень ценятся, это — творчество. Михаил Юрьевич пришел в онкологию из Министерства торговли, где работал в качестве санитарного врача.
Пахомов написал плохой акт о нашем городе, и на очередном совете в облздраве нас разбили с трибун и в кулуарах. Со старым директором института мы почти не были в то время знакомы, и мне от него сильно досталось. Этак и голову не дадут поднять. А я думал, что сам факт строительства и организации диспансера меня возвысит и укрепит. Для новорожденного моего дитяти, вернее, для не родившегося еще, это опасно. Нужно выиграть время для маневра — пока окрепнем. Да хоть бы на ноги дали встать!
Решение приходит быстро: взять к себе Пахомова на полставки по совместительству. Однако заведующая (в те годы) горздравотделом Елена Сергеевна Корнеева заупрямилась.
— За что ему полставки давать? Он же нас громил в области!
— Именно поэтому, глубокоуважаемая Елена Сергеевна, именно поэтому…
— ?
— Пахомов — это заряженный пистолет. Сам по себе он не стреляет. Однако он выстрелит в ту сторону, куда его направит человеческая рука. Так пусть этот пистолет будет в нашей руке!
— Интересную характеристику вы дали человеку… — задумалась Елена Сергеевна, — пожалуй, я соглашусь. Логично.
Пахомов очень толст, малоподвижен. Ездить к нам, даже за деньги, ему трудно. Ничего: мне легче приехать к нему, чем возиться с бумагами и получать разгромы. Он у меня подпольно, поэтому встречаемся не в институте, а на дому.
Михаил Юрьевич живет на окраине в маленьком домике с подворьем. На воротах традиционное объявление: «Осторожно! Во дворе злая собака». Пахомов примак, живет у жены. Положение его в семье подчиненное. Он готовит обед, ходит на базар, за ребенком в ясли. У жены точеная фигура, красивое лицо, а в глазах у нее — призывы. К тому же она пытается сесть ко мне на колени, как бы протискиваясь между столом и стульями. Пахомов сидит напротив, и мне очень не по себе.
Мы работаем с ним по вечерам и составляем туманные бумаги. Я учусь, и дело идет. Самостоятельно в этой абракадабре я бы не разобрался.
И не потому, что сложно. Просто мне это невыносимо, противно и омерзительно. Душа восстает, все клеточки, ядрышки, протоплазма, паника начинается на молекулярном уровне, биохимия возмущается… Впрочем, о вкусах не спорят. Женщина в автобусе, в толчее с увлечением, например, читает книгу, которая называется «Методические указания по образованию цен и нормативов конечной продукции на ящики деревянные, не стандартизированные, не вошедшие в перечень № 16–05 и № 346-Е». Пахомов тоже находил свои интересы в нормативах и перечнях. И это было мне на руку. Бумаги покатились на него, и в сэкономленное время я развязанными руками срочно доделывал диспансер.
Примерно через полгода после начала нашего знакомства, зимним вечером Михаил Юрьевич вызвал меня по телефону. Он звонил из диспансера. Энергичная супруга, как выяснилось, выставила его из дома с подворьем. Он даже не успел надеть пальто и взять мелочь. Пришлось в одном пиджаке зайцем ехать на электричке. Теперь, посиневший от холода и несчастный, он сидел в ординаторской и ждал дальнейшего решения своей судьбы. Я освободил ему одну комнату на первом этаже, поставил койку, столик и поселил туда Пахомова. Так появился еще один сотрудник.
Первое время он отъедался, отсыпался и успокаивался. А потом постепенно выяснилось, что не так уж и прост Пахомов, и не обойден талантами. Ах, не зря же он называл мясо — мясцом, лук — лучком, петрушку — петрушечкой. Михаил Юрьевич не возражал поесть, но еще больше любил готовить и угощать. Он не был поваром-любителем, дилетантом или даже профессионалом. Пожалуй, здесь были зарыты любовь и страсть, интим и сантимент. Женщины-хозяйки побаивались его, как авторитетного эксперта, и, приглашая в гости, старались не упасть лицом в грязь.
Пахомов не позволял себе, однако, критиковать или заноситься с высокой кулинарной трибуны, хотя к рядовым домохозяйкам относился чуть иронически и свысока.
Мясо, тушеное с луком и чуть приперченное, он подавал куском в холодном виде. Повторить это чудо уже нельзя, как, впрочем, и нельзя забыть сырой репчатый лук, тонко порезанный, промытый на дуршлаге, чуть сдобренный уксусом и посыпанный сахаром… И курицу, притертую чесноком, заделанную орехами, и жареный сыр, и кролика в винном соусе. И водку, замешанную на сгущенном молоке и жженом сахаре. Эх, и времечко же было!.. Свиная голова, как известно, идет на холодец, но Пахомов умел ее приготовить как таковую, и она была прекрасна.
Однажды ночью пришлось срочно оперировать. Возились почти до рассвета, устали и проголодались изрядно. Михаил Юрьевич не был хирургом, от клиники стоял далеко — в своих бумагах. Он мог бы и не просыпаться, но из солидарности не спал вместе с нами, переживал, волновался. Операция оказалась трудной, опасной, его моральная поддержка была нужна, мы чувствовали себя одной семьей, было тепло и надежно. Под утро Пахомов достал из-под своей койки запечатанный баллон казенного борща, купленный накануне в овощном магазине.
— Этим ты собираешься нас угощать на рассвете?
— А вы не волнуйтесь, не сомневайтесь, — сказал Пахомов. И в тоне его и в голосе была уверенность эрудита.
Борщ он перелил в кастрюлю и поставил на газ. На следующую конфорку рядом легла сковородка с остатками жареной накануне охотничьей колбасы. Сиротский фабричный борщ закипал. И в это же время на соседней сковородке застывший колбасный жир растаял и затрещал, пошел легкий дымок и одуряющий запах копчености.
Шипящую сковородку с жиром и колбасами Пахомов опрокинул в кипящий борщ. Казенное сиротство растаяло. От наших мисок дунуло степью, ароматами костра, дыма и жареного мяса. Мы быстро уничтожили всю кастрюлю и хлебным мякишем каждый вытер тарелку, до чистого блеска.
В нашем диспансере, как я уже говорил, никогда не было пищеблока. Площади не позволяют. Я заключил договор с трестом столовых, ресторанов и кафе. Оттуда, из диетической столовой, мы получаем по сей день различные диеты по заказу. Столовая рядом. На велотележке дежурная повариха три раза в день доставляет пищу в герметических баллонах. На вкус, на язык, обеды вроде бы и не плохие. Но оценивают их не языком, а по накладным, по выходу продукции, по цене (чтобы уложиться в норму!), по калориям, по уровню витаминизации, по количеству какого-то сухого остатка, по вложениям, по недовложениям и т. д. Там очень много критериев — химических, физических, финансовых, социологических и просто многозначительных. Для ревизоров — раздолье. А наша система питания больных — принципиально новая, беспрецедентная. Завтра кому-то не понравится (или понравится?) — в порошок сотрут (или прославят?). Учитывая склонности и опыт Пахомова, я поручил ему этот участок для выяснения, осознания и оптимизации. Он славно потрудился на любимом поприще.
Сначала обнаружил финансовую прореху. Дело в том, что мы платили тресту столовых за приготовление пищи и за амортизацию кухонных агрегатов. Дотошный ревизор доказал бы, что на эту сумму мы не докармливаем больных. По жизни все смотрится иначе: в больничном пищеблоке на 65 блюд 60 воров (каждый утащит, хоть немножко — не уследишь). В диетической же столовой примерно 25 воров на 2000 блюд: концентрация воровства здесь, разумеется, ниже. Она как бы разбавлена. Поэтому у нас и обеды хорошие, но к делу указанное обстоятельство не пришьешь. Для ревизора нужно чем-то перекрыть финансовую дыру, как-то ее залатать. Нужен финансовый резерв. И Михаил Юрьевич его находит. Ему известно, например, что картофель дает до 25 % отходов, рыба — до 40 %, даже колбаса 3 % (обрезание кончиков колбасных палок и веревочек). Отходами трест кормит свиней на своем подсобном хозяйстве. Пахомов предложил калькулировать наши холодные отходы. Получилась сумма, которая полностью перекрыла расходы за кухонные агрегаты и за работу на кухне. Каждый больной даже выиграл несколько копеек в день.
Когда Пахомову не хватало слов, он проникновенно мычал и косил глазами по сторонам — не то призывая кого-то в свидетели, не то убеждаясь, что никто не подслушивает.
— Кости, — сказал он и замычал.
— Какие кости?
— Суповые, суповые… — мычал Пахомов.
Добраться до сути с ним было не просто: он любил длинные разговоры с междометиями и недомолвками. В конце концов, я уловил, что поварам очень выгодно получать суповые кости: на фоне экономии мяса бульон получается очень хороший, концентрированный, одним словом — навар. И повар, и потребитель выигрывают одновременно: каждому свое… И Михаил Юрьевич, используя свои каналы, организовал поток великолепных костей (хозяйки называют их «сахарными») в нашу столовую. И как раз вовремя! Пришла комиссия.
В ту пору в больницах города уже выявились передовые кухни. Руководители этих больниц считались маяками. Ну, а где маяки или герои, там, естественно, и анти… Начали их искать, пошли проверки. Кое-где кухни были хороши. Кое-где плохи. А у нас вообще не было никакой. Нечего было проверять (!?). Исчез сам объект проверки, вернее, даже не народился.
Обошлись… Выходит, без этого объекта можно жить? А что же тогда проверять? И зачем маяки? Нехорошо…
Потянуло гарью. Мы начали попадать в ситуацию. Но в то время кулинарная слава Пахомова уже утвердилась. Воспользовавшись этим, я через горздрав определил его в самую главную кухонную инспекцию. Там Михаил Юрьевич грамотно и солидно защитил наши интересы, представил организацию питания как новую экономичную и эффективную систему. Это признали все. Но Самый Главный Маяк не успокоился. Его можно было понять: несколько лет на базе городской больницы Лев Борисович Новиков (тогдашний ее главный врач) упорно и самоотверженно развивал кухонное хозяйство. По образованию он был рентгенологом, но за административными хлопотами основательно расстался со своей основной профессией. Иной раз он и становился за пульт, совмещая полставки, но лучше бы он этого не делал. Впрочем, рентгенологические неудачи его не обескураживали: «Ничего, ничего, и Тагер ошибался», — говорил Лев Борисович, похлопывая ладошкой переплет старинного учебника под редакцией Тагера.
Притом он был человек порядочный, целеустремленный, обидчивый и не лишенный трудолюбия. Хозяйственные дела брали его за душу. А кухня была его любимым детищем, предметом личной гордости.
Кухня… она бывает лучше, бывает хуже. Но чтобы совсем ее не было?! — свихнуться можно.
Этот человек защищал систему своих взглядов, эго свое. Аргументировать с трибун и в кулуарах он умел. «Организация питания больных в онкологическом диспансере — порочная, врачи диспансера устранились от решения этого вопроса, пустили на самотек.
Пришлось направить Пахомова к нему в гости, на его любимую кухню. Михаил Юрьевич пошел, разумеется, не один, а с целой комиссией, официально. Однако сопровождающие были статистами, а он — эрудитом.
— Так, — замычал Пахомов, — так, так… Покажите, пожалуйста, как вы производите ДЕФРОСТАЦИЮ супов?
Смысла вопроса никто не понял.
Сарказм Михаил Юрьевич выражал особым звуком, который шел не через гортань, а из кардиального отдела желудка и усиливался в пищеводе.
— Значит, вы даже не знаете, что такое ДЕФРОСТАЦИЯ супов? Чем же вы тут занимаетесь, маяки?..
Остальная комиссия сочувственно и строго подмахивала головой. Пахомов задал еще несколько подобных вопросов, осмотрел кухонные агрегаты, посуду, остался недоволен. Сверил какие-то перечни с какими-то накладными, прошелся по актам, отхлебнул суп, полез ложкой в кашу, пожевал, скривился, не очень сильно, не на публику, а умеренно, по-деловому. Все было ясно.
Потом Михаил Юрьевич в своем кулинарном азарте немного увлекся, переборщил, хотел продолжать. Пришлось его останавливать: Льву Борисовичу могли выйти неприятности. А нас уже оставили в покое — на несколько лет. По крайней мере, по этому поводу.
А на горизонте уже вспыхивали новые зарницы.
Татьяна Степановна Колобродец — инспектор горздравотдела — железная, неколебимая, непобедимая, четкая и мертво хватающая. В какой-нибудь банановой республике она могла бы возглавить диктаторское правительство, и туземцы маршировали бы у нее строевым шагом. Одним мановением своего железного пальчика она закрывала целые поликлиники и бросала врачей на профосмотры — на месяцы: по ночам лично проверяла дежурный персонал в больницах (спят или не спят). Люди у нее были «кадрами» и перемещались в любом направлении. Каждого врача и любого главного, в том числе, она могла взнуздать, захомутать и направить.
Мы с Пахомовым сразу стали объектами ее особенного внимания. Вот она требует выделить ей сестер для работы на флюорографическом центре, врача на профосмотр, нарисовать ей 500 тысяч (полмиллиона!) фишек для каких-то статистик — и ничего: два месяца весь диспансер готовит эти фишки. Возражения ведь не принимаются, а сопротивляться сил пока не хватает. И, едва завидев нас, уже летит наперерез, и задания, задания, мысли, идеи…
Пахомов начал заболевать. Он вообще не выдерживал психологических нагрузок, оттого, наверное, и не выдержало его сердце так рано.
Решительность и напор заменяли Татьяне Степановне все остальные чувства, в том числе и чувство юмора. С учетом этого обстоятельства мы с Пахомовым заготовили две громадные записные книжки, прямо-таки клоунского формата. На обложке большими цветными буквами вывели: «МЫСЛИ ТАТЬЯНЫ СТЕПАНОВНЫ». Теперь, едва она появлялась со своими идеями, мы выхватывали из-за пазухи эти страшилища и начинали дружно записывать. Окружающие смеялись и передавали эту хохму дальше. Татьяна Степановна на время оставила нас в покое.
Она была коренастая, широкоплечая, ригидная. Несколько раз она еще пыталась подходить ко мне, но я игриво поглядывал на нее, восхищался смелостью декольте, она смущалась и отходила обескураженная.
Но вскоре железная леди засыпала нас инструкциями и приказами. Погнала на профосмотры, на совещания, в смотровые комиссии. В ответ я придумал анкеты по само обследованию и 20 тысяч распространил в городе по почте. И больные начали себя выявлять самостоятельно и сами же пошли в диспансер на прием. Меня поддержал институт и директор, появились печатные работы. Татьяна Степановна смотрела на эти затеи неодобрительно, но вскоре одна из моих анкет «вытащила» в диспансер ее родственницу, больную раком. С новым методом профосмотра пришлось согласиться.