— Спасибо. Ах, спаси…бо, спаси…бо…бо…
Впереди еще ночь. Можно спать или читать, или мечтать. Я возвращаюсь в мой проклятый невыносимый мир, без которого я не могу жить. Утром — маленький триумф: рентгенолог жмет руку, поздравляет чуть сдержанно, Еланская аплодирует радостно и открыто. Сестры гордятся: знай наших. А я бледный, отечный, мурлыкаю вполголоса по второму кругу:
К нам опять засунул нос
Леткин — гнусный кровосос,
Мы отбили кровососа
(рядом стоящие подхватывают победно)
И остался он без носа!
А праздновать, как и печалиться, долго нельзя, некогда. Новые дела идут валом: опять хори до горизонта со своими неслыханными вопросами, плывут бумаги, звонят телефоны, кучкуются комиссии. Еще ремонты под самое горло, резекции желудка (ох, осторожно — сейчас особенно!). А главное — ставку пустую срочно занять, чтобы по третьему кругу с Леткиным не затеяться. Вообще ситуация со свободной ставкой принципиально опасна. Нормальные люди, которых бы я взял с удовольствием, устроены надежно, в свои рабочие места корнями проросли. Главные врачи за них сами держатся, не отпустят. А дрянь всякую, наоборот, и коллективы, и администрация дружно выталкивают, даже навязывают. И тот же Леткин не совсем по своей воле к нам прорывался, его еще выпихивали и направляли. И прямой леткинский начальник немало здесь хлопотал, а в конце так и позвонил мне с разочарованием:
— Чего же это вы нашего хирурга обидели — на работу не взяли?
— А вы зачем эту заразу к нам толкаете? Как вам не стыдно?!
Тот чуть запнулся, хохотнул:
— Да нет, мы коллегиально. Мы вам в придачу ящик коньяка приготовили…
— Сами кушайте!
В общем, проиграли они, а мне судьба вновь улыбнулась. Но это сегодня. А завтра? Кто знает свою судьбу? Я ли знаю, что будет потом? Итак, мы продолжаем.
Все дела нужно делать разом, не последовательно, а параллельно. Ремонты вести, трубы и фасонину доставать самому, еще плотницкие, штукатурные и малярные работы организовывать, больного Кошкина — слесаря заводского — срочно готовить к резекции желудка. (А он убегает куда-то, выпивает, жрет всякую пьяную закуску, гуляет этот парень, балбес.) Еще с одной бабушкой решить вопрос — рак желудка, 74 года, атерокардиосклероз, мужа нет, надо детей вызвать, пусть дают согласие на операцию, а то ведь напишут потом, в случае чего, а голову мне самое время беречь. Еще нужно в Доме санпросвета кое-что уладить, ну да это мелочи. Но главное — свободную ставку занять, да не случайным котом в мешке, а человеком нормальным. Только и всего, остальное приложится. Ах, эта проблема по свежеоборванным моим нервам особенно мне больная. К тому же внешняя ситуация опять загустела, зачадила, не персонально у меня, а на общем небосводе: в сопредельных больницах вспыхнули костры междоусобиц. Будут побежденные, они не лучше победителей.
Ставку мне, одним словом, надо занимать быстро, искать человека днем с огнем, как Диоген. Только Диогена никто во времени не ограничивал, а у меня цейтнот!
Звоню, оглядываюсь, уведомляю, припоминаю, ищу. И все на ходу: другие дела настигают, крутят вихрем.
Утром раненько — в ремстройконтору. А тут уже темп совсем беспощадный, угли раскаленные, а не люди, контора дымит и содрогается. С бумажкой нужно просунуться к главному инженеру. А он в центре какой-то собачьей свадьбы, в яростном клубке. Сам худой, жилистый, иссосанный, в клубах табачного дыма. Руки на телефонах, подписи, резолюции. Его штурмуют. Есть бензин, нет бензина, бетон, машины, тракторы, фасонина, трубы, люди — толпы. Горячечные рты, глаза бешеные на выкате, угрозы, мат, лесть, уговоры, шантаж. Никакой игры, все на изломе, и одно дыхание, толчками, рывками. Чад, грохот и звон, водопад битой посуды, силовые поля, зигзаги и молнии. Данте бы сюда Алигьери — утречком в ремстройконтору (где тут моему перу).
Впрочем, я уже вырвался и на машине быстренько в Дом Санитарного Просвещения. Там, наоборот, церковная тишина, елей и папочки спокойненько на полочках лежат. Методист иной раз чуть перышком проскрипит, ухо едва уловит. Альбомчики благостные — в отдельном шкафике. Картинки цветные и тексты — как водку не пить, как половые излишние связи не заводить, а вместо этого какие витамины принимать, и разное в таком же роде. Художники эти альбомчики рисуют и раскрашивают, методисты текст выдают, переплетчики одевают в роскошный коленкор. А в конце года в области проходит конкурс альбомчиков, и наши, говорят, не на последнем месте там, чуть ли не в лидерах. Санпросветобитель возглавляет Елена Сергеевна, бывшая заведующая горздравотделом. Это ее заслуженный отдых, синекура на финише. Умело потаенная умница, она рекламирует свое хозяйство, но в глубине души, как мне кажется, что-то знает еще. А на планерках, на собраниях и конференциях сидит в первом ряду, посматривает на ораторов, кивает внимательно, сочувственно, соглашаясь вроде и одобряя, и пишет, пишет, пишет… письма родственникам и знакомым! Переписка у нее обширная, и она все время занята. Неприятностей людям не причиняет.
Вопросы наши решила быстро, расстались с улыбкой. «Ученье, Елена Сергеевна, — свет, неученье— санпросвет», — говорю на прощанье. Она смеется.
Теперь назад — в диспансер, нужно обход общий успеть сделать, к операции назавтра все подготовить, и людей на этот случай расставить. Галочка операционная — в декрете, анестезистку ставим операционной сестрой, а кто анестезисткой? Нет, не идет. Старшую поставим операционной, анестезистка — на месте. Кто ассистирует? Вроде получается… Теперь их всех собрать, объяснить задачи, атлас почитать с ними, память им освежить. У кабинета толпа, я — мимо, наверх, в палаты, на обход. Здесь новость: Кошкин убежал, которого завтра оперировать — резекция желудка. Снова в машину. Кошкина нахожу дома на поселке — водку пьет в кругу семьи. Все пьяные, встречают радостно, стаканы тянут, огурчики маринованные, холодец крутой.
— Да что же вы?! Да как же, ах, Господи!
Хватаю Кошкина в машину. Все высыпали на улицу веселые — жена, сыны взрослые, невестки. Провожают, желают всего хорошего…
Так. Операция откладывается на несколько дней, заново будем его готовить. Зато есть и хорошие новости — сантехники прибыли, уже меняют водопровод в главном корпусе. Бригадир — Андрей, громадный мужик, волосатый, курчавый, с могучим животом. Этот трепаться не любит, ему время дорого, его время — действительно деньги, не шутя. А я обещал — простоя не будет, трубы (оцинкованные!) уже заготовил. (Ах, это тоже эпопея — оцинкованные трубы — можно на главу размахнуться, а то и на целый роман с психологией, глубиной, с положительно-отрицательными героями, а я вот только строчкой обозначил — оцинкованные трубы, господи ты, боже мой!)
Трубы, положим, есть, а фасонины еще нет, фиттинги разные, сгоны, сходы, уголки, вентили — дефицит страшный. А им вынь да положь немедленно, ждать не будут-разбегутся.
Середина дня: новый завхоз Роман Быковский пока еще трезвый. Он бывалый снабженец, тертый, темный, и где что лежит в городе — знает. Ему лично ничего не дают — авторитет размотал, потому он меня наводит, а мне, как хирургу, обычно не отказывают. (А почему завхоза алкоголика держу? Да потому — зарплата его 90 руб. в месяц. Трезвые за такие деньги не работают…) Итак, мы выезжаем-по морям, по волнам, по конторам, по складам.
Роман хорошо вывел на цель. Все нужное к концу дня уже выписано. У Андрея фронт работ пока есть, фасонину он получит аккуратно по ходу событий. Все же день был удачный, перекрутил я судьбу. А вечером приезжает Сидоренко. Санитарки заваривают чай, несут коржики, угощают свойской редиской, жена приносит из дому котлеты и зелень. Мы начинаем жадно, быстро, молча. Юрий Сергеевич пользуется вилкой, ножом, нарезает мелкими кусочками, получается элегантно (интеллигент, директор института!). Ему это удается, пока кусочек!не попадает в рот. Здесь его власть заканчивается. Изголодавшееся нутро (он не женат, следить некому, работа адская), нутро, значит, его, как бешеный зверь включается в пищеварение. Челюсти еще и жевануть не успели, — а кусок уже в глотке, и пищевод с каким-то кудахтаньем и всхлипом — в желудок его толчками. А там уже урчание и клокотание. Ничего не поделаешь — вегетатика автономна.
После первых глотков приходит успокоение. Первичное насыщение благотворно влияет на капризную автономию, формируется равновесие и появляются первые вкусовые ощущения. Ритм еды замедляется. Чай идет совсем уже неторопливо, с разговорами и сигаретами, как в лучших домах. Мы отдыхаем, наслаждаемся общением и покоем. Уже поздно, никто не трогает нас, лишь изредка одиночный хорь-шатун забежит на огонек — вопросик решить, да и отвалит по быстрому. Наши тела разнежены в креслах, а души обмякли, парят:
Ночной зефир
Струит эфир…
И само по себе без водки и закуски возникает то самое ощущение, ради которого мужчины собираются поздно на кухне, когда жены уже спят, и добавляют по одной, и говорят, говорят до утра. И мы говорим и слушаем друг друга, гребем из-под души, что накопилось, и благодарные коронары наши затихают за грудиной. А времени опять мало, словами говорить долго, но информацию можно сгустить, уплотнить и добавить глазами, жестом, мимикой. Это когда понимание полное, когда волна общая, проникающая, когда проникновение… И на этой волне начинается часть вторая — мы приступаем к работе, и наши головы становятся двумя полушариями одного мозга. Это наслаждение, это пиршество, щедрость. Это… Ах, выразить не могу, не получается: на жаргоне нашем современном подобных слов не то чтобы нет, а как-то они не идут, не выговариваются вслух. Залезем же в старый бабушкин сундук — в те стародавние времена, медлительные и торжественные, когда поэты рифмовали альбатросов с матросами, а супруги, поссорившись, переходили на «Вы». Здесь мы отыщем что-то вроде «жара сердец», да ведь и это безделушка, ей-Богу. Так опустимся еще глубже, вернее, подымемся выше, совсем высоко, к самому солнцу нашему — к Александру Сергеевичу Пушкину, и здесь найдем: «Свободная стихия…» «Пленительное счастье…»
Отсюда, с этой позиции будем строить наши модели. Постараемся не упасть, не сорваться, не снизиться (а ведь и падаем, и срываемся, да главное — ориентир остается, куда идти). Днем, в тупиках и низинах практической жизни, мы уклоняемся от хоря, выскальзываем из-под него, обходим и прячемся, деремся при случае. Но это мышиная, в общем, возня. А мистическими вечерами нашими — подавай выше. Изменить хоря? Его природу? Очеловечить? Мессианская затея? Нет, не о результатах речь, и даже не о конечной цели (не дети мы, слава богу, и не фанатики), а лишь о направлении движения, о наших ориентирах: куда идти, чтоб хоть немного от корыта ЕГО, на градус бы к небу. Только тяжело это — наверх тянуть, играть на понижение — куда легче. Да и понятия не определены. Хорь у нас как точка отсчета. А что такое хорь? Или кто такой?
Дать четкое определение хорю невозможно, как нет, скажем, определения здоровью или болезни. Но хоря, как и болезнь, хорошо чувствуешь, лишь только соприкаснешься. Само слово это пришло из моего детства. В сыром и темном полуподвале нашего дома обитала неблагополучная семья Куценко. Там шли пьяные скандалы на слезе и на пафосе. А в апогее противоречий они вырывались наружу, выбрасывались на поверхность двора и здесь искали окончательную Правду уже на людях. Потом, утишенные и успокоенные, они возвращались в свою нору. Соседи прозвали их Хорями. Старый хорь Куценко, глаза семьи, надевал по воскресеньям белую рубаху навыпуск, опоясывался веревочным поясом с кистями, говорил темно и возвышенно о своих свершениях и заслугах. Все мы выходили, как его должники, недостойные и неблагодарные, и ждало нас возмездие. И заявит он куда следует, ибо знают его там и ценят. С этими словами он уходил, напивался зверски, доползал как-то назад, блевал и падал на одном и том же месте — в подъезде. Здесь и лежал в голубой блевоте, покуда не затаскивали его в дом.
В страшный тоскливый день сорок первого года, когда наши уже ушли, а немцы еще не появились, я увидел Куценко. Из подвала магазина он по осклизлым от повидла ступеням тащил бочку. Тащил наверх, поразительно сохраняя равновесие, против толпы, которая перла вниз. Верхняя крышка бочки отлетела, катить он ее не мог, и, поставив на попа, с необъяснимой в человеке силой подымал со ступеньки на ступеньку. Какая-то ошалелая тетка почти уже на самом верху, в круговерти толпы зачерпнула стеклянной банкой из его бочки. Худой, жилистый и могучий, он развернулся и страшно ударил ее кулаком по лицу. Хряснула тетка и, хлебанутая кровью, села в повидло, и толпа сомкнулась над ней.
А старый хорь даже остановился. Грудью на бочку — против толпы, он вдохновенно произнес:
— Чего ж ты, сука, не видишь, раз человек тащит, то для своих благ…
А потом к нам во двор закатила немецкая офицерская кухня, и хориные женщины с веселыми шутками пошли мыть посуду, и повара хохотали от них, и переговаривались они через языковой барьер, и понимали же друг друга. Неподалеку офицерский денщик рубил тесаком лучину для самовара. Старый хорь сидел на корточках, улыбался искательно, проникновенно, щепочку, отлетевшую в сторону, подносил, опять отходил и садился на корточки.
Ах, не разводите хорей, не плодите их за ради минутного интереса, да не потакайте им! Ибо сегодня еще они хори бытовые, заурядные, а завтра уже, при случае, они хори Грядущих Испытаний, и кто их вычислит, этих грядущих будущих? Впрочем, вернемся к сегодняшним — бытовым.
Больной раком легкого — заводской слесарь. Сильный хозяин — свой дом, богатая усадьба, шабашка. Мужик тертый, пожилой. Жена молодая — учительница истории. Сошлись недавно. Свое положение больной сначала не понимал, о себе хвастливо рассказывал: «Поселковые врачи мне машину не дали, чтоб к вам приехать. Я на них жалобу. Так сразу прикатили, под ручки взяли, усадили… Я вообще чуть что — жалобу, на цыпочках потом ходят».
Вскоре узнал, что у него рак легкого. Сначала не сдавался, перемежал угрозы с лестью, его направили в область, в институт. Оперировать уже поздно. Он наседал: подмигивал по-свойски, хлопал себя по ляжкам, бил кепкой об землю, угрожал, зверел. Потом смирился, в чем-то убедился. Теперь начал ездить в горком и горисполком, потребовал выделить черный мрамор себе на могилу. Мрамор не давали, затеял тяжбу, скандал, переписку. В апогее этих событий начал действительно умирать. Его привезли в диспансер. Жена-учительница обратилась ко мне доверительно:
— Доктор, мы с вами интеллигенты… Ах, какая, в сущности, у вас ужасная работа. Как я вам сочувствую. Я же все вижу, все понимаю… А к вам у меня одна только просьба: умоляю, когда муж начнет умирать — позвоните. Вот мой телефон, кладу сюда на стол, под стекло: Это так нужно… Вы должны понять… Последний долг… Сама закрою ему глаза…
Звонить не пришлось. Сама пришла ночью перед самым концом и села возле койки. Когда муж умер, она быстро залезла покойнику в рот и вытащила золотую челюсть, а на ее место поставила простую металлическую, которую принесла в сумочке. Посидела еще с полчасика, подумала, снова залезла покойнику в рот, вытащила металлическую челюсть, положила назад в сумочку и теперь уже окончательно покинула диспансер.
Хорь на изломе трагедии, трагикомедии или в шутовстве своем виден очень хорошо, как на сцене, специально подсвеченной опытным режиссером. Но жизнь — не всегда театр, и вульгарный бытовой хорь спокойно паразитирует на местности, не вызывая внимания и реакции окружающих.
Вешние воды ровно текут,
Тихие люди спокойно живут.
Кстати, о водах. Жарким летом, в самый отпускной период, когда людей мало, приходит очередной мне оброк: выделить сестру на пляж сроком на две недели. Ну, так на тебе, Боже, что мне не гоже: я выделил молодую совсем девчонку, ленивую и бессмысленную. Потом все же съездил на машине — глянуть, как эта Дюймовочка на месте устроилась. А та устроилась совсем неплохо: в очень смелом пляжном костюме, в окружении четырех могучих водолазов-спасателей, чьи лапы покоились на ее нежном и, как теперь выяснилось, прекрасном теле, она вкушала из дымного котелка тройную уху, а в ногах у нее стояла недопитая бутылка. Меня приветствовали радостно, пригласили, конечно, усадили, угостили и повели толковище (в прессе это называется «большой разговор»).
— Доктор, а вы, к примеру, плавать умеете?
— Умею.
— А тонуть, скажем, приходилось?
— Приходилось…
— А вас вытягивали или же вы сами всплывали?
— Сам.
— Ну, так мы вам сейчас такое место покажем, откуда вы ни за что не всплывете!
— Где ж это место?
— Да здесь, на пляже.
— Что значит на пляже, тут же люди купаются.
— То-то и оно. Потому и тонут. Вот девочка на днях утонула…
- Почему тонут?
— А там воронка тянет, в этом месте яма Г-образная. Только «Г» перевернуто. По вертикали, значит, втягивает, а потом в горизонтальный ствол загоняет, и конец, оттуда не выбраться. Семь человек уже утонуло.
— Господи, да ведь и речка эта ерундовая, и воды в ней кот наплакал — и такие жертвы. Да неужели эту яму нельзя засыпать, обвалить, взорвать, наконец?!
Водолазы словно ждали этого вопроса, замахали возмущенно руками, горестно закивали головами, загалдели:
— Никого это не интересует!.. Никто не занимается!.. — кричал один.
— И чего там в исполкоме думают?.. — риторически вопрошал другой.
А третий и четвертый уже отвечали с готовностью:
— Да ничего они там не думают. Да они там, в исполкоме даже пальчиком не шевелят!..
Разогретые ухой и разговором, они клонились ко мне совсем близко. Справедливость и перегар осеняли их горячие лица, неизреченная правда распирала уста:
— А люди тонут, понял… Не, ты понял?.. Не, в натуре же тонут… И никто пальчиком даже… понял?
— Ребята! — закричал я уже тоже разгоряченный, — я знаю всех сотрудников исполкома, там нет ни одного водолаза, у них и костюмов таких нет, и вообще, кроме перьев и бумаг, у них нет ничего. Как они справятся с этой ямой на дне реки? Их же затянет по вертикали и засосет в горизонтальный ствол! И где же им тогда заседать?! Ребята! Это должны сделать ВЫ!!! У вас есть трос, водолазные костюмы, опыт, квалификация, вы тут — целый отряд, работы немного— люди все же тонут не каждый день. А забьете дыру — так, может, и вообще работ не будет — пейте водку на здоровье хоть целый день!
Энтузиазм сразу потух, а Правда и Справедливость как-то скукожились и растворились в дыме ухи.
— Нас это не касается, — сказали они трезвыми голосами. — Наше дело людей спасать, если кто, скажем, тонет. Кажный на своем рабочем месте. А за все эти дырки и ямы в реке пусть у них голова болит, — и назад, через плечо ткнули большим пальцем правой руки многозначительно в пространство.
Дать четкое определение хорю невозможно, как мы уже говорили, однако иной раз он и сам себя обозначит, произнося свое любимое кредо: «Кажный на своем рабочем месте…». Грамотный хорь даже и правильно скажет: «Каждый на своем рабочем месте», — и пальчик назидательно приподымет. Сие не значит, что каждый на своем месте обязан быть инициативным, ответственным, видеть лес из-за деревьев. Инициатива, ответственность — для хоря буквально вызов, оскорбление и надлом. Зато у других он потребует яростно и властно, и разоблачит, как бы в порыве гражданственного восторга. И сколько же их, этих несостоятельных, но требующих, и сколь разнообразны они на общественной лестнице: методисты жизни, паразиты жизни, алкоголики, иждивенцы, и в том числе: тихие, наивные, наглые, воинствующие, умышленные паралитики, под дурачка, под дурочку, психопаты, словоблуды, жалобщики, анонимщики, дураки набитые, беззаветные, ничего не делающие, с трибун вопрошающие, вопросы задающие, требующие, пугающие, напоминающие, намекающие, жилы тянущие, сами спящие и КАЖНЫЙ на своем рабочем месте!
Хорь практически выверен, статистически достоверен. Он — факт, объективная реальность, частица бытия. Обижаться нельзя, да и некогда. Он говорит: «Дай! Стой! Беги! Повернись! Ложись, молчи, говори, плюнь, глотай!». И даю, и ложусь, и плюю, и глотаю. На ходу, на бегу, не оглядываясь, в темпе. И скорость тоже гасит боль… Это — налог на хоря. А что делать?
— Здрасьте. Я сестра Золотько, який выписан только.
— Здравствуйте. Садитесь.
— Хочу увезти брата у Хмельницк.
— Пожалуйста, увозите.
— Та треба у Кыеве перевезти ево на другий вокзал.
— Так перевозите.
— Та вин же на другом конце города. Той вокзал здесь, а цей аж там.
— Так что вы хотите?
— Та як же перевозить?
— Да я не был в Киеве никогда…
— О то ж оно так, а як жи перевезти?
— Так поймите вы, я же никогда, понимаете, ни разу в жизни не был в Киеве, я…
— Здрасьте.
— Здрасьте.
— Я жена больного Кулика.
— Помню, помню. Разбирал вашу жалобу на поселковую больницу.
— Не могу, не могу простить врачам, почему не поставили диагноза вовремя.
— Да, трагедия страшная, случай почти невероятный. Рак легкого у молодых людей почти не встречается. Кто мог подумать? К тому же у инвалида — после тяжелой травмы грудной клетки… И еще у него — тысяча болезней. Все это прямо на поверхности лежало, бросалось в глаза. Кто мог представить, что там еще одно несчастье.
— На то и врачи, чтобы думать!
— А Вы кто?
— Я маляром работаю.
— Мне трудно вам объяснить сложность данного случая. Вы просто должны мне поверить, если доверяете…
— Да я против вас ничего не имею, вы же диагноз поставили, а почему же врачи не поставили?
— Я специалист, онколог. И потом мне было легче, я смотрел позже, когда картина уже прояснилась, смотрел тенденциозно, с намерением…
— А зачем резали, если напрасно все?
— Ему вскрыли грудную клетку, надеялись убрать опухоль, но было уже поздно — опухоль разрослась далеко.
— А если далеко — зачем резали?
— Чтоб узнать, что далеко, надо вскрыть сначала грудную клетку, без операции не узнаешь… не всегда узнаешь… Хотелось же спасти вашего мужа, все хотелось сделать для него.
— А почему ж не сделали?
— Потому что у него рак. Не все формы рака лечатся сегодня на земном шаре. Человечество пока еще не все знает о раке, не все мы умеем пока…
— А мне что делать теперь?
— Вам нужно теперь за ним ухаживать на дому, надо, чтоб сквозняка не было, но чистый воздух обязательно, свежее белье, шприц наготове…
— А где я шприц возьму?
— В аптеке.
— А в аптеке нет.
— В больнице.
— А в больнице не дадут.
— Ну, попросите.
— А как не дадут?
— Ну, я Вам дам.
— Ладно. А вот еще советуют сухое вино для аппетита. Можно?
— Можно.
— А где я вино возьму?
— В магазине.
— А в магазине нет…
— В ресторане.
— Ну, вот, буду я по ресторанам шляться!
— Послушайте, поставить диагноз рака легкого у вашего мужа в тысячу раз труднее, чем достать бутылку вина и шприц. От других Вы требуете невозможного, жалобы пишете, а сами такую малость не хотите сделать для родного человека…
Перекосилась, перепнулась с ноги на ногу, вышла.
Пора и мне — еще обход, операции.
А в коридоре опять хватают за руки, за халат:
— На минуточку, на минуточку!
— Что случилось?
— По губе меня ударили.
— Ну и что?
— Швы вот положили рядом, в скорой помощи.
— Так, швы как швы, лежат хорошо. Что вы хотите?
— А я недовольная!
— Так я не видел довольных, ударенных по губе.
И еще один шаг делаю к заветной двери и уже открываю ее, а в проеме — энергичное лицо, роговые очки:
— Секундочку, секундочку, вижу торопитесь, один только вопрос, доктор.
— Да, да, слушаю.
— Я свободен до двенадцати часов, сейчас — десять тридцать, у шофера перерыв с четырнадцати часов, и я…
— Какой вопрос вы хотите задать?
— Машину мне отпускать?
— Карандашик нужен, — бормочу я, — карандашик… два парохода плывут против течения со скоростью икс… Когда они встретятся?
Я бегу по коридору, по лестнице, а в голове дурацкий совсем колокольчик:
Па-ро-хо-ды встре-тят-ся или нет
Или — или встретятся, или — или нет…
Господи, когда же, наконец они встретятся, когда все это закончится? Есть жизнь на Марсе? Нету жизни?
Жизни нет. И все же она продолжается.
Мы сидим с Юрием Сергеевичем в моем кабинете в ширпотребовских креслицах и они кажутся нам глубокими и мягкими. За окном — темная ночь, на столе полпачки сигарет. Возбуждение скрадывает усталость. Мы делаем то, что может. А что мы можем? Я знал когда-то одного инженера, который выдвинул остроумную, и, на мой взгляд, поразительную идею. Некоторая сложная конструкция по единодушному мнению специалистов предварительному теоретическому обсчету не подлежит. Ее оптимальные параметры определяют эмпирически — методом проб и ошибок, как это делали старые мастера. Так можно монтировать Эолову, скажем, арфу или Иерихонскую трубу. Но в основе современного производства лежат не старые мифы, а строгая техническая документация, планы, сроки, финансы и т. п. Одним словом, передовой технологии всякие там патриархальные пережитки ни к чему. Она хотела бы от них избавиться, но не всегда это возможно. Вот и в данном случае — конструкция предварительно не считается (это доказано!), приходится звать тароватых мастеров, которые примеряются на глазок и на ощупь. И здесь нашему инженеру приходит мысль: да, конструкция не считается целиком, но некоторые ее части можно просчитать заранее. Какие именно части? Вот это как раз и нужно выяснить, а потом из цельной конструкции выделить те фрагменты, которые можно обсчитать, оставив для тароватых эмпириков только то, что действительно обсчитать нельзя.
Эту идею мы используем с Юрием Сергеевичем в более общем виде, имея в виду, что в Большой Проблеме нужно выслоить, выделить те ее аспекты, которые технически можно решить. Хориная точка зрения на этот счет — диаметрально противоположна. Завзятый хорь обычно требует грандиозных глобальных свершений, напирает на Правила. В противном же случае мелочиться не хочет, а посему вообще ничего не делает, законно отсиживается. И не потому, что ленив или подл, а потому, что вроде бы мудр и как бы терт, и палец ему в рот не клади. Хорь-демагог с глобальными замашками особенно опасен в острых ситуациях. Тогда происходит примерно следующее. После высокой резекции желудка у женщины семидесяти двух лет наступило резкое учащение пульса, состояние ухудшилось, сердце не тянет, нужно обеспечить непрерывную подачу кислорода, но система вышла из строя. Вторая половина дня. Алкоголик — завхоз Роман Быковский уже ищет бутылку, мечется. А тут я на его пути:
— Срочно подай кислород в операционную палату! Займись немедленно, женщина помирает!
— А этого сделать нельзя, — отвечает Быковский. — Чтобы кислород подать, нужно новую проводку, все поменять, все патрубки заменить, состыковать, потом опрессовать систему… Вот через месяц придут мастера, тогда я…
— Не пори, не морочь, Быковский. Тебе сейчас выпить надо, вот ты и заметался. А давай я тебе нос закрою и рот, задыхаться начни — воздуха захочешь! Женщина задыхается, понимаешь, дышать ей нечем. Кислород дай сейчас, бросай свои дела и дай женщине кислород! Времянку кинь от баллона!
Ах, не возьмешь хоря Быковского на слово, на совесть. Вот бритву бы к его горлу, тогда бы вот…
А пока отвечает Быковский уверенно и весомо:
— Я же вам не указываю, как резать в операционной, и вы мне не указывайте. Я — механик, у меня диплом! Это кислород, это вам не шутки… делать надо, как полагается, не тяп-ляп, это…
— А будь ты проклят!
Я бегом, нахожу Витьку Лопарева. И этот уже навострился. И тоже бутылка ему нужна. На ходу бросает:
— Ничего не получится, систему надо монтировать. Вот через месяц…
— А ну, кончай, падло! Там женщина умирает! На той самой койке, где ты лежал, где тебе, сука, жизнь спасали!
Остановился. Сказал: «Ага…». Потом сказал: «Ладно». Развернулся, пошел обратно. Через полчаса больная уже получала кислород непрерывно, а через несколько часов ее пульс стабилизировался. Она выздоровела и жива по сей день.
А теперь попробуйте, чтобы сантехник заменил кран водопроводный. Человек улыбнется горестно и тонко:
— Разве в кране дело, да тут всю разводку менять надо, новый ввод ставить, седелку, сгоны… сходы… уголки…
— А водонапорную башню тоже новую?
— Да не помешало бы, — ответит он с некоторой досадой, но уже теряя позицию.
Собственно, это и есть наша цель: потеря хорем позиции. Разумеется, не все позиции, не разом — здесь, положим, Христос, Магомет и Будда еще спотыкались, и последующие — тоже. Наши цели ограничены — обжать хоря кое-как, потрясли его, почву ему кое-где из-под ног вышибить. И, главное, условия переменить, чтоб не было ему совсем вольготно. А которые колеблются — чтоб не очень сомневались… А этим колеблющимся «на грани», пожалуй, самое пристальное внимание, на них ставка! Ибо хориность бывает глубокая, а бывает поверхностная. Это видно, когда посещаешь больных на дому в коммунальных квартирах. Попадаешь иной раз в чудовищные пещеры. В общих коридорах вековая махровая пыль (мохрятина), темень, острые углы разваленной мебели, вонючая рвань, старые велосипеды, трухлявые диваны, ржавые пружины. А в личных комнатах немного чище (в личных всегда чище!), но все равно очень убого, душно, застойно, с кислятиной и перегноем. Это глубинные хори. Их не проветрить и не поднять. У них моча в глазах. Но есть и такие коммуналки, где личные апартаменты чисты и уютны, а лица приветливы и глаза живые. Однако и здесь общие коридоры и службы изрядно загажены. Это поверхностная или даже инерционная хориность. Ее можно преодолеть. Нужно лишь самому выйти утром в общий коридор и начать его красить, белить, ремонтировать, никого не приглашая, не составляя графики и, главное, не вывешивая их. Остальные сами присоединятся. И будет свет.
У нас в диспансере тоже так было: мы с рентгенологом остались после работы и начали стены плиткой заделывать, так сей же момент остальные присоединились.
Присоединяются в большинстве охотно, но вот чтобы самим начать… Впрочем, модель эта совсем простенькая — безо всяких ущербов и без комплексов. В конце-то концов — есть плитка на стене, нету плитки — санитарка или сестра лично как-то не страдает, в казенном, тем более, доме. Другой вариант интереснее: что, если они сами начинают страдать? А няньки рядом нет. И нужно проявить личную инициативу, самому что-то решить и сделать. Дома эти люди сразу находятся. А вот на работе? Любопытно…
Однажды, в очень сильный мороз, в самую что ни на есть студеную зимнюю пору, нашему городу вдруг резко сократили подачу газа. Якобы кто-то вырубил на центральном пульте ради экономии топливных ресурсов. Наша газовая котельная замерла, затаилась, температура в зданиях быстро понизилась, и мое кровяное давление, наоборот, начало повышаться. Срочно мобилизовали все одеяла, пижамы, потом уже было на все наплевать и пошли в ход пальто, полушубки, полушалки. В палатах поставили электрические печки, но большие нагрузки вышибали предохранители, на жучках опасно коротил и дымил наш слабенький кабель, а из ледяных коридоров прямо на койки зловеще сочились острые сквозняки. Тогда я достал громадную печку на 25 киловатт, питающим проводом из коридора через открытую форточку нагло зацепили городской кабель прямо от столба и надавили кнопку «Пуск». Могучие каскады сразу же накалились докрасна, взревели лопасти вентиляторов. Горячий воздух ровно и сильно пошел по всему зданию. Ледниковый период закончился; помереть, слава Богу, никто не успел, а печка-спасительница получила прозвище «Ташкент». Далее, под прикрытием этого среднеазиатского солнца мы смонтировали мощную силовую проводку толстенным кабелем внутри здания и начали транжирить свои киловатты законно, а, главное, без риска замыкания и пожара. Теперь можно было оглянуться по сторонам.
«А как дела в поликлинике?» — подумал я и направил туда свои стопы. А там, в маленьком домике с корабельной верандой, в комнатах, где ладно так жили еще пасхальные бабушки, — там воцарились теперь Баба-Яга и Кащей Бессмертный. Согбенные застывшие тела, стылые глаза, зеленые сопельки смерзлись уже на верхней губе под самым носом, хриплые голоса, сухой надсадный кашель. Окоченелыми руками в перчатках все же записывают куда-то больных, которых не смотрят, что-то считают: кажный на своем рабочем месте… Только место почему-то стало Голгофой. А почему? В чем дело, черт возьми, тут же две веселые голландские печечки, аккуратные, жаркие, еще при царе Горохе построенные. А во дворе две тонны угля возле старой кочегарки после перехода на газ бесхозные лежат. Печки, правда, за ненадобностью шкафами задвинуты уже несколько лет: как пустили котельную, так и задвинули для экономии места. Так ведь шкаф отодвинуть — и все дела! Голгофа зачем? Или медузы они беспросветные? Кто работает здесь, покажите лицо?! Баруха. Чугунная баба с пудовой рукой. Недавно ее и мужа пытались ограбить на улице, так она сняла туфлю с ноги и била грабителей по лицу яростно и страшно, а муж ей помогал, бандиты бежали. Она еще серию анонимок на Людмилу Ивановну и на Пелагею Карповну сочинит, город и область на брови поставит, но этих, как она выражается, «проклятых акул» сожрет. Но на акулу своя акула найдется, в связи с чем еще скажут у нас в диспансере: «Волки от испуга скушали друг друга!».
А вот и совсем иная фигура: Александра Игнатьевна Лизина — защитница угнетенных и пролетариев диспансера. Страстный оратор, на собраниях всегда впереди. Это она предложила из столовой напротив возить обеды больным легковой машиной, чтобы повариха не натрудила руки, толкая по асфальту специальную тележку на резиновом ходу. Ну, да она — медстатистик, к тому ж в возрасте. Ладно…
Зато старшая сестра Оля Грекова — совсем молодая, деловая и себе на уме. Что-нибудь фундаментальное, важное всегда придумает. В рабочее время в кино обязательно сходит, но и вывернется гладко. Работу, однако, понимает, исполняет ее толково, с умом и знает, где что лежит, — безрукой ее никак не назовешь. Кто еще?
Лидия Афанасьевна Вязова. Это положительный герой производственного романа. На редкость добросовестна, исполнительна и аккуратна. И умеет себя вести: ни лишних слов, ни так называемых граней характера, жесты у нее деликатные, улыбка учтивая. Наша опытнейшая гинекологиня Софья Ароновна Бейлина (по прозвищу Аронка) из-за капризного своего характера и общей сварливости с медицинскими сестрами буквально не уживается, а с Лидией Афанасьевной жила душа в душу. Сама Вязова женщина пожилая, некрасивая, одинокая, а на финише вдруг нашла себе завидного жениха и, к нашему общему горю, а к ее собственному счастью, уехала с ним на крымское побережье, и теперь у самого синего моря в красивом доме живет себе средь чайных роз и сладких персиков.
Ее напарнице Аронке палец в рот не надо класть — она вся полыхает энергиями. Сама небольшая, толстенькая, мечется колобочком, но больных смотрит долго и нудно — разбирается; часами беседует с ними, истории пишет очень подробные чуть наивным разговорным языком, но женщину из зубов не выпустит, пока диагноз не поставит. Больных любит самоотверженно, сердцем, очень опытная. При том раздражительна, сестер гоняет, легко заводится и орет, как резаная. Свои интересы блюдет. Любит уходить в отпуск: в обычный трудовой, еще как пенсионер, еще как участник Отечественной войны и просто без сохранения содержания.
Следит за своим здоровьем, внимательно лечится, словом, себя соблюдает. Но и общественная жилка у нее пульсирует. В дни больших гинекологических операций, по случаю приезда консультантов и в табельные дни она, сопереживая и участвуя, приходит, обвешанная кастрюлями и судками. А там — маринованная рыба и заливное, жареная картошка с мясом, грибочки бывают в отдельном судке, паштет из печенки с приправами, и конфеты обязательно. Компанейская бабушка.
Следующий персонаж — Лариса Сергеевна Каманина — дама пожилая, стройная, высокая, с признаками былой чеканной красоты. По молодости она правой рукой ходила у могущественного в ту пору Акима Каспаровича Тарасова, и оттуда, от тех времен, идет ее прозвище — «Шахиня». Действительно, и в облике ее и в жесте есть что-то царственное, неуловимое, как дыхание. Она сдержанна, очень спокойна, хороший специалист, персонал ее любит, работает четко, аккуратно, добросовестно. Из тяжелых ситуаций выходит легко, не теряя равновесия, с иронической полуулыбкой. Вот и сейчас, завернутая в меха и платки, она, выдыхая морозный пар, сохраняет приветливое выражение на лице, но бронхиальные выхлопы и хрипы толчками сотрясают ее любезные уста.
И еще одна фигура в этом ледяном доме: санитарка — молодая крутожопая деваха, человек из народа. Такая в одиночку избу себе отстроит да сама и побелит, покрасит, еще парники замастырит, помидорчики ранние соберет и с ними через кордоны-заставы пробьется, от любых милицейских контролеров отбрешется, а на базаре на прилавке — как в родном дому. И торговаться будет весело, бедово, по станичному, и уступит вроде, а цену свою все равно возьмет.
— Эх, Манька, Манька! Ты-то чего сидишь? В холоде этом собачьем?
— Все сидят, и я сидю.
Вот оно — проклятье: любой в одиночку нашел бы выход, а все вместе стадо какое-то коченелое. Мессию ожидают. Ну, ладно. Я плечом на шкаф, он отъехал в сторону, старую пыль на полу прочертил. Печечка показалась тоже запорошенная, но чугунная дверка легко отворилась. Я туда бумажку, лучину, дровишки. Вспыхнуло все, аж загудело. Теперь угля ведерко со двора из мерзлой кучи наковырять — так пара же пустяков! И затрещало оно докрасна, заиграло по дымоходам. Стены в доме стали горячими. И пошла теплынь-благодать, окатила их снаружи — едва только щеки закрасила, а потом и глубже — в исподнее, за лифчики их индевелые, и под юбки им, в самую суть! Расстегнулись они, рассупонились, отсморкались они, откашлялись, оживели да и сконфузились: «Ох-хо-хо, да и что же мы… Ах-ах-ах, да и как же мы… САМИ НЕ ДОГАДАЛИСЬ?!»
Вот сюда, в эту самую точку, мы с Юрием Сергеевичем и метим, в это яблочко. Чтобы сами были обязаны хоть что-нибудь… хоть где-нибудь. В рамках своих возможностей, разумеется, пусть немножко, ну хоть чуточку от корыта к Небу их повернуть. Сами догадайтесь. Сами решайте. Сами выбирайте. Сами приходите. Сами…
Само обследование грудных желез у женщин — вот вам текст и рисунки, прямо из своего почтового ящика доставайте. Теперь не выбрасывайте, не комкайте, не в сортир бумажку, а на трельяж, под пудреницу! И каждый месяц становитесь перед зеркалом и щупайте, ради бога, свои груди пальцами и ладонями плашмя, и не раз, и не два, а всю свою жизнь. И если обнаружите на глаз или в зеркале изменение привычной формы груди или нащупаете какое-либо уплотнение — идите сразу к нам без направления и без записи, открывайте дверь и заходите — там разберемся. А некие куртуазные дамочки, пожалуй, и закривятся, и плечиком отрицательно поведут:
— Да пошел бы ты, — они подумают, а то и скажут, — еще под пудреницей такой дряни не лежало, и вообще я не хочу, и, как бы, даже стесняюсь…
И такое вот настроение вспыхивает иной раз в аудитории, и я это сразу вижу по лицам, и шепоток через зубы хоть и не слышу, но чувствую. Тогда я вытаскиваю конверт из кармана и говорю:
— Это письмо написала мне одна девочка. Ей восемь лет. Она учится в первом классе, живет в другом городе, и приезжает сюда двумя электричками навестить больную маму. У девочки пальцы измазаны чернильной пастой, у нее худенькие ножки, и, прежде чем зайти в палату, Она поправляет поясок под платьем, чтобы подтянуть нитяные чулочки. Она несет передачу. Это бумажный кулек, и в нем ириски из школьного буфета. У мамы запущенный рак грудной железы. Спасти маму нельзя. Девочка не знает, как меня спросить, она прислала письмо. Сейчас я пущу письмо по рядам. Смотрите: листок из тетрадки, буквы неровные, заваливаются. Смотрите!
ДЯДЯ ДОКТОР!
СПАСИ МОЮ ДОРОГУЮ МАМОЧКУ, И Я ТОГДА БУДУ СЧАСТЛИВАЯ.
ТАНЯ.
Смотрите! Смотрите сами свои грудные железы, приходите к нам сами. Сами следите за собой и сами принимайте решения. Это — само диспансеризация.
Здесь, в моем кабинете, после работы и после домашних котлет, свойской редиски и чая, здесь мы с Юрием Сергеевичем разрабатываем методику самоконтроля, составляем «Календарь Вашего здоровья»:
ТРЕВОЖНЫЕ СИМПТОМЫ (СИГНАЛЫ):
1. Любое кровотечение, не вызванное травмой
Да — немедленно обращайтесь к онкологу или хирургу.
2.В любой части тела появилась опухоль
Да — немедленно обращайтесь к онкологу.
3. Быстрое увеличение живота
Да — немедленно обращайтесь к терапевту.
4. На коже имеется плотная черная родинка
Да — немедленно обращайся к онкологу.
5. Интенсивные боли в любой части тела
Да — немедленно обращайтесь к хирургу.
6. Стойкие головные боли
Да — немедленно обращайтесь к терапевту или невропатологу.
7. Изменение цвета кожи (желтуха) и другие изменения цвета
Да — немедленно обращайтесь к терапевту.
8.Появление на коже сыпи, эрозий, язвочек, уплотнений
Да — немедленно обращайтесь к терапевту или специалисту по кожным болезням.
9. Отеки на теле и конечностях
Да — немедленно обращайтесь к терапевту.
10. Потеря веса (беспричинная) свыше 5 кг.
Да — немедленно обращайтесь к терапевту или онкологу. Да — немедленно обращайтесь к онкологу или ЛОР-врачу
11. Одышка в покое
Да — немедленно обращайтесь к терапевту.
12. Высокая температура тела (свыше 38)
Да — немедленно обращайтесь к терапевту.
13. Стойкая потеря аппетита
Да — немедленно обращайтесь к терапевту или онкологу.
14. Боли за грудиной
Да — немедленно обращайтесь к терапевту или кардиологу
15. Стойкий кашель
Да — немедленно обращайтесь к терапевту или онкологу.
16. Затруднение при глотании
Да — немедленно обращайтесь к терапевту.
17. Любые изменения Вашего организма, не указанные в этой анкете
— Да — немедленно обращайтесь к врачу.
Внимание! Воскресенье — это день Вашего здоровья! Если Вы обнаружите любые нарушения Вашего здоровья, неприятные Вам, немедленно обращайтесь к врачу! Если Вам нужно срочно измерить артериальное давление, посчитать пульс и др., обращайтесь в кабинет до врачебного приема или фельдшерский пункт. Каждой женщине не реже одного раза в год нужно посетить смотровой кабинет.
Карта самоконтроля Вашего здоровья
Уважаемый (ая)----------------------------------------------
Мы обращаемся к Вам с призывом и предложением принять личное участие в очень важном общенародном и государственном деле. Речь идет о сохранении Вашего здоровья, которое представляет огромную ценность не только для Вас, но и для всего нашего общества в целом. С этой целью в нашей стране организуется массовая всеобщая диспансеризация населения, и Ваше личное участие в этом деле заключается в постоянном самонаблюдении и самоконтроле своего здоровья.
Технически это несложно. Вам необходимо лишь один раз в неделю, желательно по воскресеньям, аккуратно заполнять эту, специально разработанную для Вас, карту самоконтроля, которая по существу является календарем Вашего здоровья. Внимательно прочитайте этот календарь. Против каждого вопроса стоит слово «Да». Подчеркните слово «Да», если указанный симптом действительно имеет место.
Обратите внимание, что целый ряд вопросов набран красным шрифтом. Красный цвет — сигнал тревоги. Если у Вас проявился тревожный симптом (сигнал), Вы должны немедленно обратиться к тому специалисту, который указан в графе тревожного симптома, например: если Вы обнаружили у себя любую опухоль на теле или плотную черную родинку на коже, немедленно обращайтесь к онкологу. Если у Вас появились боли за грудиной, немедленно обращайтесь к терапевту и т. д. Календарь Вашего здоровья, аккуратно заполненный, является направлением и пропуском к соответствующему специалисту даже без предварительной записи. Кроме того, Вам нужно в день Вашего здоровья, т. е. в воскресенье, посчитать пульс (количество пульсовых ударов в минуту) и записать полученную цифру в соответствующую графу календаря. Вы также должны осмотреть свои кожные покровы и подчеркнуть слово «Да», если имеется сыпь или другие изменения цвета кожи и т. д.
Дело в том, что даже серьезные заболевания необязательно начинаются остро, бурно и драматично. Нередко тяжелая и сложная патология подкрадывается исподволь в виде незначительных расстройств здоровья или других проявлений, которые при помощи этой анкеты Вы сможете своевременно выявить и вовремя обратиться к врачу.
В самом деле, о любых расстройствах своего здоровья Вы узнаете первым, значит, Вы первым и должны отреагировать на эти симптомы (сигналы). А для того, чтобы Ваша реакция была грамотной и целенаправленной, Вам предлагается изложенная здесь методика самоконтроля и самонаблюдения. Таким образом, Вы являетесь стражем собственного здоровья.
Один раз в год Вы должны посетить поликлинику своего района (здравпункт или фельдшерский пункт) и произвести все необходимые исследования, которые Вам порекомендуют медицинские работники.
Наблюдение за собственным здоровьем естественно и необходимо, а здоровье детей должны охранять их родители, аккуратно заполняя соответствующие карты (календари), составленные с учетом возраста ребенка. Если человек в силу каких-либо причин не в состоянии лично контролировать свое здоровье при помощи предложенной карты, то эта обязанность ложится на родственников, друзей и знакомых.
Аккуратно заполняйте карту Вашего здоровья!
Относитесь внимательно и бережно к своему здоровью!
Итак, мы пригласили Вас. А Вы скажете:
— Сам этот факт приглашения еще ни о чем не говорит, интересно знать, КУДА меня приглашают? Я, например, не пойду к доктору, которому не доверяю, да еще просто так без крайней нужды, на всякий случай… Я бы хотел «по доверчивости собственного рассудка» попасть к хорошему специалисту, которого сам выберу для себя. А мы скажем:
— Ладно. Приходите на «Открытый прием» в институт — два раза в месяц: первая и третья суббота. Здесь сидят самые сильные специалисты, хорошие и разные. Выбирайте…
Прием начинается утром в девять часов, а заканчивается после ухода последнего пациента.
Объявление
Уважаемые товарищи! В целях приближения квалифицированной медицинской помощи населению ученые научно-исследовательского онкологического института организуют «Дни открытого приема». В этот день Вы можете попасть на прием к высококвалифицированному специалисту, ученому без направления и предварительной записи. Вас будут консультировать хирурги, терапевты, гинекологи, урологи и врачи других специальностей.
«День открытого приема» проводится в поликлинике института в первую и третью субботу каждого месяца. Прием не ограничен во времени и продолжается до тех пор, пока все явившиеся на прием не будут приняты.
Итак, возможности мы Вам предоставили. Не за ручку Вас повели, не маршруты обязательные назначили, куда Вы, может, и не хотите, а предоставили Вам возможность, если желаете — «по доверчивости собственного рассудка».
Пожалуйста! Просим!
Пациенты пришли, люди откликнулись, но не на наш зов, а на собственную боль и тревогу. На зов никто не придет, не обольщайтесь, говорю я своим коллегам. Здоровые люди к врачу не идут. И слава Богу, иначе бы нас захлестнуло. Происходит само отбор тех, кто пришел, и само отсев тех, кто не явился. Ничего не надо регулировать: откройте путь, уберите заслонки и семафоры! В больнице они не нужны. А вместо циркуляров — цветы. Еще — улыбка, внимание и реальная помощь, самое главное.
Участвует в «Открытом приеме» и Ройтер, опять железный Ройтер с вечной полуулыбкой. Он доволен, кажется, в восторге, его потрясают высокие показатели: на этом приеме выявляемость рака в двести раз выше обычных профосмотров (сто львов сто). Но полное отсутствие семафоров все же ему не с руки, он пытается что-то подкорректировать, упорядочить.
— Почему у одних врачей больных много, а другие без дела сидят? Это неправильно (несправедливо!?). Нужно вмешаться нам, эти толпы распределить поровну… Талончики… Запись… Регистратура… Или проще — пусть дежурный администратор, как регулировщик, сам эти толпы рассортирует.
— Но тогда не будет свободного приема, — говорит Юрий Сергеевич, — тогда пациенты пойдут не по доверчивости собственного рассудка, а по твоей — ройтеровской воле. А прекратится свобода, чудак ты Ройтер, исчезнут и потрясающие тебя показатели. Эти вещи связаны. Они так завязаны…
Ройтер начинает понимать, но потом снова съезжает в любимую свою колею:
— На «Открытый прием» вход свободный, но только первичным больным, нельзя принимать тех, кому диагноз уже
поставлен, тем более, кто уже лечится.
— Почему?
— Да потому, что все они хлынут (опять хлынут!) и сорвут нам работу. И, главное, показатели наши станут хуже: соотношение первичных раков к общему числу принятых уменьшится.
— Да плюнь ты на показатели, отвяжись ты от них! Не для показателей открытый прием, а для людей. Первичный больной… вторичный… Рыбе все равно, на каком масле жариться — на сливочном, на подсолнечном… Ей-то, рыбе, один черт! Раз человек приезжает сюда издалека, значит, ему нужно сюда. А кому не нужно — не приедет, само отсев.
— Мало ли кому что нужно!
— А вот эти проклятые слова, Ройтер, уста человеческие (а врачебные тем более!) не должны выговаривать: «Мало ли кому что…». Вас много, а я один… Не моего района… Не мое дело… Но разве не комедия, Ройтер, что это я говорю тебе — работяге, натруженному до упора? Или это трагедия? Ты же рабочая лошадь. Не от лени же тебя заносит, не от желания выкрутиться, увернуться от работы. Бескорыстно в свой выходной день приходишь ты на «Открытый прием» два раза в месяц. А будет нужно — и десять раз придешь, и ночь будешь сидеть, зачем тебе личное время?
Нет, не от лени тебя заносит, Ройтер. Комедия с тобой? Трагедия у тебя? В чем дело? Куда заносит? Откуда несет? Ах, ответы на эти вопросы уходят черт знает куда, в те стародавние или даже старо древние времена, когда только что (первым еще изданием!) вышла сия фраза, столь поразившая твое воображение: «И если не я, то кто же…».
Впрочем, на такой глубине мы легко можем заблудиться, запутаться.
Пожалуй, вынырнем на поверхность. Ройтер спрашивает:
— Почему твоя заведующая безобразничает, почему она
такая безграмотная?
Я отвечаю:
— Она не клиницист, она организатор здавоохранения… представитель, так сказать, лженауки…
— А-а-а-ах! — кричит кто-то сбоку — жалобно, мучительно, как ребенка ударили. Это молодая сестричка, воспитанница, носительница его мудрости и морали. Я оборачиваюсь.
На лице ее ужас, растерянность, негодование, руки молитвенно сложены, зрачки расширены. Она шепчет:
—Разве так можно… Как же это… Как же…
Но я слышу:
— Изыди, сатана… Чур меня… Изыди…
Ройтер посылает ей мягкую, но и чуть снисходительную свою полуулыбку, которая означает: «Прелестное дитя, но все ж — дитя…»
Он оборачивается ко мне, уголки его губ чуть передвигаются, изменяя позицию и затаенный смысл: с этаким ли ей вепрем тягаться? Пожалуй, это сделаю я сам, как маэстро… Вслух он говорит:
— Ладно, времени сейчас мало, а вот на днях приезжай, и я, так и быть, прочитаю тебе небольшую лекцию по организации здравоохранения.
— И я тебе кое-что прочитаю, — говорю я, — может, даже сумею тебя переубедить.
— Никогда! Никогда! — кричит, сбоку юная послушница.
Она снова подымает глаза и руки к потолку, к небу, к своей чудотворной иконе, которую мне никогда не осквернить:
— Никогда! Никогда! Никогда вам не переубедить моего учителя!
Это верно. Его не переубедить. Меня — тоже. Не первый раз мы читаем друг другу свои маленькие лекции. У Ройтера железные аргументы. Моя позиция смехотворна, потому что я сам организатор здравоохранения и по должности и по натуре. По мнению Ройтера, я всю жизнь только и занимаюсь этой самой организацией, и он, как старый специалист, всю мою жизнь в этом плане проследил и отмерил.
— Ничего подобного! — кричу я. — Никогда я этим не занимался!
— Занимался, занимался, — усмехается Ройтер, любезно загоняя в угол, — и документы остались. Ты ведь не только этим занимался, но еще и описывал свои занятия в соответствующих журнальчиках, потомству, так сказать, на память. Так мы узнали, — продолжает Ройтер, — о записи медицинской документации на магнитную пленку, о массовых само обследованиях анкетами, о диспансеризации больных гастритом на фоне кислородной терапии.
— Но ведь это никакого отношения не имеет к организации здравоохранения. Спроси хоть Юрия Сергеевича, он тебе скажет.
— Да вы вместе с Юрием Сергеевичем, который мне что-то скажет, и сделали этот «Открытый прием», и показатели твои нелюбимые выросли в двести раз. Еще вы дали идею и метод самоконтроля, и само диспансеризацию, и красочный «Календарь Вашего здоровья», и памятки, и кинофильмы, и не смешите меня!
Дальше Ройтер кормит уже с ложечки:
— Вот эта женщина-красавица, что у тебя в прихожей, в коридорчике?
— Какая женщина?
—Ну, на стене у входа нарисована, которую пьяный электрик в губы целовал.
— Зачем она тебе?
— Я спрашиваю — как она называется?
— Ну, фреска.
— Так вот, запомни: эта фреска — тоже организация здравоохранения.
Все эти аргументы Ройтера я знаю давно, запомнил, могу записать. Мне интересно их запомнить. А он мои возражения не помнит, каждый раз слушает заново, как не знает. У этих людей манера такая: чужое не слушать, отбрасывать, словно нету его. Иной раз и поймет на миг, уловит, но тут же забудет — искренне, и снова он свеж и невинен.
Тысячу раз я говорил ему, что фреску можно сделать не только на больничной стене, но и на вокзале, в публичном доме или в монастыре. Монастырские стены так даже пестрят этими фресками, густо засеяны, однако никто не утверждает, что это организация монастыроведения. И другие наши модели к этой лженауке отношения не имеют.
Организация здравоохранения — не фреска и не открытый прием. Это специальная дисциплина, которая основана на статистике, а врачевание статистике не подлежит. Десять больше одного, но не лучше и не хуже одного… Все зависит от конкретных и тонких обстоятельств, которые и определяют самую суть дела. Но чтобы понять конкретное и тонкое, нужно самому быть тонким специалистом-врачевателем. А считать до десяти хоть и удобно, зато и бессмысленно, это каждый дурак умеет, любой чиновник.
— Позволь, позволь, — возражает Ройтер, — а как же нам планировать тогда? Например, число коек планируется в зависимости от населения региона, заболеваемости, вообще от статистики. Иначе как?
— Койки, уважаемый Ройтер, тоже нельзя планировать от статистики, а нужно их планировать, имея в виду личность профессионала. Появился, скажем, Илизаров в безвестном Кургане, и стал этот Курган ортопедической столицей мира.
Сколько же коек требуется для мировой столицы? Не просчитайтесь: сколько больных приедет.
— И что из того?
— А из того следует, что коли хочешь ты, уважаемый Ройтер, планировать, то хирургическую службу имей там, где сильный хирург.
— Почему?
— Нужна точка отсчета, понимаешь? Сидоренко — точка отсчета. Илизаров — точка отсчета. Это сверху. А снизу — сам пациент, человек страждущий, от него отсчет, само обследование, самоконтроль, само диспансеризация. И синтез обоих направлений: открытый прием! У вас своя компания, у нас — своя.
Впрочем, организация здравоохранения — это не только направление работ, но и стереотип мысли.
Наших гинекологов при защите категорий экзаменовали дотошно и строго. Спрашивали номера и даты рождения всех приказов и распоряжений по Союзу, по Республике, по области, по городу. На вопрос — зачем это — председатель комиссии ответил: «А нам не нужны узкие специалисты-гинекологи, скажем, или хирурги, а нужны ИНТЕЛЛИГЕНТЫ ШИРОКОГО ПРОФИЛЯ…»
И усилия не пропали даром. Интеллигентов таких уже немало. Это только воды по колено, а интеллигентов знаешь сколько? И вот приезжают такие с характерным широким профилем в онкологический институт с целью проверить изобретательство и рационализацию. А тут у одного Сидоренко около сотни авторских свидетельств. Еще уйма их по институту. Еще картотеки, фототеки, патентоведение. Заявки тучами… Наглядность… Отчетность… У них восторг и слезинки живые, горячие по щеке. Они говорят:
— Вы бы могли получать премии. Почему не подаете?
— Да нам это не надо.
— А напрасно.
— А не надо.
— А напрасно…
А в заключение:
— У вас, конечно, все чудесно, восторг и даже вот слезы, но прогремите вы в приказе Министра и строгий вам выговор, если и не под суд вас…
— А?!
— Да, у вас все прекрасно с 1982 года, но до этого директор ваш был участником в сорока рационализациях. А директор не имеет права (выговор!), а ему еще выплатили деньги (под суд!)…
— Но я же тогда НЕ БЫЛ директором. Я директор с 1982 года. За что же меня наказывать?
— Так мало ли что. Сейчас именно вы директор, с вас и спрос.
— Так спрос за сейчас, я же директор СЕЙЧАС, а тогда я не был директором.
— А мы так работать не можем. Мы приезжаем раз в семь лет. Вот мы приехали, а директор, к примеру, только месяц в должности. Так что, все прошлое уже не существует? И спросить не с кого? В момент нашего приезда вы директор, с вас и спрос.
— Тогда разделите акт во времени: напишите, что раньше было плохо, а с моим приходом стало хорошо.
— А не получится, потому что в нашу стандартную форму-бланк такое не влезает. У нас четкие графы, вопросы по вертикали, по горизонтали, и там нет такой графы, что кто-то ушел, кто-то пришел, кто-то за что-то не отвечает. Ерунда какая-то.
— Ну, так не пользуйтесь этой формой. Напишите свободно или сделайте другую форму.
— А мы форму не делаем, нам ее сверху дают, уже готовую, менять ее нельзя.
— Но вы же ЛЮДИ, не автоматы. Вы же мне в глаза смотрите. Вы-то знаете, что я не виноват. Вы мне столько прекрасного сказали, восторги мне и цветы. А убивать меня за что? И еще: вы же в наш цветущий изобретательский сад бросаете камни, ворота нам — дегтем. Это же вред, у людей — разочарование, апатия, цинизм, распад. И вы знаете, что приносите вред ДЕЛУ, убиваете того, от которого в восторге. Ну посмотрите мне в глаза.
— А что делать?
—Так не пишите об этом вообще, если выхода в этих графах нет.
— Значит, мы должны утаить вскрытые недостатки? Но этого нам СОВЕСТЬ не позволяет.
И уехали на берег в один стилизованный ресторанчик, а там уже все подготовлено и лодочки прогулочные у причала… Интеллигенты подкрепились, проехали по реке. Они сделались мягче, и улицы нашего города стали немного шире…
В общем, с Ройтером можно спорить всю ночь или всю жизнь. Это лишь отдельные сполохи, фрагменты. Каждый остается при своем. Он продолжает свое дело, я — свое. Кстати, что у меня там?
Я опять ищу человека, чтобы место занять. И снова хорошие люди, которых к себе хочу взять, не идут: укоренились на своих рабочих местах, а голь перекатная, шантрапа непостоянная — те сами норовят, да не нужны они мне! Осторожно ищу, чтобы саранча не налетела, тихо поиск веду через своих, доверительно: человек — точка отсчета… Так выхожу на Аллу Григорьевну Минкину. Гинеколог. Пенсионерка. Но хочет трудиться. Работала в онкологии, нашу специфику знает, человек очень порядочный — это все говорят. Лицо открытое, улыбка добрая, голос мягкий, разумная речь. Мы ее берем. Она вписывается бесподобно. Оперировать ей тяжело по возрасту, по здоровью. Однако она берет палаты с тяжелыми больными, которых лечит консервативно. Ее природная ласка, улыбка здесь особенно к месту. И все ее любят. Она — как Христос в облике женском, добро излучает. И оказывается, не только больным, но и нам самим в этой мясорубке ее улыбка нужна. Особенно, когда тревоги ползут, по коронарам пошаривают. Бывает же так, события, люди, клыки и дыхания густеют, прессуются… Береги шею, глаза! Тут и сам согнешься, скрутишься — не то овцой ошалелой, не то волком ощеренным. А улыбнется она — и опять в человеки возвращаешься. И в работе она всегда делит с тобой беду, не в стороне стоит.
Помню, после операции в малом тазу моча у больной не пошла. Страшное подозрение — перерезали мочеточник или перевязали? Остались на ночь у постели больной. С ног валимся. На катетер смотрим, как на икону чудотворную — хоть бы капля какая! Но сухо. Молчит катетер, и сердца наши в тоске и отчаянии. Алла Григорьевна с нами, домой не пошла, покормила нас даже насильно. Улыбалась нам, смотрела в глаза и повторяла уверенно: «Все будет хорошо, все хорошо, вот увидите!». В какой-то момент она призадумалась («я хорошенько подумала», — скажет она потом), пробормотала что-то, покряхтела и вдруг сказала: «Катетер не засорен ли? Давайте переменим!». Мы это сделали тотчас же и… пошла моча! Мы танцуем вокруг этой кровати, потом целуемся, и слезы наши смешиваются.
— Я же говорила, — воклицает Алла Григорьевна, — я же говорила! — И хохочет вместе с нами. С нею легко и даже весело.
Постепенно она берет на себя еще одну миссию — дипломатическую: улаживает конфликты внутри и снаружи. Агрессивных, злобных как-то обезоруживает, покоряет евангельскими своими методами. Сначала это происходит стихийно, а потом я сам поручаю ей подобные миссии, и она сразу же облегчает мою судьбу, отсекая меня от склок и заварушек.
Но вот и особенный случай: старуха Войченко и ее дочь-инвалидка. Два карбункула ненависти и вероломства. Тугие — налитые — опасные. Врачи поселка, где они проживают, объявили им бойкот, написали формальное заявление, что посещать их не будут, хоть увольняйте. Потом, правда, все равно к ним ходили — никуда ведь не денешься. А те остервенелые и меж собою в склоке, ножи кухонные мечут друг в друга, визжат неистово, взахлеб. В нужный момент, однако, стопорятся резко — от истерики к ледяному спокойствию, и уже гнусь выговаривают четко, артикулировано, как Правду вещают, да грамотно, с аргументами. Обе — психопатки клинические. А у психопатов талант неслыханный, чутье звериное в душу твою просунуться и точки самые болевые и изнеженные нажать яростно, чтобы страданием тебя ослепить, чтоб задергался ты обожженный, ослепленный, обугленный. Им это сладко, мать родную не пожалеют. Психопата нужно в узде содержать, ровно и строго, дабы инстинкты поганые усмирить, не дать им разбушеваться.
По логике, конечно, врач командует психопатом, а здесь наоборот получается. Эти «карбункулы» грамотно запугали докторов, сломали их, а потом, уже запуганных, оскорбляли, издевались над ними и тешились. Во всяком случае, местные эскулапы были очень довольны, когда старуху поместили к нам. С дочкой-инвалидкой хлопот меньше. Та врачей обычно не вызывает, лишь перед очередным ВТЭКом срочные вызовы делает, чтобы астму продемонстрировать, инвалидность продлить. В диспансере старуха Войченко соседок своих в палате сей же момент оскорбила, в истерику иных ввела. Пришлось ее в другую палату перетаскивать, а там одна торговка поперла ее самою. Тогда санитарки вытащили старуху в фойе, положили напротив телевизора пока… Тут и попалась она мне на глаза. На ней была косынка, одеяло — выше подбородка, и я принял ее за другую, совсем мирную старушку, которая получала лучевую терапию.
— Ну, как дела, — осведомился я на ходу, — как облучение?
— Мои дела очень плохи, — четко ответила старуха, — потому что меня лечат такие врачи, как ты. Разве при моей болезни можно делать облучение?
Она сбросила одеяло и быстро привстала, ткнула в меня пальцем. Привлекая внимание окружающих, сказала громко, отчетливо:
— Безграмотный человек! Без-гра-мот-ный! Тебе тут делать нечего!
И вдруг резко закричала:
— Издеваетесь! Над больными издевательство!!!
Смолкла и — круто под одеяло, застыла. Мы обомлели.
Это было начало, классической трагедии, пролог… Дочка ее позвонила мне домой вечером:
— Вы показали свою полную несостоятельность. Буду жаловаться министру здравоохранения. Вы назначили рентгеновское облучение моей матери, но мама знает, что облучать ее нельзя. Больные понимают в медицине больше, чем вы… Разве это не тема для разговора?
Жестко: «Большого разговора, по большому счету!»
Истерически:
— Бездарь! Бездарь! Бездарь!
Бросает трубку. Короткие гудки. Так. Жизнь закончилась. Операции отменяются. Теперь главное — старуха Войченко, ее история болезни, ее назначения. Содрогаемся мы, комиссию ждем. Ах, воспоминания и ассоциации наши — свежи, кровоточат еще. У всех в памяти письмо больной Ивановой в Министерство. Это письмо целиком я уже приводил в своих записях где-то. Петрова проклинала меня за то, что я сделал ей рентгеновский снимок в связи с переломом правого предплечья. А снимок был сделан для исключения метастаза, поскольку у нее рак прямой кишки. Иванова ненормальная, она решила, что я ей «сжег кровь рентгеном», искалечил ее и т. д. Требовала меня сурово наказать. И вот недавно лишь побывал у нас главный министерский психиатр, случайно попал сюда, молодой человек, симпатичный. Он проездом здесь и занемог — боли в голеностопном суставе после травмы. Эти боли мы ему сняли иглоукалыванием, и благодарный психиатр рассказал нам, что произошло с этим письмом в министерстве. Уже само его содержание говорило, что автор ненормальный: «сожгли кровь рентгеновским снимком, убийцы! Какой же дурак снимки делает при переломе? Отобрать диплом у этого дурака! Пусть на станке поработает!» и т. д. Впрочем, письмо даже не читать можно, поскольку есть в приложении официальное заключение психиатра: параноидное состояние личности заявителя. Имеется еще акт комиссии, подтверждающий, что рентгеновский снимок больной Ивановой был сделан по показаниям и никакого влияния на ее кровь не имел. И все эти бумаги легли на стол главному онкологу республики.
Я хорошо ее знаю, приходилось встречаться. Она смутная, зыбкая, бесформенная — без четких границ. И не только в смысле тела, а и во всех прочих смыслах. Эта дама пытается отдать (отвязаться) жалобу Ивановой главному психиатру, то есть нашему гостю. Она берет относящиеся к делу бумажки, отрывается от стула, выходит в коридор, и уже оттуда в соответствующий кабинет. Симпатичный наш гость — главный психиатр — продолжает рассказ:
— Заходит, значит, она ко мне и — шасть бумаги на стол, — а ну, разбирайся, тут паранойя, по твоей стал-быть части.
Но я отказался, говорю:
— Рак более тяжелое заболевание, нежели паранойя! Значит — в основе рак, а паранойя — сопутствующее страдание, не главное, не основное. Главное — рак. Значит, жалоба за вами!
Так и осталась жалоба за ней. А еще через год, при утверждении плана онкологического института по науке, она извлекла это письмо на свет и обрушила его на голову директору Сидоренко:
— Что происходит у вас под носом! Безобразие! Куда смотрите!
Она уже 25 лет работала в министерстве, каждый день за письменным столом. Она — столоначальница: входящие, исходящие, бумажки, папки, тесемки. При помощи жалобы Ивановой она обозначает свое присутствие и озабоченность на коллегии. И как изображает! Сорок восемь научных тем, из них кооперированных 18, международных — столько-то, так все исчезло на этот момент, похерилось куда-то, за параноидным письмом Ивановой уже ничего не видно. Оно как дьявольская скрижаль — и в сердцах, и в думах, и в воздухе самом! Слава богу, министр их на землю возвратил, и тогда только они о науке заговорили…
Все это мы хорошо знаем, хорошо помним и страшимся. Мы думаем и говорим друг другу:
—Если даже заверенный психиатром параноидный бред Ивановой такое действие произвел, то что же будет теперь, когда Войченко напишет! С повадкой демагога! Аргументированно! Артикулированно! Задушевно! И честно!
Что же это-шаги командора? О, ужас… О, ужас… О, ужас…
Нет, слишком торжественно, красивости много — средневековье.
Сорок второй год. Я лежу на земле. От самолета отрывается черная точечка, она летит, приближается — мне в глаз, в зрачок! Свист. А-ах! Не в меня!
Нет, не так остро, а длиннее, томительней. Что же это?
— Да не думайте вы, бросьте, — говорит Алла Григорьевна. — Поручите этих людей мне. Все будет хорошо, вот увидите. Все будет хорошо, — повторяет она и улыбается.
И отсекает меня от них, наводит мосты и контакты, лаской, улыбкой, любовью она врачует пещерные их инстинкты, мягко парирует провокации. По совету Юрия Сергеевича направляем «карбункулов» в институт на консультацию, чтобы назначения были уже институтские, не наши. Тогда нас нельзя обвинить, что мы неправильно их лечим. По этому пути комиссии идут особенно охотно. Лечение не столь наука, сколь искусство, здесь бить легко. Это как, например, критик может облаять картину или книгу. И еще предполагалось: их укротит величие института, «Открытый прием», толпы благоговеющих, цветы… Но человек у нас предполагает, а психопат располагает. Эти двое прибыли почему-то поздно вечером. Прием закончился давным-давно, врачи разошлись. Старуха и дочь-инвалидка принялись колотить в закрытые двери. Опрокинув санитарку-ключницу, они ворвались в опустевшее здание с истерическими криками, с визгом, ревом. Все живое попряталось, позапугалось. А эти двое разогревали друг друга на вопле, на выдохе. И еще их вдохновляло то обстоятельство, что сюда они приехали на такси — потратились зазря…
Ну, теперь держись. Мне тошно стало от этих известий: бесы во тьме… На другой день, в воскресенье, я позвонил Алле Григорьевне, передал ей последние новости. Она сказала:
—А вы не волнуйтесь, у вас своих дел достаточно. Это мое дело, вы же их мне поручили. Вот только позавтракаю и схожу к ним, они рядом живут — соседи, так мы по-соседски… Ха-ха, — смеялась она, лукаво и бодро, — не сомневайтесь, не волнуйтесь, успокойтесь! — повторила она, попрощалась и повесила трубку.
В понедельник рано утром она позвонила мне домой:
— Дело налаживается постепенно, я веду большую дипломатию, вы же знаете, какой я дипломат. Только прошу у вас разрешения опоздать сегодня на работу, у меня боли небольшие за грудиной и…
— Что вы, что вы, — перебил я, — сейчас же ложитесь, о работе — ни слова! Сердечные боли — значит, полный покой!
— Спасибо Вам, — сказала она, — Вы такой добрый! А насчет этих не волнуйтесь, я чуть полежу и договорю их.
Ее положили в больницу, потому что боли усилились. А еще через день она мгновенно умерла от разрыва сердца на фоне тотального инфаркта задней стенки левого желудочка. Провожать ее пришли сотни людей, весь дом, вся улица, пациенты, знакомые. Сквозь эту толпу во дворе я пробился к самому гробу, взялся рукою за край, смотрю на лицо. Когда разрывалось ее сердце, на лице отразилась дикая боль, которая и застыла в смертной маске. И страх, и растерянность, и обида… Это ко мне: я поручил ей это! Я! Алла Григорьевна, Вас не вернуть… Алла Григорьевна, Вас не вернуть… Аллаааа….
Кто-то резко трясет меня за рукав сзади или сбоку. Я оборачиваюсь. Нос в нос, глаза в глаза: дочка-инвалидка Войченко. Ее губы шевелятся, слышу звуки, слова:
— Так и знала, что найду Вас здесь. Так и знала. А мой вопрос не решен, в институт зря проездили. Надо решать, сколько ждать можно! Сколько можно ждать? А?
Тут я бросаю свое ничтожное перо. Шекспир, Данте, Достоевский, возьмитесь, опишите, чтобы поняли люди, чтоб они узнали и содрогнулись. А я чуть передохну и дальше пойду.
Куда же мне теперь? На юбилей, чтобы развеяться. Тридцатилетие окончания института.
Мы вновь — юные студенты. Мы сбросили морщины, убрали животы.
А медики пешочком,
По камешкам, по кочкам,
Путь свой держат в ЦГБ!
Что за глотки у нас! Кажется, ничего не изменилось. И с новой силой взрываемся:
Пошел купаться Ваверлей, Ваверлей,
Оставив дома Доротею, Доротею.
С собою пару пузырей,
С собою пару пузырей,
Берет он, плавать не умея!
Мы поем дружно, мы избираем секс-бомбу факультета. Она встает, раскланивается, хохочет. Было за ней это, было… Гремит музыка. И мы были молодые, Господи, какие мы были! Да и сейчас: — Ленька, здоров! Янька, Генка — сюда, ну, ребята… Римочка, привет! Кровь, кажется, опять молодая, еще вином подогретая. Ах, головы же мы вскинули, и походка легкая. И где-то за городом, куда пароход завез, я на коня верхом вскакиваю и разъезжаю, и фертом на девочек моих бывших, гусарствую. Да что там я! Вот Галочка Русина. Ни дня врачом, кажется, не работала. После института — сразу на телевидение диктором. Потом замуж за писателя. Обеспечена. Культ здоровья и тела. И пластическая операция на лице. Наши дети, наши мальчики клеются к ней, полагают сверстницей. Она подмигивает в нашу сторону и пальчик к губам, и танцует с ними быстрые танцы, и уматывает их. Они валятся от ее темпа, не выдерживают они, а мы в восторге. Мы охаем, она счастлива, ее звездный час.
Ах, Галка! Галка! Галллочка…
И снова — музыка. Вино и музыка равняют всех. Но…
В круговерти бесподобный профиль Володи Линника. Он был денди, да и сейчас — костюмчик, рубашечка, колесики со скрипом. Еще он был общественный вождь, всегда сидел в президиумах, а я рисовал на него карикатуры для экстренных «Молний», ибо этот профиль под карандаш просился. Впрочем, Володя не обижался, он свою миссию понимал, сам подхохатывал. Я слышал, что у него были очень большие неприятности. И то, что он сейчас в этом зале, с нами, в своем костюмчике — уже радость огромная, если не чудо…
Я кинулся:
— Володя, слава богу! Обошлось, значит!
— А ты знаешь? Ты знаешь? — спрашивает он тревожно и доверительно.
— Знаю, Володя, знаю. Но сейчас уже все в порядке, да?
У него слезы в глазах:
—Обошлось, ох обошлось… А сколько я пережил, сколько пережил.
— Поздравляю! Поздравляю!
Но…
Через несколько минут узнаю, что несчастье, которое я имел в виду, произошло с другим доктором, его однофамильцем, и тоже того зовут Володя. А с этим Володей что? Да у него свои собственные несчастья, о которых я просто не ведаю. Здесь гремит музыка, льется вино, веселые лица и счастье песнями-перекатами от стола к столу.
Но…
Подойди к любому, копни каждого — крепость в развалинах.
И…
На стене роскошного ресторана висит красочное объявление оргкомитета:
ДРУЗЬЯ, ВЫПЬЕМ ЗА УСПЕХ НАШЕГО
АБСОЛЮТНО БЕЗНАДЕЖНОГО ДЕЛА!
И…
Двое наших студентов на юбилей не явились по уважительной причине, хотя деньги успели внести, билет получили. Это Малкин: за два дня до нашей встречи во время операции он упал мертвым на кафель операционной. При вскрытии обнаружен истинный разрыв сердца. Это Володя Мурик: разрыв сердца после анонимки…
Ройтер, железный Ройтер, минуточку внимания, я представлю сейчас этот неполный список разорванных сердец.
Лев Семенович Резник — основатель и главный врач легочно-хирургического санатория. Его сердце разорвалось на работе, он умер на руках своего заместителя Михаила Тихоновича Корабельникова.
Виль Харитонович Мухин — уникальный хирург, наверное, самый сильный из всех, кого я встречал. (О нем еще расскажу обязательно, вот только этот список закончу…)
Михаил Юрьевич Пахомов — сотрудник нашего диспансера, о нем уже было…
Малкин — просто упал в операционной, а что, почему — мы не знаем, сведений нет…
Ефим Григорьевич Печерский — заведующий урологическим отделением БСМП: жалоба, комиссия, инфаркт, смерть.
Володя Мурик — главный врач городской больницы: анонимка, комиссия, инфаркт, смерть. А ведь здоровый был парень: всю войну десантником…
Алла Григорьевна Минкина — доброта наша незабвенная…
Список достоверен, смерть удостоверена.
И…
Многоуважаемый Ройтер, не проанализировать ли нам сей документ? Не осмыслить ли нам его, друг Горацио? Усилия, как видишь, огромны — уже рвутся сердца, а толку нет. Нами недовольны. Послушай-ка разговоры: о чем говорят люди в автобусах, в трамваях, на улицах, на посиделках, в магазинах? Они недовольны. Мы умираем, а они недовольны.
Организатор здравоохранения Ройтер, кому нужна такая организация? Но ты спрашиваешь:
— В чем же дело?
— Детерминист Ройтер, запомни: сложные системы детерминации не подлежат.
— Что же взамен?
— Ну, конечно, этот вопрос я ждал от тебя. А взамен, друг Горацио, пусть реализуется доверчивость свободного рассудка, открытый прием, доверительный промежуток между Правилами и Реальностью, между Инструкцией и Обстановкой. Тебя беспокоит, чем или кем сей промежуток заполнить? Ах, друг Горацио, мы заполним его не чиновниками, не ревизорами-балбесами, не паразитами-присосками, не призраками и не теми, кто изображает голландский сыр на работе. Доверительный промежуток уже по одному созвучию мы заполним теми, кому доверяем. А мы доверяем Авторитетам. И да здравствуют Авторитеты!
Юрий Сергеевич Сидоренко,
Лев Семенович Резник,
Аким Каспарович Тарасов,
Виль Харитонович Мухин…
Ладно, этот список закончу при случае, а теперь вернемся к Виле Мухину, я же обещал.
Он был обаятелен, молод, красив и удачлив. Все у него получалось просто и великолепно, за что бы ни брался, а хирург — Божьей милостью, резекцию желудка делал за 25–30 минут. Такого я никогда не видел и не увижу. На двух столах одновременно начинали аппендэктомию и резекцию, заканчивали в одно время…
— Виля, как это у тебя получается, чтобы резекция так быстро?
Он отвечал:
—Да просто. Левой рукой берешь желудок, а правой его вырезаешь…
В его словах содержалась не одна только ирония или шутка, а еще и серьезная правда, которую можно было понять и принять, но не формально, а через чувство, на особенной родственной ему волне. Он говорил мне:
— Оперируй на шее свободно, не бойся, здесь только сосудистый пучок имеет значение, все остальное — выдумки наших врагов.
Во время операции ткани не подчинялись ему насильно, а как бы вступали с ним в добровольный и тайный союз. Легко и Божественно, вроде сами по себе, они расходились, расслаивались, мгновенно обнажая все нужное на глубине. И снова соединялись четко и мягко, сопоставляя топографию отдельных слоев. А руки его в это время красивых движений не делали. Да и широченные перчатки, которые болтались на пальцах, никакого отношения к высшей эстетике не имели. Виля просто работал, и не на публику.
Ухватившись за его образ, я сразу ухожу в то время и вижу… Он оперирует очень много — 12–16 операций в день, в перерывах курит в предоперационной, а сигарета на зажиме. Потом ныряет к себе в кабинет — в кабинетик на первом этаже, пишет докторскую. Потом конференции, доклады, отчеты, вызовы, консультации, еще собаки в эксперименте… Потом еще очень и очень многое и разное, и все взахлеб, безостановочно, но и без надрыва, даже вроде и без усилий, как дышит. И покой от него и уверенность, когда он рядом. Вот началось там наверху кровотечение, остановить не могут, где-то в животе, в малом тазу, в грудной клетке — там паника. За Вилей гонец — срочно, ах, срочно туда!
— Тихо, тихо, — говорит Виля, он же такой сторонник тишины. (Главное, чтобы тихо…)
А сам быстро тапочки обувает и бежит из кабинета своего в операционную. Но не так бежит, чтобы все видели — вот Виля мчится, на пожар что ли, а незаметно, по-над стеночкой… И в операционной появляется не драматически, а как бы походя. Руки в стерильные перчатки сует, халат, шапочка сами надеваются. И сразу все становится понятным. У него сложное простым делается, и где темно было, там уже все видно, и что глубоко засело в яме какой-то дьявольской, то уже и на поверхности. И ничто не мешает вокруг, и — вот он, сосуд кровоточащий, — каждому дураку теперь видно. И где лужи страшные были, там сухо теперь. А Виля уже уходит, ускальзывает безо всяких лавров и аплодисментов — это ему совсем не нужно.
Он любое позерство, любую позу органически не выносит. Сам никогда не оперировал на публику, перчатки любил широкие, больше размера руки, чтобы болтались свободно, не давили и не стесняли бы движений. Если при нем кто-либо позировал на трибуне, в разговоре или за операционным столом, Виля говорит: «Изображает голландский сыр». И добавлял: «Не по вкусу, а по запаху…».
Сам оперировал легко, потому что чувствовал себя всегда свободно. Он был внутренне свободным, казалось, ничто его не тяготит, и улыбка всегда. Силен был во всем — даже в Абракадабре: отчеты составлял блестяще, чтобы оставили в покое.
И всегда — свободен!
Помню вечер в ресторане. Это был ужин в честь Сени Дымарского и меня. Виля был нам благодарен, каждому за свое. Сене временами он поручал своих студентов, срочно выезжая на операции во все концы, куда звали, приглашали, умоляли, звонили, трезвонили. Да, кстати, и платили, тогда это было можно. А я с ним ездил, ассистировал ему, а потом мы забирались в экспериментальную лабораторию окружного госпиталя — за городом, и там оперировали еще собак, трансплантировали им сонные артерии и возвращались совсем уже поздно на такси, когда трамваи уже не шли, а мы были молоды.
В общем, в конце учебного года Виля давал ресторанный ужин в нашу честь. На столе шампанское в серебряном ведерке с колотым льдом, дорогой коньяк, икра, конечно, черная и красная, другие красоты-прелести и цветы — солидный был ресторан. А мы разодеты, разглажены. В те годы о джинсах и куртках еще неизвестно было, в ресторан и в театр ходили торжественно и строго. Ритуалы еще были в ходу, и дам приглашали на танец чуть церемонно, не наклоняясь над ней всем телом, а стоя прямо, и лишь подбродок на грудь, и чуть каблучками прищелкивая, а у них даже шпоры остаточные кавалергардские где-то в подкорке позванивали. И музыка не ревела по-нынешнему, а тихо звучала, разговорам не мешая, а лишь оттеняя общение ресторанной лирикой и поволокой.
За соседним столом сидел Большой Начальник, пил коньяк, закусывая икоркой, слушал музыку, и это тоже было в порядке вещей. Он поздоровался с нами, улыбнулся. И снова принялся за свое. Мы тоже отдали дань кулинарии и напиткам, а когда разогрелись окончатально, Виля неожиданно встал из-за стола. Лавируя меж танцующими, раскланиваясь по сторонам, он поднялся на сцену к музыкантам, подошел к саксофонисту, подарил ему очаровательную улыбку, протянул руки, взялся за саксофон и уверенно, как будто так и надо, как-то вынул инструмент из музыканта. Мелодия захлебнулась и смолкла, сломался танец, пары остановились, запахло скандалом, и дежурный милиционер пошел уже от двери на сцену.
А Виля к залу лицом, и хозяином положения, улыбка, еще одна — совсем лучезарная, и уверенно — жест успокоительный, и мундштук в зубы — и полилась, полилась, черт возьми, прелестная мелодия чистыми волнами. Соло на саксофоне! Все остановилось и смолкло восторженно. Виля упивался музыкой, он наслаждался. Ему так хотелось. В наслаждениях он себе никогда не отказывал и препятствий не знал. Он был свободен, я же говорил…
…Он лежал со своим еще первым инфарктом, и к нему пришла его пассия, когда дома никого не было. Пришла невинно, с цветами и фруктами. Но Виля дары деликатно в сторону, а ее самою — к себе. Она забеспокоилась:
— Что ты, Виля, у тебя же инфаркт, тебе нельзя!
Он засмеялся:
— Кто из нас доктор — ты или я?
Аргумент показался резонным…
В работе он тоже видел наслаждение. Казалось, ему всегда хорошо, и лишь изредка, что-то вспоминая, куда-то окунался, и в глазах — серый чугун, да и то на мгновенье какое, потом опять смеялся, хохмил, подначивал.
В президиум Всероссийской конференции онкологов слал записки:
«Дорогие делегаты, вы не зря прошли свой путь-
Ёся Рывкин вам покажет,
Как не надо резать грудь!»
Или
«Рак повержен в прах и в тлен,
Наш Ефим отрезал член…»
В те годы Иосиф Рывкин считался специалистом по раку грудной железы, а Ефим Леонидович Сагаков писал диссертацию по раку полового члена. Оба они были в возрасте, казались нам почтенными старцами, а мы — совсем щенки, и нашим духовным вождем был Виля Мухин, которого уважали и обожали за все уже сказанное. И еще за отвагу.
В экспериментальной лаборатории Окружного госпиталя собирались по ночам после нескончаемого рабочего дня. Как я уже говорил, мы занимались трансплантацией общих сонных артерий у собак. Громадный пес лениво дремал, и мы думали, что он уже под морфием. Когда же вознамерились водрузить его на операционный стол, пес дико зарычал и ринулся на нас. Мы, Вилина свита, в ужасе отпрянули, а Виля прыгнул вперед и сделал невероятное: правой рукой он схватил пса за морду и сомкнул ему челюсти, а левой рукой одновременно вцепился в загривок. Сжимая пасть, он удержал собаку, которая рвалась из рук. Нам, остолбенелым, сказал (не крикнул, а сказал!): «Чего стоите? Вяжите его и морфий…».
А после — ни слова упрека. От восторгов наших и похвал отмахнулся.
Конфликты при нем как-то затухали, склоки оседали, тускнели. Другая тональность от него возникала. И даже упоминание его имени влияло на атмосферу разговора и спора. Так и случилось во время одного застолья в доме журналиста Л. Казанского, которого я знал давно — он пропагандировал запись медицинской документации на магнитную пленку. Мы с ним тогда подружились, ездили вместе на юг отдыхать. И вот я пришел к нему в гости, а там большая компания за столом, а во главе стола сидел или даже довлел незнакомый парень, здоровенный, со спутанной шевелюрой, которая чуть ниспадала на его могучие плечи и как бы припахивала богемой.
— Поэт Ермилов, — небрежно бросил он в мою сторону и сунул не то ладошку цельную, не то два пальца.
Жена поэта, миниатюрная красавица, сидела рядом. Среди женщин в те годы было не принято ходить без лифчика, но, казалось, что она может себе это позволить. Кроме того, у нее была тонкая талия, плавные бедра и ножка очаровательная под столом. Кушала она изящно, элегантно, вообще привлекала внимание, но держалась отчужденно и строго, соблюдала дистанцию, а на взгляды любопытные и дерзкие высылала встречный лед, как это умеют делать женщины, когда не хотят. Впрочем, и должность у нее была серьезная. Она заведовала отделом комсомольской этики или эстетики в молодежной газете. А ее муж говорил жарко о литературе, о поэзии, ему хотелось быть мэтром. Но этому мешал золотистый рыбец с прозрачной спинкой, который капал на разрезе, а также языковая колбаса, ветчина нежная, тонко нарезанная еще в гастрономе, хрен, горчица, свежий хлеб, наша молодость и волчий аппетит. Духовные ценности в этих обстоятельствах как-то отодвигались на второй или даже третий план, уступая могучей вегетатике и первичной природе.
Видя такое дело, наш мэтр решился на крайнее средство:
— Вчера мы разгромили Евгения Евтушенко, камня на камне от него не оставили, — сказал он и самодовольно оглядел жующих.
Жевание действительно прекратилось, автономные разговоры смолкли, наступила тишина. Сакраментальная фраза была произнесена в ту пору, когда газированные стихи Е. Евтушенко впервые вырвали пробку и взбудоражили публику.
— И где же вы его громили? — зловеще спросил какой-то вундеркинд напротив.
— В редакции нашего журнала, — гордо ответствовал поэт Ермилов.
— У вас ничего не получилось, — срывающимся голосом сказал другой очкарик. — Во-первых, потому что Евтушенко просто не знает о вашем существовании, а во-вторых, потому что если вы даже станете друг другу на голову, всем вам вместе не дотянуться до его лодыжки…
Это была перчатка и пощечина в дворянском собрании.
К барьеру! К барьеру! К барьеру!
Страсти накалились, мгновенно, о еде сразу забыли.
— Мещане! О, мещане! — ревел мэтр, излучая озон и молнии.
Теперь он действительно был в центре внимания и наконец-то мог разгуляться.
— Я знаю, я знаю, что вы ищете в этой поэзии! — рычал он. — В этой так называемой поэзии! — тут же поправлял он самого себя.
— Так что же, что же мы ищем? — язвительно задыхались очкарики, — скажите, слушаем вас, — и сабелькой в него: — А ну-ка! А ну-ка! А ну-ка!
— Вы ищете эротику, — выдохнул мэтр, указывая на них разоблачающим перстом. — И что такое Евтушенко? — вопросил он у люстры, подымая к ней глаза в руки. — Евтушенко, — ответил он с неподдельным волнением, — это апологет, да, пожалуй, и представитель разнузданного секса в литературе.
— Доказательства! Доказательства! — верещали очкарики.
— Доказательства? Ну что ж. «Ты спрашивала шепотом: А что потом, а что потом? Постель была расстелена, И ты была растеряна», — горестно цитировал мэтр. Мое терпение истощилось.
— Послушайте, — обратился я к нему, — а почему вы решили, что секс противопоказан литературе? Помните известное стихотворение Роберта Бернса: «…И между мною и стеною
Она уснула в эту ночь…
— Да, но «она была чиста, как эта горная метель», — живо откликнулся тот.
— А помните, у Пушкина на полях «Евгения Онегина» есть рисунок поэта и приписочка к нему:
Там, перешед чрез мост Кокушкин
Опершись……на гранит
Сам Александр Сергеевич Пушкин
С мосье Онегиным стоит
.
— Как вы думаете, — продолжал я, и мне тогда казалось, что это очень тонко и язвительно, — как вы думаете, — чем он оперся?
Не отвечая прямо на поставленный вопрос, мэтр заметил:
— Во-первых, это не секс, а, скорее, некоторая вольность поэта, а главное, на полях, не в тексте, а на полях. Да мало ли, кто что на полях делает, в стороне от текста, на обочине. Это использовать — все равно, что в замочную скважину глядеть!
— Ах, скважина, скважина, — закипел я, — так сейчас не замочную, а натуральную вам предоставлю, и легально, не с обочины, а из текста прямо:
Орлов с Истоминой в постели
В убогой наготе лежал,
Не отличился в жарком деле
Непостоянный генерал.
Не мысля милого обидеть,
Взяла Лаиса микроскоп,
И говорит: дай мне увидеть,
Чем ты меня, мой милый….?
— Личное, интимное, — забормотал мэтр, сбавляя, однако, тон, — в стороне от главной линии творчества, а главное, главное, — снова приободрился он, — главное — это гражданственность. И уж здесь все это неуместно: гражданственность и милая вашему сердцу гадость несовместимы.
— Куда там! — сказал я, — послушайте, что писал Пушкин в адрес временщика и царского холуя Аракчеева, да и в адрес самого императора:
Холоп венчанного солдата,
Благославляй свою судьбу.
Ты стоишь лавров Герострата
Иль смерти немца Коцебу.
А, впрочем, я тебя…!
— Так это же опять эпиграмма. И что вы привязались к эпиграммам? На обочине же творчества… Обочина вам больше нравится, да? Все вы такие…
Остальные спорщики уже замолкли и смотрели с интересом наш поединок.
— У великих не бывает обочины, — сказал я, — это все ваши дурацкие реестры, организация здравоохранения: главное, неглавное, основное, побочное. Впрочем, вы хотите
чего-то хрестоматийного, так извольте, но и здесь ваши реестры недействительны:
Румяной зарею
Покрылся восток.
В селе за рекою
Потух огонек.
Росой окропились
Цветы на полях,
Стада пробудились
На мягких лугах!
Эти стихи я впервые прочитал в своем учебнике для третьего класса. Хрестоматия… Но когда стал постарше, узнал, что это только начало стихотворения, которое, кстати, называется «Вишня». Далее по ходу повествования:
Пастушки младые
Спешат к пастухам.
— Ну и пусть себе спешат, — заметил мэтр, — с Богом!
— А вы послушайте, как описывает пастушку А. С. Пушкин:
Корсетом прикрыта
Вся прелесть грудей,
Под фартуком скрыта
Приманка людей…
— Плотно одета пастушка, — иронизирует мэтр.
— Всему свое время, — отзываюсь я, — пастушка ведь на дерево залезла, чтобы вишен нарвать.
— Ну и что?
— И вот тогда-то:
Сучок преломленный
За юбку задел,
Пастух изумленный
Всю прелесть узрел!
……………………
Любовь загорелась
В двух юных сердцах.
Пастушка упала на землю, к ней ринулся пастушок, обнял ее и…
…Соком вишневым
Траву окропил.
Такая вот хрестоматия. Детям, разумеется, только два четверостишия и можно давать, дальше нельзя — они еще маленькие. А нам, взрослым, это можно. Вы говорите: «Мещане». Это не мы мещане, это вы — младенцы!
Тот же член мочу выводит
И детишек производит
В ту же дудку дует всяк –
И профессор и босяк!
Это Гейне. «Орлеанскую девственницу» писал Вольтер, а «Гаврилиаду» — Пушкин.
Казалось бы, теперь и палец некуда просунуть, но этот парень не зря рвался в лидеры. Он сказал:
— Вы нас ловко увели в другую сторону, завели черт знает куда. Не о великих мы говорим, а про Евтушенко. А он — бездарь, понимаете? Его стихи, как дешевые базарные клеенки, на которых лебеди нарисованы и пышнотелые красавицы. Вам это нравится, потому вы — мещане!
Спор разгорелся с новой силой, уже выходя порой за академические рамки.
— Запомните, — сказал я, — сравнение не есть доказательство. Вы можете сравнивать с клеенками, с корзинками, картинками, картонками и маленькими собачонками, и все это бездоказательно. Сравнение не есть доказательство. С этого начинается любой учебник формальной логики. Впрочем, до физики Краевича вы еще не дошли…
— А вы дошли?.. У вас доказательства?.. Они у вас в рукаве? Ха-ха-ха, — смеялся он саркастически.
— Я докажу, докажу, — сыпал я своему врагу пронзительно. — Ваши стихи, уважаемый поэт Ермилов, в книготорге, и никто даже об этом не знает. И стихи ваших коллег-сотоварищей — там застыли айсбергами.
— Ну и что, — сказал поэт Ермилов и побелел, — ну и что, — повторил он, и зрачки его расширились.
— А вот что, — продолжал я, уже перешагнув заветную черту, — вот что: завезите в книготорг стихи Евтушенко, и придется конную милицию вызывать, чтобы толпу сдержала. За его стихи будут кассу ломать. И я буду в этой толпе…
— Не нужно Вам в толпу, — произнес мэтр, сохраняя величие, — я Вам эту книжицу просто так дарю. Зачем мне этот бездарь в доме?
Я смешался:
— Почему просто так, зачем просто. Да за этот томик я вам целую связку книг…
— Просто так, просто так, — великодушничал мэтр, опять набирая силу.
— Когда же мы это сделаем? — жадно ухватился я.
— Сейчас, прямо сейчас, вот только жену провожу домой, а сам на вокзал — уезжаю, творческая командировка… Так что пошли вместе, и я вам вручу эту бездарь…
— А ты не распоряжайся чужими книгами, — сказала вдруг миниатюрная красавица. — Евтушенко мой, он мне нужен для работы.
И обращаясь к мужу:
— Ты наговорил здесь много ерунды. Талантлив ли Евтушенко? Да, талантлив. Тем хуже. Он развращает своим талантом нашу молодежь. Он — апологет супружеской измены. А пропагандировать супружескую измену нельзя.
Она говорила легко, как по писаному.
— Семья — ячейка общества… И общество не может и не будет равнодушно взирать… И мы в молодежной газете ведем борьбу с этим явлением. Проблема и без того серьезная… Вот для чего мне нужен Евтушенко, чтобы вести борьбу… Супружеская измена — дело не личное… общественная характеристика… Подрыв устоев…
— Вам нравится домострой? — обратился я к ней, уже раскручиваясь на новую спираль.
— Ладно, хватит, — сказала она и махнула точеной своей ручкой, — надоело!
Она перевела дух и обратилась ко мне уже другим голосом:
— Вот вы хирург, не знакомы ли вы с Вилем Харитоновичем Мухиным?
— Я его знаю очень хорошо, — ответил я, и сразу все изменилось вокруг.
— А что Вы можете о нем рассказать?
— Я могу рассказать… Я могу рассказать… что у меня нет слов, чтоб о нем рассказать. Понимаете, это звезда на нашем хирургическом небе или комета… Я не видел таких хирургов, я в клиниках бывал. Таких нет нигде. Огромный талант, понимаете. И человек — прекрасный, удивительный, недосягаемый… Она сказала:
— Я очень рада, значит, не ошиблась, я готовлю сейчас о нем большой материал в газету. На таких примерах и нужно воспитывать нашу молодежь, как вы думаете?
— Конечно, разумеется!
Она засмеялась:
— Ну, слава Богу, пришли, наконец, к общему согласию.
Мы распрощались на улице, было половина первого ночи. На следующее утро к восьми часам я уже был на работе. В дверях появился Виля, веселый, свежевыбритый, в накрахмаленной шапочке и в халате. Он сказал.
— Ты что это придумал: звезда, комета, таланты, поклонники…
Я посмотрел на часы:
— Когда ты успел об этом узнать? Мы же расстались с ней в половине первого ночи!
— Очень просто: я провел ночь с этой женщиной.
— Вот сволочь!
— Ничего подобного, — быстро возразил Виля и выставил большой палец. — Такая вот баба!
— Да я не про это. У нее, видишь ли, том Евтушенко, но не для того, чтобы читать, а чтобы бороться с супружескими изменами. Она весь вечер мне мозги сушила… Материал говорит о тебе — для юношества…
У Вили Мухина было еще одно качество. В круговерти разговоров, общений и контактов он привык выдергивать, как рыболовным крючком, именно то, что ему было нужно. Вот и сейчас он уловил свое. Быстро набрал номер по телефону:
— Танечка, здравствуй, детка, это я. Слушай, сейчас узнал, что у тебя есть томик Евтушенко. Ага… Так ты его сегодня на ночь захвати. Договорились? Ну, целую, зайка, пока!
…И снова шестнадцать операций, в перерывах — сигарета на зажиме, потом в тюремную больницу — вновь оперируем. Потом к собакам — трансплантация сонных артерий. Час ночи. Домой? Но едет на вокзал в поздний ресторан: шампанское, конфеты в роскошной коробке. (Жаль цветов нет!). Да куда же ты, Виля, спать надо, с ног же валимся.
— А у нее сегодня муж опять в командировку уехал…
И ни усталости уже, ни тени в глазах, сам играет, как шампанское, улыбается — и в такси!
Он умер после третьего инфаркта совсем молодым, ему было 33 года: возраст Христа.
Дела давно минувших дней. Преданья старины глубокой… У Вили Мухина было множество женщин, искренне преданных ему душой и телом. Подернутые дымкой забвения многочисленные связанные с ними истории переплелись корнями фабул и, выражаясь торжественным слогом, породили древо этого рассказа.
Виля был очень естественный и цельный, себе никогда не изменял, всегда держался своего стиля, а внешне прост и улыбчив.
Казаться улыбчивым и простым.
Самое высшее в мире искусство…
Покойный Семен Львович Дымарский, как и Виля, собственный облик незамутненно хранил, свою роль играл свято, не отклоняясь, но стиль у него был совсем другой. Дымарский элегантно позировал. Он был лысоват, хоть и молод, и умер ведь достаточно молодым.
А почему я его в этот наш скорбный список не занес? Пропустил что ли? Но ведь Сеню Дымарского забыть нельзя. Просто он умер не от разрыва сердца, у него разорвался мозговой сосуд — инсульт… А у нас опись разорванных сердец. И все же Сеню нужно в тот список: он не по букве, а по духу. И мозговые сосуды разрываются не просто так…
А был он хоть и лысоват, но элегантен, чуточку небрежен и свеж. И кожа лоснилась от бритвы и крема. Он был гусаром, вернее, хотел им быть. Носил пенсне, галифе, до зеркала чищенные сапоги, иной раз к ним и шпоры натуральные с малиновым перезвоном. И стэком по голенищу хлопал, еще любил лошадей и женщин, конечно, и каблуками щелкал, дамам ручки целовал, цветы дарил, а при случае и на колено падал, именно на одно колено, как знамя целует — с достоинством, величаво.
Дымарский, добрый мой приятель,
Он весь, в изломах и грехах,
Худой и длинный в сапогах,
Везде известен как мечтатель,
Хирург, жокей, лихой игрок,
И как любитель женских ног.
Сеня был обидчив, но на подобные экспромты не обижался, они ему даже льстили и были по душе — он похохатывал, протирал безукоризненные стеклышки своего пенсне, курил, а дым выпускал колечками. Оперировал эффектно, на публику, чуть витиевато, чуть претенциозно, но ткани чувствовал и знал меру, потому что хирургию любил нутром. У него были красивые руки — длинные, точеные, ухоженные пальцы и ногти чеканкой. На операции надевал тесные тугие перчатки, чтоб эту красоту облегало. Чтобы не болталось, не мешало, чтобы вязать там, в глубине, в темноте немыслимые узлы четырьмя пальцами, а узко — так и двумя, а то и одним своим подвижным, как червяк, пальцем: что-то виртуозно накинуть, перебросить, элегантно отжать — у него это получалось. Он делал сложные операции, оперировал много, шел на риск, красовался, но и нередко с хорошим исходом. Рвался к славе, к фимиаму, а его колотили. Он бы — на дуэль, он бы им — перчатку благородно, а его по-нашему, по-простому. Тут и сосуд его тонкостенный не вынес, не выдержал… Но до конца, до самой своей гробовой доски держался он самого себя, свой стиль соблюдал, был Сеней Дымарским, неповторимым, элегантным, экстравагантным, чуточку смешным — Аид-Гусар. А кому не нравится — можете жаловаться.
И Виля Мухин никогда не изменял себе, ни в голосе, ни в жесте. И Лев Семенович Резник. И Володя Мурик. И Печерский…
Почему так рано они ушли? Или нет — почему я пока живой? На меня ведь не меньше рушится. Случайности разные стерегут? Или не подсекают? Топография коронаров? Упругость сосудистых стенок, физиология, атероматозные бляшки, спазмы — по совокупности это и у меня не блещет, наоборот, кризами и загрудинной болью стучится и окает, стучится и окает. Намекает Оттуда! Чувствую! А я с этим со всем в окопе, в траншее, по земле ползком и в землю лицом и носом, не в рост иду, упаси Бог, а как придется — по местности, как приляжется…
Один бурбонистый старик-отставник со мною даже теоретизировал по этому поводу. Он за меня случайно зацепился по телефону, из облздрава звонил. Его одолевал начальственный сарказм, хоть он и не был моим начальником. По ходу разговора он вдруг перебил меня:
— Скажите, а в качестве кого вы сейчас выступаете, как главный врач диспансера или как представитель горздравотдела?
— А в каком качестве я вам нужен, в таком и выступаю, будьте любезны.
— Значит, Вы — хамелеон? — осведомился отставник, и в трубку было слышно, как одобрительно хохотнули соседствующие писцы.
—Да хамелеон — ребенок рядом со мной, — сказал я, — просто младенец он!
— Вот как!
— Именно, именно, не сомневайтесь, ни на секунду не сомневайтесь, — верещал я в трубку. — Подумаешь хамелеон: сколько раз он шкуру свою или окраску меняет — ну, два, ну, три раза в сутки…
— А Вы?
— Я? Сто раз на день! Триста! Пятьсот, тысячу, вообще, сколько понадобится! И впредь…
— Значит, вы хуже рядового хамелеона в тысячу раз…
— А вы меня с ним не сравнивайте, я не хамелеон, я — другой.
— Какой, какой?
— Я, понимаете, не Байрон, я, видите ли, другой, еще неведомый…
— Так чем же Вы отличаетесь от хамелеона?
— Я же вам сказал — количеством.
— Ну и что?
— А количество переходит в качество. Здесь качество другое, понимаете?
Не знаю — он понял или нет, но ведь и я задумался потом. Хамелеон ординарный чем плох? Острыми зубами, страшными когтями природа его обделила, и чужая кровь по морде его не течет. Быстро удирать не умеет, у него и ног таких нету. Да ему только шкуру менять по местности. Лев на жертву кидается, на куски ее, и — благородный… Но почему невинную рвет? — так, скажут, выхода у него нет, пропитаться он должен. А у хамелеона выход какой? И то сказать: шкуру сменить — не душу терять. А душа его глубже, за жир и за мышцы нырнет, под ложечкой схоронится, отсидится, перезимует.
А я переключаюсь на ходу. Я бегу, бегу, скороговоркой: бегу, бегу, бегу, бегу.
Кадр: Геночка-пропойца, его каморка, он сантехник и автоклавирует. Сейчас — на полу: лежит, храпит, хрипит, и лужа бензина под ним, ногой бутылку перевернул. Бензин откуда?
— Сестра-хозяйка попросила свинячую ногу обсмолить, из дома ее приволокла. Дура старая, окаянная: бензин пьяницам!
Я Геночку — ногой в бок резко, он просыпается, лыка не вяжет. Пары бензина, вонь острая. Лужу затереть? Стоп! Еще бутылка, быстро ее отсюда. Туда — сюда, возвращаюсь.
Геночка в луже, но уже не лежит, а сидит, качается и… Прикуривает!!!
А еще электроплитку включил! Спираль красная! Искорки бегают!
И… еще одна бутыль с бензином целая, не заметил я! Рядом стоит. Ы-Ы-ЫХ! Руки мои — стальные, чудовища, они сами… ЫХ! ЫХ! Многоточие… (Само цензура!)
Мы с Геночкой уже на лестнице. Я в перевязочную его тащу, он идет хорошо, почти добровольно, и ботинки снимает сам, а на стол не хочет ложиться.
ЫХ! Он уже на столе. Я ему зонд резиновый через нос в желудок, он кашляет, плюет, из пасти его брызги, зловоние, но не обычное, а с выкрутасом каким-то. Ах, не вино он жрал и не водку, но мудреное что-то.
Наш учитель физкультуры
Выпил малость денатуры,
И поехал на Кавказ,
Узнавать, который час.
Еще ему нашатырь — двадцать капель на воде. Так. Трезвеет.
Теперь — ногой его в зад, и башкой он вперед на улицу. А двери на замок. Задыхаюсь я, не по возрасту мне, сердце стучит, перестукивает. Назад иду, улыбаюсь-усмехаюсь, однако сторонних своих наблюдателей-критиков изнутри слышу: знакомо оно, законно.
— Зачем алкоголиков держишь?
— Гнать их отсюда!
— Принципиально!
— Алкашей в больнице развел! Позор!!!
И ладошкой праведно воздух рубят, и бровку наверх изломом ведут. А я им изжогой из нутра своего:
— Идите вы… идите… Мне алкашей трогать нельзя.
— Это почему? Этта зачем?
— Ых, вы, блаженные… Да мне их заменить некем, у них ставка семьдесят два с полтиной — полторы ставки — сто пять. А им нужно в резиновых сапогах в люк нырять, в дерьмо живое — канализацию чистить руками это.
— А второй, электрик-сантехник Вася, по прозвищу Народная мудрость, где он?
— В психиатричке: алкогольный делирий у него.
— Двести десять эти двое получают. Одного трезвого бы за такую сумму.
— Так я бы и рад, но три ставки одному нельзя: ревизор сожрет!
— А за меньше?
— За меньше трезвый в дерьмо не прыгает.
— Но алкаш — это пожар, это же взрыв, это серьезно!
— И дерьмо — серьезно… И ревизор…
Перестуком, быстро, скороговорочкой:
Алкаш, дерьмо, ревизор…
Алкаш, дерьмо, ревизор…
Новым ритмом стучат виски, не вырваться мне — порочный круг. Или это классический треугольник? — Алкаш, Дерьмо, Ревизор.
Стоп! Смена караула: художники пришли — меценаты, авторские полотна, улыбки, дарить будут. Интеллигенты высоколобые.
— Здравствуйте!
— Здравствуйте.
А у меня руки Геночкой пахнут. Сейчас отмою вот… Так, садитесь. Какие же вы, право, молодцы!
Пейзажи, натюрморты, масло, акварель, жанр, графика. Взлеты глубины, проникновения. Традиции, авангард — богатство, право. И маленький же, черт возьми, город, а свистни только — и таланты заявятся, с улицы набегут. Так ведь тем и спасаемся, и разговор на какой волне: передвижники, импрессионисты, пленэр, перспектива. Потом развесили всю красоту в ряд, и улыбнулась эта стена, и санитарочки охнули. А мы свое: Маковский, Серов, Ренуар, Ван Гог. От Геночки, значит, и до Ван Гога включительно — это мои фланги. Что же в середине?
— А гражданин Ерш по письму вот пришел, извольте его.
Этот Ерш предполагает лечить рак не «ножиком, а травами». Он письмо написал в Министерство. Буквы неровные, склеротичные, а мысли туманные и параноидный пафос, конечно. Ладно. Ты параноик — я параноик, садись, пожалуйста, напротив, уважаемый Ерш, только не рассердись. Только бы ты не обиделся, не написал бы снова! Я говорю:
— Мы с вами это понимаем…
Есть такой ход как бы доверительный: «мы с вами». Тонко, и разом предполагается некая общность, которая сама собой уже разумеется, еще душевно и запанибрата чуток.
— Нас с вами не поймут… А вот мы с вами так не поступим… Таких дураков, как мы с вами, работа любит…
Далеко можно скакать на этом коне и без лишних забот-хлопот — экономично.
Закончили мы с Ершом, и отшился он, а я дальше по всей клавиатуре: до — ре — ми — фа — соль…
Что там следующее?
Консилиум: назад мне из параноиков в человеки! И настроение уже бодрое, и губы сами что-то мурлыкают.
Вдруг черная тень промелькнула — Басов: он заворгметодотделом краевого диспансера, которого не существует. Он неуязвим. Оргметодист на уровне Абсолюта. Его нет, чтоб его достать, и Он есть, чтоб тебя ужалить. Такая вот у него странная синекура в недрах одной странноприемной конторы, где тоже стонут, изнемогают, отбиваются от его анонимок и жалоб. А родился он не как все люди, а где-то вылез между пальцами давно немытой ноги: сгусток пота, отвердевший до сыра.
Мимо, мимо него, и нос в сторону — на свежий воздух, на улицу! Впрочем, идти мне совсем недалеко: Больничный переулок, гражданка Шопина. Запах в прихожей — мочевина с борщом и потом.
В общем, планы по запахам я уже сегодня выполнил. Дикий развал в комнате, скелеты бывших вещей. Юный дегенерат — сын — что-то кричит, возбужден, мечется. У него «шишечка на спине». Об этой шишечке его мама написала в редакцию журнала «Здоровье». Оттуда- в Министерство, оттуда — в облздрав, оттуда — в горздрав (резолюции, завитушки). Оттуда — ко мне, и вот я здесь. «Шишечку» сына мне, однако, не показали. Мать говорит:
— Хочу, чтобы проконсультировали в Ленинграде.
Их здесь трое: бабушка, дочь и внук-дегенерат. Впрочем, и мама внушает подозрение.
— Нет, нет, — она говорит, — не потому, что я вам не доверяю. Но Ленинград, Ленинград обязательно. Или Москва…
— А почему?
— По личным причинам, есть мотивы… — и глаз косит интимно куда-то в угол на серую паутину.
— А где Вы работаете?
— Да нигде мы не работаем, — неожиданно взрывается бабка. — Вы что — не видите — все продаем, распродаем, жить же нечем! Молодой человек, а вы не купите фикус?
— Так. Теперь ясно. Всем — до свидания.
Выхожу из дома. Как же отразить все это в докладной — официальным языком и безо всякой лирики?
В стационаре, однако, ждут меня радости. Больная Кривцова уже не умирает, наоборот, поправляется, в постели сидит, ноги свесила, улыбается. Температура нормальная. У нее после операции начался перитонит. Зловонный гной через трубочку валил из живота наружу, нос уже заострился, дыхание стало частым, поверхностным, глаза стали мутные, стеклянные. Мы гной отсасывали и внутрилимфатически громадные дозы антибиотиков ей. Из перитонита вытащили! Мы смеемся, и она смеется. И сестры гордятся нами.