А идти им было ни далеко, ни близко — версты три: от родной деревеньки Сладкие Соты до центрального колхозного поселка Могучий Трактор, где и была та самая школа. Опаздывали, поэтому чуть ли не бежали. Впереди мелькала смуглыми икрами, маячила синим платьицем, как василек во ржи, Маринка, а Пелагея за ней поспешала — сухонькая, легкая, не на крепких уже ногах. Дышала загнанно и все хотела смахнуть капельки пота со лба, стекавшие из-под платка, да и на это времени не было.
Бежали они по тропе, которая так и называли в округе — Пелагеина. Начиналась она в Сладких Сотах, у избы, где жили Пелагея с Маринкой, а кончалась в Могучем Тракторе, у самых ворот длинного и низкого, на кирпичных столбах, коровника.
Бежали через болотину с гатью из срубленных и уложенных в хлюпающую топь олешин, мимо ельника, где ближе к осени страсть сколько белого гриба нарождалось, по гибким жердинам через ручей в тенистом овражке, сквозь уже густые закурчавившиеся овсы, поперек кочковатого луга, на котором молодой пастух Коська картинно гарцевал на лошади, пощелкивая на коров коротким ременным бичом. Одна буренушка, видно больно укушенная слепнем, зиканула в сторону. Коська погнался за ней, принялся лупцевать животину.
Пелагея знала эту корову. Тихоней ее звали за смиренный нрав. Она и сейчас, под Коськиным бичом, даже не пыталась бежать, лишь мычала жалобно, тяжело водила боками. А Коська старался, подлый, стегал и стегал Тихоню. Конечно, если бы видел он Пелагею, не посмел бы зверовать, а тут думал, что один в поле, кругом ни души человеческой, вот и дал волю рукам. Пелагея хотела было крикнуть ему, заругаться, но в эту минуту оглянулась Маринка, в глазах нетерпение, и Пелагея, ничего не крикнув пастуху, припустилась еще шибче.
«Ишь взял моду — на коне коров пасти, — про себя ругала она его. — Да где это видано? Ты что, казак, что ли? Или как его?.. в кино давеча показывали... Канбой американский? Да разве даст много молока та же Тихоня, если ты ее, неуч, по лугу до пота гоняешь, спокойно есть не даешь, конским копытом топчешь... Нет, так дело не пойдет!.. Завтра опять надо к председателю, пускай наконец окоротит этого Коську, сымет его за шкирку с лошади. Иначе загубит стадо... А председатель? Председатель-то... Пускай, говорит, себе — это про Коську — пускай, говорит, на коне... Как это, спрашиваю, пускай на коне? А так, отвечает: ежели его с коня долой, он вовсе от должности откажется, а где я возьму другого пастуха?.. Эх, молодежь, молодежь нынешняя!.. Волосатику Коське еще и восемнадцати нет, в армии еще не служил, а гриву, дурень, отрастил, на гитаре трень-брень по вечерам... А председатель Николай Васильевич намного ли старше Коськи? Годов двадцать пять ему, не боле. Намного ли умнее, хоть и кончал институт?..»
— Золотко мое! — взмолилась она вслух. — Миленькая! Ну пожалей меня, старую!..
Маринка сгоряча зыркнула недовольно на Пелагею, но тут же спохватилась, всплеснула руками, рассмеялась звонко:
— И в самом деле... Ведь не на пожар. Да подождут они!.. Вон и колодец. Может, напьемся?
Маринка наклонилась над срубом, высунула язык, подразнила свое отражение, похихикала. Пить не стала. Пелагея, сложив ладонь ковшиком, зачерпнула воды, благо она совсем близко подходила к краю сруба, истово напилась. Когда улеглась на воде рябь, снова, будто невзначай, взглянула в колодец. Отразилось там, в темном зеркале воды, ее возбужденное и вместе с тем усталое лицо, клетчатый платок на голове, кружевной воротничок платья на тонкой морщинистой шее... Она-таки принарядилась, собираясь в школу, да знать, правду говорят, что старость никаким нарядом не скроешь, криком кричит она из каждой твоей морщинки.
— Ты еще ничего, мамуля, ничего! — бодро сказала Маринка, заметив взгляд Пелагеи в воду и вдруг погрустневшее лицо ее. — Щечки у тебя еще румяненькие, так и пылают...
— Что правда, то правда, — согласилась Пелагея. — Только что и остались щечки. Они у меня и впрямь, как у молодой. Это потому, что я всю жизнь около коров, молочко ихнее вволю пью...
— Вот ты им и скажи, девчонкам-то, — подхватила Маринка радостно, — что за коровами ухаживать — для здоровья полезно: мол, до старости щеки румяными будут.
— Ой, девка! — снова вспомнила Пелагея, зачем шла в школу. — Выступать-то надо, говорить надо что-нибудь. А из меня, сама знаешь, какая говорунья... Уж я вчера просила-просила Васильевича: ты мне бумажку напиши, я по бумажке привычная выступать, особливо, если на машине отстукано, печатными буквами. Я по бумажке все честь честью прочту, а то могу и наизусть выучить... А он сердится, пора, говорит, и без бумажки учиться, как бог тебе, значит, на душу положит... Ой, дочушка, страшно мне! — крикнула Пелагея и засмеялась, делая вид, что шутки шутит, а у самой кошки на сердце скребли.
— Не бойся, — сказала Маринка. — Я с тобой рядом буду. И потом нашла кого бояться... Ну большие они, ну ученые. А насчет ума... Что они в жизни видели? Ты им о красоте профессии побольше, понимаешь? Они красоту обожают — по себе знаю, такой же была... Ты ими накрути: мол, встаешь на зорьке, в коровник спешишь, а кругом роса сверкает, птички в кустах поют... И все такое…
Маринка прыснула, задрожав круглым розовым подбородком, ткнула Пелагею мизинцем в бок, приглашая веселиться вместе, но Пелагея посмотрела на нее строго.
— Ты над кем надсмехаешься? Поработала на ферме и думаешь, что теперь лучше всех?.. Не к добру, гляжу, разошлась.
Маринка, ничуть не обидевшись, чмокнула Пелагею в висок, в седую прядку, подхватила под руку и с места пустилась в галоп: за разговорами опаздывали они все больше. На двадцать минут уже, как определила Маринка по своим золотым часикам, купленным ей Пелагеей ко дню рождения — недавно исполнившемуся девятнадцатилетию.
На окраине поселка, когда подошли они к скотным дворам, Пелагея машинально шагнула было к дверям коровника, но Маринка на ходу оттеснила ее в сторону. Все же Пелагея успела увидеть в створе дверей круглое, с неправдоподобно белой от пластмассовых вставных зубов улыбкой, лицо своей дородной сменщицы Домны, ее коренастую фигуру с вилами в руках, услышать сказанное вслед: «Идите, идите. Порядок тут. Как в танке...» А про танк Домна помянула по привычке, потому что давным-давно, еще до войны, первый муж ее служил в танковых частях... .
В Могучий Трактор, на ферму, Пелагея с Маринкой ходили дважды в день — утром и ближе к вечеру, возвращаясь с обеда. А школа стояла на другом конце поселка, и бывала там Пелагея не часто. Раньше она как-то не обращала внимания на деревянный двухэтажный дом с высоким крыльцом и неизменным веником перед дверью, а сейчас подивилась, как уютно, покойно устроился он в глубине старинного парка под темными грустноватыми липами. Но дом доживал свои последние дни: поодаль, за низиной, громоздилась только что построенная лупоглазая хоромина из белого кирпича, куда предстояло переселиться школе нынешней осенью.
На крыльце встретила их молоденькая учительница Лина Николаевна — худая, в очках, с комсомольским значком на строгом темно-синем платье — и повела по светлому, в солнечных зайчиках коридору, по скрипучим, до желтизны выскобленным половицам в кабинет самого директора.
«И этот... зеленый совсем еще», — не то с осуждением, не то удивляясь, отметила про себя Пелагея.
Директор, видать, был сильно занят, Он недовольно поднял от бумаг лобастую шишковатую голову, вопросительно уставился на Лину Николаевну.
— Это Тишкины, — почему-то шепотом и явно робея, сказала учительница, глядя на веснушчатую, с тонким запястьем директорову руку так, будто ей очень хотелось погладить ее. Рука нетерпеливо постукивала карандашом по зеленому сукну стола. — Помните, Валерий Валентинович, вас председатель по телефону просил?
— Ах да! — оживился директор. —Я тут с годовым отчетом. Простите. Рад приветствовать. Особенно вас, уважаемая... э-э...
— Пелагея Ниловна, — торопливо подсказала учительница и мгновенная радость осветила и сделала привлекательным ее тусклое лицо.
Привстав, директор слегка поклонился Пелагее, а Маринке подмигнул незаметно для других, как давней знакомой.
— Так что, без вас начинать? — уныло спросила Лина Николаевна. — Вы же обещали...
— Да вот отчет этот некстати...
«Ну чистые дети... Сами вы еще дети, а туда же, учить», — думала Пелагея. Все здесь было ей интересно. И класс, куда привела их Лина Николаевна, оглядела с любопытством. Все оглядела — и щербатенький пол, и стены в пестреньких веселых обоях, и новенькие, но уже успевшие пострадать от перочинных ножей (конечно, мальчишки старались) парты, и портрет Ильича над исписанной мелом доской. Вождь был изображен в простецком виде — в кепчонке, с добрым прищуром глаз. В детстве Пелагея три зимы ходила в школу. Едва-едва, бочком будто, но все же была прилеплена она в свое время к школьному мирку. И теперь сравнивала то, что было, и то, что есть, вспомнила себя восьмилетней крохой с босыми, в цыпках, ногами, в замызганном, штопаном-перештопаном ситцевом платье, с чернильницей-невыливайкой, зажатой в грязном кулачке. Те, что ходили в школу вместе с Пелагеей, были и потише этих, вставших ей навстречу девочек, и не носили они нарядной формы — коричневых платьев с белыми фартуками.
«Вот ведь вы какие справные — полненькие да грудастенькие, — думала Пелагея, опускаясь по знаку Лины Николаевны на стул за учительским столом. На столе, как и в директорском кабинете, поблескивал графин с водой и лежал толстый карандаш. — Павы писаные, девки что надо, невесты совсем... Да, крупный пошел молодняк нонче, правильно говорят по радио, в газетах пишут, что... как ее?.. это самое...»
И, не вспомнив мудреного слова «акселерация», чувствуя на себе въедливые взгляды девочек, Пелагея вдруг засмущалась, заерзала на стуле, который теперь казался ей неудобным и жестким. Правда, успокаивало то, что Маринка и в самом деле сидела рядом, небрежно щурилась на школьниц. Понимала свое положение. Была она не сбоку припека, не бесплатное приложение к Пелагее, не просто дочка ее, а и сама по себе кое-что значила: известная в колхозе доярка, хотя и молодая еще. Лине Николаевне, конечно, ничего не оставалось, как посадить их вместе за почетным учительским столом, но в последнее мгновение она изловчилась-таки и подсунула Маринке стул похуже Пелагеиного, обшарпанный, с расшатанными ножками, подчеркнув тем самым, что полностью равнять гостей она все же не намерена.
— Садитесь, девочки, — сказала учительница, когда школьницы, приветствуя Пелагею, а заодно и Маринку, отстояли положенное правилами число секунд. — И не надо так громко стучать крышками парт... Ну что, успокоились? Прошу абсолютного внимания... Все вы только что закончили среднюю школу, и те из вас, кто не будет продолжать образование в институте или техникуме, должны выбрать себе профессию. И, как вы знаете, мы — Валерий Валентинович, весь педколлектив —надеемся, что некоторые из вас останутся на селе, продолжат дело своих отцов-земледельцев и матерей-животноводок... Девочкам, видно, было не внове слушать речи Лины Николаевны. Они позевывали, закрывая ладонями рты, поглядывали в раскрытые окна, изучали Маринкину модную прическу, сделанную ею в городе специально ко дню рождения.
«Раз, два, три...» — Пелагея зашевелила губами, считая. Девочек было одиннадцать — все выпускницы школы, все семнадцатилетнее население крупного колхоза, земли которого раскинулись на многие километры окрест всех восьми его деревень и одного поселка. Не густо... Ой, не густо! Только на одной ферме —в Могучем Тракторе вот-вот уйдут на пенсию сразу пять доярок, остальным фермам в нынешнем и будущем году понадобится еще больше работниц. Значит, если даже все эти девчата согласятся идти в доярки и то... Ох, уж лучше не под-: считывать!..
— Поэтому мы и пригласили в школу знатную колхозную доярку Пелагею Ниловну Тишкину, — будто издалека доносился до Пелагеи голос учительницы. — А также дочь ее, недавнюю ученицу нашей школы. Они побеседуют с вами, ответят на ваши вопросы. Итак, послушаем Пелагею Ниловну...
Пелагея, хотя и ждала этого момента, вздрогнула и беспомощно взглянула на Маринку.
— Что же вам такое сказать-то? Мне бы подумать еще... Пускай вон она... Маринка, первой выступает.
В классе тихонько захихикали.
— Гм... — Лина Николаевна стрельнула в Маринку холодным колким посверком очков. — Это в какой-то мере ломает нашу программу... Впрочем, если ваша дочь не возражает...
— А что, и выступлю, — сказала Маринка громко и чуточку сердито, будто недовольная была, что потревожили. Поднялась, тряхнула прической, как гривой, сгоняя к вискам, подальше от глаз непослушные кудряшки. — Работаю вместе с мамой. На ферме — третий год. Учусь заочно в институте. Жизнью пока довольна, а там видно будет... Ну и, как говорится, призываю следовать моему примеру.
Маринка села.
— И все? — спросила Лина Николаевна, ошеломленная краткостью Маринкиного выступления.
— Все! — отрезала Маринка и ущипнула за бок Пелагею. — Остальное мамуля скажет.
Пелагея медленно стащила с головы платок, старательно разгладила его ладонью на столе, потрогала пальцем бело-желтые ромашки на зеленом поле. Прислушалась к своему сердцу. Успокаиваясь, оно билось ровнее, тише. Цветы всегда умиротворяли ее, уводили память в прошлое — глядела она на них, трогала ли. Даже вот такие цветы, не настоящие...
— Я вам как на духу расскажу. Про жизнь свою, значит. Родилась в деревне Сладкие Соты, где и сейчас живу. Только была тогда наша деревня не хуже Могучего Трактора, в пятьдесят дворов. Что мужиков было, что баб, что девок с парнями — туча! Потому как мы тогда о городе и не думали, около земли жили, крестьянствовали, понимали, стало быть, свое назначение... чтоб, значит, хлеб растить, коров доить, кормить людей... этими... продуктами сельского хозяйства.
Лина Николаевна закивала головой одобрительно, и Пелагея, благодарная ей за эту безмолвную поддержку, начала стараться — говорить от души, как просил председатель Васильич, подбирать слова простые и ясные, как на ниточку их нанизывать.
— Ну, счастливого детства, не в пример вашему, у меня, известное дело, не было. Помню, привез отец из города булку такую, французской называлась, одну на всю братию. Дал сестренке моей старшей, покойнице, царство ей небесное, — дели, мол. А она, видать, разволновалась, ручонки тряслись, ну и урони булку. Нас четверо детишек было: три девки, один мальчонка, полезли мы гуртом под лавку — булку искать. А дело под вечер было, в хате уже темно, ничего не видать. Стукаемся мы головенками в потемках, ползаем по полу, а булка как провалилась. Тут мать запалила лампу, смотрим — Шарик, пес наш, у порога сидит, доедает булку. Бросились мы к нему, да где там!.. Он одни крошки нам кинул... Что тут реву было!..
Пелагея взглянула на школьниц. Кажись, слушают. Вон у той, с косами, глаза внимательные, ласковые, вперед подалась. Ее подружка по парте тоже слушает, в забывчивости ушко розовое теребит. И вон та — полная, румяная, с родинкой на подбородке (никак, Домнина дочка?) — слова не пропускает, щекой на кулак оперлась, улыбается светло так...
— А можно вас спросить? — Из заднего ряда тянулась рука. Поднялась девочка-недомерочка, недоросточка. Оказывается, и такие в десятом классе бывают. Пелагея ее и не заметила прежде за рослыми да плечистыми, и не посчитала, наверное, когда считала других. А девочка, видать, бойкая, вострая, голосок звонкий, задиристый. — Можно вас спросить о семейной вашей жизни: любили ли вы когда-нибудь и был ли у вас муж?
Все засмеялись.
— И ничего смешного! — крикнула востренькая. — Вовсе не смешно!
— Да, смешного тут мало, — согласилась Пелагея и покосилась на учительницу. Лина Николаевна, насторожившись, катала в пальцах карандаш. — Не маленькие, можно вам и про семейную жизнь. Она у меня короткая была: и годка не пожила со своим Васей, а он возьми да и помри. Поехал зимой в город на лошади, а одежонка худая. Обратно в пургу ехал злую, наморозился, жар у него сильный открылся... Я к соседке — тулуп одолжила, Васю в тот тулуп и на печку. Так он в тулупе на печке и помер...
Пелагея помолчала. Почитай, сорок почти годков с той поры минуло, а кажется, будто вчера было. Вот он в гробу лежит, Вася... Щупленький такой, в пиджачишке своем лучшем — в полоску, в косоворотке белой. В руку ему свеча вставлена, и старуха Архиповна, приглашенная к гробу, что-то божественное бормочет... По старому крестьянскому обычаю отпевали и хоронили Васю, честь честью, чтоб, значит, и на том свете не обижался... Она больше всего свечку эту запомнила — в Васиных руках, из пчелиного воску слепленную, коричневую, духовитую. От нее сладкий дымок по хате стлался. Уж так хорошо пахло!..
— Я его дюже любила, Васю-то, но не совру, девоньки: попался бы хороший человек, я во второй раз попытала бы судьбу свою женскую. Детишек ради. Очень мне хотелось иметь хоть одного дитенка. Но тут война грянула, и мужиков в деревне надолго не стало. Потом уж, в сорок пятом, начали возвращаться помаленьку, но я уже об ту пору перестаркой была, да к тому же вдовкой. Никому я не приглянулась, баба тридцатилетняя... А уж так ребеночка хотелось! Кажись, все б отдала за него, на все пошла...
Лина Николаевна постучала карандашом по графину.
— Да ты не бойся, милуша, — обернулась к ней Пелагея. — Я лишку не сболтну, хоть дело это женское, и все мы тут — свой брат. Болтать-то не о чем. Блюла я себя уж вот как!.. Гордая тогда еще была: ежели в сельсовет, по закону — посмотрим, подумаем, а чтобы так, баловства ради — лучше подальше от меня держись: ты не гляди, мол, что я тихая, я горячая, я и по щекам могу, за нахальство-то... А ребеночки стали мне уже и во сне, и наяву мерещиться, будто рехнулась я малость в одиночестве, умом тронулась. Но тут меня бог спас... Знаете детский дом в Липках? Тогда его только открыли, я и пристрастилась бегать туда. Там их сирот, детишек малых, душ до ста жило. Меня воспитательницы приметили, не гоняли, а я рада: какую-нибудь девочку жалкенькую на колени посажу, покачаю, побаюкаю, другой нос вытру, косички заплету. Мальчишку, шустряка какого, подхвачу на закорки, бегаю с ним заместо лошади. Ну, морковку им с огорода принесешь, репку. Случалось, меду доставала — тоже им... А потом взяла на примету одну девочку. Уж такая пригожая, светлая вся, волосенки, как волна льняная, глаза голубые и на Васю похожа — лоб его, нос...
Тут школьницы, сидевшие в классе, заметили, как внезапно покраснела эта задавака с модной прической — Маринка, как умоляюще зашептала она что-то Пелагее и как с досадой отпрянула, когда та, будто не слыша, продолжала рассказывать:
— ...Вот я и подумала: ежели возьму эту кроху к себе в дом, то будет она словно бы наша с Васей дочка. И живая душа тебе рядом в хате, и Вася будто тоже где-то недалеко, будто вышел ненадолго и скоро возвернется. Взяла я ее к себе и тут уж истинно — заглянуло солнце и в мое окошко. Девочка-то до чего ласковая, до чего послушная...
И тут Маринка не выдержала: прижимая ладони к горящим щекам, кинулась за дверь.
— Пусть себе, — спокойно сказала Пелагея. — Погуляет и придет. Стесняется, когда про нее... Так вот, взяла я ее...
Лина Николаевна кашлянула — вежливо, но достаточно громко.
— Что, не о том я? — спросила Пелагея с торопливой готовностью признать свою вину.
— Все это, конечно, интересно, но давайте ближе к теме. Девочки, — обратилась Лина Николаевна к классу. — Вы, разумеется, слышали о Пелагеиной тропе? Попросим нашу гостью рассказать о ней, И будем помнить, что это не просто тропа, это символ замечательной жизни — не тропа, а широкая дорога, светлый путь.
211
— Да что ж о тропе-то, — неуверенно промолвила Пелагея, разглаживая платок и скучая по Маринке. — Я, как впервой пошла на ферму в Могучий Трактор, так сразу и заприметила, что крюку даю версты полторы. По большаку-то. Вот и порешила ходить напрямки. Оно ничего: все по лугам, по лугам. Правда, в одном месте там болотина, я ее загатила, как могла, олешнику набросала, через речку в овражке кладочку перекинула. Ну и стала ходить. Старалась, конечно, по старым следам: где вчера шла, там и сегодня, где утром, там и вечером... Недельки через три тропа и проклюнулась в траве. Поначалу чуть притоптанная, одной мне заметная, а потом, к осени уже, совсем ясно обозначилась. Трава на ней перестала расти, земля твердой сделалась.
— Вы, надеюсь, понимаете, девочки, — сказала Лина Николаевна, — что проторила эту тропу Пелагея Ниловна не только для себя, но и для людей. Помните, что я вам говорила на уроках? Трудовому человеку всегда были чужды эгоизм, стремление соблюсти лишь свои, узко личные интересы... Кто еще ходит по вашей тропе, Пелагея Ниловна?
— Кому ж еще ходить? Маринка еще ходит. Я да Маринка. — Пелагея конфузливо улыбнулась, страдая, что опять, наверное, говорит не то, чего хотелось бы молодой учительнице. — В Сладких Сотах всего четыре души осталось. Вместе с нами. Дед Пахом возле хаты все копошится, бабка Анисья — та вовсе редко с печи слезает, разве что обед сготовить... Кому ходить-то?.. А Маринка бегает. Бывает, и без меня. Не на работу, а в клуб тутошний. На танцы, стало быть...
— Так, так, — сказала Лина Николаевна разочарованно. — Только вдвоем ходите?
— Вдвоем и ходим. — Пелагея вздохнула. — Я вот уже, считай, тридцать годков хожу.
— Тридцать! — тихонько ахнула толстая девочка, та, у которой была родинка на подбородке и — чего Пелагея не ожидала — зевнула, не таясь. — Умереть можно со скуки.
— Тебя как зовут? — спросила Пелагея. — Не Домны ли дочка будешь?.. Ну вот, я сразу признала. Что касаемо скуки, я тебе так скажу: иной раз скучно идти, иной — нет. Всего три версты, недалек, кажись, путь, а каждое утро, как внове идешь: сегодня солнышко светит, завтра дождик каплет, вчера метель в глаза кружила, а нонче спокой, снег лежит, будто холстина отбеленная, сверкает до жмури в глазах... Ну, а весной... Весной, девоньки вы мои родные, загляденье, да и только. Сколько трав разных в лугах растет, цветов!.. И у всех свои имена-звания. А много ль мы знаем? Ну лопушок там какой, ну щавель, ну ромашка... Бывает, станешь над травинкой и такая тебя досада возьмет, что не знаешь ее по имени... — Пелагея помолчала. — Понятное дело, и так бывает: иной раз бредешь и ничего вокруг не мило тебе, о своем думаешь. Особливо, когда нездоровится. Раньше, помоложе была, я свою тропу за двадцать минут пробегала, а теперь, бывает, еле плетусь, в грудях дыху не хватает... И так-то невесело на душе... Пелагея, подслеповато щурясь, погладила цветы на платке, опустила голову. — Да, старость не радость...
— Мы понимаем вас, дорогая Пелагея Ниловна, — торопливо закивала учительница. — Но главное — в огромном удовлетворении, которое вы испытываете, сознавая, что жизнь прожита недаром. Ведь так?
— Так... Только устаю я дуже. И руки по ночам болят. Уж так болят!.. Это у нас, доярок, почти у всех, от работы нашей, от дойки. К ночи задремлешь, а они начинают: сперва тихонько ноют, а потом... И на подушку их положишь, руки-то, и под подушку сунешь, и качаешь одну в другой, как дитенка малого. А они все болят. Порой так прижмут, аж заплачешь... Ей-бо!..
Пелагея не вдруг услышала настойчивый стук карандаша по графину, увидела встревоженное лицо учительницы и тут же, поправляясь, торопливо сказала сорвавшимся тонким голосом:
— У вас руки болеть не будут, девоньки. Вы не бойтесь. Потому как теперь электродойка.
Ей показалось, что толстая Катя, Домнина дочка, смотрела на нее насупясь, недоверчиво.
— Вы приходите ко мне на ферму, я с вами экскурсию проведу. Электродойка, она такая: поставил стаканчики на коровьи титьки и ж-ж-ж! — потекло молочко.
— Знаем мы, — сказала Катя. — Эка невидаль. Вы лучше о навозе. Когда будет механизация? Мама надорвалась с вилами да лопатой.
— Ты, дочушка, за маму не расписывайся. — Пелагея добро усмехнулась, представив себе дебелую, сильную в плечах Домну. — Она вил не боится. Опять же скотник у нас на ферме есть, он-то в основном с вилами... А механизация будет. Не все сразу.
— Не знаю, кто как, а я в деревне не останусь, — сказала Катя. — Отток рабочих рук из деревни в город — это закономерный процесс, я лектора из области слушала. Промышленность растет, развивается. Значит, нечего нас и агитировать.
— Да она не в промышленность, она в продавцы решила, — дала о себе знать востренькая. — Представляете, девочки? В белом колпаке наша Катерина, в кондитерском отделе... Будет дальше щеки наедать!
Девчата засмеялись, зашумели.
— Так-то оно так, можно и по торговой части. — Пелагея чуяла, что пора кончать затянувшуюся беседу, и было ей грустно, что серьезный разговор кончался вот так — криками да смехом. — Неволить вас никто не будет. Только и о том подумать надо: вот уйдем на пенсию мы, старухи, перемрем помаленьку — кому тогда работать?..
Ее уже никто не слушал, и говорила она для себя самой — размышляла вслух...
Маринка, выскочив за дверь класса, побежала по коридору и столкнулась нос к носу с директором Валерием Валентиновичем. Ему, видно, наскучило сидеть за отчетом. Был он парень хоть куда, когда не сидел, горбясь, за письменным столом в кабинете. Был директор высок, худощав, с небольшой русой бородкой. Не боясь потерять авторитет руководителя, воспитателя, преподавателя серьезной науки — истории, он ходил по субботам на танцы в колхозный клуб. Там и встречалась с ним Маринка.
— Вы куда? — спросил Валерий Валентинович. — Такая красная?
— А вы куда? Такой бледный?
Несмотря на солидное число вальсов, танго и шейков, станцованных в паре друг с другом, они были на «вы»: Маринка по школьной привычке, он — чтобы не быть фамильярным с недавней своей ученицей.
— Я в десятый «А», — сообщил директор. — Как там Тишкина?
— Выступает.
— Ну и как?
— Классно выступает в десятом «А» классе, — сострила Маринка и хихикнула. — Захватывающе. Муха пролетит — слышно.
— Между прочим, почин может получиться.
— Какой почин?
— На всю область. Представляете? Первая полоса газеты, вверху жирным шрифтом: «Будем доярками! — заявляют выпускники Могуче-Тракторской средней школы».
Валерий Валентинович с веселым и несколько хищным блеском в зеленых круглых глазах потер руки.
— А вы тщеславны, — заметила Маринка кокетливо, щеголяя непростым словом.
— Ну! — сказал польщенный директор. — Может, выйдем в сад, поболтаем?
А пока они любезничали в саду, Пелагея спешно заканчивала беседу со школьницами. Теперь она точно знала, что агитатор из нее никакой и не обиделась на Лину Николаевну, когда та простилась с ней холодно — лишь кивнула небрежно.
— Вот и она, — сказала Маринка директору, увидев на школьном крыльце Пелагею. Они поднялись и пошли ей навстречу.
— Разрешите поблагодарить. — Директор осторожно потряс Пелагеину руку.
— Да, кажись, не за что. — Пелагея была тиха и задумчива. — Не обессудьте, коли что... Пойдем, дочушка?
Слегка озадаченный директор смотрел им вслед — дробной горбатенькой Пелагее и ладной фигуристой Маринке.
— Пора, давно пора, — поглаживая шею, пробормотал Валерий Валентинович, но даже сам себе он не мог бы объяснить толком, что значило это — пора...
Маринка же, успевшая забыть уже о директоре, прилаживаясь к мелким шажкам Пелагеи, пытала ее:
— Ну что, согласны они? Пойдут на ферму?
— А бог их знает. Разве в чужую душу заглянешь? Не знаешь, как и подступиться к вам, молодым. Катька, Домнина дочка, будто и слушала внимательно, щеку кулаком подперла, а потом так и отрезала напрямки — в деревне, мол, ни за какие коврижки не останусь, в городе слаже, мол, коврижки.
— Плохо, — сказала Маринка.
— Знамо, плохо. Чего уж хорошего...
Они подходили к коровнику.
— Заскочить, что ли? — оживилась Пелагея. — На минутку?
— Да ведь нас на целый день отпустили, — раздраженно сказала Маринка. —И за коровами Домна посмотрит.
— И то, — устало махнула рукой Пелагея. — Скорей бы до хаты, дочушка. Нездоровится мне что-то...
Тропа привычно и легко легла ей под ноги. Пелагея шла ссутулясь, уставя глаза в землю, узнавая на стежке каждый бугорок, каждую трещинку.
— Не расстраивайся, — сказала Маринка. — Обойдется.
— Да ты только подумай, дочушка, как все негоже повернулось: я председателю обещала сагитировать девок, надеялся он... Ой, чуяла я! — Пелагея снова вспомнила, как невнимательны были девочки, ‚как шумели и смеялись. — Ой, чуяла я неладное!..
Защемило сердце. Побледнев, она опустилась на камень-валун.
— Отдохнем трохи, дочушка.
— Можно и отдохнуть, — сказала Маринка, — спешить теперь некуда. — И плюхнулась в густую траву.
— Вот он и пригодился родненький, — говорила Пелагея, борясь с одышкой, благодарно поглаживая неровный, в мелких рябинках бок валуна.
Тропа прямая, как натянутая веревка, в этом месте делала крюк, огибая камень. Как-то шел здесь с нею, вспомнила Пелагея, пожилой молчун — тракторист Кузькин. Давно это было, лет двадцать пять тому. Он тогда ухаживал за ней. Посмотрел на валун, покачал головой. «Ну что?» — спросила Пелагея, зная, что первым он не заговорит. «Неловко лежит, — отвечает, — стежку кривой делает, убрать надобно... Завтра трактор сюда пригоню с тросом... А?» Глядит на Пелагею покорно: мол, прикажи только... Не приказала... Сильный был Кузькин, крепкой кости мужик, казалось, износу не будет. А ведь давно уже лежит под березками, на кладбище. Болезнь к нему привязалась, раньше о такой в деревне и не слыхивали — рак. В полгода в дугу согнул Кузькина, кровь выпил, жилушки вытянул, в землю вогнал...
«Ой, трудно бабам без мужиков, — думала Пелагея. — А где их взять? Она-то знает, что и это гонит девчат из мест родных, В поре уже девки, хочется им и на свидание к дружку сбегать, и помиловаться. Год-другой — приспеет время семью заводить. А женихи где? Их по всей округе на пальцах можно пересчитать... Вот и Маринка беспокойной стала, переменчивой какой-то. То хохочет, как дурочка, без причины, то забьется в угол, молчит, глядит букой... Господи, хоть бы у нее с директором что получилось... Вот только если Лина Николаевна встрянет. Да нет, не должно быть, где ей тягаться с Маринкой...»
А Маринка лежала в траве и смотрела на Пелагею. И чем больше смотрела, тем больше жалела ее, старую и усталую. Наконец слезы закипели на Маринкиных глазах, она вскочила, порывисто прижалась лбом к Пелагеиному плечу, ощутив на миг его костлявую угловатость.
— Маманя, — зашептала горячо. — Не надо убиваться, слышишь? Ты свое сделала. Вот придут девчата домой и станут думать... Сразу они — хихоньки да хахоньки, а потом уж точно задумаются. И не может быть того, чтобы кто-нибудь не надумал остаться в колхозе... Вот увидишь!
— Где уж там‚ — слабо откликнулась Пелагея, но в голосе ее прозвучала надежда. — Была в классе одна — с косами и лицо ласковое. Уж как меня слушала!.. Может, она?..
— Я же говорю! — Маринка плача целовала морщинистую Пелагеину шею.
И Пелагея тоже заплакала. Заплакала легкими, смывающими докуку с сердца слезами, подумав, что выросла у нее Маринка не какой-нибудь, а славной и доброй — всем девкам девка.
— Наплевать мне на город, — говорила Маринка, всхлипывая, жалея уже не одну Пелагею, но и себя немножко. — Не хочу я от тебя никуда... Что в нем хорошего, в городе? Шум, гам... И никого нам с тобой не надо.
— Вот и хорошо, вот и ладно, — Пелагея бережно, едва касаясь ладонью, разглаживала тугие Маринкины кудряшки, любуясь их ровным и плотным блеском. — Ишь, платье мне слезами замочила... На-ко платок... И пойдем потихоньку, дочушка, пойдем...
Медленно встали они и пошли, обнявшись. Поднялись на взгорок. И там, где начиналась-кончалась Пелагеина тропа, увидели родную свою деревеньку Сладкие Соты. Пелагея украдкой перекрестилась и вздохнула глубоко и радостно, как вздыхала всякий раз при виде деревеньки и своей хаты под высоким кудрявым дубом, посаженным еще дедом ее.
Ах, что ей в этой жалкой, подслеповато мигающей оконцами, старчески немощно, как во сне, скользящей к концу, к гибели своей деревеньке! А поди ж ты, кажется, и дня без нее прожить невозможно. В Могучем Тракторе электрический свет с солнцем самим спорит, тут с керосинным тяжким духом, в рыжей рже семилинейка над головой; там радио с музыкой да песнями — не заскучаешь, тут гомон листьев над прохудившейся крышей; там голубое сияние телевизора, пресветлое око его блистающее, тут темный кут с божницей; там газовая плита с чистым синим пламенем, тут чумазое чело закопченной печи; там отверни кран — вот тебе, бабушка, и вода, тут с ведерками к кринице плетись... Ясно тебе, Пелагея Ниловна, где лучше жить? В Сладких твоих Сотах, хоть они и медовые, или в Могучем Тракторе, пусть он и железный?..
Древних да ветхих Пахома с Анисьей председатель оставил в покое, а Пелагею чуть ли не за подол тащил в Могучий Трактор, стыдил. Ты что, мол, совсем дикая, от пещерного века оторваться не можешь?.. А она и рада оторваться, да... В сотне шагов от ее избушки — кладбище старое. Лежит там и дед ее, и бабка, и отец — суровый сельский кузнец Нил, и мать — вечная труженица Марья Евлампиевна... Из земли рожденные, в землю ушедшие... На том кладбище — Вася, муж ее, вся родня Пелагеина, близкая и дальняя, весь крестьянский корень ее.
И как уйти от родных могил?..