Утром солдат-рассыльный принес пахнущую клейстером свежую телеграмму.
— Весьма срочная. Распишитесь и проставьте час вручения.
В телеграмме было: "Из Рычага в Семафор. Корреспонденту «Правды» подполковнику Полевому. Вручить немедленно. Интересуетесь адом немедленно выезжайте освобожденный Освенцим. Известите Крушинского. Найдете меня в первой штубе. Николаев".
Что такое штуба, мы не знали. Но знали подполковника Николаева — разведчика с душой корреспондента, человека, знающего, что нужно нам, журналистам. О гигантском концентрационном лагере с таким названием все годы гитлеризма ходили жуткие слухи. Но точно — мало что знали. Живых свидетелей не было. Оттуда никто не выходил, и лагерь этот действительно представлялся кусочком ада на земле.
Мы не выехали, мы вылетели. Снова, как когда-то с Николаевым, втиснулись вдвоем на заднее одноместное сиденье.
Погода была прескверная. Лететь пришлось против ветра. Шел крупный липкий снег. Винт как бы пробивал и нем дорогу, и мы летели, будто бы закутанные в какой-то шевелящийся марлевый кокон. Было промозгло, холодно, но мы этого как-то даже и не замечали. Мысли были там, в Освенциме, где, как говорят, действовал целый комбинат уничтожения и сожжено три или четыре миллиона человек.
Полет был трудный, но перед Освенцимом снег перестал, и в унылых красках непогожего дня перед нами открылся небольшой город, приютившийся возле железнодорожного узла. Очень уютный, безобидный город. Летчик вопросительно обернулся: где же лагерь? Крушинский показал ему знаками, что нужно лететь спирально, искать. Совет был правилен. На втором обороте под нами оказался огромный химический комбинат, гигантские цехи, какие-то торчащие из земли цилиндры, баки, пересечение толстых труб.
Он, Освенцим! Ведь большинство его узников, как мы знали, работало на химических заводах. А вот а сам лагерь. Огромное пространство, покрытое казарменными постройками. Они лежали цепочками, как аккуратно разложенные кирпичи. В центре была какая-то площадь. Недалеко от нее шеренга четырехугольных закопченных труб возле странного продолговатого бетонного сооружения. И все это оцеплял массивный забор с проволокой и проводами высокого напряжения. По улицам металась масса людей. Они двигались как-то странно, как бы бесцельно, точно осенние листья под порывами ветра.
Летчик уже наметил посадочную площадку. Приземлились. Помогли развернуть машину, а сами по запорошенному талым снегом полю двинулись к лагерю. Асфальтированная дорога привела нас к массивным железным воротам, на козырьке которых виднелась сплетенная из кованых прутьев надпись: "Arbeit macht frei"[5]"Работа освобождает"}.
Здесь эта надпись воспринималась как беспримерная циничность. Когда мы приближались к воротам, из них вывалила толпа человек двести. Все были в одинаковых брезентовых куртках, полосатых штанах, шапочках пирожком, в матерчатой обуви на деревянных подошвах. Все худые и не бледные, а даже какие-то зеленоватые, но на изможденных лицах как бы брезжили робкие недоверчивые улыбки. Они что-то кричали туда, назад, в открытые ворота, в которых такие же полосатые люди махали руками им вслед. От толпы несло карболкой, потом, тяжелым запахом нестираной одежды.
Какой-то человек выбежал на поле, схватил горсть снега и начал его есть. Его примеру последовали другие. Несколько человек с разбегу прокатились по продолговатому ледку. Передний упал, остальные повалились на него, и все счастливо смеялись, как школьники, возвращавшиеся домой. А другие еле волокли ноги, скребя деревянными подошвами по асфальту. Троих вели под руки.
На пути нашего фронта концентрационные лагеря еще не попадались, и первая эта встреча с узниками нацизма — поляками, не дождавшимися организованной эвакуации и пешком двинувшимися домой, просто ошеломила нас. Штуба оказалась двухэтажным зданием за номером один. Тут мы и нашли Николаева. Он сидел в одной из канцелярских комнат. В ней толпились полосатые люди, казавшиеся нам все на одно лицо. Николаев попал в лагерь вместе с танкистами, освободившими его. С горсткой людей из седьмого отдела он оставлен здесь и вот сейчас по поручению штаба фронта наводит порядок.
По-видимому, кое в чем он уже разобрался и сумел принять какие-то организационные меры. Вызвал полевые кухни. Наладил питание. Расставил по блокам медицинские посты, обеспечив их военными врачами из резерва армии. Сколотил из самих освобожденных какой-то актив и с его помощью понемногу вылавливал эсэсовцев из охраны, заплечных дел мастеров, штубовых, чиновников из лагерной администрации. Большинство, однако, удрало. Начальник лагеря гауптштурмфюрер войск СС Рудольф Хесс, говорят, еще заблаговременно исчез вместе с семьей, бросив дом и все добро, но кое-кого из его подручных внезапный приход наших танкистов захлопнул здесь. Они теперь стараются слиться с многотысячной массой лагерников, переодевшись в лагерные костюмы.
— Вон сколько их шкур в разных местах отыскали, — говорит Николаев, показывая в угол комнаты, где кучей валяются куртки из зеленоватой кожи, черные эсэсовские мундиры с двумя молниями в петлицах. — В разных местах находили. Скинет шкуру, залезет в лагерную робу и — исчезает. Поди ищи его. Тут больше сотни тысяч людей. Но находим, находим, лагерники помогают.
— Сколько уже выловили?
— Двадцать восемь. А их тут, наверно, сотни. И этого Хесса упустили, а ведь на его душе около трех миллионов загубленных, больше чем все население нашей с тобой Калининской области.
— Где же вы их держите?
— В карцерах. В холодных карцерах, где температура, как на улице. Что ж, справедливо, никто нас за это упрекнуть не может. Сами они их строили.
У Николаева масса дел. Рвут на части. Его контуженный и узенький правый глаз, который всегда смотрит на мир с веселой иронией, сейчас просто закрывается от усталости, а тут еще корреспонденты.
И он сипит сорванным голосом:
— Братцы, я вам просигнализировал, но больше от меня ничего не просите. Видите, не до вас. Смотрите, пишите или вот, — он мотнул головой на стоявшего рядом человека, — попросите товарища Антонина быть вашим Вергилием в путешествии по этому аду. Он за два года по всем кругам этого ада прошел.
Антонин чех. Бывший профсоюзный работник из города Кладно. Старый коммунист. Бывал в Москве, сносно говорит по-русски. Сейчас он что-то вроде комиссара в антифашистском лагерном комитете. Очень деятельный человек. У него продолговатое бледное лицо. Он так худ и костист, что лагерная полосатая роба развевается на ходу, но глаза из темных провалов глазниц глядят на мир активно, оживленно. Когда-то он сам пописывал в "Руде право" и природу журналистской работы знает. За двумя шеренгами двухэтажных домов, существовавших, как оказывается, для всяческих иностранных визитеров и представителей международных организаций, приезжавших ознакомиться с состоянием заключенных, где для некоторых лагерников были созданы сносные условия, идут бесконечные ряды деревянных бараков, одноэтажных, по пояс вкопанных в землю, без печей, без вентиляции, где люди лежали на трехэтажных нарах сплошь, как килька в консервной коробке.
Вот огромный сарай — склад размером со средней руки ангар. Здесь хранились волосы тех, кого отправляли в печи крематория. Хранились аккуратно, строго расссортированные — отдельно длинные, отдельно покороче. Разделенные по колерам. Волосы блондинок, шатенок, брюнеток, волосы каштанового цвета. У дверей волосы лежали навалом, а в середине помещения они были уже в тюках, завязаны, обшиты мешковиной, предназначенные в отправку. Это были уже не человеческие волосы, но ценное сырье для промышленности.
Вот другой склад, вещевой — горы ботинок, туфель, сапог, гетр, краг. Здесь и старческие стоптанные штиблеты, и пинетки младенцев, и изящные женские туфельки.
— Если бы вдруг поднялись из пепла те, кто ходил в этой обуви, все лагерные улицы были бы забиты, — говорит Антонин.
Большой склад одежды умерщвленных закрыт и охраняется. Были случаи заразных заболеваний. Лагерный комитет прекратил туда доступ. Выставил своих часовых.
Странное чувство испытываешь, бродя по этому нацистскому аду, такому организованному, упорядоченному. Ходишь и никак не можешь отделаться от странной мысли, что все это будто видишь не наяву, а в страшном сне. И не груда человеческих волос, не горы ботинок, не, россыпи челюстей и зубных коронок, вырванных из мертвых ртов и хранившихся в сейфах, особенно страшны. А деловитость, с которой здесь рассортировывались эти отходы смертного производства, организованность, тщательность упаковки. Узник здесь был не человеком, а служил как бы первичным сырьем для какой-то окаянной промышленности. Ну, а это были отходы производства, утиль, из которого тоже что-то изготовляли и за который с кого-то получали деньги.
— Мы захватили в канцелярии бухгалтерские книги, — говорит наш Вергилий, — там все это записано — тонны волос, тонны обуви, тонны одежды… Есть даже записи о том, сколько узниц направлено химическим фирмам для "проведения особых испытаний" с новыми препаратами. Сколько в штуках и по какой цене. В переписке так и значится: партия товара, столько-то штук… Мы эти книги передали вашему командованию…
Антонин обратил наше внимание на какие-то продолговатые груды бетона, нагроможденные взрывами. Это были молодые, недавние развалины.
— Тут было самое страшное, — сказал он. — Лаборатории, где врачи и фармацевты экспериментировали на людях. Это у нас считалось более страшным, чем смерть. Эти лаборатории охранялись особенно тщательно. Сюда и эсэсманы ходили по особым пропускам. Тех, кого отбирали для опытов, никогда никто уже больше не видел. По окончании опытов их ночью увозили прямо во второй крематорий, который обслуживали только эсэсовцы. А держали их вон там. — Антонин показывает на другую длинную развалину, виднеющуюся из-за забора. — Врачей, которые здесь экспериментировали, привозили и увозили в машинах с зашторенными окнами.
— Сколько же человек замучили в этих лабораториях?
— Этого никто не знает. Сейчас, по крайней мере. Когда приблизились ваши танки, эсэсманы взорвали эти здания. Говорят, что уничтожили даже тех своих, кто мог об этом что-нибудь рассказать. Но это так, предположения, слухи. Волк ведь не жрет волка…
В заключение Антонин отвел нас в детские бараки, И это было, пожалуй, самое жуткое из всего, что он показал. Здесь были ребята разного возраста. На них тоже производились какие-то опыты. О детях в суматохе эвакуации гитлеровцы почему-то забыли. И вот они, сотни две мальчиков и девочек разных возрастов со старческими лицами, сидят и лежат на нарах в своих полосатых халатиках, провожая нас равнодушными, отрешенными взглядами изверившихся во всем людей.
— Ни на одном из языков не отвечают, — сокрушенно говорит женщина-врач, капитан медицинской службы. — Что тут над ними творили, мы еще не выяснили. Тоже ставили какие-то опыты. Вводили им в вены какие-то препараты. Странно: среди них много близнецов, братьев и сестер. Может быть, это нелепо, это только мое предположение, но мне кажется, изыскивались какие-то способы усиления размножения населения. — Капитан медицинской службы, судя по орденам и нашивкам за ранения, бывалый, опытный воин. Но тут, в этом детском филиале освенцимского ада, она явно растерялась. Курит папиросу за папиросой. — Господи, какой ужас! Если бы я не видела все это, я бы никогда не поверила, что такое может быть.
В комнате Николаева и вообще в этом доме первого штуба людно. Выловили еще несколько эсэсовцев, в том числе и женщину в черном мундире, что заведовала этими страшными складами. В разных комнатах заседают комитеты по национальностям: русские, украинцы, чехи, евреи, французы, венгры… На втором этаже несколько бывших заключенных, ювелиры по специальности, инвентаризируют только что сделанную находку. Дело в том, что перед сожжением из ртов убитых здесь вырывали золотые и платиновые коронки, мосты. Отыскивали драгоценности: кольца, серьги, браслеты, золотые монеты, которые заключенные, все еще надеясь на освобождение, порой припрятывали в самых укромных местах. Все это из лагеря периодически по мере накопления направлялось в рейхсбанк. Лагерные фюреры уложили остатки в чемоданы. Хотели унести, но едва сами унесли ноги. А чемоданы побросали. Теперь вот здесь, так сказать, инвентаризуют страшную находку.
Мы пробыли в лагере почти до ночи. Утром за нами должен подъехать Петрович. Условились встретиться в комендатуре. А вот где ночевать? Антонин предложил было воспользоваться домиком начальника лагеря Рудольфа Хесса. Мы уже побывали в этом жилье и поразились тому, что один из величайших злодеев нацизма, человек, уничтоживший миллионы людей, вел скромную жизнь среднего бюргера: чистенькие комнаты, обставленные не новой мебелью в чехлах, вышитые салфеточки, разбросанные по диванам и креслам. На стенах пластинки с поучительными сентенциями "С богом родился, с богом и живи", "Не торопись, каждый шаг приближает к могиле" и даже лозунг в спальне "Два раза в неделю не вредит ни тебе, ни мне"… Плюшевый медведь, восседающий в углу дивана… Стопка альбомов с марками… Альпийские часы с кукушкой… Набор пивных фаянсовых кружек… У палача миллионов были очень скромные вещи. А в окно из-за цветущих гераней можно было видеть гребень четырехугольных труб гигантского крематория, дымивших и день и ночь…
Словом, дом этот был, так сказать, на ходу: и свет, и тепло, и постельное белье — все к нашим услугам.
Мы отнюдь не сентиментальные люди. Раз под Ржевом мы с Крушинским преспокойно переночевали в полузатопленной немецкой землянке, в которой, как потом оказалось, как раз под нарами плавали неубранные тела погибших немцев. И выспались, и страшных снов не видели. Но ночевать в доме человека, уничтожившего около трех миллионов людей! Нет уж, товарищ Антонин, этого мы не сможем…
Выход находится. Отличный выход. Нам на помощь приходит представитель профсоюза железнодорожников Анджей Кнып, пришедший к Николаеву поговорить о восстановлении лагерных железнодорожных коммуникаций. Случайно услышав наш разговор, он вдруг предлагает: пусть паны советские офицеры ночуют у него. Это недалеко, на окраине Освенцима. У него мотоцикл с коляской. Двух таких нетолстых панов он сможет увезти. А пани Кнып будет рада предоставить кров офицерам доблестной Красной Армии.