Из Москвы вдруг пришла телеграмма, несколько удивившая меня. Вот она. "Выполнив самые срочные дела, немедленно вместе с водителем вылетайте в Москву, передав оперативную работу Сергею Борзенко, Михаилу Брагину. Генерал Галактионов, полковник Яхлаков".
Что такое? Почему срочно? Две подписи. Почему так торжественно? На фронте, правда, наступила оперативная пауза. Коммуникации растянулись на сотни километров. Железнодорожники не успевают перешивать колею и наводить разрушенные мосты. Армия снабжается лишь автотранспортом. Дивизии сильно поредели, нуждались в доукомплектовании, да и люди, наступавшие непрерывно почти пять месяцев, поустали. Телеграмма не только удивила, но и обрадовала; в Москву мне было необходимо попасть позарез, потому что я теперь пешкор и нужно добыть транспорт.
Но, если по совести, главное, что меня тянуло в столицу, это то, что мы с женой со дня на день ожидали прибавления семейства. Жена у меня хорошая солдатка. За всю войну, как ей там ни приходилось трудно в эвакуации и в Москве, ни одного упрека, ни одной жалобы. Письма от нее идут самые оптимистические. Но я-то, периодически наезжая в редакцию, вижу, как трудно она живет. Хлеб для себя чуть ли не бритвой режет, чтобы куски были потоньше. Собрав урожай картошки на общественном, правдистском огороде, жена с мамой пересчитали ее поштучно и разложили по три-четыре штуки на день. У сына Андрейки от недоедания на голове струпья. Жена, как учительница, получает УДП. Эти литеры официально расшифровываются — усиленное дополнительное питание, а неофициально — умрешь днем позже. Так вот это УДП и служит им единственным подспорьем. А чем я им могу помочь? Зарплата? Сотни, огромные, как простыни, что они значат, если на одну такую сотню нельзя купить килограмма масла?
Словом, неожиданный вызов очень мне кстати.
Перед отъездом возникает осложнение. Петрович отказывается лететь. Говорит, не любит самолетов. До Львова мы добрались бы голосованием, а дальше на поезде куда как хорошо. Но сколько уйдет времени? Приходится прибегнуть к силе приказа.
Самолет — все тот же труженик Ли-2, который переносит по воздуху и срочные фронтовые грузы, и десантников, и оружие для партизан, и раненых, требующих срочной операции. Неуютный этот самолет изнутри напоминает муляж из учебника анатомии: человека, с которого содрали кожу, каждый мускул различишь, каждая жилочка на глазах. И в этот рейс он чем-то нагружен. Для людей оставлены только две алюминиевые скамейки вдоль бортов. Из пассажиров кроме нас летят только генерал из политуправления фронта, большая умница, наш давний друг, и его порученец в звании капитана.
Самолет еще не оторвался от земли, когда я узнал просто поразившую меня новость. Оказывается, Петрович, этот едва ли не самый лихой шофер фронта, ни разу не летал, боится подниматься в воздух, а когда мы все-таки вылетели, выяснилось, что его организм необыкновенно бурно реагирует на летные условия. Столь бурно, что Петрович чуть ли не на четвереньках перебрался к большому ведру, занимавшему в этом малокомфортабельном самолете место за занавеской и выполнявшему роль туалета.
И что тут с ним началось! Летчики потчевали его таблетками аэрона, генерал пожертвовал ему лимон. Пожилой бортмеханик, старый воздушный волк, летавший до войны в Арктике, по арктическому обычаю заставил его выпить стакан посоленной воды. Все эти верные, испытанные средства тотчас же оказывались в параше.
А тут, как на грех, летчик вел машину чуть ли не на бреющем, так что верхушки сосен и елей едва не задевали за брюхо самолета. Из-за этого машина шла неровно, как будто неслась по булыжной мостовой. Попробовали было убедить его подняться выше, пожалеть мающегося над ведром человека.
— Не можем, инструкция летать ползком.
Выяснилось, что самолеты на этой трассе иногда обстреливаются украинскими националистами, бандеровцами. Ну что тут поделаешь. Стали дремать. Мы с генералом улеглись на своих скамеечках, а Петрович свернулся калачиком на полу под сенью спасительной параши. Сколько мы спали, не знаем, но проснулись от какого-то странного, не очень громкого звука. На звук этот мы не обратили внимания. Штурман, вышедший из кабины, начал почему-то оглядывать пол, потолок салона, потом усмехнулся, хмыкнул, покачал головой и молча скрылся в кабине летчика. Мы же с генералом опять погрузились в дремоту.
И вдруг крик, дикий крик, сопровождаемый русскими, украинскими, польскими и даже немецкими ругательствами. Что такое?
Посреди самолета стоит Петрович, весь перепачканный в густой жидкости, природа которой не вызывает никаких сомнений, и, отчаянно благоухая, исторгает этот фейерверк интернациональных ругательств. Он обвиняет нас в том, что кто-то из нас шутки ради… выплеснул на него содержимое параши.
На шум вышел все тот же бывалый штурман. Он молча указал на небольшое, с рваными краями отверстие в потолке кабины, как раз над парашей. Для убедительности сунул в него палец и повертел.
— Благодари своего бога, что влепили в сортир, а не в твою дурную башку, — сказал он вконец расстроенному Петровичу.
Оказалось, что пуля пробила самолет, разворотила дно параши и ушла через потолок, никого не задев.
Остаток пути Петрович провел у рукомойника, отмываясь и очищаясь с таким усердием, что даже позабыл о своей воздушной "нетранспортабельности".
В Москву он прибыл уже относительно чистым, к нему вернулась его предприимчивость. Кинув в трубку телефона кучу самых цветистых комплиментов, адресованных диспетчерше, он быстро организовал разгонную машину. Но прежде чем проститься у моего подъезда на Беговой улице, он все же не преминул меня упрекнуть:
— Горького плохо помните. Сказал же Горький: "Рожденный ползать, летать не может…" А вы все — лететь, лететь.
И это говорил, и говорил искренне, человек, проделавший за войну по самым невероятным дорогам не одну сотню тысяч километров.