Когда в последний раз я прощался с Москвой, жена была еще в родильном доме. Что там говорить, прощался я с грустью. Нелегко расставаться с семьей, даже не поцеловав жену, подарившую тебе дочку, и повидав эту дочку только через стекло. Мои старый друг, бывший военный корреспондент Союзрадио Павел Кованов, переведенный на работу в Москву, и жена Александра Шабанова, коронная москвичка, вызвались стать крестными новорожденной. Обещали пошефствовать над женой и над малышкой.
Вот тогда-то, мучаясь родительской тоской, я и задал нашему начальнику военного отдела генералу Галактионову, напутствовавшему меня в эту «последнюю», как он выразился, командировку, глупый вопрос: когда же, по его мнению, закончится война? Генерал — знаток военной истории. И он ответил мне словами Фридриха II: "Когда зацветет сирень".
И вот сирень буйно цветет в замковом парке под Дрезденом, сирень разных цветов и оттенков, и сиреневая, какой ей полагается быть, и фиолетовая, и сизая, и белая. Целые клумбы этой белой сирени прямо-таки вкатываются в окна домика замкового пастора, где обитает пресса. Крупная, махровая, напоминающая разваренный рис. Вот в эту-то пору, на грани лета, и пришла к нам телеграмма генерала Галактионова, предписывающая Сергею Борзенко и мне завершать дела в штабе фронта и машинами выезжать в Москву. В адресе не были обозначены наши воинские звания, в подписи слово «генерал» отсутствовало. Мы поняли, что мы перестали быть военными корреспондентами и переходим на мирное положение.
Прочтя эту телеграмму, я взыграл духом: скоро, через несколько дней, увижу жену, маму, сына, а главное, дочку, которую на семейном совете, состоявшемся при участии крестных, уже нарекли Аленой. По сказочным канонам Аленушке полагалось быть русой, светлоглазой. Дочка же, как явствовало из писем жены, была черноволосой смуглянкой. Очень, очень хотелось поскорее ее повидать. Вот так бы бросил сейчас все и полетел в Москву. Но сразу сделать это никак нельзя.
По военным обычаям еще предстояло, так сказать, представиться начальству по поводу отъезда.
Начал с начальника политуправления генерала Яшечкина и члена Военного совета генерала Крайнюкова, которых от души поблагодарил за умную помощь, неизменную отзывчивость к нашим корреспондентским делам и заботам. Не много бы мы преуспели, если бы эти генералы, так сказать, держащие руку на пульсе фронтовой жизни, не помогли нам советами при выборе тем.
Потом направил свои стопы к генералу армии Петрову. Пришел к нему в горячее время. Сочинялось донесение в Ставку, которое по-прежнему еще называлось боевым. В штабе это, так сказать, час священнодействия. И отрывать в такую минуту штабных офицеров от дела весьма рискованно. Но генерал урвал-таки время. Он был, как всегда, привстлив. Начал с того, что поделился интересной новостью: обнаружено еще одно хранилище предметов искусства. Заброшенная шахта. Полотна и скульптуры свалены там наспех, кое-как.
— Вы понимаете, Борис Николаевич, Лукас Кранах, Брейгель, великолепные старые голландцы, все лежало навалом… И что особенно важно, даже трогательно, ведь сами немцы указали нам этот клад. Пришли в военную часть двое, местный учитель и пастор. Спасите, произведения искусства могут погибнуть… Вы понимаете, что это значит? Это значит, что мы уже завоевали доверие населения. Это начало нашей второй победы… А Дрезденскую галерею мы второй раз спасли, целый взвод реставраторов над ней хлопочет. Все, все восстановим. Мы с Иваном Степановичем в свободную минуту туда иной раз ездим. Душой отдыхаем. Съездите-ка и вы, сударь мой, обязательно съездите, полюбуйтесь на прощание на эти чудеса…
С командующим прощание получилось необыкновенно сердечным. Первый раз за четыре года знакомства увидел я маршала в домашней одежде. Впервые говорили мы с ним не на военные, а на житейские темы. И разговор этот, тоже впервые, держали за обеденным столом.
Вспомнили освобождение Калинина, битву на Курской дуге, тяжелые дни Корсунь-Шевченковской битвы и невероятное по сложности и тяжости наступление по южной Украине, через Молдавию, вспомнили прыжок за Прут. Так мы дошли в своих воспоминаниях до дорожного указателя во Львове. До того самого, где на стрелке обозначено "До Берлина 896 километров" и где остряк солдат оставил столь оптимистическую и образную надпись.
— А ведь прав был. Дошли. Еще как дошли-то… Жаль, фамилии автора надписи не знаем… Наградить бы его, честное слово. — Лицо командующего, обычно суровое, собранное, смеялось и ртом, и глазами, и всеми морщинками у глаз. — Вот ведь придумал-то.
896 километров! Этот путь войска фронта, непрерывно наступая, преодолевая сильнейшие укрепленные полосы, форсируя большие и малые реки, прошли менее чем за полгода. А охват Берлина? А только что закончившийся поход и освобождение Праги, этот последний мощный аккорд, завершивший войну?
Да, ему было что вспоминать, полководцу Ивану Коневу, сыну крестьянина-бедняка из Вологодской губернии, солдату первой мировой войны, одному из старейших армейских большевиков.
А тут за беседой вдруг припомнились мне давние его слова, сказанные в моих родных тверских краях, в заснеженной избе, заметенной до самых оконниц. Он, тогда еще генерал-полковник, командующий молодым Калининским фронтом, только что закончил диктовать мне статью об освобождении моего родного города Калинина, первого из освобожденных областных городов. Это в сущности и было нашим первым знакомством. И очень понравился мне тогда немногословный суровый, сравнительно молодой еще генерал. Мелькнула мысль написать о нем очерк. Я тут же сообщил ему эту свою, признаюсь, не очень зрелую мысль. Сообщил и был не рад.
— Глупости, — резко прервал он меня. — Кто о живых военачальниках во время войны пишет?.. Вот возьмем Берлин, кончим войну, пожалуйста, если к тому времени живы останемся. Пишите сколько угодно. А сейчас кому это надо?
Я прикинул тогда расстояние от Калинина до Берлина. Да, далековато. Но мысль об этом будущем очерке не оставлял всю войну, как и мечту дать когда-нибудь корреспонденцию о взятии столицы нацизма. И вот теперь я напомнил командующему о разговоре, состоявшемся у нас, на Верхней Волге.
— Как, теперь можно?
— Если считаете нужным, напишите, — сказал он, явно отводя разговор от этой темы. И принялся рассказывать о том, как он, комиссар стрелковой дивизии, ехал вместе с другим комиссаром, партизанским комиссаром Александром Фадеевым, по лесной кличке Булыга, в одном вагоне, в одном купе из Читы в Москву на Х съезд партии. И как они оба, подружившись в длинной дороге, два молодых человека с едва пробивающимися усами, но уже имеющие большой опыт гражданской войны, прибыв на съезд, сразу же отправились со многими другими делегатами и Питер на подавление Кронштадтского мятежа.
Обычно скупой на слова, привыкший точно, лаконично выражать мысли, Конев неторопливо вспоминал о том, как в Питере перед штурмом разошлись их пути с Фадеевым: Конев, как артиллерист, ушел командовать батареей на знаменитый в ту пору Лисий Нос, а Фадеев с пехотинцами отправился по льду на крепостные редуты. И как потом вместе с другими делегатами они, вернувшись после победы в Москву на съезд, слушали доклад Владимира Ильича, который повторил этот доклад специально для тех, кто выезжал на штурм Кронштадта.
Все это было интересно, и по репортерской своей привычке я достал из планшета блокнот. Но тут произошло мгновенное преображение. Рассказ оборвался короткой фразой:
— …Вот так мы с Фадеевым и повоевали. — Огоньки в голубых глазах затухли. Передо мной опять сидел собранный, сосредоточенный, точно бы застегнутый на все пуговицы полководец.
— Так как же насчет очерка?
— Ладно, потом, потом… Вы же еще вернетесь к нам в Центральную группу войск? Вот тогда и поговорим[10].
Прощание происходит как бы в два этапа. Сначала он жмет руку и официальным голосом произносит:
— Благодарю за службу.
Потом обнимаемся, и уже другим, дружеским голосом произносятся слова:
— Ну, до свидания, мой старый боевой друг.
Сказал и будто орденом наградил. Недешево стоит такое в устах этого сдержанного маршала-солдата.
А и нашем поповском домике, исполняющем сейчас обязанности пресс-резиденции, прощаться не с кем. Он почти пуст, этот уютный домик, где в последний месяц написано столько корреспонденций для разных газет. Корреспондентская братия, не привыкшая к буколической тишине цветущих садов, в поисках материалов разлетелась по странам освобожденной Европы. Звездовцы — тихий, деликатный Миша Зотов и огромный, громозвучный Фаддей Бубеннов, отправились в Прагу. Наш мудрец, автор многих шуток и розыгрышей Виктор Полторацкий с фоторепортером Андрюшей Новиковым, кажется, путешествует по Австрии, а может быть, уже махнул во Львов посмотреть на свое пустое и разграбленное пепелище на тихой улице с поэтическим названием "улица Листопада" и положить цветы на могиле Павла Трошкина. Мой добрый напарник из «Правды» Саша Устинов путешествует по Польше. Словом, из всей нашей дружной корреспондентской семьи, прошедшей вместе все восемьсот девяносто шесть километров от Львова до Берлина, на месте только один Саша Шабанов. Остался, как он выражается, "греть пасторскую перину" в нашей пресс-резиденции. У него что-то неладно с вестибулярным аппаратом, и он избегает быстрой и длительной езды.
Впрочем, и с ним не приходится прощаться.
— До Берлина я уж, так и быть, вас провожу. Все-таки как-никак теперь родственники, — говорит он, намекая на то, что жена его стала моей кумой. — Только, Петрович, уговор — больше шестидесяти километров не давать.
— Яволь, герр майор, — отвечает Петрович, вытягиваясь и звонко стукая каблуками на немецкий манер. И, открывая перед Шабановым дверцу «бьюика», приглашает: — Битте дритте.
Надо сказать, во время наших скитаний по Европам Петрович обнаружил удивительный лингвистический дар. Не зная по существу ни одного иностранного языка, он ухитряется каким-то неведомым образом объясняться и с поляками, и с чехами, и с немцами. Часто для таких объяснений служит ему лишь одно слово, но при его предприимчивости и хитром уме оно дает ему возможность вести целые диалоги с местным населением. При объяснении с немцами у него таким словом является «зо». Произнося его в разных интонациях, он употребляет его в как выражение согласия, и как вопрос, и как "я все понял", и как "ну, мол, а что дальше?". Такую же многообразную нагрузку несло у него в Польше слово «так», Ну, а в Праге за один день он подцепил слово «ано» и также ловко оперировал им. «Ано» — согласие, «Ано» — вопрос. "Ано, ано" — "ну что дальше?". И так далее.
Впрочем, этими однозначными восклицаниями он не довольствовался. Прощаясь в городке Соколуве с искусительницей Чесночихой, он поразил очаровательную папа Ядзю такой шляхетской фразой: "Пада мдо нужек шановней пани, целую ренчики", что нам перевели как "Падаю в ножки прекрасной госпожи, целую ручки". А в Германии он сочинил даже сложную пословицу на русском и немецком языке, пословицу, ставшую популярной в водительском мире: "Лучше три раза рехц, чем один цурюк", что в переводе с русско-немецкого должно было означать: "Лучше три раза повернуть направо, чем возвращаться назад". Ну, а когда он произносит свое "битте дритте", это звучит у него и как приглашение и как "пожалуйста".