Старый, служивший займищанцам с незапамятных времен колодец неожиданно начал пересыхать. Еще недавно вода в нем считалась лучшей в округе, ее приходили брать на чай из соседнего хутора, из лесничества и даже из железнодорожного разъезда. Все деревенские девчата мыли этой водой волосы, и они становились от нее атласно-мягкими, рассыпчатыми и невесомыми. В прежние времена, когда в Займище еще была церковь, на крещенье святили воду только возле этого колодца. Черпали ее тогда, считай, целый день, а все равно вычерпать до дна так и не могли…
Лишь однажды, лет пятьдесят тому назад, вода в колодце немного помутнела. Но тогда, говорят, лето было слишком дождливым, и даже в речке Снови вода из прозрачно-голубой превратилась в какую-то серую, песчаную. Мужики колодец почистили — и, бог миловал, ничего с ним больше не случилось.
Все двадцать дворов, бравшие в колодце воду, законно гордились им и, помня о том давнем случае, старались всегда содержать в чистоте и порядке: вовремя чистили, ремонтировали сруб, меняли на журавле ведро.
И вот на тебе, не уберегли.
Воскресным днем, отложив все дела, мужики собрались чистить колодец. Вначале вытаскали остатки воды, вычерпали ил, потом связали несколько лестниц, и Иван Смоляк, обувшись, в высокие охотничьи сапоги, с лопатою и топором в руках полез в глубь колодца. Возился он там часа полтора, подчищал дно, обирал со сруба позеленевший мох, наконец прокричал мужикам, что ничего страшного не случилось, просто немного подгнил мостик и его надо бы заменить. Мужики наверху посовещались и решили, что вместо деревянного мостика лучше всего будет устлать колодезное дно гравием. Вода от этого станет еще чище и светлей.
Тут же на железнодорожный разъезд были посланы на велосипедах мальчишки. Вернулись они минут через двадцать с полными корзинами отборного колотого гравия. Иван Смоляк ровным слоем выложил им дно колодца, подождал, пока вода пробьется сквозь камни, и радостный полез наверх.
Мужики потихоньку начали расходиться, велев женщинам пока что воды в колодце не брать, чтоб она успела как следует отстояться. Но сами же они первыми и нарушили этот запрет, вернулись назад к колодцу, не выдержали и зачерпнули полведра воды на пробу, Была она такой же светлой, незамутненной, как и прежде. Мужики отпили по глотку-второму, покурили, сидя на траве возле колодца, потом отпили еще по глотку и пошли по домам успокоенные и довольные своей работой. Всем, кто интересовался водою, они отвечали с достоинством и даже немного с улыбкой:
— А что с нею случится?! Святая вода!
Но утром, когда женщины пришли к колодцу, воды в нем не оказалось. Камни затянулись опять неизвестно откуда взявшимся илом, позеленели, на срубе, только вчера очищенном, то там то здесь появились кустики мха. Мужики, собравшиеся было на покос, спрятали косы и снова кинулись чистить колодец. Провозились они с ним почти до самого вечера: меняли камни на березовый мостик, пробовали даже подкопать на метр-полтора и осадить сруб. Но ничего не помогло: вода как ушла ночью, так больше и не появлялась.
Деваться было некуда, и вначале женщины, а потом и мужики начали поговаривать о новом колодце. В сельсовете им помогли с кольцами, в лесничестве по старой дружбе пообещали дуб для журавля. Завезли мужики побольше гравия и даже загодя купили в складчину добротное цинковое ведро. Теперь оставалось только выбрать место для нового колодца.
Мужики долго ходили по улице, примерялись то здесь, то там, но никак не могли решиться, боясь, что место получится неудачным. Наконец вертлявый и не больно уважаемый среди займищанцев мужичишко Санька Гуляй припомнил, что, кажется, дед Никифор большой мастер насчет колодцев. Мужики вначале Саньке не поверили, но потом те, которые постарше, тоже припомнили, что до войны такие слухи, и правда, ходили. Будто бы срочную службу Никифор отбывал где-то в пустыне да там и выучился распознавать колодцы.
Дело с водой откладывать дальше было нельзя, и мужики, выждав удобную минуту, зашли во двор к Никифору. Он как раз сидел на лавочке под яблоней и мастерил из березовых высохших за зиму прутьев грабли.
Иван Смоляк присел с Никифором рядом и, похвалив для начала его работу, заговорил издалека:
— Тут такое дело, Никифор Иванович, подмогнуть бы надо.
— Так если смогу.
— А чего же не сможете! Колодец новый решили строить. А место никак не подберем.
Никифор отложил в сторону грабли, о чем-то задумался и неожиданно для мужиков начал отказываться:
— Раз вы не подберете, то и я не подберу.
— Это как же? — встревожился Иван. — А говорят…
— Так много чего говорят.
Иван немного поколебался, а потом повел разговор иным образом:
— Нехорошо получается, Никифор Иванович. Воду все пить будем.
— Это конечно… — вздохнул Никифор.
Мужики начали помогать Ивану, подступались к Никифору и так и эдак, но тот лишь отмалчивался. Наконец терпение у мужиков лопнуло, и они, затоптав недокуренные папироски, стали прощаться:
— Ну, извиняй, Никифор Иванович, что потревожили.
— Да ладно, чего там, — ответил тот и даже не пошел провожать мужиков до калитки.
Беспокойная июльская ночь незаметно начала опускаться на землю. Первой взошла на небо изумрудно-голубая, похожая на каплю воды звезда Венера. Потом стали появляться над уже потемневшими лугом и речкою другие звезды, малые и большие. Казалось, они прилетели сюда откуда-то из далекого далека, и теперь каждая торопится занять свое, предназначенное только ей место. Вот повисла с правой стороны неба Большая Медведица, потом в одно мгновение вспыхнула и замерла Малая, пугая робкие, едва заметные звездочки холодно-синей Полярною звездою. Чуть помедлив, из темноты неба лениво выполз Дракон, длинный и неуклюжий, и остановился в нерешительности, словно никак не мог выбрать себе подходящую жертву. Наконец высвобождаясь из-за набежавших туч, бледным светом засветился Млечный Путь — и ночь, отвергая все дневное, полностью овладела речкою, лугом и селом…
Никифор сидел на крыльце, наблюдал звездную ночную жизнь и думал вначале о вещах простых и ясных. О том, что в этом году, несмотря на засуху и суховей, разгулявшиеся было по весне, кажется, должны бы уродиться и рожь и картошка; потом еще о том, что к осени надо бы перекрыть сарай, а то что-то стал протекать. Но вскоре мысли его спутались, и он, заглядевшись на звезду Венеру, стал думать бог знает о чем. Вспомнил Никифор себя молодым в белой выгоревшей буденовке, вспомнил совсем иные ночи и дни, горячие и тревожные.
Со всех сторон окружали тогда Никифора и его товарищей пески. По ночам налетали на их отряд басмаческие банды. Но не эти налеты, не ночная стрельба и даже не голод мучили и изводили бойцов. В отряде почти не было воды, а добираться до места им предстояло еще несколько суток.
Никифор, правда, крепился. Человек он был привычный. Ему и раньше случалось участвовать в таких вот песчаных переходах. В первые дни он на привалах доставал гармошку, на которой играть был большой мастер, и пробовал веселить бойцов. Но вскоре Никифор почувствовал, что его пальцы, тяжелые и неповоротливые, то и дело ошибаются, убегают куда-то в сторону, и гармошка их больше не слушается. Насквозь пропитанная песком и сухим ветром, она, казалось, тоже хотела пить, тоже думала и мечтала об одном-единственном — воде. Никифор перестал ее мучить и теперь на привалах лежал где-нибудь в сторонке и старался думать о вещах совсем посторонних, которые к воде не имели никакого отношения. Но ничего у него из этого не получалось. Каждый раз незаметно для самого себя начинал Никифор вспоминать родное свое село, речку Сновь, озера, ручейки и все, какие есть в Займище, колодцы. А было их ни мало ни много — а тридцать с небольшим…
Как выйдешь от разъезда, так сразу под горою в зарослях ольховых кустов и ежевики повстречается тебе родничок-криничка. На низеньком, всего в одно бревно от земли срубе обнаружишь берестяной тоненький ковшик. Бери его и пей сколько твоей душе угодно холодную, пахнущую ежевикою и диким хмелем воду. А напившись, положи ковшик на место, чтоб и другой прохожий-проезжий мог отдохнуть возле кринички и утолить жажду.
В дом воду из той кринички никто не носил. И не потому, что была она чуть в стороне от села, а потому, что берегли ее для таких вот праздничных случаев, когда кто-либо отправлялся в дорогу дальнюю, вначале на разъезд, а потом бог знает куда или возвращался домой.
Никифор загадывал, что, когда он отслужит положенный ему срок и вернется в родные места, то обязательно по дороге к дому остановится возле этого родничка и напьется из него первой домашней воды.
Потом вспоминались Никифору все остальные Займищанские колодцы, начиная от недавно построенного возле самых крайних хат и заканчивая старым, знаменитым на всю округу. Никифору слышался скрип журавля на этом, знакомом ему с самого детства колодце, бормотание и плеск бадьи где-то в темной глубине сруба. Потом он руками и всем телом чувствовал тяжесть этой бадьи, мысленно устанавливал ее на краю сруба и, прежде чем напиться, минуту-вторую смотрел, как серебряно-чистая вода плещется через венчик и стекает на землю.
Вода в каждом Займищанском колодце была своя, особенная, и Никифор, припоминая, где, когда и по какому случаю он пил из этих колодцев, чувствовал ее во рту то резкую и терпкую как терн, то мягкую и ласковую, то чуть горьковатую, будто настоянную на мяте и любистку…
Изредка еще вспоминалась Никифору соседка Ульяна, с которой он перед армией две или три ночи просидел на лавочке возле колодца. Расставаясь, она всегда набирала ведро воды, пробовала напоить Никифора прямо из рук и говорила:
— Приворожить тебя хочу.
— Приворожи, — смеялся Никифор, но воды так ни разу и не попил…
Никто не знает, чем бы тогда, в пустыне, закончились все эти мечтания и надежды Никифора, если бы во время одного из привалов не появился в отряде старый туркмен Ага. Настороженные и уставшие бойцы вначале приняли было его за басмача и даже чуть не подстрелили, но вскоре разобрались, и оказалось, что Ага вместе с внучкой Гульчахрой сам уходит от басмачей.
У Аги и Гульчахры было немного воды. Ее разделили поровну между всеми бойцами. Никифор повеселел и опять достал гармошку. Пальцы, окрепшие и послушные, больше не ошибались, не убегали в сторону. Гармошка ожила, заговорила, и Никифор без устали играл на ней. Но теперь уже не столько для солдат, сколько для Гульчахры, от которой, сам не зная почему, не отходил ни на шаг.
Через двое суток они выбрались из песков в степи, тоже не очень богатые на воду, но все же не такие мертвые и безжизненные, как пустыня.
И тут Никифор заметил, что Ага ведет себя как-то странно: все время приглядывается к земле, к каждому кустику и травинке, подолгу мнет в руках листья и какие-то корешки, нюхает и даже пробует их на вкус. А однажды ночью Ага окончательно озадачил Никифора. Как только бойцы уснули, он отошел в сторону, встал на колени, что-то прошептал, а после лег на землю и замер.
— Чего это он? — опросил Никифор Гульчахру.
Она вначале помолчала, а потом едва слышно, словно выдавала ему какую-то страшную тайну, ответила:
— Кровь свою слушает.
— И зачем же? — совсем удивился Никифор.
— Ну, как зачем? Воду ищет.
Никифор пожал плечами. Тогда Гульчахра что-то по-туркменски крикнула Аге. Тот минуту помедлил, а потом позвал Никифора:
— Ложись, сынок, и слушай. Кровь к сердцу течет, а вода к роднику.
Никифор лег и начал слушать. Кровь волновалась и тревожилась в нем, но совсем не потому, что чувствовала, как где-то глубоко под землей течет к роднику вода. Никифор не выдержал, поднялся и подошел к Гульчахре.
— Ну что, услышал? — спросила она.
— Услышал… — ответил Никифор.
Потом они, дожидаясь Агу, долго сидели с Гульчахрой возле палатки. Никифор стал рассказывать ей о своем селе, о своей хате.
А рассказать ему было что.
Как выйдешь с их двора на огород, так сразу стоят одна за одной двадцать три яблони и груши, все уже взрослые, семнадцатилетние. С правой стороны от них по меже растут разных сортов вишни и сливы, а по левой — малина, густая и широколистая. То там, то здесь между яблонями притаились кусты черной смородины, колючего крыжовника и поречек. А за садом, возле самых грядок, красно-зеленой попоной раскинулась клубника. Садись на межу и ешь ее, выбирая ягоды покрупнее и позаманчивей. Но домой после этого не торопись, а иди дальше на огород. Чего тут только не увидишь!
Вот, обгоняя и споря друг с другом, растут морковь и красная с белыми разводами свекла. Растут тайно и невидимо для человеческого глаза. Кажется, припади к земле и услышишь, как они чуть слышно там переговариваются: «Ты стеблями не хвастайся, — поучает свеклу морковь, — почем зря не гони их к солнцу, не в стеблях твоя сила!» — «А я и не хвастаюсь, — отвечает свекла, — я просто расту, набираюсь крепости».
Рядом со свеклой и морковью целая грядка луку и озимого уже начавшего наливаться чеснока. Вырвешь их по головке-второй, помоешь в студеной колодезной воде и неси к обеду. С луком, понятно, лучше всего есть щавельный, густо забеленный сметаною борщ, а с чесноком, еще не распавшимся на зубочки, — капустный, пахучий и наваристый.
Вокруг каждой грядки, охраняя ее от ветра и от чрезмерно жаркого солнца, растет кукуруза. Когда проходишь мимо нее или хочешь в август месяце сломать снежно-белый початок, смотри не обрежься о широкие и острые, как коса-литовка, кукурузные листья.
На каждой грядке, на каждой ее меже и даже разоре своя жизнь. Вот тянется к солнцу по ольховым тычкам особого сахарного сорту горох. А рядом с ним, аккуратно подвязанные жердочками, вызревают кусты-второгодники или, как их зовут в Займище, — высадки. Осенью эти кусты сорвут прямо с корнем, высушат на солнце, потом, расстелив где-нибудь в сторонке попону, обмолотят самыми обыкновенными вальками, которыми та речке отбивают белье. Но это еще не все. Семена, легкие и почти невидимые, провеют на ветру, просеют сквозь сито, еще раз просушат и лишь потом распределят по льняным недавно выстиранным мешочкам. До самой весны эти мешочки будут висеть на жердочке рядом с луком, который в первые осенние дни сплетут царь-зельем в тугие венки.
По меже, чуть ниже высадок, обязательно найдешь широкие колючие листья огуречника и бледно-зеленые, почти желтые кустики салата. А дальше за кукурузным заслоном на пойменных, заливных грядках увидишь ты и сами огурцы — четыре, а то и пять рядов. Начнут созревать они лишь в конце июля — начале августа. Тогда ранним утром или поздним вечером приходи сюда, осторожно раздвинь трехпалые листья и сорви по-детски колючий, покрытый росою огурец-первенец. Дома разрежь его, посоли солью, туго потри одну половинку о другую, пока не выступит между ними сок, и лишь после этого съешь огурец с черным, недавно вынутым из печи, хлебом.
Между рядами огурцов, выстроившись в затылок друг другу, растет капуста. Она еще только начала завязываться, ее широкие листья под дождем и солнцем избираются силы, чтоб к осени, туго прижавшись один к другому, порадовать всех белоголовыми кочанами.
Вдоволь налюбовавшись огурцами и капустой, не вытерпишь и заглянешь к тыквам, которые со всех сторон своими длинными стеблями оплели лозовый куст, что растет возле самых грядок. Обследуй этот куст и увидишь, что он от самой земли и почти до верхушки увешан еще небольшими, всего в два кулака, тыквами. Но когда они дозреют и их придется таскать во двор в погреб, то иную с трудом оторвешь от земли.
Теперь можешь идти дальше, но если в тебе еще не забылось детство, то срежь ножиком тыквенный листок на длинной, покрытой острыми шипами ножке, осторожно счисть эти шипы, сделай небольшую прорезь и поднеси трубочку-ножку к губам. Когда вдохнешь в нее таящийся в тебе воздух, она сразу отзовется — заиграет весело и победно, напоминая тебе о далеких беззаботных годах.
Сразу за грядками, за огородом начинается луг, широкий и звонкий. В Займище его зовут пастольником. Должно быть, потому, что когда-то здесь по-над речкою росли липы и мужики драли из них лыко на пастолы. Каких только трав и цветов не встретишь на этом лугу! Вот желтые ласковые лютики раскинулись по едва заметным пригоркам, вот голубые колокольчики притаились под кустами ольхи в траве-гусятнике (от того, наверное, и луг кажется звонким), вот дикие ирисы выглядывают из луговой овсяницы то по-ночному синие, то бархатно-желтые.
Река Сновь прозрачною голубою лентою петляет по лугу и делит его на две части: Займищанскую и Заречную. И там, и здесь повстречаются тебе заросшие царь-зельем, камышом и молодою осокою озера: Маковое, Тайное, Залетное… Подойдешь к ним поближе и обязательно увидишь, как играет в них рыба, как плавают выводки диких уток и как важно расхаживает по берегу, охотясь за лягушками, аист.
Со всех сторон по горизонту окружают луг леса: сосновые, березовые, осиновые. А в них все, что только твоей душе угодно: грибы — и белые, и рыжики, и маслята. Идешь по тропинке, а они, прикрывшись листьями и прошлогодними иголками, так и насмехаются над тобой: «А вот и не найдешь! А вот и не найдешь!» Но ты лишь улыбнешься в ответ, потому что, может быть, на этот раз собрался в лес вовсе и не за ними, а за ягодами: черникой и малиной или за лесными цветами, или зверя тебе какого-нибудь увидеть захотелось, птицу лесную послушать…
В любое время года раздольно и весело жить в Займище. Но лучше всего, конечно, весною. Выйдешь ранним утром со двора в сад, глянешь — а там будто белое облако опустилось на землю. Все вокруг сказочное, странное: и деревья, и кусты, и даже пчелы, что, не умолкая, гудят на каждом цветочке. А воздух! Мягкий, ласковый, вдохнешь его — и сразу голова у тебя закружится, опьянеет… На лугу тоже облако, но не белое, а желто-зеленое от лютиков и только что начавшей отрастать травы. Постоишь там немного и вдруг почувствуешь, как какая-то неведомая сила ломит и томит все твое тело. Тогда возвращайся домой, запрягай лошадей и выезжай в поле — оно давным-давно уже ждет тебя.
Самая трудная и самая желанная — первая борозда. Пройдешь ее и не выдержишь — оглянешься, чтоб полюбоваться на свою работу, а там уже грач важный такой и надменный шагает за тобою следом, словно проверяет, хорошо ли ты пашешь, не ленишься ли.
Потом начинал Никифор рассказывать Гульчахре про воду. А она в Займище везде: и в колодцах, и в речке Снови, и в озерах, и даже в лесу. Надрежь весною березовую кору, вставь желобок, и вот она уже побежала, зазвенела, сладкая живая сок-вода. Или после дождя в грядках наклонись к капустному листу и увидишь там озерцо, хрустальное, нетронутое. Кажется, оно дожидается именно тебя, чтоб напоить и обрадовать…
И, видно, хорошо обо всем этом рассказывал Никифор, потому что через полгода, когда закончилась его служба, уехал он в Займище, не один, а с Гульчахрой…
Справедливо и радостно они думали начать жизнь в Займище. И даже пообещали Аге обязательно вырыть колодец, потому как человек, не вырывший за свою жизнь ни одного колодца, — пустой человек.
Через несколько дней по приезде встретила Никифора соседка Ульяна:
— Не жить тебе с этой черкешенкой!
— Почему это? — удивился Никифор.
— Отобью я тебя у нее.
— Попробуй, — рассмеялся Никифор.
— А тут и пробовать нечего. Три года я тебя ждала… Вся деревня знает, что ты мой!
Разговор этот Никифор тут же постарался забыть. А зря! Надо было ему помнить, что Ульяна всегда была девка настырная. Вскоре Гульчахре прохода в селе не стало: и ходит она не в той одежде, и говорит не так, и воду не умеет на коромыслах носить, и лепешки вместо хлеба печет, и лицо от мужиков воротит, словно ненавистные они все ей.
Ни Гульчахра, ни Никифор на это, правда, особого внимания не обращали. Поговорят, да и забудут.
Но тут началась это история с колодцем. То ли от дождей, то ли еще от чего вода в нем помутнела, и вдруг пошли слухи, что все это через жену Никифора, Гульчахру. Мол, пока ее не было в селе, ни дожди, ни засухи колодцу не вредили.
Никифор встретил тогда Ульяну и вначале по-хорошему, без обиды попросил ее:
— Ты брось это, Уля.
— А что бросать! — ответила та. — Не я одна говорю. Людей послушай.
— Нечего мне слушать.
— И зря. Бесплодная твоя черкешенка, сухая. Через нее все.
— Знаешь что, Уля, — попробовал по-иному с ней Никифор. — Ты бы потише…
— Знаю. Женись на мне, я тебе тут же сына рожу. А то живете второй год — и все без детей.
Так ни до чего они тогда и не договорились. А на следующий день, когда мужики собрались чистить колодец, Ульяна прямо при людях все это выложила самой Гульчахре. Мужики стали Ульяну стыдить, грозились, даже сельсоветом. Но было уже поздно…
Гульчахра после этого сразу потускнела, загрустила. Днем еще так-сяк, а вечером оденется во все свое, туркменское, сядет на крылечке и смотрит куда-то в небо далеко-далеко. Никифор подойдет к ней, обнимет за плечи — она улыбнется ему, а потом и скажет:
— Когда меня не будет, ищи свою Гульчахру вон на той звезде, Венере.
— Почему? — удивится ее словам Никифор.
— Не знаю, — опять заплачет она.
Исчезла Гульчахра в начале июля, когда все ушли на сенокос, а ее оставили дома смотреть за хозяйством. Никифор искал ее тогда долго, писал письма Аге, ездил в Гомель, где будто бы железнодорожники видели ее на вокзале. Но так и не нашел…
Никифор поднялся с крылечка, повернулся лицом к звезде Венере и чуть слышно зашептал:
Первым разом,
Добрым часом,
Раннею зарею,
Вечернею порою
Помоги, господи…
Все вокруг затихло: и деревья, и травы, и даже ночные затерянные где-то в лугах птицы. Тысячи звезд, как будто всегда готовые прийти Никифору на помощь, тоже замерли, затаили дыхание, словно старались понять, о чем же он просит их. Никифор снова зашептал ведомые только ему одному тайные слова, потом еще раз посмотрел на Венеру, вышел на улицу и прилег на холодную, уже покрытую росой землю.
Лежал он тихо и неподвижно. Звезды опустились низко-низко и слепили ему глаза. Никифор слушал свое старое иссохшееся тело, каждую его частицу и долю, слушал, как сердце, изнемогая и постанывая, гонит по износившимся жилам кровь. Ему показалось, что еще мгновение, и кровь брызнет на росную ночную землю. Тогда он поднялся, прошел несколько шагов вперед и опять прилег с тревогой и надеждой.
В третьем часу ночи, когда звезды уже начали бледнеть, а небо на востоке из темного, непроглядного постепенно превратилось в оранжево-красное, Никифор лежал на земле неподалеку от дома Ивана Смоляка. Кровь, казалось, дойдя до сердца, вдруг замерла, заметалась, не находя себе пути дальше. Сердце от этого напряглось, забилось, словно хотело вырваться из горячей нутряной темноты в темноту холодную, звездную, чтобы, смешавшись с густым воздухом, раствориться среди ночных деревьев, трав и цветов…
Тяжело дыша, Никифор поднялся, посмотрел на уже исчезающие звезды, потом подобрал посреди улицы небольшой колышек и воткнул его в землю как раз на том месте, где мгновение тому назад еще лежало его готовое разорваться сердце…
Утром, едва прошло на луг стадо, Никифор зазвал к себе в дом Ивана Смоляка, вначале завел разговор о погоде, о сенокосе, а потом как бы невзначай сообщил:
— Там возле твоего двора колышком помечено! Погляди.
— Вот и спасибо, — стал благодарить его Иван.
— Не за что, — ответил Никифор и опять принялся расспрашивать о сене.
Иван кое-как ответил, а потом наскоро распрощался и побежал собирать народ, чтоб начать пораньше, пока еще не сильно печет солнце.
Мужики, чтоб не потерять авторитет в глазах женщин, так и сяк оглядели место, перекинулись двумя-тремя словами, и порешили, что, должно быть, действительно лучше места не отыскать: и в стороне от дороги, и от каждого двора ходит поровну. Больше всех по обыкновению суетился Санька Гуляй. Он приставал то к одному, то к другому мужику, доказывая, что вчера он указывал точно на это самое место, да вот его не послушались. Мужики прикрикнули на Саньку, выкурили по первой утренней папироске и стали советоваться, каким образом рыть колодец. Можно было поставить кольцо на место, указанное Никифором, забраться внутрь его и потихоньку выбрасывать наверх землю. Кольца под собственной тяжестью осаждалось бы все глубже и глубже. Потом на него поставили бы еще одно и еще и так до тех пор, пока не добрались бы до воды. Но такая работа была рассчитана на долгое время, потому как рыть внутри кольца мог всего один человек, да и ему там по-настоящему развернуться негде. Поэтому мужики решили рыть колодец так, как рыли в давние времена, когда о кольцах еще никто и слыхом не слыхивал. Они раскопали широкую просторную яму в человеческий рост, а потом пошли рыть уступами, помалу сужая ее ко дну колодца.
Взялись мужики напористо, слаженно, но часам к десяти порядком выдохлись, и Санька Гуляй все чаще начал требовать от Ивана Смоляка перекур. Тот нет-нет да и соглашался. Тогда мужики вылезли наверх из ямы, присев возле забора, подолгу курили, отогреваясь на утреннем, не знойном еще солнце.
Во время одного из таких перекуров возле них остановилась председательская «Волга». Председатель поздоровался с мужиками, поинтересовался:
— Роем помаленьку?
— Да роем, — ответил за всех Санька. — Может, подмогнули б?
— Некогда, Александр Данилович, — засмущался тот.
— Да, я так, для примеру…
Председатель выкурил с мужиками папироску, посидел на солнышке и засобирался:
— Водички-то когда можно будет попить?
— К вечеру заезжайте, — опять опередил всех Санька. — Вино — не вода!
— Так уж и вино?
— А вот чтоб мне с этого места не сойти! Оно и по песку видно: экстра или кагор.
Что было видно Саньке по песку, никто не знал, правда, когда председатель уехал и мужики стали допытываться, он с полным знанием дела доказывал, что раз песок идет плотный, нетронутый, то, значит, и вода будет нетронутой, чистой и прозрачной, как слеза. Если мужики не верят, так можно спросить Никифора, он-то по этим делам мастер, сами видят.
Мужики посмеялись над Санькой, но тревожить Никифора не стали. За работой о нем как-то даже забыли.
Вскоре, управившись по хозяйству, на помощь мужикам пришли женщины. Они рассыпались по три-четыре человека на уступах, и работа сразу разгорелась веселей, без перекуров и передышек, что мужикам даже не понравилось. Женщины это учуяли и принялись посмеиваться, мол, что, мужики, к машинам привыкли, а? Те вначале попробовали отнекиваться, перевести все на шутку, но делать нечего, подналегли на лопаты.
К вечеру на дне не меньше как восьмиметровой ямы показалась вода. Санька Гуляй и тут всех опередил: он кинулся по уступам вниз, прямо картузом зачерпнул ее и начал пить, еще мутную и неотстоявшуюся. Мужики, радые, что наконец-то добрались до воды, терпеливо подождали, пока он напьется, а потом стали спрашивать:
— Ну, что там, Санька?
— А что, — ответил тот, — я же говорил — боржом. — Он еще раз зачерпнул воды, смакуя отпил два-три глотка, зачем-то нюхнул на собачий манер картуз и снова закричал из ямы: — Ей-богу, минеральная!
Мужики особенно Саньке не поверили. Набрали в кружку воды, дали ей немного отстояться, потом все по очереди попробовали, но никаких особых заключений не делали, решив подождать до утра.
Пока не стемнело, мужики закатили в яму два кольца, скрепили их цементом и хотели уже было расходиться, как вдруг заметили, что нижнее кольцо прямо на глазах погружается в землю. Вначале, правда, мужики не очень-то и расстроились: оно так и положено, чтоб первое кольцо как следует засосалось в порушенную землю, встало на твердый грунт. Но когда неизвестно откуда взявшаяся песчаная тина начала подбираться ко второму кольцу, они встревожились не на шутку. Иван Смоляк кинулся в яму, обследовал, обстучал ее деревянным шестом, приготовленным для журавля, потом затребовал лопату, ведро, попробовал там что-то подкопать. Но ничего у него не получилось: песчаная тина засасывала кольца все глубже и глубже. Тогда он вылез наверх и, не дожидаясь расспросов, устало вздохнул:
— Кажется, плывун, язви его в душу!
Мужики с досады закурили, а женщины, глядя на них, стали многоголосо и шумно сокрушаться:
— Надо же, а!
Один Санька Гуляй, неизвестно где уже успевший малость выпить, как будто даже обрадовался, что все обернулось именно таким образом. Он суетился и кричал почти на всю улицу:
— Не послушались меня!
— А что было слушаться?! — отмахнулись от него мужики.
— А то! Возле моего дома надо было рыть! Там низина, вода туда и бежит.
— Да отцепись ты! — начали заступаться за мужиков женщины.
За шумом и криком никто даже не заметил, как возле колодца появился председатель. Он подошел к мужикам и по-хорошему спросил:
— Ну, как тут у вас? Попить можно?
Мужики расступились, отошли в сторону и опять молча полезли за папиросами. С председателем остался один Иван Смоляк. Он немного помедлил с ответом, наблюдая, как председатель всматривается в яму, а потом принялся объяснять:
— На плывун нарвались. Плохи дела.
— Н-да-а, — и без него все понял председатель. — И что ж теперь?
— Так известно что, бульдозер надо бы.
Председатель поглядел на часы и, ни единым словом не упрекнув мужиков, пошел к машине:
— Сейчас пришлю.
Как только он уехал, из толпы опять вынырнул Санька Гуляй и начал на чем свет стоит ругать Никифора:
— Нашли кому верить! Да он сроду-веку такой был!
— Какой это? — поинтересовались мужики.
— А такой. Назло всегда!
— Ну, это ты брось! — прикрикнул на него Иван Смоляк, но и сам замолчал, заметив, как по-стариковски не спеша к колодцу подходит Никифор.
Он заглянул в яму, темную и уже почти невидимую, зачем-то помял в руках желтый глинистый песок, посмотрел на остатки воды в кружке.
— Может, мы что не так?.. — с надеждой взглянул на Никифора Иван.
— Да нет, все так, — ответил тот, немного помолчал и вдруг отошел от ямы. — Зыбучие пески…
После ужина, пока Ульяна мыла посуду и разбирала постель, Никифор вышел во двор посидеть на крылечке, подышать свежим воздухом.
Опять начала опускаться на землю ночь. Но на этот раз она долго боролась с не хотевшим отступать днем. Порою даже казалось, что на прозрачном серебряно-голубом небе вместо звезд снова взойдет солнце — и ночи не будет вовсе. Никифор следил за этой незримой борьбою и думал то опять о звездах, то о земле. О том, что, должно быть, у нее, так же как и у людей, есть сердце, есть жилы и есть кровь — вода. Прозрачная и чистая, она дает на земле жизнь всему живому, начиная от трав и деревьев и заканчивая им, Никифором. И тот, кто не слышит, как течет эта кровь, как бьется земное сердце, тот не понимает и не чувствует собственной жизни…
Пока Никифор обо всем этом думал, темнота все-таки победила. Так же, как и вчера, вначале голубым изумрудом повисла над речкою Венера, потом взошли Большая и Малая Медведицы, а за ними одна за другою вспыхнули еще тысячи далеких и близких звезд.
На улице возле колодца, пробуя выкатить кольца, шумели мужики, натужно ревел бульдозер, с веселым криком носились мальчишки.
Слушать все это Никифору было невмоготу. Порою ему чудилось, будто желтый пустынный песок медленно, но неостановимо заметает его душу и сердце, проникает в жилы и течет по ним, вытесняя горячую густую кровь.
Наконец мужики, должно быть засыпав яму, разошлись по домам. Тогда Никифор вышел на середину двора, повернулся лицом к Венере и зашептал вчерашние потаенные слова, стараясь говорить как можно проникновенней:
Вторым разом,
Добрым часом,
Раннею зарею,
Вечернею порою
Помоги, господи.
На какое-то мгновение Венера как будто погасла, а потом загорелась с небывалой силою, подавая Никифору знак…
Лишь после этого он выбрался на улицу и лег на то самое место, откуда вчера начал узнавать движение воды. Но собраться с силами Никифору никак не удавалось. Представлялась ему жаркая затуманенная пустыня, бесчисленные барханы и дюны. Издали они казались Никифору громадными ворохами проса, неизвестно, кем оставленными под открытым небом. Никифор сердился за эту бесхозяйственность, и подойдя поближе, засовывал в них руку, чтоб узнать, не горит ли, не портится ли зерно? И точно — оно было горячее, жесткое и уже ни к чему не пригодное, потому как от солнца и ветра превратилось в самый настоящий песок. Пытаясь спасти эти вороха, закрыть от солнца, Никифор кидался ломать какие-то колючки, жиденькие кустарники, собирал перекати-поле. Но сил ему не хватало. Он снова возвращался в строй и брел в полузабыты дальше, понимая, что единственное спасение здесь всему живому — вода…
И вскоре он увидел это живое. Заблестела, затуманилась на горизонте речка Сырдарья. А вдоль ее берегов, и правого, и левого, сколько глаза хватает, растет, шумит на нежарком ветру хлопок. Никифор вначале, правда, ошибся, и ему показалось, что никакой это не хлопок, а белые атласные лилии. Покачиваясь на длинных упругих стебельках, они заполонили все вокруг, а река, чтобы дать им жизнь, вышла из берегов и разлилась без конца и края.
Вечером, когда Никифор, вдоволь напившись воды, лежал на берегу речки, затмение это как будто прошло, и уже даже высокие пустынные звезды принимал он за раскрытые хлопковые коробочки. Но потом затмение сменилось другим. Опять исчезли у него перед глазами хлопок, пустыня и река Сырдарья. Увидел он себя в Займище зимним январским днем. Вместе с другими мужиками он едет через замерзшую Сновь на луг за сеном. Подводы останавливаются возле одного из стогов, запорошенных сверху донизу снегом. Мужики оббивают его вилами, потом кто-нибудь лезет наверх, сбрасывает связанные крест-накрест лозовые прутья, которыми во время сенокоса крепили вершину стога, — и вот уже первые навильники сена летят на широкие березовые сани. Наложить и увязать как следует на санях сено дело не так-то простое. Надо, чтобы оно лежало плотно, пласт к пласту, чтоб не съехало при первом же повороте набок. Поэтому мужики не торопятся, кладут каждый навильник с толком и расстановкой: вначале по краям, потом в середину, хорошенько утаптывают, заходят то спереди, то сзади саней, чтоб поглядеть — не получилось ли перекоса.
Наконец первые сани наложены, увязаны «рублем» и оскубаны, так что ни одна травинка по дороге не потеряется. Теперь очередь за вторыми, третьими и так до тех пор, пока весь обоз подвод в двадцать не выстроится на заснеженном морозном лугу. Подобрав вожжи, мужики не спеша взбираются на сани, вначале встают на левую оглоблю, потом на круп коня, а оттуда дальше на чуть жесткое от мороза сено.
Мужик, который едет на первой подводе, оглядывает весь обоз и, убедившись, что можно трогаться, легонько ударяет коня по бокам вожжами. Тот натягивает гужи, упирается коваными копытами в накатанную дорогу и срывает сани с места. Два-три шага, а потом пойдет легче и веселей, заиндевевшие полозья оттают и, кажется, сами заскользят по снегу.
За первой подводой потянутся остальные. Тогда лежи себе на пахучем растревоженном сене, вспоминай, как косил его летом, как складывал копны, как метал стога. А если к тому же у тебя есть еще в кармане немного табаку, а в шапке — аккуратно сложенная газета, то и вовсе хорошо. Сверни себе папироску и даже минуту-вторую подреми, доверившись смирному надежному коню.
А вот уже и твои ворота. Скорее разгружай сани, снимай рукавицы и заходи в жарко натопленную хату, Мать польет тебе на руки холодной ледяной воды и пригласит за стол. А на нем уже дожидаются тебя только что вынутый из печки борщ, квашеная капуста, огурцы, стоит граненая рюмочка водки. Выпьешь ее, поговоришь с матерью, о разных домашних делах, а после затопи печку-лежанку и гуляй себе, отдыхай до завтрашней утренней студеной зари.
Где-то на другом конце села, на хуторе, негромко заиграла гармошка, попробовали спеть девчата. Никифор прислушался к этим веселым, молодым голосам, но потом вдруг вспомнил, зачем он лежит на холодной ночной земле, стал бороться с воспоминаниями, стал следить за яркою и не такою уж далекою звездой Венерою. Кровь, казалось, собралась у него в ногах, а потом потекла по крепким, все больше набухающим жилам, Никифор явственно почувствовал ее движение, но, боясь, что это ему почудилось, сильнее прижался к земле, затих. И вскоре облегченно вздохнул: кровь откликнулась на его зов, горячий ток ее стал все ощутимей и ощутимей. Тогда Никифор перешел на другое место. Там повторилось то же самое. Никифор окончательно успокоился и стал обвинять в душе мужиков, которые сами во всем виноваты, раз не сумели как следует выкопать так верно указанный им колодец.
В последний раз Никифор лег на только что зарытую бульдозером яму. Холодный, мокрый песок ледяным огнем обжег ему лопатки и спину. Никифор лежал тихо и неподвижно и все слушал и слушал, как его кровь, повинуясь незримым токам, прибывает к сердцу.
Никифор уже собирался встать с земли и пойти домой, но вдруг почувствовал, как страшная слабость навалилась на все его тело. Никифор оперся руками о землю, силясь все-таки встать, но вдруг упал назад, а последний раз с удивлением посмотрел на звезды: на Большую и Малую Медведицы, на созвездие Дракона, на Млечный Путь и уже заходящую звезду Венеру…
В доме все давно уже улеглись, и лишь одна Гульчахра сидела во дворе на маленьком, всего в две ступеньки, крылечке. Она делала так всегда. Ей нравилось побыть в одиночестве, когда все уже вокруг спит, отдыхает, подумать о своей жизни, о вчерашнем и о завтрашнем дне.
Сегодня ночь наступила почти в одно мгновение, без вечерних сумерков и даже как будто без захода солнца. Она сразу окутала все темнотою и тревогою, и лишь далеко на горизонте можно было различить песчаные дюны и барханы. Гульчахра долго смотрела на эти родные пески, любовалась ими, и ей казалось, что вот-вот оттуда должен появиться отряд в белых выгоревших буденовках…
Потом вспомнилась Гульчахре Никифорова крытая соломою хата, сад, картофельное поле и старый знаменитый колодец недалеко от их забора. Ей даже почудилось, что она слышит, как плещется в нем вода, как гремят ведра и коромысла и как утром разговаривают возле колодца женщины. Гульчахре очень нравились эти утренние часы, хотя и было немного страшно, что вода у нее на коромыслах расплескается и она принесет домой неполные ведра. Правда, ругать за это ее никто не будет, но Гульчахре самой обидно, да и нельзя, чтобы хоть одна капля такой воды пропала даром.
А еще нравились Гульчахре воскресные дни. Никифор сам приносил воду, бросал в нее любисток, мяту, и Гульчахра мыла в этой пахучей серебряной воде свои длинные черные волосы. Потом они садились всей семьей пить чай из латунного громадного самовара. Никифор наливал Гульчахре в особую туркменскую чашку густого, еще кипящего чая и все боялся, что она обожжется. Но Гульчахра лишь смеялась над этим: Никифор просто забыл, что в пустыне только и можно напиться таким вот чаем.
Сидели они за высоким непривычным для Гульчахры столом до самого вечера. Никифор любил рассказывать о службе в армии и особенно о том, как они познакомились с Гульчахрой. Отец с матерью слушали, улыбались, расспрашивали Никифора и Гульчахру о пустыне, о верблюдах. Потом мать начинала стелить постель. Гульчахра кидалась ей помогать, но мать каждый раз останавливала ее: «Я сама, Глаша, ты отдыхай».
Мать с отцом, натомившись за день, сразу засыпали, а они с Никифором еще долго разговаривали, вспоминали Агу, Никифоровых армейских товарищей. Он гладил ее шелковые, мягкие волосы и все смеялся, что они никак не держатся в его руках…
Уже была совсем поздняя ночь, но Гульчахра в дом не уходила. Она смотрела на высокое, усеянное звездами небо. Они казались ей похожими на маленькие картофельные цветочки: то белые, то нежно-сиреневые, то розовые. И вдруг Гульчахра замерла, удивилась: среди этих звезд не было памятной ее, заветной звезды Венеры. Она вначале этому не поверила и даже вышла на середину двора, но сколько ни смотрела вверх, запрокинув голову, — а Венеры все не было. И никак не могла Гульчахра понять, то ли ее закрыла неожиданно набежавшая туча, то ли она вообще навсегда исчезла из ночного июльского неба…