Сновь-река

«А Иордан-река течет быстро, берега же имеет — по ту сторону крутые, а по эту пологие; вода же очень мутная и сладкая для питья, и нельзя насытиться, когда пьешь воду эту святую, и живот от нее не болит. Во всем похож Иордан на реку Сновь — и по ширине, и по глубине, и извилисто течет и быстро очень, как и Сновь-река. Глубиною же четыре сажени, в середине, как я сам измерил и испробовал, сам, говорю, ибо переправлялся вброд по ту сторону Иордана, долго ходил по берегу его; в ширину же Иордан, как Сновь в устье. И есть по этой стороне Иордана, при заводи той, как бы небольшой лесок, деревья невысокие, на вербу похожие, выше заводи, на берегу Иордана лозняк, но не такой, как наша лоза, а как будто на кизил похожа; есть и тростника много. Прибрежные луга у Иордана, как у Снови-реки. Зверя много, и свиньи дикие без числа, и леопарды, и львы…»

Еще в студенческие годы читал Захарий Степанович «Житие и хождение Даниила, Русской земли игумена», читал и думал, что раз в XII веке упоминают о его родной Сновь-реке, то, значит, жили в то время да, наверное, и раньше по ее берегам какие-нибудь племена, скифские или славянские. Сколько раз за свою жизнь собирался Захарий Степанович приехать домой в Займище и раскопать знаменитую Маковую гору на самом берегу Снови, где, по его догадкам, мог быть могильник.

Но как-то так вышло, что занимался Захарий Степанович совсем другими веками: Древней Грецией, Пелопонесскими войнами, Периклом. Носило его по заграничным странам, неведомым речкам и пустыням, чужим народам, а до Снови-реки руки не доходили. Видел он и Иордан-реку и во многом согласился с игуменом Даниилом: что и по ширине, и по извилистому течению она такая же, как Сновь. Но многое показалось ему и совсем иным, и чем больше он находил различий, тем сильнее тянуло его домой…

И вот в этом году, дождавшись лета, Захарий Степанович наконец собрался. Да и некуда было уже откладывать: чувствовал, что еще год-два — и ни в какие экспедиции он больше не выберется. В институте Захарий Степанович объявил, что на этот раз поедет один без помощников, без чужих людей, которые лишь мешали бы его, наверное, последней встрече с родным селом, с родною Сновь-речкою.

Сотрудники немного удивились такому его решению, но потом оставили в покое, занятые своими летними делами: кто отпуском, кто экспедицией.

И все же уехать одному Захарию Степановичу не удалось. В самый последний момент за ним увязалась студентка второго курса Надя Абрамова. Захарий Степанович долго ее отговаривал и даже пробовал припугнуть, что копать могильник на жаре, на солнцепеке дело нелегкое. Но Надя оказалась настойчивой, и он по своей старческой доброте согласился, хотя и расстроился, что уже с самого начала все получается не так, как он хотел…

До Чернигова они с Надей ехали поездом. Дальше до Щорса надо было добираться автобусом, а потом пять километров пешком. Но Захарий Степанович еще в Москве решил поехать по-иному. Он повел Надю к Десне на пристань, где в летнее время обычно стояли небольшие катерки и самодельные моторные лодки. На них по Десне и ее притокам приезжали в Чернигов из районных городков и сел дачники и местные жители. Захарий Степанович надеялся, что кто-нибудь будет и с Займища.

Им долго не везло. Лодки и катерки по большей части шли лишь до Седнева или вообще торопились совсем в другую сторону вниз по Десне к Киеву.

Захарий Степанович совсем уже было потерял надежду и хотел возвращаться назад на автобусную станцию, но Надя уговорила его поискать еще немного, и вскоре они действительно все-таки набрели на одного займищанца, высокого худощавого парня в потертых джинсах и выгоревшей цветастой рубашке. Парень быстро согласился довезти Захария Степановича и Надю до Займища. Видно, он соскучился один в поездке и теперь был даже рад попутчикам и особенно, конечно, Наде, у которой тут же забрал рюкзак и начал укладывать его в лодке под сиденьем.

— Ты чей будешь? — поинтересовался Захарий Степанович.

— Григория Полевика внук, — ответил парень. — А вы что, знаете здесь кого?

— Знаю, — вздохнул Захарий Степанович. — Дед-то жив еще?

— Жив.

— А бабка Серафима?

— Бабка нет. Умерла, когда я еще на первом курсе был.

— А-а-а…

Парень завел мотор и начал потихоньку выруливать на середину Десны, о чем-то переговариваясь с Надей.

Чтобы не мешать их разговору, Захарий Степанович перебрался в нос лодки, стал наблюдать, как, обгоняя друг друга, несутся куда-то моторки с веселыми компаниями загорелых ребят и девушек.

Он позавидовал их веселью и молодости и даже расстроился от ненужной, смешной в его возрасте мысли о том, что вот ему в жизни уже никогда не быть таким веселым и беззаботным. А как хотелось бы… хоть немного, хоть на один день…

Потом Захарий Степанович посмотрел на Надю и внука Серафима и расстроился еще больше, вдруг обнаружив, что парень во многом похож на свою бабку, которая когда-то, давным-давно, тоже была такой вот русоволосой, смуглой, с голубыми, половчанскими глазами.

Досталась она Григорию Полевику, а должна была достаться ему, Захарию Степановичу.

Отец решил женить Захарку рано, едва тому исполнилось восемнадцать лет. В хозяйстве нужны были еще одни рабочие руки. Все складывалось для Захарки как нельзя лучше: сватов заслали к Серафиме, с которой они встречались уже почти два года.

Но не о свадьбе, не о земле, обещанной отцом, думал Захарий. Ему хотелось учиться, хотелось в город, на только что открывшийся рабфак.

…Сватанье тогда отгуляли по-деревенски с шумом и гомоном, назначили день свадьбы. Но она так и не состоялась. Через неделю Захарка вдруг уехал — вначале в Чернигов, а потом и дальше, пока не добрался до самой Москвы. Оттуда он написал Серафиме письмо, что, как только устроится на учебу, так сразу вызовет ее к себе.

Ответа от Серафимы он ждал долго, но она то ли не получила его письма, то ли побоялась родительского гнева… А спустя год Захарка вдруг узнал, что она вышла замуж за его лучшего друга Григория Полевика, который, должно быть, простил ей первое неудачное полузамужество.

Захарий Степанович чувствовал, что вспоминать сейчас обо всем этом не надо бы, не надо расстраиваться и печалиться о давно минувшем, о том, чего никогда не вернешь…

Пока ехали по Десне, он еще крепился, гнал от себя непрошеные мысли о своей одинокой жизни, о старости, но как только повернули в устье Снови и знакомые ему с детства пологие берега начали резко сужаться, опять потекли перед глазами у Захария Степановича далекие неповторимые дни.

…Гоняли когда-то деревенские парни по Снови плоты из Елинских лесов до Чернигова. Вечером, когда подплывали к Займищу, разжигали они для своих девчат костры, стараясь, чтобы у каждого костер был самым высоким и ярким. Девчата ждали плотогонов на берегу Снови. Увидев костры, они садились в лодки и осторожно причаливали к медленно двигавшимся по течению плотам.

Григорий, гонявший всегда плоты вместе с Захаркой, тоже зажигал костер, хотя никого у него тогда не было.

— Ты для кого? — допытывался у него Захарка.

— Просто так, ни для кого, — отвечал Гриша.

Допытывалась у него и Серафима, но он и ей не признавался, молча брал багор и уходил на другой конец плота.

— Чудной, — улыбалась Серафима, должно быть догадываясь, что зажигает костер Григорий для нее.

А вот Захарка догадался об этом только в Москве, когда узнал, что Серафима вышла за Григория замуж. Вспомнились ему в тот день длинные вечера на плотах, костры, как Серафима плыла вместе с Захаром далеко за околицу, а потом возвращалась в лодке назад и как, наверное, Григорию, стоявшему в конце плота, она при свете костра была видна дольше, чем ему, Захарке…

Захарий Степанович опять посмотрел на Серафиминого внука и опять не выдержал, поинтересовался:

— Тебя как зовут?

— Гришей.

— По деду, значит.

— По деду.

От этого признания Захарию Степановичу почему-то совсем стало худо. Он попробовал зачерпнуть рукою воды, чистой и действительно сладкой, особенно в такое вот летнее жаркое время. Но то ли от быстрого движения лодки, то ли от того, что руки у Захария Степановича совсем ослабли, вода проскользнула у него между пальцами и навсегда скрылась в темной пугающей глубине…

Захарий Степанович по-стариковски тяжело и печально вздохнул, потом отвернулся и стал опять наблюдать за давно оставленной им деревенской жизнью по берегам Снови, за длинными рядами косарей в белых рубахах и майках, за доярками, то там, то здесь мывшими после недавней обеденной дойки бидоны. На Гришу и Надю он до самого Займища ни разу больше не оглядывался, чтоб не нарушать их молодого и счастливого разговора…


К Займищу они подплывали уже под вечер. С самой Москвы Захарий Степанович ждал этого момента, готовился к нему, потому что со дня своего побега он был в селе всего дважды и каждый раз на похоронах, вначале отца, а потом матери. Наблюдать и думать тогда над переменами, случившимися в селе, было некогда. А теперь вот, когда Захарий Степанович сам незаметно состарился, как раз, наверное, и пришло время подумать над этими переменами, над тем, что же останется здесь после него, Захария Степановича…

Вначале он увидел Маковую гору, поросшую красной лозою, щавелем и овсяницей. В одно мгновение Захарий Степанович вспомнил, как когда-то в детстве катались они с этой горы на санках и самодельных лыжах, стараясь заехать подальше на покрытую прозрачным тяжелым льдом речку. Вспомнил Серафиму совсем девчушкой, в коротеньком кожушке, валенках, в клетчатом заснеженном платке…

Потом открылось ему село: длинный ряд деревенских хат, окруженных садами и цветущими большеголовыми подсолнухами. Захарий Степанович узнал лишь немногие из этих хат. Остальные уже были построены без него. Он чувствовал, что надо бы радоваться всей этой новизне, но радости почему-то не было. Была невыразимая грусть, что с тем, прошлым селом, с детства, с невыросшей еще Серафимой, его связывает теперь лишь несколько случайно уцелевших хат да еще, пожалуй, оставшаяся почти неизменной Маковая гора…

Среди уцелевших хат была и хата Григория Полевика. Она, как и прежде, стояла возле самой воды, покрытая позеленевшей от времени соломой.

Собираясь в Займище, Захарий Степанович думал, что остановится у кого-нибудь из дальних родственников. Но Серафимин внук, оказывается, уже договорился с Надей, что они с Захарием Степановичем поселятся у его деда: это и близко к речке, и удобно, потому что дед живет один. Противиться этому предложению Захарий Степанович не нашел в себе силы, он молча согласился с Григорием-младшим и, взяв рюкзак, покорно пошел вслед за молодежью.

Старого Полевика Захарий Степанович увидел еще издали. Белый как лунь Григорий сидел на лавочке возле своего дома, тяжело опершись на палку. Захарий Степанович подошел к нему, поздоровался:

— Узнаешь?

Григорий поднял на Захария Степановича голубые, прозрачные, как речная вода, глаза и до обидного буднично, без всякого интереса ответил:

— Узнаю. Захарка.

Захарий Степанович присел рядом с Григорием на лавочку, ожидая, что тот начнет сейчас его расспрашивать, зачем он приехал в село, как жил до этого, где был, что видел. Но Григорий ни о чем его не расспрашивал. Он все так же молча смотрел куда-то за речку, казалось, совсем не замечая гостя. Захарий Степанович не выдержал, и, как будто в чем-то оправдываясь перед Григорием, начал рассказывать сам о своей работе, о том, как живут люди в Москве и других неведомых Григорию городах. Но чем больше Захарий Степанович рассказывал, тем больше чувствовал, что по понятиям Григория все это, вся его жизнь и его приезд ради Маковой годы — просто баловство, детство, и если уж он решился приехать домой, то должен был приехать за чем-то совсем иным, чем Маковая гора…

Как ни боролся с собою Захарий Степанович, но в конце концов он согласился, что Григорий, должно быть, прав. Он хотел было перевести разговор на другое: вспомнить молодость, Серафиму, но Григорий перебил его:

— Пошли в дом, ночь уже…

Захарий Степанович вздохнул: ему показалось, что Григорий этим поспешным приглашением дает понять, что говорить о молодости, о Серафиме Захарий Степанович не имеет никакого права… От обиды у Захария Степановича промелькнула даже было мысль поблагодарить Григория и уйти поискать ночлег где-нибудь в другом месте. Но он терпеливо вынес эту обиду, его удержало желание побыть в доме, где Серафима прожила всю свою жизнь, рожала Григорию детей, нянчила внуков.

С того времени, как Захарий Степанович был в последний раз в доме Григория, здесь многое изменилось. Вместо полатей, лавок и широкого, рассчитанного на большую семью стола стояли полированные диван-кровать, шифоньер, невысокий городской столик, И лишь образа были старыми, памятными Захарию Степанович еще с детства.

Григорий усадил Захария Степановича за стол под образами, поставил ужин: кружку молока и тугой, отжатый в льняной тряпочке творог.

Захарий Степанович принялся есть, но как-то через силу. Ему хотелось сейчас совсем иного разговора с Григорием, хотелось выпить по рюмочке вина и вспомнить детство, юность. Ведь обижаться им друг на друга как будто нечего. Особенно теперь, после смерти Серафимы…

Но, видно, Григорий все же затаил на Захария Степановича что-то в душе. Не дожидаясь, пока гость поест, он взобрался на печку и вскоре притих — должно быть, заснул.

Захарий Степанович поднялся, чтобы действительно пойти поискать себе другой ночлег, но Григорий окликнул его:

— Ложись на диване! Чего там!

И опять Захарий Степанович не нашел в себе силы противиться Григорию. Он послушно разобрал диван и лег, укрывшись байковым стареньким одеялом. Несмотря на усталость, сон к нему никак не шел. Захарий Степанович долго прислушивался к ровному, спокойному дыханию Григория, пытаясь понять, о чем тот сейчас мог думать. Вначале получалось, что думает Григорий, конечно, о Серафиме, о каком-нибудь памятном для них дне, но потом мысли у Захария Степановича спутались, стало грезиться бог знает что, пока вдруг не вспомнилась ему одна знакомая женщина с красивой двойной фамилией Мессин-Полякова. Когда-то еще до войны она как будто любила его, и он тоже, кажется, любил ее. Ничего, правда, у них из этой любви не получилось: Валентина Александровна так и не решилась уйти от мужа, да Захарий Степанович на этом и не очень настаивал.

В прежние годы Захарий Степанович часто вспоминал, как, бывало, в его кабинете она читала на гортанном древнегреческом языке «Илиаду» и «Одиссею» и как он слушал и не мог наслушаться, не мог наглядеться на эту женщину, чем-то, по его представлениям, похожую на легендарную Пенелопу.

Но когда Захарию Степановичу перевалило за шестьдесят, он стал вспоминать ее все реже и реже. Она постепенно отдалялась от него, пока не исчезла где-то там во временах Трои и бесконечных, непонятных нынешнему человеку битв из-за женщины.

А вот сегодня вспомнилась опять. Странно было Захарию Степановичу ощущать ее здесь, в Григорьевой хате, рядом с воспоминаниями о Серафиме, о неповоротливых сосновых плотах на Снови-реке. Но он все же не торопился гнать ее от себя, потому что с печалью и грустью чувствовал, что вспоминает ее, должно быть, в последний раз…

* * *

Когда была поставлена на селе церковь, никто в Займище не знал. Правда, на фундаменте стояла дата — 1781 г., но по преданиям сам фундамент подводился значительно позже. До тридцатых годов над церковью возвышались два небольших купола, всегда выкрашенных в голубой поднебесный цвет. Рядом стояла колокольня, где по воскресным дням и праздникам волновались, переговариваясь между собой о чем-то вечном и возвышенном, полдесятка колоколов самых разных размеров. В тридцатых годах купола и колокольню снесли. Церковь долго пустовала, пугая детишек заколоченными крест-накрест окнами. И лишь после войны ее приспособили под клуб. Где раньше возвышался амвон, теперь была сцена, а над ней на месте икон висел широкий, во всю стену экран.

Гриша привел Надю в этот клуб-церковь не без опаски. Он боялся ее удивления, насмешки, скрытого упрека за странный, причудливый вид зала, из которого даже за десятки лет не смог выветриться восковой церковный запах.

Но Наде все неожиданно понравилось. Глядя на экран, она вдруг призналась Грише, что ей кажется, будто там живут и разговаривают вовсе не герои кино, а добрые и злые духи, привидения, явившиеся из церковных подвалов. Словно ища у Григория защиты, Надя тихонько прислонилась к его плечу. Он улыбнулся и принял ее под свою защиту…

После кино начались танцы. Как только зажегся свет, и привидения куда-то исчезли, заиграла музыка, изломанная, взвинченная. Охрипшим встревоженным голосом, стараясь перекричать трубу, Армстронг запел о непреходящей негритянской любви, о том, как трудно быть женщине одной…

Несколько мгновений Надя стояла без движения, словно дожидаясь какого-то особого звука, такта в музыке, чтобы начать танец. Но вот этот такт, наверное, появился, и она едва заметно повела руками, откинула на спину пепельно-желтые, как речной песок, волосы. И в этом ее изначальном движении Гриша вдруг уловил что-то необычное, странно волнующее. Ему показалось, что это вовсе никакой не танец, а разговор, что Надя начинает рассказывать ему о своей жизни, о том, как жила до сегодняшнего дня, как надеялась, что рано или поздно, а все-таки встретит его, Гришу, и что, встретив, будет бесконечно, на всю жизнь счастлива.

Гриша слушал, наблюдал за этим танцем-признанием и во всем верил Наде, а не грустному, печальному Армстронгу, который, посеяв в сердцах надежду, теперь горько улыбался, просил забыть его прежние слова, потому что все преходяще и нет ничего вечного: ни любви, ни жизни…

Но они не хотели ему верить. Вдвоем танцевали еще много-много танцев и по одним движениям узнали друг о друге все, ничего не утаили, не запрятали на случай неожиданного разрыва и расставания, потому что не верили, что когда-нибудь это может произойти…

После танцев Гриша и Надя вышли к ночной, бездыханной Снови. Вода в ней, казалось устав за день, притихла, замерла, течение остановилось. Прибрежные лозы и травы, покрытые тяжелой ночной росою, тоже успокоились, перестали шелестеть листьями, прислушиваясь к тихому разговору.

— Страшно как-то.

— Почему?

— От реки страшно. Давным-давно она здесь течет, а нас с тобой не было.

— Были другие.

— А мне жалко. Мне хотелось бы тоже быть тогда.

— Зачем?

— Просто быть. И чтобы ты был…

Гриша поверил и этим Надиным словам, поверил тому, что и он, и Надя когда-то уже действительно были. И не один раз. А постоянно рождались, жили, потом исчезали на недолгое время и снова рождались. И что настоящая их жизнь — это лишь недолгое мгновение из вечной, неисчезаемой жизни, которая в будущем еще повторится много-много раз, как повторяется Сновь-река. Вода в ней где-то возникает, медленно и плавно течет между песчаных берегов вначале к Десне, а потом к Днепру и морю, чтобы исчезнуть, раствориться навсегда, а Сновь-река все-таки существует уже согни, если не тысячи лет, и, наверное, будет существовать вечно…

Домой они пришли уже под утро, когда Сновь-река на востоке вдруг начала сливаться с небом, с утренними звездами, когда деревья, луга и небо образовали единый неразделимый мир времени и пространства, от сознания, от причастности к которому действительно становилось страшно…

Но Гриша сейчас никакого страха не испытывал, ему было радостно, что рядом с ним Надя, что он слышит ее голос, чувствует прикосновение ее рук, ласковых и тревожных. Все так же придерживая Надю за плечо, охраняя ее от невидимых ночных привидений, он привел ее к сеновалу, спросил:

— Хочешь спать?

— Хочу.

— А не боишься?

— Нет.

Гриша открыл сарай и показал Наде на едва видневшуюся в темноте лестницу:

— Залезай наверх. Там есть тулуп и подушка.

— А ты где?

— Я внизу.

— Ладно.

Гриша подождал, пока Надя взберется на сеновал, вынес из коридора раскладушку, поставил ее в саду под яблоней…

Среди ночи он несколько раз просыпался: то ему чудились музыка и голос Армстронга, то казалось, будто Надя еле слышно зовет его:

— Гриша! Гри-ша!..

Он приподнимал голову, но подойти к сеновалу поближе так и не решился. Зато каждый раз с удивлением видел, что на крылечке, которое выходит во двор, сидит дед Григорий, какой-то по-особому печальный и старый…

* * *

Утром Захария Степановича разбудил Григорий. Он как будто оттаял немного душою, в его поведении, в голосе Захарий Степанович не заметил вчерашнего недоверия Он обрадовался этому, стал собирать инструменты:

— Пора, наверное. А то какая работа в жару!

— Тебе виднее, — ответил Григорий и пошел в сарай доставать лопату и косу.

Молодежь была уже в сборе, хотя Захарий Степанович чувствовал, что они бы сейчас с большей охотой поспали еще час-другой после вчерашнего беспокойного молодого вечера. А ему вот спать совсем не хотелось. В душе и в теле было какое-то напряжение, тревога, которые никакими радостными словами ему не удавалось скрыть.

Никогда еще Захарий Степанович не приступал к раскопкам с такой робостью и такими неизвестно откуда идущими сомнениями. Но отступать было уже поздно: Григорий и молодежь ждали его распоряжений, и Захарий Степанович, подавив в себе непрошеные мысли, первым направился к Маковой горе.

Пока Григорий окашивал гору, Захарий Степанович с Гришей и Надей натянули невдалеке на случай дождя палатку, потом провели нивелировку и взялись за лопаты. Копать было трудно. Толстый, слежавшийся дерн поддавался слабо. Захарий Степанович часто останавливался, с горечью и отчаянием замечая, каким он стал слабосильным и немощным, особенно по сравнению с Гришей и Надей, копавшими землю с завидной, неудержимой легкостью.

Изредка Захарий Степанович останавливался еще и по другой причине: каждый раз, когда он начинал копать могильник или курган, его охватывало чувство беспокойства, почему-то всегда было тревожно нарушать покой давних времен, словно там, в глубине могильника, можно было открыть для себя что-то непростительно тайное…

В прежние годы Захарий Степанович легко преодолевал этот суеверный страх. Он ведь знал, что в могильнике ничего, кроме кальцинированных костей, обожженных погребальным костром украшений и остатков утвари, быть не может. Но на этот раз тревога и страх не проходили, и Захарий Степанович вдруг подумал о том, что, может, правда, не надо было ему приезжать сюда, в Займище, не надо было тревожить и себя, и древних, когда-то умерших людей…

От этих неожиданных безрадостных мыслей Захария Степановича отвлекла Надя. Она вдруг отбросила лопату и побежала к речке, увидев, как переплывает на другой берег табун лошадей. Захарий Степанович тоже не выдержал, спустился к воде и стал наблюдать за уже полузабытым величественным зрелищем. Положив на воду тяжелые, крупные головы, лошади плыли посредине Снови. Казалось, река, чтобы помочь им, на мгновение повернула течение поперек русла и теперь сама несла встревоженный косяк к другому берегу.

Захарий Степанович постоял еще несколько минут возле воды, потом пошел назад к Григорию, который, не обращая внимания ни на восторженный смех Нади, ни на пастушьи крики, продолжал привычно, хотя уже по-стариковски тяжело, косить траву, спускаясь все ниже и ниже под гору.

Глядя на него, Захарий Степанович вдруг засовестился той поспешности, с которой он пошел вслед за Надей к берегу. Для Григория вся эта переправа — будничное ежедневное занятие, не стоящее особого внимания, а для Захария Степановича, оказывается, уже диковинка, зрелище…

Вскоре к горе подошли пастухи, поинтересовались:

— Клад ищем?

— Да нет, — как бы оправдываясь, вздохнул Захарий Степанович. — Могила здесь должна быть.

— Мертвецов, значит.

— Да вроде того.

Пастухи сразу потеряли всякий интерес к их работе и заторопились к лодкам, чтобы переправляться на другой берег к лошадям, которые уже разбрелись по лугу.

И опять Захарий Степанович расстроился. Ему стало стыдно перед своими помощниками и особенно перед Григорием, что не сумел быстро, одним словом убедить пастухов в том, что ищут они здесь все-таки не клад, не золото, а нечто одинаково важное и для Захария Степановича, и для Григория, и для этих самых пастухов.

Солнце между тем начало припекать все сильнее. Захарий Степанович, мокрый от горячего, едкого пота, останавливался все чаще и чаще, подставлял лицо и грудь редким порывам ветра, запрокидывал голову и каждый раз видел, как высоко над ними кружит и кружит коршун. С высоты ему, должно быть, смешно было наблюдать за их суетою, но он не улетал, надеясь если не на добычу, то хотя бы на то, что люди скоро уйдут с горы, которую он привык чувствовать своею и на которой так часто любил отдыхать.

«Ничего здесь для тебя не будет», — мысленно отвечал ему Захарий Степанович и опять склонялся над ямой, но согнутой спиной и затылком продолжал чувствовать, что коршун по-прежнему внимательно и жадно следит за ними…

В двенадцатом часу Гриша и Надя отпросились искупаться. Захарий Степанович отпустил их, хотя и не без сожаления: оставаться опять наедине с Григорием ему не хотелось. Ведь снова придется заводить какой-нибудь пустой разговор, лишь бы не молчать, не изводить себя догадками о тех мыслях, которые мучают сейчас Григория.

Но опасения Захария Степановича оказались напрасными. Григорий, словно догадываясь о переживаниях Захария Степановича, а может, сам не желая заводить никакого разговора, перешел на другую сторону горы к ямам, которые начали копать Гриша и Надя.

Захарий Степанович постепенно успокоился. Копать стало как будто легче: то ли земля пошла более податливая, то ли он незаметно для себя втянулся в работу. Несколько раз Захарию Степановичу попадались кальцинированные кости. Сердце у него вздрагивало, он радовался, что все-таки, наверное, не ошибся в своих предположениях и захоронения здесь обязательно должны быть. Смущало его лишь то, что они находятся слишком глубоко. Вспоминая разные случаи из своей и чужой практики, Захарий Степанович стал доискиваться до причин и вскоре как будто нашел их…

Но как только нашел, так сразу вернулся к своим прежним мыслям о Григории, о Серафиме, сразу снова почувствовал, как он устал, как безжалостно палит полуденное солнце и как беспрестанно кружит над ним неутомимый коршун. Захарий Степанович отбросил лопату и позвал Григория:

— Хватит на сегодня. Жарко.

— Хватит так хватит, — согласился тот и не спеша вылез из ямы.

Возле берега они помыли руки, и Григорий направился было к дому, но Захарий Степанович попросил его пройтись немного вдоль речки, вверх по течению, чтоб посмотреть на старые места, на полуразрушенную плотину, где когда-то была водяная мельница. Григорий согласился. Вначале они пошли по прибрежному сыпучему песку, а потом Захарий Степанович снял тяжелые рабочие ботинки и пошел прямо по воде, ощущая, как она охлаждает не только его старые высохшие ноги, но и все тело, освежает и возвращает к жизни душу.

Мгновениями он даже испытывал радость от того, что все-таки приехал сюда, домой, к этой речке, к этой сладкой воде, к другу своего детства — Григорию…

Проходя мимо плотины, где теперь, оказывается, был деревенский пляж, Захарий Степанович помахал рукою Грише и Наде. Те, заметив его, ответили тем же, начали звать к себе. Не будь рядом Григория, Захарий Степанович, может быть, и подошел бы к ним, рассказал бы какие-нибудь интересные древние истории, завидуя молодости слушателей и сам молодея душою. Но делать это при Григории Захарий Степанович почему-то постеснялся, к нему опять вернулись усталость и одиночество. В последний раз махнув рукою молодежи, он вышел из воды и заторопился вслед за Григорием, который уж сворачивал от речки к селу.

Мимо колхозной кузницы и электрической мельницы они вышли на улицу, которая с давних времен называлась странно, по-театральному — Галеркой. Дальше дорога шла через сосновое, похожее на самый обыкновенный лес кладбище. Захарий Степанович помнил эти сосны еще совсем молодыми, иногда чуть выше крестов, а теперь, за пятьдесят лет, они вытянулись, окрепли, в их облике появилось что-то величественное, тайное, как, наверное, и подобает деревьям, растущим на таком месте…

На кладбище Захарий Степанович решил задержаться; захотелось посмотреть на могилы отца и матери, посидеть около них, подумать.

Оставив Григория на дороге, он пошел в глубь кладбища, но, сколько ни ходил между сосен и крестов, родительских могил так и не мог найти. Он долго не хотел этому верить: ведь всю жизнь Захарий Степанович, кажется, помнил, что похоронены отец с матерью возле самой кладбищенской ограды, под двумя небольшими соснами. Но то ли сосны со временем стали совсем неузнаваемыми, то ли ограду переносили несколько раз с места на место, — а могил не было.

Совсем отчаявшись, Захарий Степанович собрался было идти за помощью к Григорию. И вдруг наткнулся на могилу Серафимы. Захарий Степанович, может, и прошел бы мимо этой ничем не выделяющейся среди других могилы, обнесенной невысоким штакетником, если бы не заметил на кресте в аккуратной деревянной рамочке фотографию Серафимы. Он остановился возле ограды, долго смотрел на Серафиму, сорокалетнюю веселую женщину, какой он ее уже и не помнил. И в эти минуты Захарий Степанович признался, что, наверное, хитрил и обманывал себя, будто искал только могилы своих родителей; теперь, наткнувшись на могилу Серафимы, как бы встретившись с ней еще раз в очень грустное для себя время, он понял это особенно ясно…

Когда Григорий, должно быть устав дожидаться его на тропинке, тоже подошел к ограде, Захарий Степанович не выдержал и спросил:

— Она обо мне не вспоминала?

— Вспоминала, — ответил Григорий после долгого тягостного молчания.

Никакого больше разговора у них о Серафиме не получилось. Григорий сорвал две-три сорные травинки, нечаянно выросшие на могиле, потом закрыл на калитке щеколду и пошел к дому.

А Захарий Степанович еще долго стоял возле могилы. Тяжелая мысль вдруг навалилась на него: что же он наделал тогда в торопливых двадцатых годах!.. Богом или кем там еще была предопределена ему судьба, но он отвернулся от нее, прошел мимо. Каяться теперь, конечно, уже поздно, но и не каяться, не жалеть об этом тоже было нельзя…

Он пошел вслед за Григорием, решив догнать его и объяснить, что он жалеет о многом в своей жизни, давно ищет покоя и прощения. Но Григория уже не было видно…

Захарий Степанович тяжело зашагал вдоль улицы, совсем разбитый и опечаленный от сознания, что этого покоя и прощения он, наверное, уже никогда и нигде не найдет.

И словно для того, чтоб искупить вину хоть перед родителями, Захарий Степанович свернул в проулок, где когда-то стоял их дом. Теперь от него остался едва заметный глиняный бугор, поросший лебедою и крапивою. На подворье под выросшей уже без Захария Степановича вербою играли ребятишки: они прятались в лебеде, грозили друг другу крапивой, смеялись какой-то своей детской радости. Захарий Степанович остановился, пытаясь вникнуть в их жизнь, и вдруг у самого меньшего, рыжеволосого веснушчатого мальчика заметил привязанную на веревочке галошу — точно такую же, какая была и у него в детстве. Сразу вспомнилось, как когда-то отец принес с базара новенькие, пахнущие резиновым клеем галоши, как их всей семьей примеряли на валенки и как потом на улице, скатываясь с Маковой горы, Захарка хвастал перед Гришкой и Серафимой.

Захарию Степановичу захотелось подозвать к себе мальчишку, прикоснуться к его галоше… Но мальчишка, изображая из себя поезд, нагрузил галошу песком и вместе со своими товарищами спрятался от Захария Степановича за стоявшими по соседству сараями.

Захарий Степанович не стал больше смущать мальчишек. Тяжело ступая по горячему песку босыми ногами, он пошел к дому Григория, чувствуя, как за эти минуты еще более постарел и обессилел…

* * *

Назад к Маковой горе Гриша и Надя вернулись уже под вечер, когда солнце начало садиться и пляж постепенно опустел. Они думали, что старики давно копают и, может быть, даже нашли что-нибудь интересное. Но возле могильника никого не было. Раскапывать его самим без Захария Степановича Гриша и Надя не решались. Они посидели немного на траве возле палатки, а потом пошли собирать по кустам сухую лозу и выброшенные еще во время разлива корни каких-то деревьев: им вдруг захотелось разжечь костер, посидеть возле него, может быть, всю ночь, послушать, как то волнуется, то дремлет, думая о чем-то далеком-далеком, Сновь-река…

Вскоре к ним подошли возвращавшиеся домой пастухи, посмотрели на разрытую яму, поинтересовались, как и утром:

— Ну что, ничего не нашли?

— Пока нет, — ответила Надя.

— А найдете?

— Конечно, найдем.

— Ну-ну, — заулыбались пастухи, постояли еще немного на краю ямы и ушли к лошадям, разговаривая о своих деревенских делах.

Но вдруг один вернулся назад и показал рукою на заросли камыша:

— Лодка там запрятана. Может, покатаетесь?

— Спасибо, — улыбнулась ему в ответ Надя и начала расспрашивать что-то о лошадях, о речке.

Пока они разговаривали, Гриша разжег костер. Он вначале разгорелся неярко, дымно, но постепенно дым рассеялся, смешался с начинавшим опускаться на луг туманом. Когда подошла Надя и села рядом с Гришей возле костра, он уже горел голубым, словно позднее вечернее небо, огнем. Надя и Гриша молча смотрели на него; он казался им таким же древним и вечным, как и река. В разные времена к нему подходили разные люди, сидели несколько мгновений, чтоб после уйти и никогда больше не возвращаться…

А теперь вот это мгновение наступило для Нади и Гриши, и им так хочется верить, что оно будет длиться для них гораздо дольше, чем для остальных, прежних людей…

Где-то совсем рядом с костром промчались лошади. Надя долго прислушивалась к их топоту и ржанию, а потом вдруг прислонила голову к Грише на плечо и зашептала странные, удивительные слова:

— Я прикладываю голову к твоей груди, и мне слышится нарастающий топот конницы. Что это? Может, это твоя любовь гонится за мною следом и зажигает по ночам костры? А может…

Лошади промчались мимо, но тут же вернулись, начали кружить возле костра, приближаясь к нему все ближе и ближе; казалось, еще мгновение, и они, не обращая внимания на Гришу и Надю, подомнут костер под себя, растопчут, погасят… Но в последнюю минуту лошади остановились, прислушались к, наверное, только одним им ведомым ночным звукам, развернулись и вскоре растаяли в темных бесконечных лугах… Все вокруг затихло. Речка, казалось, опять замерла, остановила течение, огонь над костром перестал волноваться, мучиться: он был поражен чем-то неожиданно возвышенным, чистым и теперь своим трепетом боялся нарушить эту чистоту, это неповторимое мгновение.

Гриша, бесшумно шагая по луговой стерне, наносил в палатку еще лежавшего в покосах, пахнущего землей и травяным соком сена. Надя тоже начала было помогать ему, но потом незаметно вошла в палатку и больше оттуда не появлялась. Гриша тихо позвал ее:

— На-дя!

— Я.

В темноте он прикоснулся к ее лицу, телу и удивился, какое оно, наверное, от долгого сидения возле костра, горячее, неспокойное. Надя на это прикосновение ответила таким же ласковым и тревожным прикосновением.

Я прикладываю голову к твоей груди, и мне слышится…

…Они долго лежали молча, слушая, как опять постепенно возрождаются река и костер, как говорят между собою вода и огонь…

Гриша рассказывал Наде о бабке Серафиме, о том, какой она была доброй и ласковой и как любила вспоминать о своей молодости, особенно об удивительных летних вечерах, когда она подплывала к плотам, на которых дед Григорий разжигал для нее костер. Бабка рассказывала об этом весело и легко, но Грише от ее рассказа всегда становилось грустно.

— Почему? — уже засыпая, спросила Надя.

— Не знаю, — ответил Гриша. — Грустно и все…

* * *

На следующее утро Захарий Степанович и Григорий пришли к могильнику с первыми лучами солнца. К их удивлению, Гриша и Надя были уже здесь. Они загорали на самой вершине горы и вначале даже не заметили стариков.

Григорий сразу пошел к своей яме, а Захарий Степанович на мгновение задержал взгляд на Наде, тихо и покорно лежавшей рядом с Гришей. Она заметила этот его взгляд и улыбнулась ему ласково и доверчиво. Захарий Степанович хотел было поинтересоваться, не устала ли она после вчерашнего дня, но тут же передумал. Ему показалось, что Надя при свете утреннего солнца удивительно похожа на Валентину Александровну.

Захарий Степанович удивился такому открытию, но еще больше удивился он, неожиданно почувствовав в себе старческую незаслуженную ревность к Грише.

Захарий Степанович поспешно отвернулся, пытаясь подавить ее где-то там, в самой глубине сердца, никому не выдать, не обнаружить свою тоску и горечь. Но у него ничего не получалось. Время от времени он отрывался от работы, смотрел на Надю, с каждым разом все сильнее сознавая, какой он уже древний, бывший и как, наверное, смешно Грише и Наде наблюдать за его бесполезной жизнью.

В десятом часу к речке прибежал мальчишка-посыльный, вначале с тайным страхом и любопытством оглядел ямы, скосил глаза на диковинную палатку и лишь после этого окликнул Гришу:

— Тебя председатель зовет.

— Зачем? — удивился тот.

— Не знаю.

— Ладно, приду.

Вместе с Гришей из ямы вылезла и Надя, Захарий Степанович почувствовал, что она тоже хочет уйти от уже надоевшего да, наверное, и с самого начала не очень ей нужного могильника. Но он намеренно не предложил ей этого: было страшно и тягостно опять оставаться один на один с Григорием, особенно после вчерашнего его признания. С Надей тоже, конечно, не легче: каждым своим движением, каждой улыбкой она напоминает Захарию Степановичу, как мало осталось ему, по существу, наслаждаться красотой и радостью жизни.

Но все-таки лучше уж с Надей, чем с Григорием…

Захарий Степанович показал Наде на место рядом с собой, так, чтоб во время работы можно было с ней разговаривать. Неважно о чем, лишь бы слышать ее молодой, звонкий голос, так похожий на голос Валентины Александровны…

Но поговорить им так и не удалось. Надя вдруг радостно закричала:

— Смотрите, Захарий Степанович!

— Что там? — отозвался он.

— Смотрите!

Захарий Степанович подошел к яме, которую Надя только что начала копать, и вдруг увидел, что из земли торчит ободок перевернутого вверх дном сосуда.

Захарий Степанович сразу забыл обо всех своих прежних раздумьях и тревогах. Он встал на колени, осторожно разгреб вокруг землю руками и вскоре обнаружил рядом точно такой же сосуд. Не доверяя ни Наде, ни подошедшему Григорию, Захарий Степанович сам начал раскалывать землю, пока не добрался до дна погребальной ямы. Потом он снял оба сосуда, под которыми, как и надеялся, стояли еще два, наполненные остатками погребального костра.

Вместе с Надей Захарий Степанович расстелил рядом с ямой две плащ-палатки и высыпал на них содержимое сосудов. Среди пепла и обожженных кальцинированных костей он нашел несколько железных наконечников, стрел и копий. Повертев их в руках, Захарий Степанович определил, что они типично славянские, сработанные в 6—8 веках новой эры. Потом ему попался еще кусок кремня со следами обработки и фрагмент керамики.

Сопоставляя их, Захарий Степанович пытался представить, что же за люди жили здесь, на этой его земле, чем они занимались, о чем думали… Надя, разбиравшая содержимое второго сосуда, вдруг протянула ему комочек стекла, покрытого землей:

— Что это?

Захарий Степанович отряхнул землю и торопливо, чтобы не томить Надю, ответил:

— Бусина. Здесь парное погребение. Рядом с мужем похоронена жена.

— Они что, умерли вместе?

— Нет, — начал пояснять Захарий Степанович. — Жену умертвили. Вы же изучали это.

— Я забыла, — засмущалась Надя и опять склонилась над кучкой пепла.

Захарий Степанович, сам не зная почему, не обиделся на Надю за ее забывчивость. Он по-профессорски назидательно начал рассказывать и ей, и ни в чем не повинному Григорию об этом древнем варварском обычае. О том, как при раскопках курганов ему не раз доводилось видеть женские останки со свернутыми при удушении шейными позвонками.

Григорий, занятый какими-то своими мыслями, слушал рассказ с равнодушием, не выказав ни любопытства, ни возмущения. Зато Надя все больше расстраивалась, бледнела, но Захарий Степанович остановиться уже никак не мог, и не столько потому, что ему как будто нравилось пугать Надю жестокими, тяжелыми словами, сколько от странного, непреодолимого желания, чтобы и Надя, и Григорий в эту минуту любили и понимали его так, как умела когда-то понимать и любить Валентина Александровна…

Но, видно, ни Григорий, ни Надя об этом его желании не догадались; да и зачем им было любить Захария Степановича, когда он своими раскопками и рассказами лишь растревожил их обоих, не дав взамен ни успокоения, ни высокой счастливой радости.

Первым ушел от Захария Степановича Григорий:

— Мне по хозяйству надо кое-что сделать.

— Ладно, иди, — отпустил его Захарий Степанович, даже радуясь, что наконец-то останется один на один с Надей, расскажет ей и о Валентине Александровне, и о Серафиме, и о том, как ему сейчас трудно и тяжело.

Надя поняла бы его и пожалела, а потом они бы снова взялись за работу и обязательно нашли бы в могильнике уже не просто наконечники от стрел и остатки ожерелья, а что-нибудь особенно важное и значительное, до сих пор еще не раскопанное и не открытое никем.

Но опять из этих надежд и желаний Захария Степановича ничего не получилось. Надя, какая-то застывшая, закаменевшая, долго разглядывала оплавленную бусину, а потом вдруг бросила ее назад в пепел и поднялась:

— Я пойду.

Захарий Степанович не нашел в себе силы остановить ее. Он долго смотрел ей вслед, все больше признаваясь себе, что похожа Надя вовсе не на Валентину Александровну, а на Серафиму, что она такая же резкая и не прощающая никому измены и обиды.

И от этого признания и догадки Захарию Степановичу еще сильней захотелось, чтобы Надя не уходила, вернулась назад и успокоила его простыми и добрыми словами, пообещала, что в его жизни еще будет и молодость, и любовь, будет Серафима, Сновь-река и веселые костры на плотах. Но Надя, словно догадавшись о мыслях Захария Степановича и не соглашаясь с ними, не желая ничего обещать, вдруг побежала к дому по глубокому раскаленному песку.

Захарий Степанович остался один. В нем вспыхнула необъяснимая обида на Надю, на Григория, на все устройство жизни, которую он так любил, которую, копаясь в курганах и могильниках, хотел понять и объяснить другим…

Ища успокоения, Захарий Степанович опять взялся за лопату, стал копать шурф за шурфом с каким-то остервенением и злостью, решив сам, в одиночку, раскопать весь могильник и все-таки открыть ту вечную тайну, зная которую он сможет понять, зачем существует на земле жизнь, зачем люди живут, страдают, радуются и зачем он сам страдал и радовался.

Но вскоре Захарий Степанович почувствовал, что силы его иссякли и что-то мешает ему, гнетет его. Он поднял голову вверх и увидел, как над Сновь-рекою, над могильником и над ним, Захарием Степановичем, опять неутомимо и властно кружит коршун.

Захарий Степанович хотел было продолжить с ним вчерашнее единоборство, спор и выстоять в этом споре, но увидел, как к могильнику бежит Гриша. Он остановился возле Захария Степановича, встревоженный, нетерпеливый, спросил:

— Почему она уезжает?

— Кто? — не понял вначале Захарий Степанович.

— Надя.

— Не знаю.

Гриша вымученно улыбнулся, махнул рукою и убежал назад к дому, наверное, для того, чтобы в последний раз расспросить Надю, что же все-таки случилось, задержать ее уговорами, а может быть, и силою.

Почувствовав в Гришиной улыбке насмешку над всеми своими мыслями и рассуждениями, над тем, что не может ответить на такой простой вопрос, Захарий Степанович подошел к Сновь-реке. Сидя на берегу, он долго следил за коршуном, который вдруг начал спускаться все ниже и ниже, пока не сел на самой вершине горы, победно распластав над нею крылья.

«Ничего здесь для тебя не будет», — хотелось посмеяться над ним Захарию Степановичу. Но вместо этого он достал из кармана завернутые в платок наконечники стрел, бусину, в последний раз посмотрел на них и без всякого сожаления бросил в Сновь-реку. Они тихонько булькнули и ушли на дно, где их уже, наверное, никто и никогда не сможет найти. Через одно-два мгновения течение сгладило, затянуло образовавшиеся было круги, и Сновь-река потекла дальше, кажется совершенно равнодушная к судьбе Захария Степановича.

Он не обиделся на Сновь-реку за это равнодушие, признал его вполне справедливым и, наверное, заслуженным. Но все же расставаться с жизнью, какою бы она ни была, ему было до боли жаль. Старческим близоруким взглядом он осмотрел луга, речку, церковь-клуб, в которой когда-то в детстве он вместе с Григорием и Серафимой так любил слушать певчих. Потом его взгляд задержался на одинокой фигуре Григория. Так же, как и два дня тому назад, он сидел на лавочке, седой, древний и, кажется, все давным-давно понявший а этой жизни.

Захарий Степанович поднялся было, чтобы идти к Григорию и расспросить его о чем-то очень важном, но потом сдержался, не поверив, не захотев поверить, что Григорий знает, зачем он прожил жизнь среди бесконечных лугов, зачем безответно любил Серафиму и зачем жили и живут отдельно от него сами луга и речка…

Он смотрел на Сновь-речку, и такими странными казались ему знакомые со студенческих дней слова: «А Иордан-река течет быстро, берега же имеет — по ту сторону крутые, а по эту — пологие; вода же очень мутная и сладкая для питья, и нельзя насытиться, когда пьешь эту воду святую…»

Загрузка...