Пока Ольга собиралась на работу, Антон молчаливо сидел возле окна, пытаясь понять, каким нынче будет день. Он научился это делать почти безошибочно. Если темнота перед глазами оставалась по-прежнему густой и непроглядной, то, значит, день предстоял пасмурный, ненастный. Если же она вдруг светлела, превращалась в огненно желтую, то можно было надеяться на солнце, тишину и безветрие.
Сегодня ожидалось солнце.
Антон это понял сразу. Пробившись сквозь листья росшей под окном березы, солнечные лучи скользнули по его лицу: по слепым глазам, по шраму вдоль щеки, по густым, уже поседевшим, говорят, волосам, словно хотели обласкать, обнадежить Антона.
Он улыбнулся этим добрым намерениям солнца, но продолжал сидеть молча, пытаясь определить, станет сегодня дочь прятать гармошку или нет?
По тому, как Ольга вдруг притихла, а потом робко, почти бездыханно прошлась по комнате, Антон понял — станет. Но он ничем не выдал своей догадки, не окликнул дочь, зная, что Ольга все равно его не послушается.
Антон терпеливо выслушал все дочерины наставления, дождался, пока стихнут за окном ее торопливые шаги, и принялся за поиски. Бережно, чтоб случайно чего-нибудь не опрокинуть, он обследовал всю комнату: открыл шифоньер, слазил на печку, обстучал палочкой стены…
И все-таки гармошку обнаружил. Ольга спрятала ее в тумбочку, на которой стоял телевизор, ловко заложив книгами и газетами.
Проверяя гармошку, Антон несколько раз пробежал пальцами по пуговкам. Они послушно отозвались, словно приветствовали его, живые и голосистые. Антон погладил пуговки всей ладонью, успокаивая их и успокаиваясь сам, хотя и понимал, как они нетерпеливы и как трудно дается им молчание.
Потом он закинул гармошку за плечо, взял свою ореховую палочку и вышел на улицу.
День действительно был солнечным и тихим. Антон определил, почувствовал это в первую же минуту, стоило ему лишь послушать, как радостно кричат ласточки, как шумят на тихом утреннем ветру листья и как где-то торопливо и гулко отбивает косу припозднившийся косарь.
Постукивая палочкой по твердой, еще росной тропинке, Антон пошел вдоль улицы.
Вскоре его кто-то окликнул:
— Здорово, Антон!
— Здорово, — узнал он по голосу соседа Андрея Дорошенко.
— Опять идешь?
— Иду.
— Попадет тебе от Ольги.
Антон ничего не ответил на эти предостерегающие слова Андрея и лишь попросил:
— Закурить не найдется?
Андрей тоже не стал продолжать неприятный разговор, долго шелестел газетой, открывал коробку. Наконец, подождав, пока Антон оборвет газету до нужных ему размеров, щедро насыпал туда пахучего домашнего табака:
— Кури.
На том они и расстались. Антон быстро забыл ненужные под сегодняшний такой хороший день Андреевы слова и зашагал дальше. Идти с папиросой было как-то особенно легко. Палочка, кажется, сама без малейшего усилия находила все изгибы и повороты тропинки.
Так он незаметно и дошел до станции, радуясь солнцу, свежему утреннему ветру, росе и вообще жизни, как, бывало, радовался всему этому на фронте после удачного перехода или боя.
На перроне у Клавы, торговавшей водою, Антон по обыкновению спросил:
— Электричка скоро?
— Через полчаса, — ответила та. — Воды попьешь?
— Спасибо, — отказался Антон, и чтоб не смущать своим видом людей, все так же постукивая палочкой, мимо промтоварного ларька пошел к багажной, за которой сразу начинались луг и поле.
Сняв гармошку, Антон лег на высокую, уже пригретую на пригорке траву. Бывали дни, когда Антон падал на этом пригорке совсем по иной причине. С утра у него нестерпимо начинали болеть глаза. Порой Антону казалось, что кто-то невидимый, неуловимый засыпает его каменистым речным песком. И он безжалостно режет и жжет Антону и без того больные глаза. Пытаясь как-то освободиться от этого песка, спастись, выжить, Антон падал на траву, подолгу лежал на ней, прикасаясь глазами к длинным, пахнущим землей и солнцем травяным листьям…
Но сегодня глаза не болели. И Антон, зарывшись в траву лицом, казалось, по одному запаху, по прикосновению различал в ней цветы. Вот желто-горячие, как солнце, как сегодня темнота у Антона перед глазами, одуванчики, вот голубые и темно-синие колокольчики, вот ромашки, белые, словно залитое, опять-таки, солнцем, дозревшее ржаное поле.
И как только Антон подумал про поле, так сразу вспомнилась ему война, отпуск, который он нежданно-негаданно получил после тяжелого ранения. Приехал тогда Антон в село, и они вдвоем с Таней пошли за околицу в поле, расстелили Антонову шинель прямо во ржи, и Таня до самого вечера, не уставая, целовала Антону тогда еще зрячие, счастливые глаза…
О том, что было после, Антон вспоминать не стал. Просто ни к чему все это, да и не осталось на такое воспоминание времени: по вздрагиванию земли, по шуму, который поднялся на перроне, Антон понял, что подают электричку.
Он поднялся с травы, такой ласковой, такой родной и доброй, и заторопился на посадку, в уме отсчитывая каждый шаг. Их от пригорка до платформы должно быть сто шестьдесят два.
Добрался он благополучно. Лишь возле багажной зацепился за угол раненым плечом.
В электричке Антон примостился в тамбуре, не позволяя себе входить в вагон раньше того времени, когда пассажиры рассядутся, расставят вещи и будут готовы его слушать.
Он стоял в тамбуре, как всегда волнуясь от предстоящей встречи с людьми. Каждый раз Антон боялся, что вдруг собьется, возьмет не ту ноту и тогда ему будет стыдно и горько. Тогда он ни за что больше здесь не появится, не возьмет в руки гармошку, хотя и трудно Антону представить свою жизнь без этих почти ежедневных поездок в электричке, без людей, которые так умеют понимать и слушать его и без которых ему, наверное, давно бы уже не жить на свете.
Наконец дверь не спеша закрылась, электричка вздрогнула, тяжело вздохнула и отправилась в свой недалекий, но трудный путь, с частыми остановками, с суетою на платформе, с криками и жалобами опоздавших.
Как только она набрала ход, Антон поудобнее приладил на груди гармошку и шагнул в вагон.
Прислонившись спиною к холодной, все время постукивающей раздвижной двери Антон проиграл вступление, широко и свободно, и запел:
Снова замерло все до рассвета,
Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь,
Только слышно — на улице где-то
Одинокая бродит гармонь.
И ни до чего теперь уже на свете ему не было дела. В каждом слове, в каждом звуке этой неповторимой песни Антону слышалась такая тревога, такая грусть и такое счастье, от которого хотелось лишь единственного — жить. В эти мгновения ему казалось, что он видит. Видит далеко-далеко, до самого горизонта: широкое бесконечное ржаное поле, устланный цветами и травами луг, лес и речку. И никогда не перестанет их видеть…
Из вагона в вагон Антон переходил медленно, чтобы растянуть, продлить свое счастье, долгожданное и справедливое.
Так он добрался до шестого вагона и решил передохнуть. Песня закончилась. И теперь надо было набраться новых сил, возродить в себе вечное неутолимое желание этого счастья…
Кто-то уступил Антону место, и он осторожно, чтоб никого не затронуть, присел на удобной ребристой скамейке. Переживая еще не отлетевшие от него слова песни, Антон всей грудью и руками ощущал, как остывает и готовится к новым испытаниям гармошка.
Наконец он поднялся и хотел уже было снова заиграть, но в этот момент в вагон ввалилась какая-то шумная, развеселая компания, судя по всему, свадьба. Распевая вразнобой припевки, пританцовывая и присвистывая, она оттеснила Антона в угол.
В вагоне сразу поднялся шум и неразбериха. Пассажиры, отвлекаясь от разговоров, чтения и картежной игры, начали подбадривать танцующих:
— Веселей давай, веселей!
Но у свадьбы явно что-то не ладилось. То она по-прежнему пробовала танцевать, то подбадривала себя обрывками частушек и свадебных песен, то, совсем изморившись, лишь утомленно хлопала в ладоши.
Антон в одно мгновение понял, в чем тут дело: свадьба пела и веселилась без музыки, должно быть, где-то по дороге обронив не совсем рассчитавшего свои силы баяниста. Он про себя понимающе улыбнулся, незаметно поправил ремень и без всякого вступления и проигрыша сыпанул плясовую, удачно подстроившись под уже затихающие припевки.
Свадьба на минуту замерла, повернулась к Антону лицом, потом всколыхнулась, ожила с какой-то новой силою, словно к ней пришло второе дыхание.
Ходить по свадьбам Антон любил. Нравилось ему веселить и вдохновлять людей. Но еще больше нравилось Антону среди этого веселья и гомона вспоминать свою собственную свадьбу, вспоминать Татьяну…
Вышла она за Антона замуж уже за слепого. Вначале та свадьба была грустной, со вздохами, со слезами. Но когда выпили гости по первой, по второй рюмке, когда запели они неудержимую застольную:
Розпрягайте, хлопци, кони
Та й лягайтэ спочывать,
А я пиду в сад зэлэный,
В сад крыныченьку копать, —
когда закричали громогласное «горько», то ни о каких слезах, ни о каких болезнях не могло быть даже речи. И Антон, повинуясь требованию гостей, целовал тогда Татьяну, как здоровый, уверенный в себе мужчина…
Но всего лишь одно лето и одну зиму отмерено им было счастья. В несытном сорок седьмом году родила Татьяна Ольгу и не справилась с жизнью, не выдержала мучений и болей.
Растил Ольгу Антон сам, как мог, как умел. Люди, правда, помогали, кто хлебом и молоком, а кто добрым словом и советом.
Антон и сейчас все это вспомнил, про себя неслышно вздохнул, а потом заиграл еще веселее, радуясь счастью сегодняшних молодоженов, желая им в душе благополучия и здоровья.
Веселил Антон свадьбу до самой последней остановки. Но как только электричка, утомленно лязгнув над крышей проводами, окончательно замерла, он заторопился на выход. Хотелось Антону посидеть где-нибудь на свежем воздухе, не спеша подумать о жизни, вспомнить фронтовых товарищей: и живых, еще где-то здравствующих, и убитых, о которых теперь все от мала до велика поют песни.
Но уйти Антону не удалось. На перроне свадьба опять окружила его плотным разноголосым кольцом и опять озорно и непререкаемо потребовала:
Гармонист, гармонист,
Выйди на дорожку,
Я еще не танцевала
Под твою гармошку!
Деваться Антону было некуда. Он снова развернул мехи, легко и вовремя подхватил частушку и даже сам чуть было не созорничал, не запел ответную, как любил это делать когда-то в молодости.
За всей этой путаницей и весельем Антон и не заметил, как свадьба добралась до небольшого полудеревенского дома на окраине города. О том, что места здесь не совсем городские, он догадался по верным, безошибочным приметам. Идти Антону стало легче; мягкая, не покрытая асфальтом земля понимающе откликалась на каждый его шаг. Казалось, она хотела помочь Антону пробираться в дневной сияющей темноте. Привычно и даже как-то сказочно пахло яблоневым садом, травою и цветами. И уж совсем надежною была последняя примета: входила свадьба не в подъезд, а в широкие деревенские ворота.
Антон хотел было опереться на них и заиграть что-нибудь особенно праздничное, торжественное и веселое, что и полагалось играть в таких вот случаях, когда жених с невестой впервые входят в дом.
Но его опередили. Как только свадьба появилась во дворе, так сразу откуда-то из-за сада многотрубно и по-военному решительно грянул оркестр.
Антон нисколько этому не огорчился, а даже, наоборот, обрадовался, что теперь вот под оркестр свадьба разгуляется еще раздольнее и шире. Он застегнул гармошку на пуговку и без всякого сожаления закинул ее за плечо, собираясь возвращаться назад к электричке.
Но потом как-то неожиданно для самого себя, осторожно обходя людей, прошел в глубь сада, снял гармошку и присел под яблоней на ласковой, еще почти весенней траве. Очень уж хотелось послушать Антону, как свадьба рассядется за столы, как она закричит свое победное «горько», и как жених, подчиняясь ее требованию, встанет и на виду у всех будет целовать невесту, взволнованную и счастливую.
Дожидаясь этой минуты. Антон затаенно слушал оркестр: вначале в единстве и содружестве, а затем каждый инструмент отдельно, легко узнавая его среди множества других. Вот неистово надрывается саксофон, беззаботный и разгульный, словно сулит молодоженам одно лишь веселье и удачу. Вот пронзительная и упрямая флейта, не соглашаясь с ним, предупреждает жениха и невесту, что не только радость ожидает их в жизни. Вот вся в сомнениях валторна, мучительно изогнувшись телом, не знает, на чью же сторону ей встать — флейты или саксофона. Вот по-совиному ухает барабан, кажется, ко всему равнодушный и безразличный, а на самом деле самый жалостливый и грустный. Вот умудренный жизнью, всегда как будто играющий для самого себя фагот пробирается поближе к жениху и невесте, чтоб вселить им в душу надежду и уверенность…
Немного устав от всего этого спора, Антон опять свел все инструменты воедино, заставил их звучать слаженно и четко. И в следующее мгновение по-детски изумился: оркестр обещал молодоженам одно лишь никем еще не пережитое, не испытанное счастье…
От этого их счастья Антону стало радостней и легче. И он почувствовал, как где-то в глубине души у него тоже рождается оркестровое торжество и ликование.
Слушая эти два оркестра: один неистово веселящий во дворе свадьбу, а другой тайно и невидимо поселившийся в его душе, Антон опять представлял, что он видит и что может пойти в любой конец земли, где только есть жизнь и солнце.
Опомнился Антон спустя, наверное, полчаса, когда тот свадебный оркестр вдруг замолчал, а гости, шумно переговариваясь, начали рассаживаться за столы. Забыв о гармошке, Антон поднялся и торопливо пошел на эти звуки, боясь пропустить самый важный для себя во всей свадьбе момент.
Поспел он как раз вовремя. Позвякивая рюмками, свадьба поднялась из-за стола, замерла и вдруг, словно сговорившись, грянула озорное и торжественное:
— Горь-ко! Горь-ко!
Помедлив всего одно мгновение, жених послушно встал, невеста затрепетала в его руках — они оба затихли, готовые так вот рядом стоять всю долгую, не изведанную еще жизнь…
Наверное, минуты две-три свадьба держала их в объятиях, а потом, удовлетворенная, щедро и многоголосо вознаградила:
— Слад-ко! Слад-ко!
Оркестр на лету подхватил эти одобряющие слова и, наполняя ими всю округу, все земное безмерное пространство, взметнул на какую-то небывалую высоту. Они долго, несмолкаемо звенели над яблонями, над телеграфными проводами и над крышами домов. Но во дворе о них уже забыли. Там, отрешенное от всего на свете, от пространства и времени, буйствовало настоящее свадебное веселье, с песнями, танцами, с обязательным выкупом невесты, караваем и еще бог знает с чем…
Боясь своим присутствием нечаянно вспугнуть, нарушить это веселье, Антон повернул назад к яблоне, опять присел на траву и стал дожидаться в свадебном гулянии еще чего-то самого неожиданного и, может быть, самого важного. Но пока что ничего не случалось. Антон немного загрустил, и ему даже захотелось тихонько, почти неслышно сыграть что-нибудь для себя и для Татьяны. В минуты особенно чистые и светлые Антон всегда так играл, и ему казалось, что невидимая в темноте Татьяна сидит где-то совсем рядом. Стоит только Антону позвать ее, как она тут же откликнется, подвинется поближе и, не уставая, будет слушать и слушать его голосистые переборы.
Антон потянулся к гармошке. И вдруг замер — на прежнем месте ее не оказалось.
Вначале он этому не поверил. Кинулся в одну, в другую сторону, обстучал вокруг яблони палочкой, обследовал руками ее ствол, боясь, что, может быть, по ошибке забрел не туда. Но никакой ошибки не произошло. Все здесь было прежним: и низкая раскидистая яблоня — белый налив, и примятая трава под нею, и даже особый медово-пряный запах, — а вот гармошка куда-то исчезла.
Упрекая себя за оплошность, Антон метнулся было к другим деревьям, но вскоре остановился, поняв, что один без посторонней помощи он все равно ничего не найдет. Тогда Антон, повернувшись лицом к свадьбе, робко и как-то не очень требовательно позвал неизвестно кого:
— Браток! А браток!
Но никто не откликнулся. Да и трудно, наверное, было кому-нибудь расслышать Антоновы слова в свадебном разгоряченном гуле.
Еще раз звать Антон не осмелился. Тихий и немного растерянный, он недолго постоял возле свадьбы, а потом все-таки отправился на поиски сам. Натыкаясь на кусты крыжовника, на колючие ветки груш и слив, Антон метался по, казалось, бесконечному саду, по какому-то, словно подземному, лабиринту из деревьев. Иногда в непроглядной, застывшей темноте ему слышались звуки гармошки, и он бросался на эти звуки, а они раздавались уже в другом месте, неуловимые и чужие.
В изнеможении Антон упал под кустом смородины, чувствуя, как к глазам подступает нестерпимая фронтовая боль. Вначале он долго лежал без отдыха и забвения, слушал, как размеренно и терпеливо дышит земля, а потом под это успокаивающее дыхание, сам не зная как, уснул.
Приснилась ему какая-то совсем уже кромешная темнота, а в этой темноте, как живой, предстал перед Антоном его командир батальона старший лейтенант Ткачуков. Он пристально, словно не признавая своего бойца, посмотрел на Антона, а потом начал ставить задачу.
— Вот что, товарищ сержант, у нас тут от самого сотворения мира идет нескончаемая война между адом и раем, между добром и злом, и никто никого одолеть не может. Вы берите свое отделение, переправьтесь через вон ту речушку, займите на ее берегу небольшой плацдарм, а потом мы всеми силами перейдем в наступление и сотрем ад с лица земли.
— Так я же, — начал было Антон, но Ткачуков его перебил:
— Я знаю, товарищ сержант, все знаю. Но больше послать некого.
Антон повторил задание и кинулся к своему отделению, к своим бойцам. Среди них он заметил одного незнакомого на щелкающем пластмассовом протезе.
— Откуда ты? — уже на бегу поинтересовался Антон.
— Из пополнения я, новенький.
— А, ну давай, браток, давай! Вишь какое дело?!
Через речушку они переправились на подручных средствах, и, кажется, переправились совершенно незамеченными. Потом по заросшей какими-то кустарниками ложбинке побежали к виднеющейся невдалеке высотке. И тут их обнаружили…
На адской той стороне все пришло в движение, и на отделение Антона обрушился огонь небывалой силы и плотности изо всех видов оружия. Но было уже поздно: до высотки они все-таки добежали и втянулись в рукопашную. А в рукопашном никто с отделением Антона справиться не мог. Противник это, видимо, вскоре почувствовал и стал отходить, решив зря не терять в ближнем бою силы, а, перегруппировавшись, уничтожить Антона и его товарищей безжалостным огнем.
Так оно и случилось. Вскоре над высоткой, над траншеями, которые Антон тут же занял, появились самолеты, начали бомбить и расстреливать вокруг все живое и мертвое. Им вторили минометы и орудия, со всех концов шли на высотку танки, сжигали и плавили землю какие-то огненные лучи. Сплошной рев и грохот стоял на высотке. Уже погибли все Антоновы товарищи, в том числе и тот, новенький, на протезе. Но все-таки высотка была взята! Антон держался изо всех сил, потому что всеобщее наступление должно было начаться с минуты на минуту…
Проснулся Антон в полдень, когда свадьба, спасаясь от жаркого солнца, перекочевала со двора на улицу под густые высокие тополя. На всякий случай он еще раз обследовал все вокруг яблони в надежде, что, может быть, гармошка как-нибудь объявится.
Но ее по-прежнему не было. Тогда Антон стал осторожно выбираться из сада. Думалось ему теперь о доме, об Ольге, о том, как она вначале будет его ругать, а потом расплачется и побежит к завферме отпрашиваться с работы, чтоб завтра ехать с Антоном на поиски гармошки. Он начал в душе виниться перед Ольгой, начал жалеть ее и почему-то вспоминать то совсем еще крохотной, трехлетней, а уже привыкшей водить Антона по селу, рассказывать ему о том, что творится вокруг; то школьницей, не по годам строгой и так же не по годам ласковой; то вот уже нынешней, почти тридцатилетней, но пока еще незамужней. Побаивается, видно, Ольга, что чужой человек, войдя в их дом, вдруг чем-либо обидит отца.
Ни во дворе, ни на улице никто на Антона не обратил внимания, и он благополучно выбрался на широкую земляную дорогу. Изредка постукивая палочкой, Антон уверенно пошел по ней, как ему казалось, на вокзал. Но вскоре он обнаружил, что в волнении где-то все-таки сбился и забрел в такие непроходимые городские дали, в такую толкотню и суету, откуда даже зрячему выйти не так-то легко.
Поплутав немного по каким-то улочкам и переулкам, Антон остановился, начал искать лицом солнце, начал прислушиваться, не закричит ли где электричка, чтоб по солнечным лучам и по этому крику хоть немного сориентироваться и выйти к вокзалу. Но солнце, видно, где-то спряталось за высокими домами и деревьями, электрички тоже не было слышно.
Антон уже совсем было растерялся: раньше с ним такого не случалось. У него даже промелькнула в голове мысль, спросить кого-нибудь о свадьбе, которая, может, веселится совсем рядом. Там бы Антон все-таки разыскал свою гармошку, а с ней он вышел бы из любой толчеи…
Но Антон тут же отбросил эту мысль. Нечего ему сейчас появляться на свадьбе, нечего портить людям своими расспросами праздничное, веселое настроение.
Антон опять начал прислушиваться к городскому шуму, искать солнце, все больше тревожась и переживая. Наконец он решил идти дальше. Но в эту минуту к нему осторожно прикоснулась чья-то рука. Антон сразу определил, что рука эта удивительно легкая, молодая и, конечно же, женская.
— Дядь, вам куда?
— На вокзал бы мне как-нибудь, — обрадовался Антон.
— Пойдемте вместе, нам по дороге.
Антон без промедления доверился этому ласковому голосу, этой узенькой теплой руке и пошел, почти не стуча об асфальт палочкой.
Но идти все время молча Антону показалось неловким, некрасивым, и он первый заговорил со своей провожатой:
— Ты кто такая?
— Студентка, — весело отозвалась та.
— И что же изучаешь?
— Да разное. Про древний мир больше, про войны.
— Ну и как, интересно?
— Интересно, — цокала она рядом каблучками.
Они шли по многолюдным, пахнущим расплавленным асфальтом и машинами улицам. Рядом с девчушкой, уже наловчившейся вести его в людской толчее, Антон почувствовал себя совсем уверенно и надежно. Он подстроился под шаг своей провожатой, легкий и веселый, и, не зная, чем бы ее отблагодарить, повел разговор дальше:
— Ты что ж сейчас не на уроках?
— Сбежала, — весело призналась девчушка.
— Не понравилось, что ли?
— Да нет. Парень меня тут ждет…
Антон улыбнулся этому радостному ее признанию и полюбопытствовал снова:
— И как же зовут тебя?
— Мария, — ответила девчушка. — Ева-Мария.
— Почему так? — удивился Антон.
— Не знаю. Ребята прозвали.
— Красивая, наверное?
— Красивая…
Антон опять замолчал. Ему почему-то захотелось разузнать об этой ласковой девчушке с двойным непонятным именем все, что только можно: как она жила раньше, как живет сейчас и как намерена жить дальше. Он спросил ее о самом простом, но, наверное, самом сокровенном:
— Замуж не собираешься?
— Собираюсь, — как будто даже обрадовалась она этому вопросу. — Осенью.
— По любви выходишь?
— Конечно. Без люби какая же жизнь?
— Это точно, — похвалил ее Антон. — Без любви одна маета, а не жизнь. Особенно, когда дети пойдут.
Теперь замолчала, заколебалась девчушка, но всего на одну минуту, на одно мгновение.
Он хотел было еще спросить девчушку, хороший ли у нее парень, как его зовут. Может быть, тоже каким-нибудь странным, неразгаданным именем. Но не успел: наконец где-то совсем рядом обозвалась электричка, людская толпа зашумела по-вокзальному разноголосо и суетливо. Антон решил отпустить девчушку и начал прощаться с нею, безмерно жалея, что узнал о ее жизни так мало:
— Спасибо тебе, дочка. Теперь я сам.
— Не за что, — отпустила она его руку. — Счастливо вам.
Подождав, пока затихнут где-то в темноте ее шаги, Антон присел возле низенького, ограждавшего привокзальные клумбы, штакетника. Солнце, вырвавшись из-за домов, осветило Антону лицо, руки. Глаза сразу откликнулись на эту горячую солнечную теплоту привычной нетерпеливой болью. Но Антон не отвернулся, не прикрыл глаза фуражкой — все-таки солнце…
В голову ему лезли бог знает какие мысли. То он думал о провожавшей его девушке, которая сейчас, должно быть, гуляет по городу со своим парнем, слушает его тайные, предназначенные только для нее слова. То вспоминался Антону странный его сон в саду, в котором он, кажется, так и не дождался великого всеобщего наступления. То опять Антон думал о гармошке… Все-таки надо было ему вдвоем с девчушкой вернуться назад на свадьбу, постоять самому где-нибудь в сторонке, а ее послать на розыски. Девчушка добрая, ласковая и обязательно гармошку бы отыскала. Потом они пришли бы сюда на станцию, и Антон на прощанье сыграл бы ей что-нибудь особенное, может быть, то, что играл лишь Для самого себя и для Татьяны. Пальцы помимо его воли начали в темноте искать несуществующие пуговки, начали подбирать аккорды: то прозрачно-печальные, то радостные и ликующие.
Но никого сейчас рядом с Антоном не было. И темнота, непроницаемая, страшная, совсем сгустилась у него перед глазами. Они заболели самой первой фронтовой болью, словно только что по его лицу прошлись мелкие горячие осколки…
И вдруг Антон услышал, как где-то совсем невдалеке тихонько ойкнула и замерла струна. Он встревожился, поднялся с земли. Струна опять заойкала, по-молодому печальная и нежная.
Еще несколько мгновений Антон стоял, как бы раздумывая, идти ему на эти призывные, обнадеживающие звуки или нет. А потом все же решился и начал нащупывать палочкой дорогу.
На этот раз он не заблудился и вышел точно на перебор струн, на молодые ребячьи и девичьи голоса. Подождав, пока они немного затихнут, Антон спросил:
— Мандолина?
Хотя мог бы и не спрашивать. Он сразу узнал ее, но ему просто хотелось услышать это поющее, звонкое слово.
— Мандолина, — не обманули ребята его ожиданий.
— Можно попробовать?
— Можно, — тут же согласилось несколько голосов.
Но как только мандолина вместе с крохотным, похожим на березовый листок медиатором оказалась в его руках, как только Антон ощутил ее гриф, ее туго натянутые струны, так сразу понял, что сейчас он сыграть не сможет. Не к месту вспомнилась Антону давняя его зрячая молодость, Татьяна. Когда они только подружились с ней, была у деревенских ребят мандолина. Антон быстро выучился на ней играть и часто, доверив гармошку кому-нибудь из товарищей, тихонько перебирал струны, словно спорил с этой гармошкою, с ее веселыми неумолкающими звуками. Татьяна в такие минуты садилась с Антоном рядом, клала ему на плечо голову и тоже о чем-то печалилась, а потом чуть слышно просила:
— Не надо, Антон. Лучше уж на гармошке…
— Как хочешь, — соглашался он и послушно возвращал мандолину хозяину.
С тех далеких довоенных времен Антон за нее больше не брался. Не хотелось, нельзя на ней было играть без Татьяны.
Но сегодня никуда Антону не деться! Сегодня он сыграет. Не сейчас, правда, не при ребятах, а в электричке, под привычное постукивание колес, под торопливый вагонный гомон, заглушающий все боли и воспоминания…
Антон все медлил, как-то неловко перебирая мандолину в руках. Ребята уже зашушукались, начали переговариваться друг с другом. Тогда он, почти не веря в удачу, попросил их:
— Мне бы надо ее с собой.
— Зачем? — удивились ребята.
— Надо, ребятишки. Вы не бойтесь, я верну. Меня здесь все знают.
Ребята о чем-то посовещались, посоветовались неслышно и осторожно, а потом вдруг согласились с Антоновой просьбой:
— Ладно, дядя Антон, бери. Только чтоб привез, а то она из оркестра.
— Привезу, — заволновался Антон. — Завтра с дочерью приеду и привезу. Вы приходите примерно в это время.
Минуты две-три ребята еще стояли рядом с Антоном, разговаривая о каких-то своих делах, а после куда-то неприметно исчезли, веселые и быстрые.
Оставшись один, Антон все же не удержался, потрогал пальцами струны. Они сразу дали о себе знать, тихонько откликнулись, и ни одна не сфальшивила. Видно, ребята понимали толк в инструменте. Но больше Антон беспокоить струны не стал, словно боялся, что они преждевременно растеряют свою силу и там, в электричке, окажутся совсем беспомощными.
Ждать Антону долго не пришлось. Вскоре по радио объявили посадку.
Антон прижал мандолину к груди, чтоб случайно за что-нибудь не задеть, не повредить ее, и стал пробираться в людской толчее. Самый последний хвостовой вагон он отыскал без особого труда, поспешно вошел в тамбур, как будто опасался, что электричка может уйти без него, Антона.
Последние перед ее отправлением минуты были особенно мучительными и тревожными. Антон волновался и переживал намного сильнее, чем утром. Может, потому, что в руках у него был инструмент, на котором Антон не играл без малого сорок лет, а может, и еще по какой иной, неведомой даже ему самому причине…
Электричка отошла от вокзала как-то совсем незаметно. Антон обнаружил это лишь после того, как вагон начал по-настоящему раскачиваться, вздрагивать, а буфера застучали звонко и певуче.
Дожидаться, пока народ в электричке окончательно успокоится, у Антона не хватило терпения. Он торопливо тронул медиатором струны и оттолкнул куда-то легко убежавшую стеклянную дверь.
Первые несколько шагов Антон шел молча, прислушиваясь к слаженному, все понимающему разговору струн, а потом запел. И как только услышал свой голос, по-молодому широкий и сильный, так сразу темнота у него перед глазами прояснилась, сразу прошла у него тоска по гармошке и даже по Татьяне. И еще почудилось Антону, будто в эту вот минуту и началось великое всеобщее наступление на ад, и он уже бежит, оставляя на поле боя убитых и раненых, освобождая землю от непроглядной, все застилающей темноты. Вокруг по всему искореженному, изрытому снарядами полю полощутся на ветру знамена. А впереди этих знамен бесстрашная, неутомимая бежит провожавшая Антона девчушка. Он никак не поймет, зачем она здесь, в этом огне и аде, зачем рискует своей жизнью?! Или никто не знает, не чувствует, что погибать ей еще рано, что ей обязательно надо родить троих, таких же красивых, как она сама, сыновей. Антон кидается за девчушкой следом, но ни догнать, ни остановить ее невозможно…
И где-то высоко в небе тысячетрубно и ликующе-возвышенно гремит оркестр. Из непроницаемой темноты, из гари и дыма возникают все новые и новые валторны, флейты и барабаны. Измятые и изломанные на поле боя, они присоединяются к тем поднебесным и так же победно и ликующе гремят, не споря и не вступая в единоборство друг с другом.
Антон переходил из вагона в вагон, и совсем не печальными казались ему слова его заветной песни:
То пойдет на поля за ворота,
То обратно вернется опять,
Словно ищет в потемках чего-то
И не может никак отыскать…