Глава шестнадцатая

Шоколад играл важную роль в моей жизни. Он утешал меня и успокаивал. Он помогал сосредоточиваться и тучнеть. Он меня баловал. А однажды под вечер, много лет назад, едва не помог мне убить брата.

Было очередное скучное воскресенье, через несколько месяцев после истории с доставучим «ий-аа», и наши родители были столь неосторожны, что оставили нас на несколько часов вдвоем. Им казалось, что теперь мы друзья. Они считали, что в глубине души мы одобряем существование друг друга. Но с чего бы? Не забывайте: Люку было девять лет, мне одиннадцать. И все же первые полчаса нам удавалось подобие мирного сосуществования, мы были как два заклятых врага, которым уже нет дела даже до бряцания саблями. Он развалился на диване перед телевизором, я сосредоточился на высокой каминной полке в другом конце гостиной и стоявшей на ней «Леди Щедрость».

«Леди Щедрость» была сундучком. До сих пор им является. Скобы у него блестят, словно полированные, как и полагается ларчику, изготовленному где-то около 1796 года. Длиной он около фута и изготовлен из почерневшего, навощенного дуба. В середине плотно прилегающей, снабженной петлями крышки – овальная серебряная накладка. Четким курсивом на ней выгравирована надпись: «Уильям Уэлтон-Смит», а ниже – «Леди Щедрость». По словам мамы, так назывался огромный купеческий корабль, принадлежавший когда-то ее предку Уильяму. Корабль потерпел крушение в 1794 году у побережья Южной Каролины, к северу от острова Салливана. Если верить учебникам истории, Уильям Уэлтон-Смит считал «Леди Щедрость» основой своего немалого состояния и тяжело переживал ее утрату. В память о роли корабля в своей карьере он спас обломок дубовой обшивки, чтобы изготовить этот сундучок. Сундучок передавался по наследству в семье, пока не попал к дяде матери, старшему брату ее отца, а тот в свою очередь завещал его племяннице.

Помню, сначала она использовала его как шкатулку для драгоценностей, хотя ценным вещам в нем было не место. На крышке спереди имелся замок, но ключ от него потерялся. Изнутри сундучок был выложен маленькими, сшитыми вручную мешочками с ватой, поверх которых был натянут пурпурный атлас, крепившийся к дереву скобками. Большая часть маминой скромной коллекции украшений (несколько серебряных браслетов из тонких звеньев, изящная золотая цепочка с подвеской в виде янтарной слезы) свободно лежали на атласной подложке. Остальные (кольца, броши, жемчужные бусы) были заключены в отдельные коробочки, которые также укладывались в «Леди Щедрость». Запах этого открытого ларчика, затхлость пыльного серванта с налетом цветочности густой ваксы связан в моей памяти с чарами вечера, так как открывали сундучок только тогда, когда родители готовились выйти в свет. Теперь я знаю, что частью своего аромата он обязан духам, которыми мама душилась перед тем, как выбрать украшения, и который льнул к бусам, когда она их снимала, но для меня это было единое целое.

Однажды на Рождество отец подарил маме новую шкатулку для драгоценностей из кожи цвета бургундского вина, в которой были специальные отделения для браслетов и обтянутые мягкой тканью выступы для колец. У нее даже был замочек спереди, ключ от которого мама повесила на связку с остальными. «Леди Щедрость» теперь освободилась для других целей. Прокладки и атлас вынули, а внутренность выложили оставшейся с Рождества папиросной бумагой для упаковки подарков.

А потом заполнили шоколадом. С этого все и началось. Временами в сундучок попадало что-нибудь качественное: несколько маслянистых квадратиков в жиронепроницаемой золотой обертке (обжаренный в сахаре и залитый шоколадом толченый итальянский миндаль) или целлофановый пакетик с потерявшими форму трюфелями, щедро посыпанными горьким какао-порошком цвета ржавчины. И то, и другое – подарки папиных клиентов, которые считали его проекты альпийских шале европейской экзотикой (как «европейский завтрак», например). Но по большей части в сундучке хранилось то, что впоследствии я пренебрежительно буду называть Штатским Бытовым Шоколадом. Тут были плитки «Молочного Кэдбери» с минимальным содержанием какао, которое не позволяло им плавиться при комнатной температуре. Тут были перегруженные глюкозой батончики «Марс», пакетики «Молтизерс»,[18] конфеты из жестянки «Куолити стрит»[19] россыпью, чьи кричащие фантики напоминали о Рождестве больше, чем прокладочная бумага.

Больше всего в «Леди Щедрость» мне помнится ее наполненность, так как папа, кажется, клал сладости в сундучок быстрее, чем мама позволяла его опустошать. (Прошло немало времени, прежде чем я догадался, что каждый вечер, после того, как мы отправлялись спать, он совершал набеги на его содержимое, а потом пополнял из личных запасов, которые держал в письменном столе.) С каминной полки сундучок снимали нерегулярно, обычно вечером в воскресенье – как своего рода утешение перед неминуемой угрозой школы на следующее утро, но и тогда его услады нормировались. Мама говорила: «Только три, Марсель», и когда моя рука забиралась внутрь, она протягивала свою, мяла пальцами растущую жировую складку у меня на животе, несправедливо выпяченную от того, что мне приходилось нагибаться над сундучком, который мама ревниво прижимала к себе. «Совсем как твой папа», – говорила она, качая головой, и поэтому шоколад становился еще и виноватым утешением за мелкое материнское унижение.

Остаться в воскресенье дома одним – все равно что получить неограниченный доступ к сундучку. Пока Люк валялся на диване, я притащил из кухни стул и спустил «Леди Щедрость» на старый каминный коврик. Сперва я затолкал в рот «Марс», затем – несколько пакетиков «Молтизерс». Потом отломил пару долек «Кэдбери», и еще, и еще. Время от времени я поднимал глаза на Люка, который отчаянно старался меня игнорировать. Он чуял: здесь опасность. Да, правила нарушил я, но он подозревал, что, как ни крути, ему все равно попадет. (Он же был младшим братом, у него практически на лбу было написано «козел отпущения».). Я прикончил плитку «Кэдбери» и развернул несколько шоколадных конфет, выбирая квадратные с начинкой из жидкой карамели, и, затолкав их в рот, кинул ему пакетик «Молтизерсов». Мне нужен был союзник, а кроме него, в доме никого не было. Люк должен был съесть хоть немного. Он швырнул невскрытый пакетик назад и снова уставился в телевизор. Я опять его ему бросил, он – мне. Я взвесил пакетик в руке. Несколько раз подбросил в воздух, чтобы лучше почувствовать его вес. Потом снова кинул, на сей раз с силой, с размаху, так что он, как хлесткая затрещина, ударил ему в затылок. Я вообразил себе, как мечутся в пакете шарики залитых шоколадом сотов – взрыв хрусткого рекристаллизованного сахара в ограниченном пространстве. Взвизгнув, Люк ошарашенно прижал руку к затылку и расплакался. Я только ухмыльнулся.

И тут он оказался на мне – одним неожиданно грациозным прыжком. Это ни в какое сравнение не шло с попыткой атаковать через кухонный стол. Тогда был выброс неконтролируемой психозной ярости. А сейчас – ловкое и сосредоточенное нападение, и я, отяжелевший от забившего мне желудок плавящегося шоколада, тут же оказался на полу, причем ударился головой о то место, где кончался коврик и начинались половицы. С этого момента исход ничего хорошего не сулил. Нам обоим было больно, и оба мы дрались за выживание. С секунду я лежал оглушенный, а потом, найдя в себе толику не оттянутых на переваривание сил, выпрямился и бросился на него. Учитывая мое превосходство в росте и весе, Люк сделал единственно возможное: перекатился на спину и выбросил вперед одну босую ногу, но ради разнообразия я двигался быстрее. Увернувшись от пятки, в тот момент, когда нога выпрямилась полностью, я прыгнул и сел на него верхом.

От ног Люку теперь не было толка. Он мог сколько угодно пинаться, но не сумел бы дотянуться мне даже до поясницы, а поскольку коленями я прижимал его руки к полу, ударить меня он тоже не мог. Ему оставалось только орать, но и тут у меня нашлась контрмера. Всего в нескольких дюймах лежал невскрытый пакетик «молтизерсов». Схватив его, я разорвал станиоль зубами, а свободной рукой сжал его челюсть, открывая рот.

– Ешь давай, мелкий паршивец! – закричал я. – Ешь давай!

И ловким движением высыпал все содержимое пакетика ему в рот. Блестящие шоколадные шарики внезапно покатились в заляпанную пеной полость. Он попытался что-то сказать, но все звуки, за исключением самых нутряных, были тут же заглушены «мольтизерсами», и он мог только смотреть на меня, выпучив глаза, и моляще выгибать шею. Я снова ухмыльнулся. Дело сделано.

Прошла добрая минута, прежде чем я сообразил, что он задыхается. Облепленным сотами языком он с трудом вытолкнул изо рта несколько драже. И теперь я слышал резкий скрежет глубоко у него в горле – он пытался вдохнуть. Но не это, а то, как гордо выступили у него на шее вены, подсказало мне, что что-то неладно. Его шея выглядела мускулистой и хорошо развитой. У девятилетних мальчиков таких мускулистых шей не бывает. Ну не глупый ли способ отправиться в мир иной? Умереть от «молтизерсов»?

Я скатился с него.

– Люк, ты?…

Он выгнулся, переворачиваясь на бок, язык вывалился у него изо рта, по щекам бежали слезы, сама голова дергалась вверх-вниз от усилий вытолкать из дыхательного горла кашицу сладостей. Кровь отлила у него от лица.

– Люк, скажи же что-нибудь…

Теперь я понял, что положение серьезное, но что дальше делать, не знал. У меня в голове роились разные картинки, калейдоскоп обрывочных сведений из английских телепрограмм начала восьмидесятых (забытый телевизор еще бормотал, не замечая разворачивавшейся перед ним на полу реальной драмы).

Поэтому я сделал, как показывали по телевизору. Я перевернул Люка на живот, завел под него руки, чтобы сцепить их под грудью, и сжал изо всех сил, какие у меня только были. Он заизвивался, безвольно дергая конечностями. Раз. Другой. Еще. А потом с огромным лающим кашлем у него изо рта вылетел слипшийся шар расплавившегося шоколада, разломившихся сотов и несколько целых драже – и убийственно глухо шлепнулся на ковер. Люк сделал глубокий, усталый вздох и, хрипя, упал на пол.

Я принес ему воды. Я расстегнул на нем одежду и, увидев, что он все еще не в себе, помог ему подняться наверх, раздел и уложил в постель. Спустившись, я отчистил ковер и спрятал улики (те самые фантики от конфет) в мусорном контейнере за домом, а затем вернул «Леди Щедрость» на каминную полку. Время от времени я заглядывал к Люку, но он вскоре заснул, и когда вернулись родители, это было уже ближе к вечеру, сказал им, что братик вдруг заболел. С этого момента мать все взяла в свои руки, забегала вверх-вниз по лестнице, измеряла температуру, носила попить, а я эти часы пролежал, свернувшись, в уголке дивана, вперившись в телевизор, и ждал криков сверху, которые сказали бы мне, что началось, но их так и не последовало. Позже вечером, когда мама снова поднялась наверх, отец заглянул в «Леди Щедрость». Увидев, что сундучок разграбили, он призвал меня к ответу, а я быстро сознался в мелком преступлении, благодарный за возможность хоть в чем-то сознаться. Отец мягко кивнул и сказал: «Лучше оставить для особых случаев», и никогда больше не упоминал о произошедшем.


Люк тоже ни словом не обмолвился о том, что случилось в тот день. Я был благодарен ему за молчание, и в том вся соль. В то мгновение, когда я скатился с него, притянул его к себе и вытолкнул душивший его ком сладостей, мы, наверное, кое-что поняли друг про друга: кроме нас, у нас никого нет. С тех пор я не раз получал нагоняй за его выходки и всегда приглядывал за ним в школе. Вот почему именно этот проступок не нуждался в извинениях. Пусть безмолвно, но прощение было испрошено, и Люк это знал. В следующее воскресенье и после, когда «Леди Щедрость» спускали с каминной полки, я отказывался от права старшего и пропускал Люка вперед. Я не стал бы его винить, если после пережитого в тот день он вообще отшатнулся бы от содержимого сундучка, но девятилетний мальчик остается девятилетним мальчиком, а шоколад – шоколадом.

«Леди Щедрость» приобрела еще один слой смысла. Во всех семьях есть глупые тайны, хранящиеся в секрете как раз потому, что они так глупы, и ритуалы с «Леди Щедрость» были одной из наших. Мы были Бассетами, и мы ели шоколад, потому что папа был швейцарцем. И шоколад держал и в сундучке, который смастерили из обшивки корабля, принадлежавшего одному из предков мамы. И шоколад в том сундучке почти помог мне убить брата, но в конечном итоге нас сблизил. Устроив у себя в письменном столе Ящик Порока, я старался одновременно удовлетворить мой аппетит и воссоздать фрагмент моего детства. Это была моя дань «Леди Щедрость». После смерти папы сундучок месяцами стоял нетронутый, словно поднять крышку и съесть из него что-нибудь было бы предательством, попыткой забыть, что его больше нет, но однажды весенним утром мама в приступе тихой ярости стащила его с каминной полки и вытряхнула плесневеющие сладости в мусорное ведро, вырвала бумагу, которая рассыпалась дождем поблекших клочков того давнего Рождества. Она стала складывать туда открытки и письма от друзей и родных и со временем, когда мы зажили своей жизнью, – от нас с Люком. Я черпал бесконечное утешение в том, что ему все еще находилось место в истории моей семьи.

Уверен, я и сейчас испытывал бы к сундучку те же чувства, если бы не папка, которую, пока я прохлаждался в «Пике Маттерхорн», положила на письменный стол в моем чудесном угловом офисе Дженни, папка, в которой рассказывалась совсем другая история «Леди Щедрость». История о том, какую роль сыграл корабль в кровавой резне и гибели двухсот шестидесяти пяти мужчин, женщин и детей.

Загрузка...