Глава четвертая

Под утро Линн нашла меня, когда я сидел в темноте сгорбившись у компьютера, с серо-стальным от свечения экрана лицом.

– Что ты делаешь, милый? – спросила она. Я не обернулся. Просто не мог отрываться от сложенных из пикселей слов на экране.

– Читаю.

– Что читаешь?

– Себя. Мою последнюю рецензию. Про Гестриджа.

– Марк, любимый, и для нарциссизма тоже есть свое время, но три часа… о Господи, половина четвертого утра… не самое подходящее.

– Ха-ха.

Линн устроилась в уголке дивана, подобрав под себя ноги. К животу она прижала диванную подушку. Так мы и сидели в темноте и мерзли в халатах.

– Не спалось?

Помотав головой, я постучал пальцем по экрану, точно это он виноват.

– Когда я писал, казалось чертовски смешным, – сказал я. – Я думал, это остроумно, заковыристо и…

– Это действительно остроумно и заковыристо, – сказала она. – И таким останется. Ты гений. – Я услышал, как она зевнула, но не обернулся посмотреть. – Ты сам это знаешь.

– Да. Знаю. Я хочу сказать… – Вместе с офисным креслом я повернулся посмотреть на нее. – Я всегда бы уверен в том, что пишу. Уверен в своей способности так построить фразу, чтобы меня читали. У меня, возможно, есть другие комплексы…

– Это уж точно. Только они и мешает тебе быть невыносимым, любовь моя. Если бы ты был умником, да еще считал себя гениальным, меня бы тут не было.

– Дай мне закончить. Тут все разом. Мне нужно верить в мою колонку, в то, что я делаю хорошую, полезную работу, только это уравновешивает все остальное. Но история с Гестриджем…

– Ты не можешь себя винить. Я тебе говорила.

– Я приложил руку к его смерти.

– Ты не открывал дверцу печи и пинками его внутрь не заталкивал.

– Линн!

– Ты знаешь, о чем я.

– Я написал рецензию, которая стала… – я помолчал, подыскивая нужное слово: – …катализатором.

– А утром об этом поговорить нельзя? Уже настолько, черт побери, поздно, что почти рано.

Я снова повернулся к экрану и сказал резче, чем собирался:

– Иди в постель.

– Марк…

– Просто иди в постель, мне нужно подумать. Иди спать.

Она подошла и положила мне сзади руки на плечи. Я почувствовал знакомый, успокаивающий мускусный запах постели, халата и потного со сна тела под ним. Ее горячая рука погладила меня по шее, и тут я понял, насколько замерз.

– Чего ты хочешь, Марк? – мягко спросила она.

– Хочу с ней встретиться. Я хочу встретиться с Фионой Гестридж.

– И что ты ей скажешь?

Я обернулся поглядеть через плечо на Линн, губы у меня поджались, будто сдерживая слова.

– Я хочу извиниться, – сказал я.

Она медленно кивнула.

– Я не воображаю, будто это все исправит, – добавил я. – Знаю, что нет. Но мне бы хотелось, чтобы ей стало немного легче.

– И тебе тоже?

Снова уставившись в экран, я пожал плечами, будто эта мысль не приходила мне в голову.

– Возможно.

Она повернула меня с креслом, так что мое лицо коснулось мягкой застиранной махры халата и вздымающейся от дыхания груди. Она взяла мое лицо в ладони.

– Марк Бассет извиняется? – тихонько спросила она, глядя на меня сверху вниз. – Значит, дело нешуточное.

Я кивнул.

– Не шуточное. – Мы молча смотрели друг на друга в свечении экрана у меня из-за спины.

– Сейчас выключу компьютер, – наконец сказал я.

– Будь так добр, – отозвалась она и нагнулась поцеловать меня в макушку.


Ресторан «Гестридж на 500-м маршруте» располагался на шумном, тесно застроенном и выскобленном отрезке лондонской Фулхем-роуд, где с одной стороны его подпирал антикварный магазин, торгующий тем, что антиквариатом скорее всего не было, а с другой – бутик дизайнерского интерьера, торгующий тем, что никому не нужно. Это была улица подделок и излишеств, а в ее сердце стоял ресторан, который, согласно моей рецензии, восхвалял и то, и другое. Я остановился поодаль, чтобы изнури меня не увидели, пока я сам не захочу, и сквозь снующие машины стал смотреть на фасад. Его вид все еще меня бесил: безразличное стекло и обтекаемый алюминий, уместная увертюра к алюминиево-бетонному убранству зала, который в рецензии я сравнил с муниципальной парковкой:

… только не столь полезный. А этому району муниципальная парковка действительно не помешала бы. Что ж, ее здесь построили, но (по ошибке? по злому умыслу? с этими людьми никогда не знаешь наверняка) заставили отвратительными столами и стульями и стали подавать отвратительные блюда. Теперь, всякий раз, когда я буду проезжать мимо, мне придется сдерживаться, чтобы не протаранить носом моего старенького «вольво» витринное стекло – от безумного желания использовать, наконец, это место по назначению.

Теперь эти жестокие слова утратили смысл: моя рецензия была ненужной, как антиквариат или творения современных дизайнеров. Я на мгновение задержал дыхание, а потом шагнул с тротуара, чтобы перейти улицу. Было чуть больше одиннадцати утра, и когда я толкнул дверь, младший официант как раз поднимал на столы стулья, чтобы пропылесосить навощенный паркет. Я спросил, как мне пройти к миссис Гестридж, и он кивком указал в глубину унылого зала. Миссис Гестридж я нашел за самым дальним столом, прямо перед стойкой бара (шесть балочных ферм, положенных друг на друга со столешницей из полированного гранита). На столе громоздились папки с бумагами, и она сидела, углубившись в гроссбух. Непокорные вьющиеся волосы, которые она передала дочери, падали ей на лицо. Рядом с папками стояли стакан с минеральной водой, чашка кофе, тарелка с печеньями, мисочка с оливками и коробка меренг в черном шоколаде – все нетронутое, точно кто-то безуспешно пытался уговорить ее съесть что-нибудь или выпить. Я бесшумно вошел в круг света, который тоненькими лучиками падал из крохотных дырочек в потолке, – эти ряды перфорации были единственным освещением на первом этаже.

– Миссис Гестридж…

При звуке моего голоса она вздрогнула и подняла глаза, но прищурилась, точно едва-едва вспомнила мое лицо.

– Да? – неуверенно сказала она.

– Я Марк… Бассет. Я пришел, чтобы… – Но слова замерли у меня на губах, когда, откинувшись на спинку стула, она смерила меня взглядом.

– Я знаю, кто вы.

– Да. Полагаю, знаете.

Несколько секунд мы смотрели друг на друга молча, пока я не спросил, указав на стул:

– Можно мне сесть?

– Не уверена, – холодно отозвалась она и посмотрела на кипы документов. – В бухгалтерии разбираетесь?

Я покачал головой.

– Я не силен в цифрах.

– Только в словах?

– Я уже и в этом сомневаюсь.

– Сомневаетесь? – Внезапно отвлекшись, она поглядела мимо меня на кого-то еще, кто как раз вошел в зал. – Все в порядке, Шарли. Можешь не прятаться в темноте. Моя дочь Шарлотта, мистер Бассет. Шарли, это…

Из темноты в круг света вышла маленькая девочка.

– Я знаю, кто вы, – произнес детский голосок. – Я вас по телевизору видела. Мама говорит, вы тот хрен, из-за которого папа себя убил.

– Шарлотта!

Я закрыл глаза и поднял руку, призывая ее мать к молчанию.

– Нет, не надо. Все в порядке.

– Вот уж нет, мистер Бассет. Я не хочу, чтобы моя шестилетняя дочь так выражалась.

– Но это же ты сказала, что он хрен, мама.

– Шарли, пожалуйста!

– Да и вообще при чем тут хрен? Из-за того, что горький?

– Шарли, поднимайся к себе, а я сейчас приду, как только мистер Бассет…

– Нет. Подождите, – сказал я, – всего минутку. – Встав, я присел на корточки, чтобы мое лицо оказалось на одном уровне с Шарли, коленки у меня при этом скрипнули, а объемистые ляжки натянули тонкую ткань брюк. – Все нормально.

Я поглядел прямо в лицо девочки. Может, так и надо поступить? Извиниться перед дочерью. Если я сумею сказать этой маленькой девочке, выпустить слова, мое раскаяние станет более реальным, более искренним. Я смог бы сделать, что нужно, и уйти. Я пожевал нижнюю губу. Шарли хмурилась на меня из-под длинной челки.

– Извини, – медленно и решительно начал я, – что слова, которые я написал про ресторан твоего папы, заставили его уйти…

– Никуда он не ушел, – резко прервала она меня. – Он себя убил. В печке. Она там. В кухне. – Она казала на качающуюся дверь в углу.

Закрыв глаза, я шмыгнул носом и постарался взять себя в руки.

– Шарли!

Я опять знаком ее остановил.

– Нет, правда все в порядке, – сказал я, снова помолчал и сделал глубокий вдох. – Шарлотта, мне действительно очень жаль, что твой папа убил себя после того, как прочел, что я о нем написал.

И почувствовал, как что-то холодное и влажное скользит по крылу моего носа и падает на гладкий пол. Шарлотта нахмурилась, потом поглядела мне за плечо.

– Мама, этот дядя плачет.

– Только этого мне еще не хватало, – сказала Фиона Гестридж. – Еще одного рыдающего самца. У меня на этой неделе таких полная кухня.

– Извините, – сказал я и поднял ладонь к лицу, чтобы стереть с пламенеющих щек слезы.

– Мистер Бассет. Марк… Вставайте. Сядьте вот сюда. Пожалуйста. Выпейте воды.

Поднявшись на ноги, я подошел к столу и, неловко улыбнувшись, сел. Шарлотта тоже подошла и потянулась за шоколадкой. Я посмотрел на крохотную ручонку, поймал неподвижный взгляд матери, которая сказала:

– Только одну и не больше.

– Мне правда очень жаль, – сказал я, когда кругляшок горько-сладкого шоколада исчез в бархатном мешочке детского рта. Я повернулся к ее матери. – Честное слово, мне не хотелось причинять боль Джону, или вам, или… – Тут не к месту еще одна слеза соскользнула с моего носа и упала на накрахмаленную скатерть.

– Пожалуйста, хватит. Перестаньте, – сказала Фиона и протянула мне стакан с водой и бумажный носовой платок. Я пил не отрываясь, пока не почувствовал, как холодная жидкость бежит по пищеводу, успокаивает дыхание.

Когда стакан опустел, она опять откинулась на спинку стула и сказала:

– Вам не в чем себя винить.

– Но ведь…

Мотнув головой, она заставила меня замолчать.

– У Джона была тяжелая депрессия. Уже больше года, может, даже два. Это не первый раз, когда он пытался покончить с собой. Честно говоря, я даже удивилась, что он не сделал этого раньше.

– Извините, – сказал я, потому что это показалось единственно достойным ответом.

У Фионы вырвался резкий ироничный смешок.

– Хотите знать правду? Я вам скажу правду. Джон был никудышным поваром. Поистине отвратительным. А суть трагедии заключалась в том, что он сам это сознавал. Он прекрасно понимал, что ни на что не годится. Вот что его прикончило. Не вы. Жаль вас разочаровывать, но это так.

– Но все равно такая жестокость была ни к чему.

– Большая часть написанного вами – правда.

Я оглядел унылый обеденный зал, потом кивнул на гроссбухи.

– Собираетесь продавать?

– Ни в коем случае.

– Почему?

– Дела идут слишком хорошо. Со смерти Джона у нас ни одного свободного стола нет – из-за шумихи в прессе. По вечерам у нас даже две смены. Думаю, к нам приходят узнать, действительно ли ресторан так плох, но Ральф, – он отвечал у нас за соусы, – взялся командовать у плиты, а он-то и в самом деле умеет готовить, поэтому еда у нас отличная. Боюсь, это означает, что многие теперь сочтут вас мстительным гадом, на пустом месте затравившим человека до смерти.

– Как-нибудь переживу, – ответил я.

В качающуюся дверь высунул голову повар в девственно чистом белом колпаке.

– Первая порция почти остыла, Фиона, – сказал он.

– Спасибо, Ральф. – Она повернулась ко мне. – Пойдемте. Вам стоит кое-что попробовать.

Мы прошли в кухню, где четверо молодых людей с короткими стрижками и серьезными лицами были поглощены приготовлением ленча: резали и сервировали, толкли и натирали. В проволочных сетках на хромированном рабочем столе лежали с десяток караваев: одни золотистые и круглые, с глянцевой корочкой, другие – овальные и матовые, более темного, голубовато-серого оттенка. Фиона Гестридж взяла один из более светлых, понюхала, потом перевернула, чтобы постучать по донышку. Звук получился гулкий, и она одобрительно кивнула. Нарезав каравай на деревянной доске, она намазала каждый ломоть толстым слоем светлого сливочного масла, потом раздала по куску всем собравшимся. Я откусил. Хлеб был теплый, почти сладковатый, с ореховым вкусом, к которому, казалось, примешивалась едва различимая кислинка дрожжей.

– Пробуете новый рецепт? – с полным ртом спросил я и откусил еще.

– Нет, нет, – мягко отзывалась она. – Это первый хлеб, который выпекли в печке с тех пор, как в ней нашли Джона. – Она кивнула на гигантскую промышленную печь для хлеба в углу. – Я хотела устроить что-нибудь особенное для тех, кто вернется сюда после похорон, поэтому велела мальчикам печку не чистить, а ставить хлеб прямо так. Думаю, неплохая идея. Словно бы Джон сейчас с нами, правда?

Они с Шарли оторвали по куску от своего ломтя, счастливые, что поглощают частицу того, кто так внезапно их оставил.

Раскисший, непрожеванный мякиш застыл у меня во рту. Моргнув, я с трудом сглотнул и прочувствовал, как он ползет в мой внезапно сжавшийся желудок. Я съел достаточно.

– Мне пора идти, – сказал я. – Вам, по всей видимости, еще многое надо сделать.

– Приходите на поминки. Будет Мишель Грей.

Я покачал головой.

– Не хочу вам мешать. – И мне уж точно не улыбалось быть тут, когда будут разносить сандвичи.

Я попрощался с Шарли, которая только шмыгнула носом и откусила еще кусок хлеба с маслом. Фиона провела меня мимо столика с меренгами в черном шоколаде, но после Мемориального Каравая Джона Гестриджа даже они не привлекали. На улице, прислонившись плечом к парадной Двери, она сказала:

– Я правда думаю, вам не следует себя винить. И все равно спасибо, что пришли. – Она вдруг резко втянула носом воздух, ее губы сжались: она пыталась побороть ужасное чувство, которое ей пока удавалось подавить. – И спасибо за извинения. – Теперь ее голос срывался. – Для меня это важно.

Я кивнул. Глаза у нее блестели, но слезы еще не хлынули.

– Мне лучше вернуться, – почти прошептала она, кивая на темные недра ресторана. Она снова беззвучно произнесла «спасибо», повернулась ко мне спиной и ушла.

Добрых две минуты я стоял на тротуаре, не смея двинуться с места, пристально вслушиваясь в наполняющее меня ощущение радостной легкости. Я почувствовал, как расслабляются плечи, как становится легким дыхание. Со мной, по всей видимости, происходило нечто особенное.

В последние несколько дней перед смертью мой отец, к тому времени уже не встававший с постели, попросил принести старенький диктофон Люка и наговорил рассказ о своей жизни, который, по его словам, мы должны прослушать «позднее», но не объяснил, когда это «позднее» наступит. Если верить Андре Бассе, его жизнь была полна «оглушительных мгновений»: одно оглушительное мгновение наступило, когда ребенком он открыл для себя утешительную алхимию приготовления пищи; другое – когда его, подростка, опьянила строгая геометрия архитектуры; третье – когда он, уже почти двадцатилетний, осознал, что, если хочет обрести надежду на счастье, ему придется уехать из Швейцарии. Это, сказал он, были «мгновения, которые оглушили меня как личность и оглушили мою жизнь».

И вот теперь я переживал то, что в память об отце братья Бассеты всегда назвали «оглушительным мгновением». Я, Марк Бассет, который никогда раньше ни за что, во всяком случае, ни за что важное не просил прощения, который никогда раньше не видел смысла в раскаянии, наконец произнес слова «извините» и «мне очень жаль». И ощущение было чудесное.

Загрузка...