Глава двадцать пятая

Отец умер, когда я спал, и как только проснулся, то по тишине сразу понял, что его больше нет. В доме умирающего не бывает тихо, даже глубокой ночью. Всегда кто-нибудь говорит приглушенным голосом за закрытой дверью или беспокойно звякает чайной ложечкой по чашке на кухне. В то утро, когда умер отец, ничего такого не было, и о случившемся я догадался задолго до того, как спустился вниз и нашел мать одну за кухонным столом. По сей день, просыпаясь в тишине, я иногда испытываю давящую боль утраты. Я опять превращаюсь в ребенка; тишина раз за разом напоминает мне, что папа умер, и я боюсь, что между нами осталось что-то незаконченное или недоговоренное, но не могу вспомнить, что именно. Потом я слышу дурацкое бормотание чужого радио за стеной или фоновый саунд-трек птичьего пения, и начинается день. Я не доверяю тишине.

В устланной толстым ковром спальне «Уилларда» в Вашингтоне, округ Колумбия, я лишь на секунду-другую вспомнил отца, сонно недоумевая, где же нахожусь, а потом в дорогостоящей (полторы тысячи долларов за сутки) тишине раздалось приглушенное гудение многих голосов. Дженни рядом со мной спала. Я потихоньку выскользнул из кровати и надел халат, который был мне мал (в гостиницах они всегда не подходят: рукава слишком коротки). В гостиной я попытался посмотреть, что происходит на улице внизу, но окно не открывалась, и мы были слишком высоко, чтобы увидеть хоть что-то, не высовываясь.

– Что это за шум? – зевая, спросила Дженни. Она стояла в дверях, завернувшись в простыню, ее длинные волосы разметались по плечам.

– Понятия не имею. Какая-то демонстрация. Отсюда не видно.

Она снова зевнула.

– Пошлю Фрэнки или кого-нибудь еще из службы охраны проверить. – Она зашаркала в спальню.

Я остался у окна, несильно прижимаясь щекой к прохладному стеклу, прислушиваясь к толпе и с легким удовлетворением вспоминая события прошлого вечера. Зазвонил телефон, но я не шевельнулся. Трубку взяла Дженни.

– Уилл говорит, включите телевизор, – крикнула она из спальни.

– Извини?

– Телевизор. Включи телевизор.

– Какой канал? В телефон:

– Какой канал? – Тишина. Потом снова крик: – Он сказал – канал новостей. Любой канал новостей.

Мой палец уже нажал кнопку.

Мне потребовалось несколько секунд, чтобы сосредоточиться на лице: заплаканные глаза, по щекам размазаны слезы, губы выпячены, как у обиженного ребенка.

– Господи Иисусе.

Дженни из спальни спросила:

– Марк, ты это видишь?

– Это же я!

– Какой канал ты смотришь?

Я поискал на экране логотип.

– «Фокс».

– Переключи на Си-эн-эн. Четырнадцатый канал.

– Меня показывают по обоим?

– Подожди-ка. Ты еще и на Эм-эс-эн-би-си, и на… – звуки из телевизора в спальне вдруг изменились, – …и на Си-би-эс.

В дверь постучали. Это был Сатеш.

– Вы видели?…

– Как раз смотрим. По всем каналам показывают.

– Где Дженни?

– У меня в спальне. Я хочу сказать… в спальне. – Сатеш посмотрел на меня вопросительно. – Я вчера очень поздно вернулся, и…

– О!..

Такое мне было внове. Что предписывает этикет, когда один твой коллега по работе дает понять, что догадался, что ночь ты провел с другим коллегой по работе? Я смог только выдавить: «Спасибо». Сатеш любезно кивнул – дипломатичный шерпа[30] к моим услугам.

Снова стук в дверь. Уилл, за ним Фрэнки. С южной гнусавостью мой охранник сказал:

– Думаю, вам стоит посмотреть, что творится снаружи.

– Сейчас мы немного заняты. Но Фрэнк не унимался.

– Переключайтесь на первый, – велел он.

Я подчинился. На экране возникла толпа у парадного подъезда отеля – человек сто как минимум. Кое-кто держал рукописные плакаты. На одном стояло: «И НАС ТОЖЕ ПРОСТИТЕ».

По краю толпы пробирался репортер с микрофоном в руке. Он остановился около двух молодых женщин: медово-каштановые волосы и отбеленные зубы.

– Почему вы пришли сюда сегодня?

– Хотим выразить свою поддержку Верховному Извиняющемуся, – сказала первая, подчеркнув свои слова искренним кивком.

– Нуда? – сказала ее подруга, вопросительно поднимая конец каждой фразы. – Мы думаем, ну, понимаете, это очень смело с его стороны.

– Хотите что-нибудь сказать мистеру Бассету на случай, если он смотрит?

Девушки переглянулись, улыбнулись и разом подались к микрофону:

– И нас тоже простите!

Я недоуменно моргнул и переключил каналы.

– Как бы посмотреть все каналы одновременно?

– В подвале есть пресс-центр, – сказал Уилл. – Там полно телевизоров.

– Тогда чего же мы ждем?

Он оглядел меня с головы до ног.

– Чтобы вы с Дженни что-нибудь надели.


Подвальное помещение оказалось полностью оборудованной студией с каналом выхода в эфир – для трансляции событий из бального зала «Уилларда», куда регулярно приходили важные люди в смокингах произносить неправдоподобно скучные речи, которые потом напрямую шли на СиСПЭН.[31] У одной стены протянулся внушительный пульт микширования, а на задней – рядами по четыре в высоту и восемь в длину – висели тридцатидвухдюймовые плазменные телеэкраны. Мы включили все, но настроили на разные каналы. По пяти показывали «Симпсонов». По трем – различные серии «Стартрека», еще по одному (что утешало) шла «Улица Сезам».

Остальные двадцать три освещали реакцию на мое появление в «Душевном разговоре». Как выяснилось, вчерашнее ток-шоу получило самый высокий рейтинг за всю историю передачи, так как зрители звонили друзьям и знакомым и буквально умоляли их бросить любые дела и включить телевизор. В век реального телевидения, когда повсеместно жаждут, но так редко находят неподдельные эмоции, меня превозносили за чувства такой глубины и силы, что комментаторам пришлось придумывать для передачи другие категории, в том числе «ультра-реалити-шоу», «мета-реалити-шоу» и даже «реалити-макс».

На одном новостном канале бывший госсекретарь США усердно приписывал мне провозглашение рассвета новой эры мира и стабильности.

– Теперь, когда на посту Верховного Извиняющегося этот малый, – рычал он, – мир сможет снова вернуться к искренности.

По другому гнали материал из Нью-Йорка, в котором Генеральный Секретарь ООН, крохотный выходец из Шри-Ланки, вытирал слезы перед фалангой камер.

– Способность к сопереживанию мистера Бассета показывает путь тем из нас, кто взял на себя роль посредника в сегодняшнем непростом мире, – говорил он. – Мы нашли нужного человека. Сейчас я позвоню брату в Коломбо и извинюсь, что не успел на его свадьбу.

(Впоследствии я узнал, что Шенк в тот день также выступил с заявлением через своих издателей, но его замечания обо мне были столь язвительными и перегруженными бранью, что их предпочли не предавать огласке.)

Тех, у кого брали интервью на третьем экране, я узнал сразу, хотя прошло больше пятнадцати лет с тех пор, как я видел их в последний раз, а время жестоко. Титры гласили: «Суиндон, Великобритания», а ниже: «Габи и Гарет Джонсы». Они неловко примостились на краешке дивана, и каждый держал на коленях по крошечному светленькому ребенку, смотревшему, широко раскрыв глаза, в кадр (а в действительности, вероятно, на клубки проводов, софиты и прячущихся за камерами незнакомых дядей). Очаровательный мягкий пушок, который когда-то золотил щеки Габи, исчез. Сами щеки округлились, плечи обвисли, тело отяжелело. Годы не пощадили и Гарета, размыв его когда-то чеканную внешность. (Что только доказывает мои слова: гораздо лучше начать слишком толстым, чем им впоследствии стать. Тогда никого не разочаруешь, и себя меньше всего.)

– Нам хотелось бы поблагодарить чудесного Марка Бассета, – говорила Габи, – потому что, не будь его, мы никогда бы не обрели друг друга. Правда, Гарет?

– Угу.

– А если бы мы не зажили вместе, то не было бы чудесной Вики и чудесного Тома, верно? – Она погладила детей по головкам. – Правда, Гарет?

– Угу.

– И вместе с Марком нам хотелось бы передать нашу любовь Стефану, где бы он ни был.

– Угу. Ладно.

Я поискал на экранах интервью со Стефаном, но телевизионщики смогли разыскать только одну его фотографию студенческих лет: резко очерченный подбородок, решительные голубые глаза и улыбка, точно говорящая «сама знаешь, что меня хочешь». А вот по другому каналу шло интервью с Робертом Хантером в прямом эфире. Хантер, разумеется, сидел на краешке своего стола в лондонском кабинете.

– Замечательный малый. Профессионал до мозга костей. И потрясающий эмоциональный подход.

– Ах ты сволочь! – заорал я экрану. – Ты же меня за это уволил!

У меня за спиной раздался смех Дженни.

– Брось, Марк. Теперь-то какая разница?

Конечно, она была права. Я вступил в новую фазу моей деятельности, когда то, что думали обо мне люди, которые меня знали, значило гораздо меньше того, что думают обо мне те, кто меня не знает. Вот оно – определение современных знаменитостей, и нравилось это мне или нет, таков был теперь мой статус.

– В начале, – сказала Дженни, наставляя меня во время обратного перелета в Нью-Йорк, – ты был вправе просить прощения, потому что такие люди, как мы с Максом, считали, что ты подойдешь для этой работы. Теперь ты имеешь это право, потому что новостные сети убедились: ты для этой работы подходишь, и следовательно, мое мнение не имеет значения, как, собственно, и должно быть. И хотя это особой ценности не имеет, я уверена, что ты гений.

На глазах у всей команды она поцеловала меня в щеку.

В аэропорту нас на каждом шагу встречали стада репортеров, спрашивавших о моей реакции на реакцию мира на вопросы Хелен Треже.

– По сути, учит смирению, – говорил я или: – Просто не хочу никого разочаровывать. – Или: – Если я могу помочь людям принести извинения, которые, на их взгляд, необходимы, я очень рад.

Я верил каждому своему слову. Мне ли не знать, какое приятное чувство испытываешь, попросив прощения. Мне ли не знать про напряжение и освобождение от него. Почему бы не приохотить к этому еще пару-тройку человек? Со временем до нас стали доходить истории о том, как по всей Европе и Северной Америке возникают клубы извинений, где друзья и члены обширных семей собираются на «церемонии извинения», применяя варианты законов Шенка, адаптированные для семейных ситуаций. В Интернете и по электронной почте распространялись видеозаписи извинений, как это было с моим, и возникли форумы и веб-странички, посвященные исключительно испрашиванию прощения у друзей и знакомых. Ко мне обратилось одно крупное издательство с просьбой написать для массового читателя пособие по извинениям (наброски извинений для конкретных ситуаций, идеи для места проведения церемонии и так далее), но из-за слишком большого объема работы мне пришлось отказаться. Вполне логично, что такое пособие было позднее опубликовано под фамилией Шенка, хотя, слава Богу, вышло не из-под его пера.[32] По числу членов клубы извинений вскоре обошли клубы чтения.

Наш нью-йоркский офис ломился от цветов в снопах и букетах и коробок лучших шоколадных конфет, присланных почитателями, которые прочли про мое пристрастие в «Тайм». Мы отсылали их в больницы и благотворительные организации по всему городу. Меня приглашали на открытия манхэттенских художественных галерей и коктейль-баров, премьеры кинофильмов, пьес и книг, на благотворительные балы и вечера. Однажды вечером нас с Дженни попросили перерезать ленточку нового ресторанчика в Верхнем Ист-Сайде, который специализировался на икре. Вдвоем мы умяли полкило золотой «Олмас»,[33] самого дорогого пищевого продукта на свете, стоимостью четырнадцать тысяч долларов за килограмм, который, как и полагается, ели с тыльной стороны ладони под взглядами телекамер, в то время как репортеры сгрудились за выходившими на улицу бронированными окнами во всю стену.

– За это я извиняться не собираюсь, – сказал я на улице репортерам, когда мы уходили. – Это мои деньги, и тратить их я буду, черт побери, как пожелаю.

Нетрудно понять, что такой нечванливый и легкомысленный подход к возлагаемой на меня серьезной ответственности понравился нью-йоркским газетчикам.

Вечерами мы обычно выходили в город всей бандой: Фрэнки и Алекс ехали спереди, остальные на задних сиденьях с бутылкой чего-нибудь охлажденного – чтобы сбросить напряжение после трудового дня.

А напряжение было, и немалое. Однажды утром Фрэнки и Алекс явились ко мне мрачные, как две грозовые тучи.

– Кто умер?

– Никто… пока, – сказал Алекс.

Они получили письмо с почтовым штемпелем Миссисипи и смертельными угрозами в мой адрес, которые, как они выразились, непозволительно игнорировать.

– Что именно там говорится?

Из кожаной папки, которую держал в руках, Алекс достал листок тонкой бумаги и без выражения начал читать: – Ты, подлизывающееся к ниггерам сионистское отребье…

– Сионистское отребье? Я даже не еврей.

– …берегись. Мы до тебя доберемся и ни перед кем извиняться не станем. Мы повесим тебя на дереве, как мешок с дерьмом…

– Дай-ка посмотрю.

Послание на странице в линейку, вырванной из студенческого блокнота, было накарябано пурпурными чернилами. Множество слов заглавными буквами, а некоторые даже трижды подчеркнуты.

– Ребята, это псих. В газете мы такие постоянно получали. Выведено эмпирическим путем: если цветные чернила налинованной бумаге, значит, сумасшедший. Только послушайте этот вздор под конец: «Остерегайся деток в инвалидных колясках, ведь и они тоже могут быть пехотинцами в будущем арийском ополчении».

– Это означает, что угроза может исходить откуда угодно.

– Понимаю, но…

– Сэр, мы должны всерьез воспринимать любую угрозу вашему физическому благосостоянию.

– Ты говоришь о моей безопасности?

– Сэр, да, сэр.

Свернув, я вернул ему страницу.

– Фрэнки, Алекс, делайте то, что считаете нужным, но, пожалуйста, не переусердствуйте. Обещайте.

Фрэнки сказал:

– Ответные шаги будут пропорциональны.

Иными словами, все транспортные средства, в которых я перемещался, включая реактивный самолет, отныне проверялись перед тем, как я туда садился, и что всю почту дважды просвечивали рентгеном, прежде чем Франсин и Элис ее вскрывали. С этими процедурами я готов был мириться, пока они не мешали текущей работе, которая теперь вступала в новую стадию.

Я слетал в Дрогеду извиниться перед премьер-министром Ирландии за кровавые бесчинства Кромвеля. На трогательной церемонии в Ханое я извинился перед группой облаченных в шафрановые одеяния монахов за безалаберные авантюры США во Вьетнаме. Я полетел на юг в Австралию к тускнеющему закату над скалой Эйера. Там я рассказал душераздирающую историю про моего жившего в девятнадцатом веке предка Иеремию Уэлтона-Смита и про его чудовищное обращение с аборигенами, жившими на овечьем пастбище, которое он считал своим, а после принес полнейшие и откровеннейшие извинения главам общин за лишения, которые потерпел их народ от белых европейцев. В ходе лихорадочного турне по городкам полуострова Индостан я по очереди извинился перед Индией, Пакистаном и Бангладешем за всеобщую путаницу и неразбериху, устроенную британцами с разделом территорий, а потом поехал еще дальше на восток, в Нанкин, где от имени англичан, американцев и французов просил прощения за разорительные Опиумные войны.

Счастливые были времена. Я путешествовал по всему миру, встречался с интересными людьми и просил у них прощения. Со мной обращались так, будто я наделен особой мудростью, и по мере того, как множились успешные извинения, я начал понимать, как могло сложиться такое впечатление. По счастью, у меня была подруга, которая не давала мне витать в облаках и помогала не терять связи с реальностью. Рядом с Дженни я никогда не смущался моих «любовных рукоятей».

Сама мысль о том, что из такой работы можно извлекать какие-либо побочные выгоды или удовольствия, представлялась нелепой, но это лишь показывает, как иногда тебя способно подвести даже самое буйное воображение. Однажды утром Дженни пришла ко мне с письмом, и уж оно-то не было вырвано из студенческого блокнота, не было написано пурпурными чернилами.

– Милый, – сказала она, протягивая мне его, – ты сдал экзамен с отличием.

Загрузка...