СПАСИБО, БРАТОК!

«И тысяча обликов смеялись и издевались надо мной»

(Ф. Ницше «Так говорил Заратустра»)

Когда сержант очнулся, стояло раннее-раннее утро. Светало. Солнце, пробиваясь сквозь ветки деревьев, ложилось на землю размытыми пятнами. В воздухе пахло смолой сосны и мхом. Откуда-то остро тянуло сыростью. Река? Кажется, да. Он бежал мимо реки, когда рядом неожиданно шарахнуло. Удар, грохот, тяжесть и духота. Больше он ничего не помнит. Его, скорее всего, сильно отшвырнуло, потом завалило вывороченными снарядом рыхлыми комьями земли. Он упал, потерял сознание, теперь пришел в себя, но ничего не чувствует: ни ног, ни рук, может, их уже нет, оторвало снарядом, и одна бесполезная голова его непонимающе мигает глазами? Хотя — как мигает? Веки словно чугунные. Вот снова закрылись, и только резкий запах мха, смолы и свежести упорно продирается в ноздри. Мысли путаются, тишина удивляет. Он так отвык от нее за долгие месяцы войны, что, кажется, оглох. Но вот где-то неподалеку застрекотал кузнечик, выходит, тишина ему только мнится.

«И все же я жив или нет? — подумал сержант. — Если я мертв, то это уже не я, а если жив…»

Снова небытие, потом опять трава, просвет, сырость…

Сержант попытался пошевелить рукой. Рука пошевелилась. Другая с трудом, но в ее кисти оказался крепко зажат ремень. Значит, автомат он, слава Богу, не потерял: за утерю боевого оружия не погладили бы по головке. А ноги? Кажется, они тоже целы. И боли нет, только немного ноет голова и ломят кости. Он контужен? Как будто нет: слышит ведь, воспринимает. Почему тогда во всем теле такая тяжесть: в плечах, в голове, в пояснице? Может, он все-таки ранен и лежит теперь на земле полумертвый, не в силах даже сдвинуться с места? Эта мысль не давала покоя, хотя в душе совсем не было предсмертного ужаса, было только удивление, что в последний свой час он не вспоминает даже о родных. И была злоба, когда сержант представлял себе, как враги будут надменно стоять над ним и радоваться, что он, смешанный с грязью, полуживой, едва дышащий, валяется у их ног. Нет, они не застанут его в таком положении, он поднимется, встанет, он еще покажет им, что такое настоящий солдат!

Сержант с трудом приподнялся на локтях, глубоко вдохнул воздух, подтянул к правой руке одну ногу. Она подвинулась, но на большее его не хватило, он снова обессилено обмяк на грудь и закрыл глаза. Сейчас бы поспать, выспаться за все те бесконечные бессонные дни и ночи переходов и боев, мелких стычек и внезапных атак, но невозможно: что-то противится его желанию — что? Роса на траве? Одинокий кузнечик? Свет, навязчиво проникающий сквозь тонкую паутину расплывчатых ресниц?

Сержант встал, почувствовал легкое головокружение и, когда пришел в себя, чуть не ахнул: вокруг него было сплошное рваное поле. На вывороченной бомбами земле местами сгустками темнела запекшаяся кровь, валялись обрывки обмундирования, изуродованные куски человеческих тел: оторванная выше колена нога в сапоге, рука по локоть, железной хваткой ухватившая цевье карабина, перепоясанное в талии кожаным ремнем туловище.

Чем их только не глушили, как только не пытались заткнуть, но они находили в себе силы подниматься и опять идти к брустверу, загонять в ствол снаряд и бить, бить в сторону противника, в угаре, в бреду, в горячечном азарте во что бы то ни стало выстрелить, попасть, уничтожить, стереть ненавистного врага с лица родной земли. Но потом на позиции их полка вдоль всей линии обороны, сменяя друг друга и не прерывая ни на минуту своей смертельной молотьбы, стали пикировать вражеские бомбардировщики. Тяжелые полутонные и четвертьтонные бомбы чередовались с бомбами в пятьдесят и двадцать пять килограммов, с кассетами с мелкими, как горох, трех и двухкилограммовыми бомбами. Все это сыпалось на них, свистело, жужжало, бухало и разрывалось рядом, страшно оглушая, запугивая, убивая.

Соседнюю точку подавили сразу, потом переключились на них. И тоже накрыли в одно мгновение. Никто не успел убежать, никто не спрятался — негде было прятаться. Потом только кромсало, рвало, раскидывало очередными взрывами на сотни метров. Как он еще остался жив — удивительно. Но может быть, каким-то чудом удалось остаться в живых еще кому-нибудь?

От этой мысли сержант сразу позабыл о том, что у него от усталости болит спина, ноют шея и плечи. И хотя он еще шел, перевешивая автомат с левого плеча на правое и обратно, а потом и вовсе его поволок, — он больше не отчаивался, не был как потерянный среди этой бесконечной и зловещей тишины. Он закричал, как только мог закричать изнуренный донельзя человек: «Эй, кто-нибудь! Кто-нибудь!»- а услышав, как показалось ему, неподалеку тяжелый стон, вздрогнул и остановился в растерянности: ему все еще не верилось, что в этом жутком кровавом месиве еще кто-то выжил.

Сержант побрел на стон. И действительно, всего в нескольких шагах от него лежал солдат. Лежал ничком, неловко и жалко вывернув набок стриженную детскую голову. Сколько ему: семнадцать, восемнадцать, а может, пятнадцать — он просто исправил в паспорте дату своего рождения, чтобы поскорее попасть на фронт бить врага?

На него невозможно было смотреть: желтые и уже седоватые пряди зачесанных на косой пробор волос только наполовину прикрывали оголившийся блестящий череп. Вместо нижней половины лица — красная кровавая каша. Солдат стонал не ртом, а горлом. И даже, казалось, не горлом, а живой утробой, которая прорывалась наружу сквозь искалеченный рот: «Добей, браток… Добей…» Из-под рубашки наружу вывалилось что-то багрово-синее. Солдат судорожно сжимал это пальцами. На оставшейся части лба выступили крупные капли пота. «Браток…»- он уже не говорил, а хрипел. Одна нога его загнулась, и он не мог ее выпрямить, на другой не было стопы — ее оторвало снарядом.

Запрокинув голову, солдат часто-часто дышал, не отрывая рук от живота. Верхняя губа его мелко дрожала. Он хотел еще что-то сказать, но разобрать ничего нельзя. Солдат весь напрягся, пытаясь приподняться, но тут же обмяк; губа его перестала трепетать.

«Добей, браток!»- всверливается в мозг сержанта, и он понимает, что только так, а не иначе, можно спасти солдата. Только так! И он подтянул к себе за ремень автомат, вскинул его у пояса и прошил едва живое тело солдата оглушительной длинной очередью, не сдерживая слез, не останавливая дрожи рук и сердца.

И вновь тишина. Зловещая тишина, к которой он все никак не мог привыкнуть. Умопомрачительная тишина…

А где война? Где бесконечная, оглушающая канонада, бесчисленные перестрелки, град пуль и завывание бомб, где торжествующая музыка войны, марсово ослепляющее и ожесточающее упоение, рев и рык, крик и стон, вой и свист?! Была ли война? Был ли бой, был ли взрыв, был ли он, сержант, разгоряченный жаждой убивать, крушить, стрелять? Или то был сон? Просто сон? Сон кошмара, сон в кошмаре, в кошмаре ужасного бреда? Сержант не знал. Может быть, обо всем этом знал умирающий солдат, но сержант не успел его расспросить, да и смог бы он ему ответить?

Сержант еще раз отрешенно посмотрел на то, что осталось от солдата. Верхняя часть черепа у него была снесена, по шее на пыльную землю стекала кровь: одна из пуль попала прямо в горло, в адамово яблоко, другая разорвала предплечье.

«Я мог бы его спросить», — подумал сержант удрученно и вдруг стал как свинцовый: искореженный труп солдата, словно прочитав его мысли, неожиданно открыл уцелевший глаз, выщерился кровавым месивом рта, гикнул как-то неестественно звонко: «Спасибо, браток!» — подпрыгнул на месте, встав во весь рост, снова захихикал тонким, не по-человечески сумасшедшим голосом и побежал от сержанта быстро, как только может быстро бежать существо без одной стопы, прихрамывая и болтая на ходу разбитой с правой стороны культяпкой, то и дело оборачиваясь, ухмыляясь расквашенным лицом, тараща на сержанта единственный выпученно-застывший глаз и крича визгливо: «Спасибо, браток! Спасибо, браток!..»

И все мертвые тела будто разом ожили: отдельные члены их мелко затряслись, закрытые глаза в мгновение раскрылись, потухшие лица растянулись в зловещих оскалах и так раскатисто разразились смехом, что сержант поневоле оцепенел.

Загрузка...