Накануне Мариора допоздна пробыла в клубе.
В воскресенье решили устроить вечер самодеятельности. Шла последняя репетиция.
Кружок самодеятельности в Малоуцах начал свою жизнь всего два месяца назад. Руководить им взялся деятельный и находчивый Кир. Сначала было много трудностей, и самая большая — вовлечь в кружок людей. Работы на поле было немало, парни и девушки возвращались в село поздно, усталые… Конечно, иногда пять-шесть человек собирались у кого-нибудь выпить по стаканчику-по два вина, спеть песню, потанцевать. Такие вечеринки были обычны в селе и особенно часты в этом году, когда в любом доме даже сейчас, в июне, было еще довольно хлеба и вина. Но собираться в клубе, да еще в определенное время, и специально разучивать песни и танцы, чтобы потом выступать перед людьми, — такого никогда не было!
Кир это предвидел и, нимало не смутившись, создал пока кружок, в который вошли одни комсомольцы да Мариора Беженарь.
В канун Первого Мая после торжественного доклада состоялся первый концерт.
О кружках самодеятельности Кир узнал очень недавно и настоящий концерт видел всего раз в жизни, в городе после собрания секретарей первичных комсомольских организаций. Но были в Кире энергия, огромное желание работать. Это ему помогало.
Хотя к затее комсомольцев в селе отнеслись недоверчиво, к началу концерта народу в клубе набилось много. Доморощенные артисты выступали с таким жаром, Васыле с Иляной так лихо плясали «Марицу», что зал гремел от восторга.
— А ну-ка еще, мэй, Васыле!
— Ишь, какие танцоры у нас!
Молодежь потянулась в кружок. Сегодня на репетиции было уже больше двадцати человек.
Две керосиновые лампы горели в углу, на небольшом круглом столике, некогда принадлежавшем примарю. Неровный свет лежал на стенах, покрытых новым трафаретом, освещал возбужденные, раскрасневшиеся лица. В противоположном углу на лавке сидели музыканты. Флуер и флейта вели мелодию — сначала вкрадчивую, ласковую, потом грустную и, наконец, жаркую, плясовую. Николай Штрибул в паре с другим парнем танцевал чабанаш. Николай заметно путал движения, волновался и из-за этого путал еще больше. К нему подошел Васыле.
— Да смотри же сюда! — умоляюще проговорил он и, откинув со лба волосы, подменил Николая в паре. Его гибкая, подвижная фигура стала упругой, ноги с безукоризненной четкостью выделывали самые сложные па.
Николай смотрел, сосредоточенно морща широкий лоб, восхищенно вскрикивал, потом повторял — и путал опять.
Кир расположился в углу, около музыкантов. Он руководил хоровым кружком, только что закончил спевку и теперь сидел за столом. Но большие карие глаза его следили за каждым движением танцующих. Наконец он не выдержал и бросился к ним.
— Ох, Николаш, у тебя только чуб хорошо пляшет. Ты же изображаешь чабана: он сперва потерял овец, а потом находит их. Радуется. Ну, представь: ты женишься на Домнике. Как бы ты тогда заплясал?
— Мы сначала тебя женим, Кир! — отозвалась из угла толстушка Домника, стараясь спрятать стыдливую улыбку. Она и Вера Ярели сидели, обнявшись, и вполголоса разучивали песню «Широка страна моя родная». Девушки путали русские слова, сердились и без конца обращались за помощью к Дионице: он в городе уже немного научился говорить по-русски.
Дионица только сегодня вернулся в село из города. Вернувшись, узнал, что в клубе репетиция и там будет Мариора. Сразу исчезла усталость, и, как мать ни просила посидеть с нею, он, пообещав ей скоро вернуться, побежал в клуб.
Чтобы не мешать, Дионица сел в дальнем углу около девушек, отыскал глазами у противоположной стены Мариору, стараясь быть незаметным, стал наблюдать за нею.
Мариора в новом ситцевом платье, в чистом фартуке сидела рядом с Иляной. Иляна была одета строже, в черное платье с высоким воротником. Но даже в нем она не была похожа на учительницу: слишком весело и озорно смотрели ее глаза.
Сперва Мариора дичилась развитой и разговорчивой Иляны. Ей казалось, что она, Мариора, по сравнению с ней такая глупая, ничего не знает… И поэтому, если Иляна заговаривала с ней, она отвечала хмуро, коротко, краснела и старалась скорей уйти.
После истории с Кучуком Иляна не раз заходила к Мариоре поговорить с ней. В эти дни Мариора увидела в Иляне простого, душевного друга, который с полуслова умеет понять, посоветовать и болеет за нее душой. Ей казалось, что Иляна все-все на свете понимает… Совсем как Лаур. Да, им было хорошо вдвоем!
Сейчас в клубе Мариора и Иляна говорили о Васыле.
— Уж очень он горячий! — заметила Иляна.
— Да, — согласилась Мариора. И в который уже раз спросила: — Ой, а вдруг я растеряюсь во вторник в райкоме, что тогда будет?
Во вторник в райкоме Мариору должны принимать в комсомол. Общее собрание уже вынесло решение, но самое страшное для нее еще впереди. Она войдет в комнату, где будут сидеть члены райкома комсомола, ее будут спрашивать… О чем? Мариора считала себя виновной в том, что столько времени молчала о Кучуке. Правда, отец… Сейчас он уже совсем другой! Мариора не сказала бы, что он вполне понял свою неправоту. По-прежнему чувствовалось, что страх угнетает старика. Тома молчал.
Видать, отец, как и прежде, мало верит в справедливость. С глазу на глаз Тома говорил дочери: «Ниршу Кучука взяли — Тудор Кучук остался. Эта порода что бурьян: сверху срубил, а снизу, с корня, глядишь, снова лезет».
Иляна посмотрела на Мариору, улыбнулась, покачала головой:
— А что тебе теряться? Люди там хорошие, простые, я их знаю… Устав-то хорошо выучила?
— Хорошо. — Мариора достала из кармана затертый листок бумаги, на котором сама переписала Устав. Она давно вытвердила его, но без конца повторяла.
— Проверишь? — протянула она листок Иляне.
— Ладно, — рассмеялась та. — Успокойся хоть на репетиции. Завтра я к тебе зайду, проверим. Что ты на самом деле? Я уверена, тебя примут. Для комсомольца главное — помнить о той цели, к которой мы идем, и человеком быть хорошим, работником хорошим. Бояться чего-нибудь, конечно, тоже не годится… так что ты возьми себя в руки.
— Да я не боюсь, я так… — смутилась Мариора. Она закусила губу, обняла подругу и, положив голову к ней на плечо, сказала: — Надоела, да? Не сердись, Иляна. А отчего мне так хорошо сейчас? Страшно и хорошо…
Иляна положила свои руки на руки подруги, но Мариора случайно посмотрела в угол и встретила взгляд Дионицы. По тому, как Дионица быстро отвернулся, поняла, что он уже давно смотрел на нее и не хочет, чтоб она это знала. Девушка вздрогнула и уже не слышала, что говорила ей Иляна.
По уговору, Мариора, в первый же день возвращения Дионицы должна была ответить ему, любит ли его. Любит ли? Сейчас Мариора растерянно думала: что же она скажет, если Дионица спросит ее о любви. И не знала.
Репетиция кончилась.
По домам расходились гурьбой. Мариору провожали все ребята, и Дионице не удалось остаться с ней наедине. На прощанье он крепко сжал руку девушке.
— До завтра!
Но воскресенье, солнечное, украшенное молодой июньской зеленью, было перечеркнуто коротким страшным словом:
«Война!»
Тома сразу упал духом. Сжимая голову руками, он глухо говорил дочери:
— Фашисты идут. И румынские, и немецкие — все вместе. Это не так, как в четырнадцатом году, нет… Это, как Гылка в газетах читал, — с самолетов бомбы. Как дождь. Не спрячешься. Они нам не простят, что мы советскими стали… Эх, говорил я, не будет добра… Что богом велено…
Эти слова услышал Лаур. Хмурый, запыленный, он только что приехал из района. Председатель сельсовета встал в дверях, усмехнулся.
— На всякую боль есть лекарство, старик, пора бы знать. — И добавил спокойней: — У сельсовета собрание, для всего села. Идем, Тома. Скорей…
К Мариоре забежал Дионица. Оперся о косяк двери, встряхнул волосами, точно отгонял мух.
— Что же будет, Мариора? От Прута до нас несколько часов езды. Неужели опять фашисты? Слышно, из города многие эвакуируются…
— Как это — эвакуируются?
— Ну, в глубь России едут. Боятся, что фашисты сюда придут.
Мариора умывалась. Она залпом выпила полкружки воды, выплеснула остатки за окно и, вытираясь, удивленно спросила:
— То есть как это фашисты сюда придут? Отчего тебе такое в голову пришло? Красная Армия, наверно, очень сильная… Еще наши, может, сами за Прут пойдут фашистов бить. Думаешь, румынскому народу под ними хорошо живется?
Дионица дернул головой.
— Не в этом дело! Сотня километров может раз десять из рук в руки переходить. — И тихо, упавшим голосом добавил: — А ты знаешь, сколько фашисты стран уже покорили?.. Ох, боюсь я…
— Что ты! — уже испуганно сказала Мариора. — Не говори мне этого.
Потом пришла Санда. Она ловко уселась на лайцы, округлив глаза, шепотом заговорила:
— Самолеты летают. Вдруг бомбы бросят? Ой, страшно, подруга… А говорят, если фашисты придут, они убьют всех, кто кулацкие вещи брал…
— Много чего говорят, — твердо сказала Мариора и взглянула на Санду так, что та опустила глаза и через минуту убежала.
Два дня спустя, когда Томы не было дома, к Мариоре пришел Кир. Одет он был в старые рубаху и штаны. По-дорожному плотно примотаны к ногам опинки. Через плечо — десаги. Кир скинул десаги и обнял Мариору.
— Ну, счастливо оставаться, — просто и тихо сказал он. — В армию иду.
— Великий боже! Прислали повестку?
— Нет, сам. Добровольцем.
Мариора отвернулась, чтобы не показать слез. Достала с полки вареного мяса, сушеных груш. Хотя десаги были полны, она совала туда еще и еще.
— На всякий случай.
Потом не выдержала и уткнулась ему в плечо:
— Кир, братишка… Ведь там убить могут. И… ты будешь убивать?..
Кир развел руками.
Оказалось, что Кир ушел из дому тайком. Об этом знают только Виктор и Васыле.
— Мать плакать будет, не могу, — объяснил он. И вздохнул: — Ну, я пойду. Твой отец не увидел бы, а то до родителей раньше времени дойдет. — Глаза Кира заблестели слезами. Он быстро обнял Мариору и вышел. А девушка бросилась на лайцы, уткнулась в овчины и заплакала.
Потом оказалось, что вместе с Киром в район, тоже тайком от отца, отправился и Васыле. Но он был на два года моложе Кира, и его вернули обратно. А Кира зачислили в пехоту. Вызвали повесткой и Лаура, но тоже вернули: после тюрьмы у него открылся туберкулез.
Проводив Кира, Мариора побежала к Дионице. Тот возился в саду: собирал последние вишни. В решетах относил их к дому, рассыпал на завалинке — вялиться.
— А где тетя Марфа? — спросила Мариора, устало прислонившись к стволу вишни.
— Корову доит. А я думал, ты ко мне пришла, Мариора…
— К тебе.
— Да? — радостно сказал Дионица. Он вытер о штаны алые от сока переспелых вишен пальцы, оглянулся — в саду никого не было, и протянул руки, чтобы обнять Мариору. Но та, засмеявшись, отбежала и спряталась за яблоню.
— Дикая ты! — с ласковой укоризной проговорил Дионица и снова шагнул к ней.
Но Мариора уже не смеялась. Она вышла из-за яблони, сама взяла Дионицу за локти и посмотрела в его глаза.
— Ты вот… вишни сушишь… Зачем?
— Как зачем? — теряясь от ее горячего взгляда, в котором были и мольба и слезы, спросил Дионица.
— Ведь фашисты наступают… А ты… а мы… Что мы будем делать? — Правой рукой Мариора скрутила воротничок холщовой кофточки и быстро, точно боясь, что Дионица не успеет ее выслушать, заговорила: — Ты сказал, из города уезжают за Днестр, в Россию. Может… может, и нам? Ведь если Тудореску, если примарь вернутся… И… неужто под фашистами жить?
Дионица отстранил Мариору, вытер разом вспотевший лоб.
— Как уехать? Совсем?
— А как же? То есть пока… Ведь не будут здесь фашисты все время!
— Уехать? — Дионица тоскливо обвел глазами сад, взглянул на ослепительно белые стены касы, видневшиеся сквозь деревья. — На чем? На лошадях далеко не уедешь… А дороги бомбят… Что ты! Думаешь, так просто уехать? Я не то что против — куда поедем-то? И мать не согласится дом бросить… А примарь… Гафуню ведь из города приезжали арестовывать; при чем мы тут? Вещи, которые советские люди раздавали… Ну что ж, не убьет же примарь за вещи. А уезжать из своего села, да еще когда фронт близко… Постой, Мариора, что-нибудь придумаем…
Но Мариора уже оттолкнула Дионицу и, не оглядываясь, побежала к калитке. Дома на нее прикрикнул отец:
— Не слушалась вовремя, хоть теперь помолчи! Ишь надумала: уехать! Да если там, за Днестром, нас догонят, разве оставят живыми? Хорошее на свете долго не живет, зло — оно испокон веков сильнее…
— Оттого и сильнее, что такие вот, как ты, ему все дороги открывают!
— Перестань. Мало тебя учили! — И Тома, сгорбившись, торопливо вышел из касы. Мариора видела, как он бесцельно бродил по двору.
Целые дни в небе гудели самолеты. Ночами в той стороне, где был город, небо заливалось заревом: в городе начались пожары.
Однажды до Малоуц донеслись глухие раскаты орудийных залпов. Мариора подумала: может быть, гром? Но люди говорили другое, и девушка закрывала глаза, слыша, как в груди тяжело бьется и будто падает вниз сердце…
В этот же день в сумерках в Малоуцы забежал Филат Фрунзе. За несколько дней он очень осунулся, запавшие глаза смотрели сейчас суровей и жестче, чем в годы работы у боярина. Он был в красноармейской форме. На лбу у него подсыхала царапина от проскочившей счастливо пули, а левую, согнутую в локте руку поддерживала перевязь из запыленного бинта.
Широкими солдатскими шагами Филат быстро шел по улице.
— Что, совсем? — спросила его соседка.
— Как это «совсем»? За дезертира меня считаете, что ли? Да, отходим. Конечно, скоро вернемся! Как это фашистская власть? Временная оккупация у вас будет, пока наша армия развернется… — на ходу отвечал он на вопросы селян, то и дело поправляя пилотку.
Филат недолго побыл у жены, а потом ушел в сельсовет к Лауру.
Спускалась ночь, когда Филат постучал к Беженарям. Тома проснулся сразу, но пошел открывать неохотно: кого в такую пору несет?
Не дождавшись приглашения, Филат шагнул в дом.
— Не сердись, что разбудил, Тома. Проведать зашел, попрощаться. Дочка-то где? — сказал он, тщетно стараясь хоть что-нибудь увидеть в темноте. — Присесть у тебя можно? Я на минутку, больше времени нет.
Тома молча подвел Филата к лайцам, сел сам, не зажигая огня.
Голос Филата разбудил Мариору. Она вскочила с лайц. Быстро накинула холщовое платье, зажгла свет и села рядом с Филатом, не сводя глаз с его лица.
— Вот спасибо, что зашли! — начала Мариора радостно, но губы ее дрожали. Она взглянула на отца, сидевшего в углу с опущенной головой, и спросила, уже с трудом выговаривая слова: — Значит, оставляете нас?
— Не осилили? — глухо сказал Тома. В голосе его были горечь и тупое примирение с происходящим.
— Отчего не осилили? — живо повернулся к нему Филат. — А ты знаешь, отчего мы отходим? Ты знаешь, как наши на Пруте дрались? Ого! Ведь сколько сил Антонеску на Прут бросил… Гитлеровские инструкторы у них… Верите ли? Я сам видел: в иных местах Прут завален трупами, а перейти через него фашисты не могут! Беда в том, что в Буковине прорвались немцы. Вот, чтобы не окружили нас, и приказано выводить армию… сохранить-то ведь надо ее! Вы не думайте, ненадолго это… А вы тут тоже… фашистам потачки не давайте. Чтоб они хозяевами себя не чувствовали…
— Легко сказать… Ох, боже мой, боже мой! — вздохнул Тома, опуская голову.
Филат встал, одернул гимнастерку. Пожимая руки хозяевам, смотрел на них пристально и тревожно:
— Крепитесь… — и с необычайной теплотой в голосе добавил: — Лаур у вас тут остается… Так что не все тучи, есть и солнышко. Ну, будьте здоровы!
Фронт прокатился через Реут. Но Малоуцы не задел: недолгий, но жестокий бой произошел ближе к городу, на крутых приреутских холмах, у переправы.
Целый день над Малоуцами, пугая затаившихся в погребах крестьян, свистели снаряды. Совсем низко пролетали самолеты с черными пауками на крыльях. Навстречу им вылетали советские самолеты — с красными звездами. Тогда фашистские поднимались кверху, а то и совсем поворачивали обратно.
Некоторые крестьяне, посмелей, выбирались из погребов, где-нибудь на краю села, прижавшись к забору, смотрели, как у переправы черными столбами взметывалась земля, а со стороны Прута по шоссе к Реуту подтягивались войска. Коршунами носились над шоссе самолеты…
На другой день орудия вздыхали уже на востоке, а по шоссе к городу днем и ночью серо-зеленой рекой ползли на восток фашистские войска.
Сначала в селе было безлюдно. Сохли поля, зарастали бурьяном бахчи. Скот на луга не выгоняли. И люди почти не выходили из кас; редко-редко из дома в дом пробежит женщина, укутанная в платок так, что виден только нос; быстро пройдет по двору мужчина, оглянется и скроется в дверях. Только ребятишки бессменно дежурили у ворот.
В полдень к сельсовету направились Тудор Кучук и Гаргос. Тудор шел, опираясь на палку с костяным набалдашником, подаренную ему Ниршей еще в прошлом году; подняв голову, он торжествующе оглядывал встречных селян. Гаргос, несмотря на жару, оделся в новый шерстяной костюм, щеголевато подвязал галстук и улыбался из-под черных усов, точно на свадьбу шел.
Потоптавшись у запертой двери сельсовета, Тудор Кучук остановил бежавшего мимо мальчишку лет восьми.
— Эй, ты! Лезь на крышу, сними красный флаг! Чего, боязно? Десять лей плачу! А-а, не хочешь? Значит, ты тоже за Советы? — Тудор схватил мальчишку за драный рукав куртки, с силой ударил его по спине тростью и замахнулся снова.
Мальчишка с крылечка полез на камышовую крышу. Кучук и Гаргос смотрели, задрав головы. Мальчишка добрался до гребня крыши, схватился за древко, но вдруг быстрым движением худенького тела перекинулся на противоположный скат и исчез. Слышно было, как он соскочил на землю позади дома.
Флаг еще с час трепетал на ветру, пока его не сорвал сын Кучука.
В этот же день в село заскочил небольшой отряд румынских фашистов. Они написали на белой стене сельсовета: «Примария». В крайних касах зарезали двух баранов и десяток кур, заставили женщин приготовить завтрак, поели и скоро уехали.
Потом приехал еще отряд. Этот разместился по касам, и, по всей видимости, надолго. Румынские фашисты патрулировали по селу, обыскивали касы, забирали приглянувшиеся вещи: ковры, смушковые шкурки, расшитые полотенца. Но в общем вели себя спокойно, точно приехали к покоренным. На четвертый день возвратился примарь Вокулеску с жандармами.
Примарь тут же сорвал со стен клуба плакаты, приказал сломать сцену и объявил, что, когда все будет приведено в порядок, он вызовет из города дезинфекторов и только после этого привезет семью и будет жить в этом доме; пока он поселился у Гаргоса. Примарь часто бывал у Тудора Кучука, но с селянами разговаривал только языком приказов; поэтому никто не мог знать, чего можно ждать от него завтра.
Постепенно люди начали вспоминать о своих повседневных делах.
Мариоре было тоскливо. Тяжело было знать, что ушел Кир, что теперь со дня на день мог приехать Тудореску.
Изредка к ней забегала Санда, приходили Дионица или Вера. Иногда Мариора шла к ним. Но больше девушки сидели по домам, пряли и поглядывали в окошко на притихшее село. Все-таки Мариора много думала о Дионице. Он заходил не часто, бледный, взъерошенный, с потемневшими, грустными глазами. Посидит, расскажет, что Васыле опять был в городе. Там сигуранца арестовывает не успевших эвакуироваться партийных работников. В городе много немецких солдат, но, говорят, они здесь временно, а потом будут только румыны.
Дионица уходил, а Мариора вспоминала его запавшие глаза, тихий голос.
— Нет, с Дионицей не так тоскливо!
Этим утром Мариора нарезала мамалыгу, поставила на стол миски и вышла во двор позвать отца.
Из Верхнего села узкой кривой уличкой вниз, к примарии, — трудно было опять привыкнуть называть сельсовет примарией! — двигалась, точно катилась, серая кучка людей. Казалось, что она именно катилась: люди смешно барахтались, отскакивали друг от друга, соединялись вновь; то останавливались, то опять двигались. Женщин не было. Поодаль держалась разноцветная группа детей.
— Что это они? — удивилась Мариора.
Люди приближались. Девушка вышла за калитку. Отсюда их не было видно: скрылись за поворотом.
Отец сказал бы — не нужно выходить. «Кто знает, что это? — подумала она, но тревожное любопытство удержало ее на месте. — Что-либо случилось? Или еще кто приехал?»
Утреннее солнце жаркими лучами ласкало напившуюся росой землю, сушило ее, золотило еще дремавшие в безветрии яблони и груши, развесистые абрикосы с желтоватыми пятнами налившихся плодов. В далекой глубине неба заблудившимся облачком таяла белая луна.
Люди спускались, уже слышны были голоса, и, наконец, вынырнули совсем близко. Мариора взглянула, охнула, откинулась назад, точно в спине ее что-то надломилось.
— А-а! — выкрикнула она.
Гаргос и возвратившийся в село Гылка вели Думитру Лаура. Он был без рубахи. Голова опущена, точно подрезанная. Голые сильные руки его, лежащие на плечах Гылки и Гаргоса, болтались, как у мертвого. Мариора видела: у него были в кровь рассечены губы, винного цвета пятно темнело на щеке. Грудь измазана в глине и в крови, поцарапана.
Люди подходили. В немом крике Мариора широко открыла рот, уцепилась пальцами за ломкий камыш забора и смотрела на Лаура. Ей казалось, она чувствует ту же боль, что и он.
В двух шагах от Думитру шли Тудор Кучук, Васыль Григораш, еще пять-шесть селян. И, что больше всего поразило Мариору, Тимофей Челпан. Видимо, он только сегодня приехал в село. Челпан шел спокойно, словно за возом сена. Он был в жандармской форме, сверкал крупными белыми зубами и спокойно что-то рассказывал. Лаура Челпан точно не замечал, но, приглядевшись, можно было видеть, что он следит за каждым его движением.
— А, коммунист проклятый! Чувствуешь? Сладко? — взвизгивал не своим голосом Гылка.
— Мы ему говорили тогда, возьми сотню рублей, отступись от Нирши, и вам хорошо и нам. Не хотел, загордился! — вторил Тудор Кучук. — Филат Фрунзе в армию ушел, а то бы мы и его с петлей познакомили…
Вдруг из-за плетня выскочил Васыле Лаур. Стремительный прыжок — и он очутился впереди идущих. Мариора успела заметить страшную улыбку на его лице. Казалось, Васыле стал тоньше и выше: он поднял руку, странно подпрыгнул, и девушка увидела, как крупный камень тяжело стукнулся о голову Гылки, отскочил и ударился в ноги Челпану. Гылка постоял, словно удивленно развел руками, и навзничь упал на землю. И все смешалось. Люди взмахивали руками, сталкивались друг с другом, падали, клубком катились по дороге. Думитру и Гылка лежали на земле в стороне: Гылка неподвижно, а Думитру судорожно шевелил руками.
Когда они, наконец, устали бить и стали полукругом, злобно переговариваясь, Мариора увидела Васыле. Он лежал ничком. Неестественно повернутая голова была черно-красной от грязи и крови, ноги были раскинуты.
— Васыле! — с отчаянием крикнула она и тяжело навалилась на хрустящий камыш забора.
— Девчонка-то у комсомольского секретаря в кружке была, — сказал у нее над ухом густой голос.
— Это Томы Беженаря дочка. Вещи примаря им давали, — сказал другой, и Мариора, закрывая глаза, почувствовала, как сильные руки схватили ее, по телу точно замолотили цепом… Потом тяжелый удар бросил ее в темную, глубокую яму.
«Убили», — удивительно спокойно родилось и исчезло в сознании.
Когда девушка очнулась, она не сразу поняла, что находится в родной касе: стекла выбиты, лайцы и лежанка голые, только под головой у нее лежит что-то мягкое.
Мысли плыли темными расплывчатыми пятнами. Кажется, ее били… Гылка, Челпан… Челпан? Он же в Румынии… Она падала куда-то… И было темно и сыро… Куда? Свобода… Румыны, немцы… Примарь… Откуда они? Дионица… Дионица улыбается, синие глаза большие, он говорит: «Люблю тебя…» Ой, как ноги болят!.. И грудь и голова.
Где-то наверху грустно и певуче, как дойна, звучал негромкий женский голос:
— Подхожу я к нему, а он говорит: «Тетя Марфа, они ведь не убьют отца, нет, правда? Он сильней их всех. Он, как гайдук, мой отец, как атаман Кодрян, правда? Ему Кодрян, — говорит, — таким быть велел», — это отцу-то…
«Тетя Марфа о Васыле рассказывает», — догадалась Мариора и, сдерживая себя, чтобы не застонать от резкой боли, стала вслушиваться. Марфа замолчала. Слышно было, она тихо плакала. Потом снова заговорила:
— Вдруг как забьется, как закричит — и снова кровь изо рта, а лицо белое-белое, и глаза закрыты: «Душно, — кричит, — душно!» Я — окошки настежь, двери; платок взяла и машу над ним, чтоб воздуху было больше. «Лучше?» — «Нет, душно, — кричит, — прогони его!» — «Кого, милый?» — «Да Челпана, он стоит, он смеется! Он воздух забрал, душно! Посмотри, тетя Марфа, у него в кошельке, где деньги. Там наш воздух, душно!»
Марфа снова заплакала. Кто-то другой тяжело вздохнул.
— А после, — с трудом, сквозь слезы продолжала Марфа, — вдруг открыл глаза, посмотрел на меня, а глаза такие умные. «Ничего, — говорит, — тетя, не горюй, все будет хорошо», — и — верите ли? — улыбнулся. Я к нему, а он закатил глаза уж… умер. — Последнее слово Марфа выдохнула со стоном и, не в силах больше сдерживаться, не заплакала — закричала, запричитала надорванным высоким голосом.
Последнее слово Марфы не сразу дошло до сознания Мариоры. А когда смысл его стал ясен ей, она хотела приподняться, но от острой боли потемнело в глазах. Она хотела спросить громко, но получилось шепотом.
— Васыле?!.
Плач стих. И где-то совсем близко Марфа сказала, в голосе ее звучали тепло и надежда:
— Великий боже! Ожила девочка!
— Э-эх, грехи наши. Бес вселился в людей, — тоже где-то рядом вздохнул отец.
Прошел месяц. Наступил август. В зеленой листве все больше стали появляться золотые прожилки, на полях и в садах дозревал урожай.
Так же по утрам солнце заливало Молдавию ласковыми и горячими лучами. Так же, точно купаясь в солнечном свете, спокойно и неторопливо тек за селом Реут, то ныряя в густых зарослях камыша, то разбегаясь по привольной, бесконечной равнине. На диво родился в этом году виноград: гроздья были большие, тяжелые, ягоды — особенно сладкие; абрикосов, яблок и слив было так много, что хозяйки не успевали сушить их. Не хватало рук увезти с поля и обмолотить пшеницу.
Но село точно накрылось черным пологом. Давно не слышали в селе песен, не было танцев; впрочем, о них сейчас как-то и не думали.
Кое-как убирали урожай. В поле люди старались уйти рано, еще до рассвета, шли околицами, чтобы не попасться на глаза примарю или жандармам, которых появилось в селе много больше, чем прежде. Шефом жандармского поста стал Челпан. На дверях кас селяне оставляли большие висячие замки. Так было лучше: замки жандармы и солдаты не ломали, а если им случалось попасть в дом, брали все, что придется.
На поле крестьяне сходились где-нибудь на меже, говорили всегда об одном — о том, что решало сейчас судьбу каждого: о войне, о земле, о фашистской власти, о своих, что ушли с Красной Армией. Пока каждый убирал с засеянного им участка. Но что будет потом? Ведь, очевидно, землю, которую дала людям советская власть, отберут. А урожай с этой земли? И если будут его забирать, учтут ли зерно, что пошло на посев, труд, который вложили сюда селяне? И как будет с теми, у кого до советской власти совсем не было земли?
Однажды, вскоре после выздоровления, Мариора с раннего утра возила с бахчей арбузы. Незаметно наступил жаркий солнечный день. Только что разгрузив во дворе каруцу, девушка возвращалась на баштан. Хорошо бежала кучукова лошадь, которую передали им после раскулачивания Нирши. Тягловый скот, розданный крестьянам, пока не трогали, вероятно, ждали конца уборки урожая, но коров, овец и остальное имущество богачей, отданное беднейшим советской властью, примарь, вернувшись, отобрал сейчас же.
Вчера в Малоуцах был торг. Продавали с молотка скот, купленный селянами на ссуды, — его объявили незаконно приобретенным. Выручка от продажи, как сказал примарь, должна была идти в фонд румынской армии. В несколько часов за бесценок спустили десятки коров, сотни овец. Увели со двора Ярели Катинку. Семен, спотыкаясь, до самого торга шел за нею, просил двух приехавших из города чиновников:
— Хоть в долг бы оставили… Чахотка у жены, кровью кашляет… Пропадет без молока! Детей — куча!
Катинку купил богатый хозяин из Инешт, низенький, толстощекий Петрия Бырлан. Покупая, тщательно осмотрел ее, постукал в коленных суставах ноги.
— Я на ней работать стану. Волов, слышно, будут для войны забирать, — пояснил он.
— На Катинке? Работать? — спросил пораженный Семен. — Нельзя! — сказал он, помолчав, — Молоко пропадет, испортишь корову.
— А тебе что? — огрызнулся Бырлан. — Теперь она моя. Испорчу — мой убыток.
— Ты ее все-таки не запрягай. Испортишь, — упрямо повторил Семен.
— Уж не надеешься ли ты, что Советы вернутся и возвратят тебе Катинку? — усмехнулся Бырлан.
Семен промолчал.
Сейчас, подгоняя лошадь, Мариора думала о Вере, вздыхала. Вера плакала вчера: жалко было Катинку, обидно, что отец унижался перед чиновниками, просил их…
Легко подпрыгивала каруца. По обе стороны неширокой дороги тянулся подсолнух. Уже потемнели и съежились стебли у основания головок. Сами головки, напоминающие чашу, тоже потемнели, а серые со светлыми окаемками зерна, выглядывавшие из них, казалось, вот-вот высыплются. Мариора ехала, как-то тупо глядя на поля, которые недавно так радовали ее, и в сознании было пусто.
Отец с раннего утра тоже был на бахче, собирал в кучу поспевшие арбузы. Некоторые, видно перезревшие, треснули, и из них, привлекая пчел, тек липкий розоватый сок. Множество арбузов поменьше, темно-зеленых, еще осталось спеть под укрытием широких шершавых листьев. Отец, в старой широкополой фетровой шляпе, кивнул Мариоре, и они вдвоем молча принялись укладывать арбузы на каруцу.
В полдень застучали колеса, и знакомый голос окликнул Мариору. Она обернулась. На дороге остановилась каруца Негрян. С нее тяжело соскочила Домника. Мариора обрадовалась: последнее время было как-то очень пусто в селе. В первые дни войны уехала в город, да так и не вернулась Иляна. Филат Фрунзе, Кир и еще много мужчин и парней из села ушли с Красной Армией. В страду старые друзья, оставшиеся в селе, виделись очень редко.
Мариора отметила, что Домника не только тяжело идет, она как-то ссутулилась, вобрала голову в плечи. «Устала, наверно… жара-то какая!» — подумала о подруге девушка. Она нагнулась над кучей арбузов, выбирая, какой поспелее, но, поднявши голову, выронила арбуз. Упав на землю, он раскололся пополам.
— Что с тобой, Домника?
Лицо Домники было в ссадинах, исцарапано. Под набухшими синими веками еле видны глаза.
— Что с тобой? — снова спросила Мариора.
Домника все не отвечала. Она отошла в сторону, села на межу. Губы ее задрожали. Мариора присела рядом, положила руку подруги себе на колени — рука тоже была в синяках. Не зная, что сказать, Мариора с бьющимся сердцем смотрела на Домнику.
— Ты ничего не знаешь? — сказала, наконец, та, неподвижно глядя перед собой. — Ты что — рано из села?
— С рассветом.
— А-а… Ну, взяли нас ночью…
Оказалось, ночью оставшихся в селе комсомольцев — Домнику, Веру и Николая Штрибула привели в жандармский пост.
— Спрашивают: «Зачем в комсомол вступили?», — хриплым голосом рассказывала Домника. — Мы говорим: «Не ваше дело…» Челпан как закричит, а глаза его прямо вот-вот выскочат. «Комсомольские билеты — на стол!» Мы говорим: «Нету билетов». Они бить нас… Дубинками. Знаешь, у них такие, из резины… Мы с Николаем ничего, я кричала только… А Вера: «Не вы, — говорит, — мне билет дали, чтобы я его отдала вам…» Челпан на нее: «Ах ты, свинья большевистская!» Потом нас отпустили, а Веру оставили. Наверное, и сейчас там…
— Так билеты и не отдали?
— Нет?
— А где они у вас?
— В земле. Все три вместе закопаны. А где, никто не узнает!
Домника торопилась, на поле ее с каруцей ждали родители. Когда она уехала, Мариора долго еще сидела на меже. Сложила руки, согнулась и смотрела в землю, пока ее не окликнул отец:
— Эй! Спать надумала, что ли?
Мариора подошла к нему.
— Татэ, что же это? Как мы будем?
Тома слышал, что говорила Домника. По лицу его видно было, он не удивлен.
— Как будем? А как ты думала? — чужим голосом, отворачиваясь, сказал он. Потом вдруг повернулся к ней, быстро заговорил, почти закричал: — Ну вот, ну вот тебе и справедливость! Лаур всю жизнь о людях думал — в тюрьме сидит, а Челпан — вор, а все же хозяин. Пойди скажи им о справедливости! Может, драться с ними будешь?
Смуглое лицо Мариоры залилось гневным румянцем, но она ничего не ответила отцу, только медленно прикрыла ресницами глаза, опустила голову и снова стала накладывать на каруцу арбузы.
Только когда кончились уборка и обмолот, пришел конец тревожному ожиданию. Местные власти поступили хитро: ведь если сразу возвратить землю прежним хозяевам, они должны будут убирать урожай сами. Значит, должны будут нанимать работников и, дешево ли, дорого ли, платить им. Гораздо проще было дождаться, когда кончатся полевые работы, подсчитать приблизительно урожай, который крестьянин снимет с прирезанного ему участка, и тогда забрать и землю и урожай. Правда, подсчет урожая оказался таков, что многие крестьяне, в прошлом малоземельные, должны были отдать полностью все, что собрали, а безземельные, как Беженарь, Ярели и другие, и вовсе не смогли расплатиться; за такими записывался долг. С декабря земля поступала в пользование прежних владельцев.
Село глухо роптало. Но после того как Штефан Греку был жестоко избит лишь за то, что спросил: «Как же теперь жить людям, оставшимся без земли и хлеба?», об этом громко уже никто не говорил.
По-прежнему молчал Тома, потихоньку плакала Мариора. Если бы не вспомоществование, которое собрали для них, отрывая от себя последнее, Греку, Стратело и другие крестьяне, им пришлось бы совсем плохо.
В селе остановился немецкий отряд. По-видимому, на его обязанности была реквизиция продуктов для войска. Но немцы больше пьянствовали и только к полудню, после долгого сна, начинали ходить по домам — стреляли кур, угоняли скот, искали свежий виноград и жевали все без разбору: чернослив, яблоки, сушеные груши, орехи, вареные яйца. Чувствовали они себя здесь полными хозяевами. Пустели погреба. Почти совсем перевелись куры. С каждым днем в селе все меньше становилось скота. Лошадей реквизировали всех до одной. Люди ругались: скоро сев, а ведь даже тягловых волов почти всех угнали на войну… Спокойное и наглое поведение гитлеровцев не сулило добра.
Двух немецких фельдфебелей примарь поставил на квартиру к Беженарям.
Гитлеровцы были молодые и очень похожие один на другого: оба длиннолицые и длинноногие. Только у одного были усы мышиного цвета и широкий лоб. У другого усов не было, но зато на левой щеке сидела бородавка с пучком рыжих волос. Он носил очки в блестящей оправе. Утром немцы брились, пели песни, брызгали друг на друга водой.
На шоссе, ближе к городу, рвались бомбы, днем и ночью жалобно плакали уцелевшие стекла в окнах. Немцы прислушивались, и очкастый, поднимая палец, объяснял:
— Кишинев — капут, Москва — капут, Ленинград — капут. Германия — бо-ольшой, большой!
Однажды Мариора засиделась за пряжей. Отец спал, затихло село. Даже орудия на востоке ухали реже. Вдруг ей послышался шорох в саду. Она прислушалась, но кругом было тихо. Мысли шевелились тупо, точно раздавленные.
Накануне Мариора сказала Дионице:
— Милый.
Сгущались сумерки. Прохладные, осенние. Дионица прижал Мариору к груди. Грудь была горячая, и удивительно хорошо было стоять, прислонившись к ней лицом, чувствуя на волосах ласковую руку.
Дионица только промолвил:
— Мариора!
Сейчас девушка вспомнила, что Челпан недавно взял у Дионицы подписку, что тот никуда не уйдет из села. Наверно, узнал о дружбе Дионицы с Киром и Васыле!
А что, если Тудореску приедет? Что тогда будет с ними, Беженарями?
В сенях хлопнула дверь. Шумно вошли гитлеровцы. Они принесли сыр, круг жирной колбасы, пестрые плитки шоколада. У усатого расстегнулся френч, лоснилось захмелевшее лицо. Вдруг он усмехнулся, взял колбасу и стал ножом выковыривать из нее содержимое. Фарш аккуратно складывал на тарелку.
Когда в его руках осталась одна кишка от колбасы, он знаками показал девушке: воды! Она принесла. Воду усатый налил в кишку, конец завязал. На веревочке подвесил кишку над дверью, качнул и захохотал.
— Ма-ра! Ма-ра! Адольф! — кричал он. Очкастый, что-то писавший в маленькой книжечке, поднял голову и тоже засмеялся.
— Иди, Мара! — приказал усатый и показал ей на дверь. Девушка вышла в сени.
— Мара! — тотчас позвали они и задергали веревку. Мариора вернулась. Кишка ударила ее по лицу.
— Еще! — приказали немцы и засмеялись.
— Не пойду! — решительно сказала она и прислонилась к стене. Тома храпел на лежанке: он уже привык к шуму в касе.
— Если немцам что понадобится, буди меня! — говорил он. Обычно Мариора жалела и не будила его. Впрочем, до сих пор и не было надобности: управлялась со всем одна, а гитлеровцы, пользуясь вынужденными услугами хозяев как должным, их почти не замечали. Вплоть до того, что, нимало не стесняясь девушки, ходили перед нею голыми, а сор и отбросы кидали, куда вздумается, даже в казанок со сваренным Мариорой для себя и отца борщом.
Сейчас Мариора оглянулась на отца, готовая закричать. Но усатый вплотную подошел к ней.
— Отец будить: отец плохо, тебе плохо, — негромко сказал он и мотнул перед девушкой тусклым дулом револьвера. Губы его покривились, и было непонятно: в усмешке или от пьяной злобы.
Мариора молчала.
Вдруг он схватил ее под мышки и посадил на стол, прямо на консервные банки. Снял колбасу, связал колечком и повесил ей на шею. Очкастый было умолк, а теперь снова засмеялся. Мариора больно закусила губу и смотрела сухими испуганными глазами. Усатый зашел сзади. Девушка не успела оглянуться, как он ножом разрезал на ней кофточку и в мгновенье стянул с плеч.
Мариора вскрикнула, но тут же, вспомнив угрозу гитлеровца, замолчала. Вобрав голову в плечи, она сидела на столе, молча и дико глядела на немцев. Оба стояли напротив, смотрели на нее, негромко смеялись и переговаривались.
Девушка вся дрожала, мысли путались. Она видела пьяные лица гитлеровцев, пляшущий огонек лампочки, сбоку — темноту открытого окна. Обида полыхала огнем.
И вдруг одним прыжком гибкого тела Мариора кинулась к окну. Больно ударилась о ручку рамы, выпрыгнула на землю, бросилась в малинник и запуталась в колючих, цепких кустах. Хлопнул выстрел, раздался испуганный крик отца. Он выбежал на крыльцо.
— Мариора! — хрипло позвал Тома. Вышел гитлеровец. Звук удара, отец упал. Гитлеровец вернулся, и снова раздался громкий, веселый смех пьяных мужчин. Послышалось:
— Хозяин!
Тома поднялся, охая, побрел в касу. Загремела посуда, заскрипели открываемые банки консервов — гитлеровцы стали есть.
Девушка прижалась к влажной земле, поползла прочь.
И вдруг шепот:
— Мариора! Она вздрогнула.
— Мариора! Шепот рядом.
«Наверно, свои…» — неясно соображала она.
— Это я, Дионица…
— Ой, что ты здесь?
Дионица подползал. Он двигался так тихо, что Мариора почти не слышала, только чувствовала его рядом. Торопливо завязывая на себе разорванную в плечах рубашку, она зашептала:
— Куда ты? Надо дальше отсюда! Скорей!
Ползком они добрались до плетня, раздвинув камыш, пролезли через него и очутились в соседском саду.
Дионица тихонько сел рядом. Они почти не видели друг друга.
— Что ты здесь, Дионица?
— К тебе…
Мариора вдруг вспомнила про шорох в саду перед тем, как пришли гитлеровцы, и вздрогнула.
— Ты… Видел?
— Видел…
— И ты все время смотрел?
— Да… Уж я думал…
— Что думал?
— Хотел к ним бежать. Потом на помощь звать. Да…
— Что?
— Побоялся. У них оружие.
— Эх!..
Мариора выдернула руку. Но Дионица не понял ее и деловито продолжал:
— Пока они здесь, тебе надо жить где-нибудь еще. На глаза им не попадаться. Вот хотя бы у нас. Хочешь, идем сейчас?
— Ой, не знаю…
— Идем, идем. Ты к Домнике хочешь? Ведь это далеко. А у матери возьмешь, что надеть. Ты же знаешь, она тебя, как родную… Согласна? Скажи: согласна.
В ответ на нерешительное «да» Дионица благодарно пожал Мариоре руку.
— А я тебе не сказал. Ведь я шел к тебе… У меня радость.
— Какая? — девушка спросила тихо, точно не расслышала, о радости он говорил или о беде. Дионица придвинулся, снова взял ее руку.
— Ух, знаешь! — по голосу было слышно, что он счастливо улыбался. — Сегодня меня мама спрашивает: «Хочешь учиться?», и Лисандра Греку тут сидит. Я отвечаю: «Хотеть-то хочу. Да где же теперь мне учиться?» — «Правильно, — говорит тетя Лисандра, — Киру не пришлось в школу ходить, так пусть хоть Дионица доучивается, все из наших хоть кто-нибудь ученый будет». Мама уж в городе была, узнала: есть школа нормала[35]. Учителей готовит. Учиться всем можно, только надо платить десять тысяч лей в год.
— Десять тысяч? Ведь это… тридцать баранов!
— Да ты слушай! У матери ведь деньги есть, новый дом хотела ставить. А теперь деньги падают. Она говорит: «Пусть хоть сын на них учится, чем так пропадут». Ой, здорово! Ведь выучусь, тогда уж не землю пахать буду, а может, учителем стану! Вот Васыле хоть мало учился в городе, а какой был! Завтра деньги вносить и на занятия ехать. Оказывается, ничего, что крестьянин, лишь бы платил вовремя.
— А Челпан?
— Эй, и было же! — Дионица махнул рукой. — Как узнал, ни за что не хотел давать разрешение. И сигуранцей пригрозил. Да мать у меня, ты знаешь, какая? Теленка в город доктору отвела. Он и дал справку: лечение нужно. Жизни опасность, если операцию не сделаю. Отпустил Челпан. Ну, да если деньги уплачены, запретят они учиться, что ли?
Забыв о своих горестях, Мариора обняла Дионицу и поцеловала его.
— Глупый ты мой, — сказала она, грустно вздохнув. — В такое время… учиться… Чему радуешься ты? Думаешь, дадут тебе учиться? — И погладила его по голове, как ребенка.
Эту ночь Мариора провела у Марфы. Наутро пришел отец. Жалкими глазами смотрел на дочь, вздыхал. Потом вывел ее в сени.
— Смотри, дочка, — таясь даже от Марфы, сказал Тома. — Не вздумай никому ругать фашистов: может до Челпана дойти, еще поплатимся.
— Может быть, хвалить их? — рассердилась Мариора.
— Не хвалить, а молчать. Ты девушка взрослая, бесприданница. Замуж тебя теперь кто возьмет? Это тебе не советская власть… Ты должна думать, чтобы работать куда-нибудь устроиться. Значит, нужно, чтоб ты была, это самое, девушка тихая.
Глотая слезы, Мариора проговорила:
— Знаю.
В темноте сеней Тома нашел голову дочери и прижал ее к своей груди. Мариора сняла руки отца, отвернулась и пошла в комнату.
Но Тома понял, что она не ослушается. Он тоже вошел в касу. Долго благодарил Марфу за то, что приютила дочь, на прощание сказал Мариоре:
— К дому и близко не подходи. Я немцам сказал, что ты в другое село ушла.
В этот день в примарию привезли десятки книг для записи налогов.
Сторож примарии, дедушка Ион, с кривыми от старости и многолетней службы в кавалерии ногами, медленно ходил от касы к касе, сучковатой клюшкой стучал в окна:
— Выходи! Примарь на сход зовет! — А у некоторых кас, оглянувшись, добавлял: — Фашисты гостинчиков привезли… дожили!
У примарии люди норовили стать подальше, теснились, глядели исподлобья.
Примарь Вокулеску в очках вышел на крыльцо, придирчиво оглядел собравшихся. Поежился на холодном ветру и, прикрыв толстую красную шею каракулевым воротником пальто, принялся читать новый указ о налогах и гербовых сборах.
Марфа с Мариорой прибежали, когда примарь уже кончил читать основные налоги. Увидев черный платок Лисандры, Марфа протиснулась к ней, спросила, толкая ее локтем в бок:
— Много налогов-то?
— Много, — мрачно ответила та и дернула за полу мужа, стоявшего рядом. — Сколько, а? Ты же считал?
— Пятнадцать, что ли…
— А какие? — снова спросила Марфа.
— Ох, не знаю. Больно мудрено он говорит…
Примарь гнусаво провозгласил:
— Дополнительные налоги!
По толпе прокатился ропот, но тотчас снова наступила мертвая тишина.
— Дорожный налог — два процента всех доходов, коммунальный — три, в фонд охраны полей — сто двадцать лей с гектара…
— Это какая же такая охрана? — хрипло спросил откуда-то сзади Тудор Беспалый.
Вокулеску медленно поднял покрасневшее толстое лицо, снял очки.
— Кто нарушает порядок? — спокойным, но не обещающим ничего доброго голосом спросил он, обводя замерших людей маленькими острыми глазами. Откашлявшись, Вокулеску снова надел очки и продолжил: — За собак — сто лей с головы, на содержание жандармов — два и три десятых процента всех доходов…
Примарь назвал еще строительный, прогрессивный и военный налоги, налоги в фонд авиации и в фонд сельского хозяйства, налоги при купле, продаже, аренде и множество других. Потом перешел к гербовым сборам:
— За акт о рождении, смерти и так далее — сто лей. За справку о владении скотом — пятьдесят лей с головы, за срочность справки — тридцать лей. За мельницу…
— Эх! — вздохнул кто-то в толпе.
Вечером Марфа с Дионицей подсчитали расходы на ближайшее время и поняли, что если платить за школу — на налоги не хватит.
Как хозяйственная женщина, Марфа с начала войны, исподволь, отказывая во всем себе и сыну, откладывала на крайний случай кое-какие продукты.
Она решила завтра же поехать в город на базар, продать брынзу, свеклу с огорода, мешок орехов и бочку вина. Как и прежде, при первой румынской оккупации, на базаре было запрещено продавать вино без патента. Патент, конечно, крестьянину было взять не под силу, и поэтому вино сдавалось тут же в селе Гаргосу за треть цены, а корчмарь потом переправлял вино на базар. Но у Марфы были свои волы, и она сама возила вино в город: там скупщики платили половину базарной цены.
Вместе с Марфой и Дионицей на базар поехала Мариора: Марфа попросила помочь ей.
Выехали рано. Утреннее солнце было скрыто густыми облаками, над селом стояла серая дымка тумана. Серыми были камышовые крыши кас, голые сады, грязь; стояла поздняя молдавская осень.
И все-таки Молдавия была хороша; светлым волнистым пологом сходились над нею облака, поля уходили вдаль, просторные и манящие. Раскидистые фруктовые деревья отгораживали на холмах правильные участки желтого кукурузника и виноградников.
Дорога побежала холмами. Грудастые волы шли медленно, понуро и покорно.
Погонял волов Дионица, Мариора сидела рядом с ним на передке, а Марфа — спиной к ним, в ворохе сена, которое лежало поверх свеклы.
Дул острый холодный ветер.
Дионица скоро заметил, что Мариоре в вязаной кофте и легком платке холодно, она начинает дрожать. Тогда он снял свое полупальто из домотканого сукна и накинул ей на плечи.
— Зачем? — удивилась девушка. — Ты же замерзнешь.
— А ты уже замерзла.
Мариора хотела снять пальто, но Дионица спрыгнул с каруцы, надвинул пониже на лоб высокую смушковую шапку и в одном иличеле поверх рубахи пошел рядом, держась за передок.
— Вот так мне будет жарко. Сиди.
Мариора заспорила было, но Дионица только улыбался, глядя на нее, и глаза его были синие и яркие, как безоблачное небо в жаркий летний день.
— Опять грустишь?
— Будешь веселой! — нахмурилась Мариора.
— А ты не принимай все так близко к сердцу, — сказал он. — Ведь в нашем доме немцев нет. Ну, а остальное… как-нибудь уладится. Главное, не унывай…
— А как это уладится как-нибудь?
— Ну как? Что, я знаю?
— А кто будет знать? Кошка? — вспыхнула Мариора. — Ты грамотный, ты пять классов кончил; это мне простительно не знать…
— Не сердись, Мариора, — нежно улыбаясь, попросил Дионица. — Ты девушка, тебе это не идет.
— А кому идет? — не унималась Мариора.
— Ну, нам, ребятам, — полушутя, полусерьезно проговорил Дионица.
— Ты, может, еще скажешь, что женщинам и учиться не нужно?
— Нет, учиться можно…
— Кир иначе говорил…
— Да, — согласился Дионица. — Он иначе смотрел. Ты не обижайся, Мариора, но я что-то мало верю, что женщины могут во всех делах участие принимать…
Разговор их слушала Марфа. Она повернулась всем телом и вдруг перебила сына:
— Ты что это разговорился там? — И, прищурив удивительно молодые глаза на исчерченном ранними морщинами лице, заговорила: — Отец твой, Дионица, дай бог на том свете ему самого лучшего, часто говорил мне: «Баба без мужика — что сапка без ручки». Видит бог, сколько раз я вспоминала об этом, как осталась одна. Вот и сына учила, и дом не хуже, чем у людей… А будь грамотной, разве б только это могла делать? Мариора, ты слышишь, я это и тебе говорю!
— Слышу.
Дорога к городу шла узкой долиной, огороженной крутыми холмами, склоны их были изрыты ручьями и покрыты густой щеткой пожелтевшей и побуревшей травы; кое-где на склонах, прижавшись друг к другу, паслись овцы. В низинах неторопливо бродили коровы. Эти, наоборот, держались друг от друга на расстоянии, старательно выискивая на сухих, истоптанных полях еще зеленую траву, и лениво обмахивались хвостами.
На последнем повороте перед городом в лощине был родник. Он давно служил человеку. Вода вытекала из трубки, вделанной в полукруглую известняковую плиту.
У родника волы привычно остановились. Дионица напоил их из каменного корытца, в который стекала вода из трубки. И хотел уже трогаться, как вдруг из глубины лощины, из зарослей тутовника вышли и направились к ним два человека. Мариора заметила, как побледнела и тревожно взглянула на поклажу каруцы Марфа, нахмурился Дионица. Незнакомцы оба были средних лет, одеты по-крестьянски, только из-под иличелов виднелись красноармейские гимнастерки. Один из них, с рассеченной шрамом нижней губой, по-молдавски обратился к Марфе:
— Из Малоуц, мэтушэ?[36] Что, стоят там гитлеровцы?
— Стоят… — еще не оправившись от испуга, сказала Марфа.
Товарищ тронул его за рукав и заговорил вполголоса. Мариора не поняла ни слова, но вздрогнула, угадав: он говорил по-русски.
Потом первый попросил хлеба, и Марфа, участливо взглянув на него, отдала вею мамалыгу, которую они взяли с собой в город, и два больших куска брынзы.
Когда каруца выехала из лощины, Марфа задумчиво сказала:
— Говорят, партизаны в лесу появились… Не они ли? И ведь ничего не боятся!
Если родные, раздольные поля еще молчали о войне, то город говорил о ней каждой своей улицей.
Полуразрушенные дома холодно смотрели на прохожих. Торопливо проходили люди, то и дело виднелись серовато-зеленые мундиры гитлеровских солдат и зеленые — румынских.
Рынок встретил каруцу Стратело торопливым, озабоченным говором. Мелькали сытые, внимательные лица скупщиков, недовольные, ищущие — горожан; эти, как сговорившись, ругали базар за то, что с каждым днем росли цены. Было очень много нищих, они тянули к прохожим грязные, покрытые болячками руки. Каруца еще не успела въехать в базарные ворота, а к ней уже подходили, назойливо щупали, что лежит под сеном, спрашивали почем, обещали взять все оптом за хорошую цену. По прошлым годам Марфа хорошо знала этих искателей легкой наживы и отмахивалась от них, как от назойливых мух. Гораздо больше беспокоили ее сборщики налогов. При въезде в город она уже уплатила — за мост. У ворот должна была заплатить еще и за волов, и за каруцу, и за поклажу на каруце причем за бочку вина отдельно, и налог за выручку, которая будет у нее после продажи.
Хмурясь, Марфа раздавала разным людям леи, получала взамен серенькие квитанции и, комкая, совала их в карман фартука. Так она раздала все деньги, что были при ней.
Когда Марфа поставила свою каруцу в торговый ряд, к ней подошел еще один сборщик и предложил уплатить за место.
— Разве я мало платила? — удивилась она. — Прежде за место не нужно было.
— Зато нужно теперь — война, — объяснил сборщик, и лицо его расплылось в улыбке.
— Но у меня нечем, — развела она руками. — Вот наторгую, тогда…
— Ничего не могу поделать, — все так же улыбался сборщик.
— Нет же денег, поймите!
— А вы продайте что-нибудь сейчас же.
— Найдется покупатель, конечно, продам.
— Я его сейчас найду, — покровительственно сказал он и уже готов был пойти куда-то.
Но Марфа поняла, в чем дело.
— Нет, нет, — торопливо заговорила она. — Я и сама продам, не так богата, чтоб скупщикам.
Вежливая улыбка на лице сборщика исчезла.
— Нет времени возиться тут с вами! — грубо закричал он. — Ну, иди с рынка! Знаем вас! Иди, иди! — И пока Марфа, оторопев, неподвижно стояла у каруцы, он взял волов под уздцы и повел к выходу. Делать было нечего: Марфа отдала за полцены мешок орехов рябому скупщику, которого привел к ней сборщик налогов, и половину этой выручки уплатила за место.
— Вот когда всякая сволочь наживается! — сказала она после ухода сборщика, развязывая мешок со свеклой.
Дионицу с Мариорой Марфа послала в город к знакомому скупщику предупредить, что привезет вино.
Дионица взял девушку под руку, плотно прижал к себе ее локоть. На ходу пытался заглянуть ей в глаза.
— Я опять в городе буду, Мариора! Как я останусь без тебя? Да что ты такая холодная!
— Так, — ответила Мариора. Она взглянула на Дионицу, увидела, как дрогнули его губы, и улыбнулась. — Не сердись, — попросила она. — Лезет всякое в голову…
Дионица понял ее, вздохнул.
— Эх, сволочи! — с сердцем сказал он. — Как они нам жизнь испортили!
На обратном пути Дионица встретил товарищей и, по-городскому извинившись перед Мариорой, подошел к ним. Девушка вернулась на базар одна.
Марфа уже распродала свеклу и ожидала их. Около нее стояла Лисандра Греку. Она привозила на базар овощи. Подойдя ближе, Мариора услышала, как Марфа каким-то чужим, пустым голосом говорила Лисандре:
— Как у козла усы не вырастут, так и мне сына не учить.
Лисандра остановила Марфу:
— Да что ты, погоди, давай подумаем!
— Чего же ждать? Этих денег налоги не хватит уплатить. И вы не богаче меня…
— В крайнем случае не все уплатим налоги, до будущего года недоимки будут. Не станут же у всех имущество продавать. Пусть только парень учится, — горячо доказывала Лисандра. Она уже была готова возвращаться домой и укутывалась в большой черный платок — он плотно ложился на лоб. Глаза ее из-под платка смотрели сердито.
— Все равно не хватит, — упавшим голосом твердила Марфа.
— Вот что, ты продавай свеклу, а я домой поеду. Помогу тебе с сыном, вот увидишь, — решительно сказала Лисандра и, не объяснив толком, что она хочет сделать, попросила Мариору поехать домой вместе с нею. Ни Марфа, ни Мариора ничего не понимали.
Дорогой Лисандра раздраженно сказала девушке:
— Получат они сейчас эти налоги, как же… хватит, что с земли платим…
Мариоре очень хотелось поговорить с Лисандрой о Кире. Но она боялась: вероятно, матери больно вспоминать о нем. Лисандра неожиданно заговорила сама.
— Смотрю я вчера на карточку Кира, — она улыбнулась, точно увидела перед собой сына, — и думаю: какой же красавец у меня старший! А упорный — не было такого, что бы он захотел и не сделал. — Она прикрыла глаза. — Положила я карточку под подушку. Может, думаю, приснится? И что же, приснился! Будто лето, сижу я в поле. И Кир ко мне подходит. Гимнастерка на нем, пилотка. Спрашивает: «Устала, мама? Ты б отдохнула!» — «Что ты, — говорю, — сыночек. Дай поглядеть на тебя. Скоро ли в Молдавию возвратишься?» Он взглянул на меня, положил руки на плечи и сказал: «Скоро ли, не знаю, а обязательно приду. Вместе со всеми нашими!»
Лисандра перестала улыбаться, уголком платка вытерла глаза.
— Как-то они там, бедные? Гитлеровцы говорят, что скоро они Москву возьмут. Верно, воюют наши бедняжки где-нибудь в снегу и горячего молочка некому дать.
Мариора слушала молча, и в глазах ее тоже стояли слезы. Что бы она не отдала сейчас, чтобы поговорить с Киром, посоветоваться!
Лисандра привела Мариору к себе. В касе у нее было чистенько. Правда, лайцы и пол вместо ковров были застелены камышовыми матами, но маты были новые, земляной пол старательно вымазан, а стены и потолок оживляли гроздья подсохшего винограда, подвешенные пучками вместе с румяными, до сих пор свежими яблоками. По углам лежали пучки сухого василька, наполняя комнату терпким ароматом. У окна стоял ковровый стан. На большой деревянной раме упруго натянута основа — двойной ряд суровых ниток. Поперек этой основы ходили челноки с разноцветными нитками. Ковер был почти готов, и простая грубая шерсть оживала на нем в ярких цветах первой половины лета. Лисандра была одной из лучших ковровщиц на селе. На лайцах около стана сидел Виктор, торопливо приматывал к ноге опинки. Увидев Мариору, он встал, улыбнулся — все такой же белокурый, красивый, с уверенным взглядом светло-карих, как абрикосовые косточки, глаз, — пригласил Мариору сесть. Но девушка кивком поблагодарила его и, все еще не понимая, зачем Лисандра привела ее к себе, вопросительно взглянула на нее. Та зачем-то взяла свечу, позвала Виктора и вышла с ним. Вернулись они не скоро: Мариоре уже надоело ждать. Лисандра принесла свое пальто. Оно было куплено осенью прошлого года на выручку за проданный ковер. Это было первое настоящее пальто в жизни Лисандры. Она так много говорила о нем и до покупки и после: как его хранить от моли, как чистить, если появится пятно; так охотно показывала всем, кто приходил в дом, что казалось, в нем заключались все ее радости.
Пальто, видимо, было где-то закопано: Лисандра и Виктор вымыли перепачканные в земле руки, потом Лисандра поднесла к свету и заботливо встряхнула слежавшееся пальто.
— Хорошее, а? Надень! — протянула она его Мариоре. Пальто, простенькое, со смушковым воротником, но очень ладное, хорошо сидело на стройной фигуре Мариоры. Девушка еще не успела осмотреться, как Лисандра снова заторопила ее: — Снимай! — а сыну сказала, резко повернувшись к нему: — Ну, чего надулся? К твоей свадьбе я буду его беречь, что ли? Да я его еще выкуплю. Вот продам ковер и выкуплю.
Она свернула пальто, завязала в старую чистую скатерку и ушла.
— К Гаргосу. Закладывать, — хмуро пояснил Мариоре Виктор, заметив ее недоуменный взгляд. Он не любил, когда из дому уходили вещи.
Он вынул из кармана какие-то ножички, пуговицы и разную мелочь, нашел смятый листок бумаги. Развернул, посмотрел. Собираясь уходить, протянул его Мариоре.
— Вот. Не видала? Я сегодня на улице нашел. Интересно. — И уже в дверях: — Матери скажи, вернусь к вечеру.
Виктор ушел. Мариора хотела прочесть бумажку, но вошла Лисандра, швырнула на лежанку скатерку, села на лайцы.
— Вот, сатана, только пять тысяч лей дал. А пальто на рынке двадцать тысяч стоит. Я сама приценялась. Ну ладно, теперь хватит. А в том месяце я этот ковер продам, расплачусь, — сказала она и сунула Мариоре пачку денег. — Отдай Марфе… — И с сердцем добавила: — Они, подлецы, хотят, чтобы наши дети все неучами остались. Не выйдет!
Девушка хотела идти, но в комнату без стука вошли перчептор и жандармы — «сапоги», они тоже вернулись из Румынии.
— Лисандра Греку? — спросил перчептор, рябой мужчина средних лет. Он был пьян и подслеповато моргал покрасневшими глазами.
— Да, — тревожно ответила Лисандра.
— Ты знаешь, что тебе платить налог?
— Знаю.
— Знаешь, сколько?
— Да.
— Доставай кошелек, плати. Лисандра смотрела прямо на перчептора.
— Денег нет.
— Нет ли? Смотри, недоимки будут, это хуже.
— Ну что ж. Я потом уплачу.
Перчептор грязно выругался и хотел уже было уходить, пригрозив, что если в самый короткий срок она не уплатит налогов, имущество будет продано с торгов, но заметил ковер. Он подошел. Видимо, понимая в коврах, прищелкнул языком:
— Ладно, ладно сделан. И узор хорош… Сама, да?
— Сама…
— Ну, вот что, — повысил голос перчептор. — Этот ковер мы возьмем. Не окончен? Ничего. Будет меньше размером, только и всего. Да что ты плачешь? Все равно немцы заберут. А мы тебе квитанцию дадим, в счет налога, потом предъявишь. Не забывай, у тебя сын в Красной Армии, — угрожающе добавил он.
Лисандра знала, ковер возьмут совсем за бесценок. Она встала, загородила собою стан. Но перчептор, оттолкнув ее, вынул ножик и стал отделять ковер вместе с основой от рамы. Лисандра пробовала было остановить его руку, но один из «сапогов», высокий, худой, с отвислой нижней губой, ударил ее резиновой дубинкой по голове. Лисандра закричала. Мариора не выдержала, подбежала к ней и стала рядом.
— Что вы делаете! — дрожащим голосом крикнула она. В ответ резиновая дубинка ударила, точно обожгла ее щеку.
Жандармы и перчептор ушли, унося ковер. Лисандра тяжело села на лайцы и обхватила голову руками. Мариора стояла над нею и не знала, что сказать.
— Деньги у тебя? Иди же к Стратело, они, наверно, вернулись… отдай, — прошептала Лисандра.
У Стратело Мариора застала только Марфу, Дионица задержался в городе. Она положила на стол деньги и коротко рассказала все.
— Вот какая она, Лисандра! — без удивления сказала Марфа, когда Мариора кончила.
Мариора не чувствовала боли, только пощипывало. Она прижала руку к щеке, другой достала печатный листок, который ей дал Виктор, развернула. Что это такое? «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» — увидела она наверху. Да это же советская листовка! Она жадно читала, но торопилась и пока улавливала лишь то, что Москва советская не сдана и не будет сдана, что население должно помнить: Красная Армия вернется, правда победит… Мариора не слышала, как вошла Марфа. Она почувствовала только приятную прохладу от мокрой тряпки, которую та положила ей на лицо.
— Дочушка моя… Бедная… Ну как?
— Лучше, лучше. Не беспокойтесь, тетя.
Но Марфа вдруг уронила руки и припала к окну.
На дворе шел мелкий осенний дождь. Мимо окон торопливо пробегали люди, рябили широкие немецкие плащи.
— Что это? — удивилась девушка.
Из окон касы Стратело видна была примария. На крыльце ее стояли примарь, Челпан, Кучук, еще кто-то, — издалека Мариора не могла разглядеть лица, — несмотря на дождь, они сняли шляпы.
К примарии, разбрызгивая лужи, подкатила коляска на рессорах. Высокий человек в сером плаще медленно слез, поднялся по грязным ступенькам на крыльцо, дотронулся до шляпы и подал руку примарю. В это время к примарии подошел немецкий офицер. Человек в плаще приподнял шляпу и повернулся к нему лицом.
— Тудореску! — ахнула Мариора.