В следующее после возвращения Тудореску воскресенье примарь прочитал крестьянам указ Антонеску.
На тех, кто при советской власти пользовался боярским имуществом, накладывается штраф… Старые долги восстанавливаются… Все батраки должны вернуться к своим хозяевам…
Село молчало. Люди работали медленно, нехотя: доили коров, делали брынзу, ткали ковры, но все это приходилось нести в бездонную «закупочную» фашистского войска и получать ничтожную сумму. Им совали десятки лей, а на рынке катушка ниток ценилась уже в сотню.
Опустели еще недавно разубранные каса-маре.
Приезд Тудореску село встретило как неизбежное. Теперь уже никто ничему не удивлялся.
В январе стоял легкий мороз. Сухие хлопья первого снега грустно кружились на ветру. В несколько дней они покрыли крыши и поля, сровняли огороды и дороги, мягкими шапками легли на ветки.
В начале месяца из села ушли гитлеровцы. Остался только большой отряд жандармерии да взвод румынских солдат, который охранял воинские продовольственные сборочные органы. Одетые в легкие летние фуражки, солдаты мерзли. Нельзя было показаться в хорошей смушковой шапке или теплом платке: солдаты немедленно отбирали их.
Боярин спешно налаживал жизнь в имении. Он заметно постарел. Взгляд запавших глаз стал суше.
Как ни тяжело было Мариоре, а пришлось снова стать горничной. Из села вернулась Панагица. Она стала раздражительней. Мариоре было понятно, почему: Челпан больше не заходил к ней. Панагица сначала под всякими предлогами уходила в село, старалась попасться ему на глаза, но новый шеф жандармов даже не здоровался с ней.
Каждый день верховой привозил в имение газеты. Боярин подолгу читал их. Вечера он просиживал у радиоприемника. Вертел черные регуляторы, слушал музыку, воинственные песни, отрывистый немецкий говор. Иногда включал румынские передачи. Дикторы хвастливо сообщали, что гитлеровцы уже под Москвой, а румыны в Одессе, что Антонеску такой же великий вождь румынского народа, как Адольф Гитлер — немецкого, а Муссолини — итальянского, что теперь Бессарабия навсегда принадлежит королевству и надо много внимания уделять школам, так как за последний год пионеры и комсомольцы якобы очень испортили молодежь. Мариора презрительно усмехалась. Ну, кого они обманут? Два года назад, когда люди толком не знали, что такое советская власть, и то было известно, что это брехня.
В имении снова стал появляться Михай. Полтора года почти не изменили его: такой же моложавый, таким же подвижным было его маленькое, с мышиными чертами лицо. Одевался он в синий штатский костюм, но все знали, что Михай теперь комиссар румынской сигуранцы.
И снова между ним и Тудореску чуть не в первые же дни произошла ссора. Тудореску повесил в кабинете три портрета: Гитлера, Муссолини и посредине — Антонеску.
Михай только что принял от Мариоры, не взглянув на нее, стакан вина и сел в кресло — нога на ногу. Вдруг поставил вино на стол, встал. Короткие черные усы, которые он недавно стал носить, испуганно приподнялись, обнажив мелкие зубы.
— Петрика, ты с ума сошел…
— А что?
— Гитлер — это сила… Что ни говори, а его портрету место в центре.
Тудореску криво усмехнулся. Нарочито медленно подошел к зеркалу, пригладил волосы, потрогал руками обрюзгшие за последнее время белые щеки, старательно застегнул мелкие пуговки иличела — теперь он ходил в национальном костюме. На лице его застыло презрительное выражение.
— Ты слышишь меня? — уже со злостью бросил Михай.
Боярин повернулся, подошел, силой усадил Михая в кресло, сел напротив.
— Не понимаю тебя, — похрустывая суставами пальцев, сказал он. Только злые огоньки в его глазах выдавали раздражение. — Думал ли ты когда-нибудь, что такое «Великая Румыния»? Одесса — наша. Часть Украины — тоже. А украинская рабочая сила превосходна. Как раз то, чего нам недостает.
Михай передернул плечами. Тудореску продолжал, усмехаясь и играя кистью пояса:
— Такие вещи надо продумывать. Конечно, коммунисты — наши общие враги. И очень хорошо, что за их счет мы получили новую территорию. Но ведь Гитлер… Вообрази: Германия победит… Ты политику Гитлера знаешь… Ну, хорошо, мы союзники Германии, но можем ли мы надеяться, что Гитлер даст Румынии независимость? Никогда. Надо укреплять свои силы… — голос Тудореску постепенно повышался.
Но решительности его хватило ненадолго. Он замолчал, огляделся, отодвинул кресло.
— А в общем надоело мне все, — негромко и раздельно сказал он. — Для чего я все это говорю? Мы люди с тобой разные, очевидно, никогда не сговоримся… Понимаю, я тебе нужен, я богатый помещик. Депутат. Но я-то человек, черт возьми, — боярин снова стал повышать голос. — У меня, наконец, есть своя жизнь, свои интересы, и какого дьявола я буду заниматься делами, которые не приносят мне конкретных выгод?..
— Но… — пытался перебить его Михай.
Тудореску не дал ему говорить.
— Мне надоело играть в прятки, — горячился он. — Конечно, коммунисты — мои враги, потому что они хотят забрать мою землю. Но поговорим о другом. Я член партии Антонеску. Антонеску у твердой власти, он даже короля игнорирует. А что имею я, бессарабский помещик? Получил я возмещение за разграбленный скот? Правда, коров реквизируют у крестьян, но их ведь отправляют в Германию! Мало того, что немцы получают с русских, они с нас еще тянут. Я мало надеюсь, что при существующих условиях крестьяне обработают мою землю. В конце концов я хочу быть хозяином своих двухсот гектаров, хочу жить, как требует мое положение.
Михай выпил стакан вина, вытер усы белым шелковым платком, покачал головой и, в недоброй усмешке прищурив свои маленькие глаза, пристально посмотрел на Тудореску.
— Так, так… Продолжай…
Тудореску замолчал, отвернулся, потом рывком поднялся.
— Ты Шейкару читал? — спросил Михай.
— Кто это Шейкару?
— Очень хороший журналист… Мариора, подай спички…
— Ну, и что?
— А вот что. — Несколько минут назад Михай взял со стола газету, разговаривая, вертел ее, просматривал. — Вот, слушай. — Он стал читать: — «Румынский народ задыхается в своих границах, и он напрягает свои силы, чтобы добиться возможности дышать. Он должен перенести свои границы к воротам Азии». И дальше: «Пока не будет уничтожена Россия, останется русская опасность. Ликвидация России и продвижение Румынии до Урала — главное условие развития румынской нации». Румынской нации! — поднимая палец, громко повторил Михай. — А ты что, разве не румын?
Тудореску пожал плечами.
— Да, но какая связь между жизненным пространством Румынии и тем фактом, что мы на свои средства содержим Гитлера?
— Э-э… — с досадой проговорил Михай. — Наше правительство дальновидней тебя. Все совершенно сознательно двинуто на поддержку войны против большевиков, которые уже раз отняли у тебя землю. В конечном счете это делается для тебя же, а вовсе не для Гитлера, который является нашим защитником.
— Защитник, защитник, — с досадой передразнил его Тудореску. — Хотел бы я знать, будем ли мы хозяевами в самой Румынии, когда кончится война, или нет?
По забегавшим глазам Михая было видно, что отвечать ему нечего, но и деланному спокойствию его скоро конец, он может рассердиться не на шутку. Но тут он взглянул на Мариору. Девушка только что поставила на стол кофе, опустила поднос и стояла, ожидая приказаний.
Злость Михая вылилась на нее.
— Пошла отсюда, большевистская порода! — закричал он. — Нечего тут слушать.
После этого разговора Михай долго не приезжал.
Однажды Тома в конюшне сказал Ефиму:
— Не жизнь — могила. Вот девчонку жалко. Было бы приданое, замуж выдал бы. А сам десяток-другой лет — сколько меня хватит — поломал еще горб за себя и за нее: видно, судьба такая.
Тома и Ефим лежали на соломе. Рядом неторопливо жевали сено лошади, в крошечное окошко конюшни черным глазом смотрела морозная ночь. Дремотно горел опаец на скамейке. Ефим приподнялся на локте. Слабый язычок пламени осветил его небритые, запавшие щеки и молодые зеленоватые глаза.
— Знаешь, — сказал он. — Говорят, сто лет назад русские от французов тоже так отступали. Даже в Москву пустили французов. А сами силы тем временем собрали да как турнули их — до самого Парижа. А теперь в России коммунисты. Разве те сдадут? А ты уж умирать собрался. Поспешил. Эх ты, Тома!..
Тома молчал, посасывал пустую трубку. Ефим вдруг рассердился. Он сел на соломе, и его резкое движение заставило Тому поднять голову.
— Да как тебе не стыдно! — резко заговорил Ефим. — Отчего ты такой? Точно мертвый. Так тебя первый ветер согнет. А ты жизни в себе больше держи, чтоб от тебя камни отскакивали, не то что ветер. Ведь если все будут такие, тогда каждый Тудореску сможет поаму[37] плясать на наших спинах.
В щель между дощатых стен конюшни ворвался ветер. Должно быть, луна вышла из-за туч и осветила дверь в дальнем углу. У двери стояла Панагица.
Тома толкнул Ефима, встал. Панагица шла навстречу.
— Понабросано у вас тут: солома, палки, — ворчала она. — На каждом шагу спотыкаешься. Я за вами: ужинать идите.
Было странно, что она пришла. Обычно никогда не звала, говорила: «Много чести, сами придут».
А на другой день жандармы забрали Ефима, увезли в город. Он даже попрощаться ни с кем не успел. Тому вызвал к себе Тудореску, бил по лицу тяжелыми ладонями, потом сказал:
— Я покажу тебе: дочку замуж выдавать. За стариком Ефимом хочешь вслед отправиться?
Вечером Тома остановил Мариору во дворе, тихо рассказал ей обо всем.
— Чего это боярин к твоим словам о замужестве придрался? — сказала она, пожав плечами. — Чудно́! — И вдруг вспомнила: взгляд у Тудореску был последнее время масленый, липкий…
Мариора часто думала о Дионице. Кир говорил: душа в человеке — самое главное. Чем же мил ей Дионица? Вспоминались глаза его, ярко-синие, как весенние цветы. Веселый и ласковый… но слабый он… твердости нет…
Последний раз, когда они виделись, девушка сказала ему:
— Забудешь меня в городе…
Дионица выхватил нож и, если бы Мариора не отняла, ударил бы лезвием себе в ладонь… По старинному обычаю хотел доказать, любовь… Эх, Дионица! Взял бы лучше ее за руку и повел через Днестр, через фронт, через огонь в ту сторону, где восходит солнце, — там свобода.
Наступила осень. 1942 года.
Этим летом пришла новая беда. Мало того, что отобрали землю, что дала советская власть, теперь было приказано отрезать часть лучшей земли для приехавших из-за Прута колонистов.
Румынам, награжденным орденами в нынешнюю войну, правительство Антонеску давало по двадцать пять гектаров земли в Бессарабии или Северной Буковине. Земля была отрезана, когда пшеница гнулась под тяжестью вызревающих колосьев, так что новым кулакам предстояло только убрать урожай. В Малоуцах двадцать пять гектаров получил приехавший откуда-то старик Романеску, сын которого был награжден орденом. Побывавший в селе дворник Диомид рассказывал, что старик занял касу Лауров, нанял батраков, но сам на поле почти не бывает: сидит дома, слушает радио.
Однажды к Мариоре в имение прибежала сестренка Веры Ярели.
— Марфа сильно плачет, — сказала девочка. — Просит тебя прийти. Что-то случилось…
Мариора испугалась. Просить Панагицу отпустить ее было так же бесполезно, как ждать, чтобы лед растаял на морозе. Девушка наскоро закончила утреннюю работу и без разрешения убежала в село.
Марфу она нашла возле касы. Во дворе, под навесом, в больших бочках бродил виноград. Марфа вынимала гроздья, наполовину раздавленные собственной тяжестью, клала их в мешок, мешок — в широкое корыто и, вымыв ноги, давила виноград. Ноги у нее были упругие и белые, как у девушки. Издали могло показаться, что она танцует. А из мешка по желобку стекал в бочку густой алый муст…
Мариора удивилась: Марфа считалась на селе крепкой хозяйкой и обычно находила средства, чтобы заплатить за пресс. Ведь даже в бедных хозяйствах женщины не давили виноград — это делали мужчины, а если в доме не было хозяина, женщина приглашала соседа. Что же случилось? Почему Марфа решила нарушить дедовский обычай?
Дни, когда давят первый виноград, считаются в Молдавии счастливыми днями. Путник никогда не откажется выпить стакан молодого вина в доме, мимо которого идет, — это было бы большой обидой хозяину. В такие дни особенно рады гостям… Все село смеется и поет: тот, кто давит виноград, радуется своей работе.
А Марфа плакала. Крупные слезы катились из ее черных глаз: она не вытирала их, и прозрачные капли падали под ноги, в муст.
— Горькое у вас будет вино, — тихо сказала ей Мариора. — Вы звали меня, тетя Марфа?
Марфа остановилась, поправила косынку.
— Звала. Иди сядь, поговорим, доченька.
— Да что у вас случилось? Мне Аника сказала, я сюда бегом.
Они сели рядом на завалинку.
Марфа рассказала, что вчера к ней на виноградник пришли из примарии и объявили, что, так как она до сих пор не выкорчевала гибрид, они по приказу примаря завтра сделают это сами. А она уплатит им за работу. И, кроме того, штраф.
— Теперь они… уже там, — всхлипывая, закончила Марфа. — Европейскую лозу мне теперь, пока Дионица учится, и думать нечего посадить… Что они с нами делают?
Мариора не знала, как утешить ее, успокоить было нечем.
— Я тебя, девочка, позвала, чтобы ты прочитала письмо — Дионица прислал, — снова заговорила Марфа и вынула из-за пазухи белый конверт.
Крупными буквами, чтоб легче было разобрать, Дионица сообщал, что учится на девять, и откровенно сознавался: немного ленится дотянуть до десяти[38]. Еще писал, что у них поредел класс: исключили детей, родители которых работали в учреждениях при советской власти. У него есть товарищи и подруги, свободное время они проводят вместе. Но пусть Мариора ничего плохого не думает, он по-прежнему любит только ее. Дальше шли просьбы: пусть мать передаст ему с кем-нибудь орехов и домашних пирожков — соскучился…
Мариора вздохнула.
Марфа налила в кувшин густого сладкого муста, и они по очереди стали пить из маленького, надтреснутого стаканчика. Девушка украдкой посматривала на Марфу. Не думала она, что за короткое время можно так измениться. Блестящие, всегда живые глаза Марфы потускнели, лицо осунулось.
Во двор вошла Лисандра Греку. Лицо ее выглядело изможденным, под глазами легли резко очерченные полукружья.
— Добрый день.
— Добрый…
Лисандра помолчала, потом села на завалинку и глухо спросила:
— Марфа, говорят, твой корчуют?
— Корчуют, — еле слышно, глядя себе под ноги, отозвалась та.
— Мой тоже… завтра будут. У меня, правда, только половина гибрида, остальное — европейская лоза…
И снова все замолчали. Неожиданно Лисандра, оживившись, сказала:
— Вчера мой Штефан опять листовку на улице нашел. Наверно, партизаны разбрасывают… Пишут, что на Волге русские гитлеровскую армию бьют, а заодно и румынскую…
— Так им и надо… — мрачно сказала Марфа. Усмехнувшись, она хотела еще что-то добавить, но вдруг поджала губы и предостерегающе тронула Лисандру за руку.
Взвизгнула и загремела отброшенная резким ударом калитка. Во двор входил старик колонист Романеску в сопровождении двух жандармов. Мариора слышала, что с недавних пор он стал работать в примарии секретарем. Она видела его первый раз: Романеску был краснолицый и какой-то помятый. Жандармами были все те же неизменные «сапоги».
— Ой, зачем они сюда? — испуганно прошептала Марфа.
— Добрый день! — по-городскому поднеся руку к шляпе, сказал старик и остановился против женщин.
Ответили ему хмуро — ждали, что будет дальше.
— Лисандра Греку? — отрывисто спросил Романеску, смотря на Лисандру.
— Да, — сердито ответила та.
— Очень хорошо. Нам сказали, что вы, увидев нас из окна, заперли дверь и огородами ушли из дому сюда.
Лисандра молча смотрела на старика.
— Не отказываетесь? Очень хорошо. Ион, читай, — обратился старик к одному из «сапогов», молодому светлоусому и крепкотелому жандарму с безразличными глазами.
Запинаясь, — видно, не очень хорошо знал грамоту, — тот начал читать:
«…Мобилизуется для нужд сельского хозяйства все население сел от 12 до 70 лет. Крестьяне должны работать со своим тяглом и инвентарем у крупных землевладельцев. К работе предлагается приступить со следующего дня после получения приказа.
Светлоусый кончил читать, бережно сложил приказ, положил в карман и стал рассматривать затейливые узоры — синькой по белой стене, которыми были обведены окошки касы. Золотые руки были у Марфы!
— Приказ касается всех, — пояснил Романеску. — И тебя, Марфа Стратело, тоже. Распишись. — И он вынул из рыжего кожаного портфеля большой лист бумаги.
— Неграмотная, — отрывисто сказала Марфа.
— А ты крест поставь, — миролюбиво посоветовал старик.
Марфа взглянула на него, не скрывая ненависти и отчаяния, и поставила на бумаге кривой крест. Лисандра спрятала руки за спину.
— Не буду, — проговорила она и, прислонив затылок к деревянному столбику, что поддерживал стреху, снизу вверх посмотрела на старика и жандармов.
— Это почему? Неблагоразумно… — начал Романеску, подергивая морщинистой щекой. — Значит, трудиться не хотите, — повысил он голос.
— Неправда. Я крестьянка. Я с шести лет на поле работаю. Вот у меня уж руки черные, — она поднесла ладони к лицу старика так близко, что он отшатнулся. — Но прислужницей у толстосумов еще никогда не была и не буду. Убейте, не буду! — уже кричала Лисандра.
Старик минуту молчал, разглядывая женщину. Видимо, он не ожидал такого упорства. Щека его дергалась все больше. Потом он быстро достал из кармана маленькую книжечку, заложил между двух листов копировальную бумагу и стал быстро писать. Оторвав один листок, протянул Лисандре.
— Извещение. Штраф за отказ от работы — десять тысяч лей. Если деньги не внесете в примарию в ближайшие пять дней, они будут взысканы посредством личитации[39]. Это урок, чтоб другим было неповадно.
Старик повернулся, за ним «сапоги». И все трое вышли со двора.
В имение Мариора возвращалась вечером.
Только что зашло солнце. Небо было еще золотое, золотились и нежные, точно кружевные, края облаков.
Постепенно облака стали тускнеть и меркнуть. Смеркалось…
В ложбинах между холмами уже прочно лег туман. Сады виднелись за ним, как за плотной, но тонкой кисеей, а впереди, на склоне самого высокого холма, все еще четко вырисовывались красная крыша, белые холодные колонны боярского дома.
До имения было еще далеко. Перед Мариорой по склонам лежали коричневые поля созревающей кукурузы, и длинной ленточкой между холмами вдоль серебряной реки бежала светлая дорога.
Мариоре подумалось, что Молдавия, красавица Молдавия, сейчас напоминает яблоко — молодое, с золотисто-нежной кожицей, наполненное чудесным душистым соком, но пораженное червями. Ползучие, полуслепые, они ранили плод, поселились в нем и теперь, нарушая нежные живые ткани, пробираются к самому его сердцу…
Неужели так будет и дальше? Нет. Конечно, не будет. Ведь вернутся русские… Вернутся! Она верила в это. Но неужели молдавский народ будет ждать их прихода, позволяя врагу издеваться над всем дорогим ему? Но на вопрос, что и как должен делать народ, что должна делать она сама, девушка не находила ответа. «Отчего нет Кира? — в который раз с тоской твердила она. — Он бы, наверно, знал, как быть».
Стараясь умилостивить шефа жандармов, Марфа следующей зимой отнесла ему не одну взятку. Челпан взятки брал, но с ней почти не разговаривал. Наконец, видимо уверившись, что Дионица в городе только учится и ничего страшного делать не собирается, он сказал Марфе, что не будет больше чинить ее сыну препятствий. Зимой 1943 года, на рождество, Дионица приехал в село на каникулы.
Мариора узнала об этом в день приезда Дионицы: от Марфы прибежал соседский мальчик. Мариоре не хотелось, чтобы Дионица приходил в имение: могли быть неприятности. Девушке посчастливилось: Панагица на селе шила пальто. Нужно было отнести портнихе подкладку. И когда Мариора вызвалась сделать это, кухарка охотно отпустила ее.
В село Мариора пришла вечером. Она хотела сразу пойти к Стратело, но передумала — решила прибрать сначала дома. Соломой натопила печку. У Греку заняла масла, зажгла опаец. Как хорошо было опять сидеть на теплой, уютной лежанке в родной касе! Правда, в ней, кроме лавок и маленького стола, ничего не было, но какое счастье сознавать, что Тудореску не войдет сюда, не станет командовать тобой, заставлять делать то, что противно сердцу…
Дионица пришел сам, узнав от соседей, что Мариору видели в селе. Он принес с собой морозный воздух, но в касе точно сразу стало теплее. Дионица одет был бедно, но опрятно, тонкое лицо его светилось радостью. Он быстро разделся, сел рядом с девушкой.
— Как хорошо, что ты пришла в село! Разве в имении мы с тобой поговорим как следует?
Мариора наклонила голову, смущенно и ласково улыбнулась, заглянула в глаза Дионице; при мерклом свете опайца они казались темнее и искристей, а волосы его, дегтярно-черные, гладко зачесанные, блестели.
— Как живешь, Мариора?
— Как трава при дороге… Не знаешь?
Вспомнили Кира и Васыле.
— Эх, ребята были! — качал головой Дионица. А Мариора старалась незаметно смигнуть слезу.
— А на той неделе я двойку получил, — неожиданно проговорил Дионица.
— Ну? Ты ж хорошо учился!
— Эх!.. Только не говори Греку и матери. Они, знаешь, как за мои отметки беспокоятся. Сочинение нас заставили писать. Как коммунисты крестьян из домов выгоняли, как дети плакали… В общем про «зверства» коммунистов. А меня при Советах учиться бесплатно отправили. Ну, как я их зверями назову?
— Это правильно… — согласилась Мариора и вдруг испуганно спросила: — А как же двойка?
— Обошлось. Я за другое сочинение, по истории Румынии, десять получил. А немцы у вас сильно лютуют? — Дионица посмотрел на девушку.
— Я ж в имении все. Слышно, продукты забирают. Жандармы — беда! Слыхал, Ефима нашего как?
— Слыхал… — еле слышно ответил Дионица. — Да что, Мариора, все про худое… Давай лучше о хорошем поговорим.
— Давай. Да о чем?
Дионица вдруг наклонился к ней, нежно обхватил за плечи, запрокинул голову и, прежде чем Мариора успела что-либо сказать, прижался губами к ее губам.
И девушка впервые почувствовала, как слабеют ее руки, кружится голова…
Тронутый резким движением воздуха, мигнул и погас опаец. Дионица торопливо целовал Мариорины щеки, шею, грудь… Руки его становились властными.
Вдруг Мариора воскликнула:
— Пусти!
Дионица, не слушая ее, говорил быстро и невнятно. Она различала только:
— Люблю тебя.
С силой отрывая его руки, Мариора почти закричала:
— Как тебе не стыдно? Думаешь, я одна, беззащитная? Да я тебя сама прогоню из дома. Говоришь о любви… Если бы любил меня, берег бы.
Руки Дионицы ослабели. Мариора вскочила, дрожащими руками зажгла огонь. Дионица сидел, опустив голову на стол, заслонив лицо локтем.
Он молчал. Мариоре стало жалко его.
— Ну, пойми. Нехорошо…
Девушка подошла, взяла его руку, с трудом отвела от лица. И сразу не нашлась, что сказать: из грустных глаз Дионицы текли слезы.
— Что ты, Дионица? — растерянно сказала она.
Дионица встал, прошелся по комнате, остановился спиной к ней.
— Так-то ты меня любишь. А я спешил к тебе…
Мариора усадила его на лежанку, села рядом, обняла за плечи.
— Ну, пойми… Нельзя так… Я… я сколько о тебе думала! Ведь после отца и тебя кто у меня еще есть? У Греку почти не бываю, у них Виктор один, не люблю его, знаешь… А ты… так… грубо… Дионица, милый, пойми меня.
Они помирились. Дионица снова обнял ее нежно, поцеловал в щеку.
— Ты лучше всех девушек в городе, во всем мире. Самая честная, добрая. Я вот сейчас только, сию минуту, по-настоящему полюбил тебя. Мариора, скажи мне сейчас, реши мою жизнь: будешь моей женой? Потом, как школу кончу. Я знаю, я виноват перед тобой… Прости. Эх, если бы ты была со мной в городе! Скажи, Мариора, ты выйдешь за меня?
Но девушка осторожно сняла с плеча его руку, тихо сказала:
— Не знаю…
Начался третий год войны. По дорогам Молдавии по-прежнему тянулись подводы, груженные продовольствием для фашистской армии. Правда, теперь их сопровождали жандармы или солдаты: боялись нападения партизан, — такие случаи все учащались. Летом и осенью везли фрукты, а заодно и посылки, в которых лежали ковры, кожи — все, чем еще могли разжиться солдаты в селе. Реквизировали хлеб, подсолнух, картофель, скот — все это поступало в распоряжение фашистских сборочных органов. Если крестьянин пробовал продать кому-либо овцу или хоть полмешка муки, на него накладывали штраф в тысячи лей, а то и сажали в тюрьму.
Только что выпал первый снег, а Марфе пришлось уже ехать в город, чтобы сказать сыну: больше нечем платить за школу. Кроме того, Дионице давно уже не в чем было ходить на занятия. А Марфа поняла, что не сможет сшить ему даже рубашку. С огромным риском удалось ей продать несколько килограммов зерна, но за пуд кукурузы давали триста лей, а катушка ниток стоила уже двести, метр ситца — тысячи.
Дионице полтора года осталось учиться до звания учителя, но, пробыв до ноября в седьмом классе, он должен был вернуться в село. Снова крестьянствовать…
Он-то и привез в Малоуцы радостную весть: Лауру удалось бежать из городской тюрьмы. Дионица возвращался из школы, когда стрельба у тюрьмы всполошила весь город. Дионица вместе с группой одноклассников тоже побежал к тюрьме. Одна из стен ее была когда-то повреждена фугасной бомбой, и сквозь пролом, затянутый несколькими рядами колючей проволоки, Дионица увидел залитый асфальтом, припорошенный редким снегом тюремный двор.
Стрельба уже стихла. В тюремные ворота вошло несколько вооруженных человек в зеленой, с желтыми воротничками форме полевой жандармерии.
— Ну? Поймали? — спросил какой-то тюремный чин.
— Поймаешь… — процедил сквозь зубы один из жандармов.
Они остановились в глубине двора, курили, возбужденно говорили между собой. Часовой направился к ребятам, облепившим пролом в стене.
— Уходите отсюда, мэй.
Об этой истории Дионица рассказывал многим, каждый раз волнуясь и прибавляя новые подробности.
После побега Лаура в городе и в селах стали еще чаще появляться листовки. В них писали, что Красная Армия приближается и что в Молдавии есть люди, которые не дадут народ в обиду. Эти люди — партизаны.
Но последние недели листовок не было. Партизан не видели. Говорить о них боялись.
Учеба для Дионицы была теперь несбыточной мечтой. Нужно было устраивать жизнь. В городе Дионица почти каждый день вспоминал Мариору. Думая о ней, он надеялся, что она любит его, хотя и не сознается в этом.
Через неделю по приезде Дионица сказал матери:
— Посылайте сватов, мамэ…
Марфа колола лучину. Она бросила топор у порога, подошла к сыну.
— К ней? — сразу поняла мать.
— Да…
— Без приданого она, — со вздохом сказала Марфа.
— Что ж… У другой приданое есть, да… сердца нет.
На другой день в имение пришли Тудор Беспалый и Семен Ярели, поклонились Томе калачами, попросили отдать «птицу белую — дочку-красавицу». Обрадованный Тома согласился. Сваты отправились обратно, сообщить жениху об успехе. А Тома пошел к Тудореску просить, чтобы тот отпустил Мариору.
«До смерти буду батрачить, только пусть дочка по-человечески живет. Разве он старик и не в силах отработать долг? Да и кто может запретить девушке выйти замуж?» — думал Тома.
Тудореску принял Тому в кабинете — что-то писал, задумчиво посвистывая. Выслушал его, отложил газеты, подошел к нему — глаза щурились, лицо покрылось злым румянцем.
— Ты… ты… — он задохнулся в бешенстве и ударил Тому по щеке своей холеной, но тяжелой, как свинец, рукой.
Тома пошатнулся, на глаза его навернулись слезы, но он продолжал стоять, тяжело и прерывисто дыша.
— Иди! — рявкнул Тудореску. — Может, еще что придумаете? Много ума набрались.
Мариора уже знала, что ее засватали, рассказал об этом дворник Диомид. Она дожидалась отца у двери, прижав руку к груди, будто могла удержать рвущееся сердце. Нет, Дионица не был таким, каким она хотела бы видеть своего мужа.
Когда в дверях показался отец, Мариора бросилась к нему:
— Татэ, я подумаю, может, не пойду за Дионицу. Мне… мне рано замуж! — крикнула она, и вдруг по осевшей фигуре отца, по кровоподтеку на лице и по тому, как он махнул рукой и отвернулся, девушка поняла: ее участь без нее решили.
Вечером Матвей, полевой обходчик, пошел в село к Дионице с дурной вестью. А Мариора всю ночь не спала, лежала в своей каморке, уткнувшись лицом в подушку, и на следующий день ходила как во сне.
Отказ зависел не от нее. Но зачем она сказала так отцу о Дионице? Правда, парень об этом не знает. Что он думает сейчас? Верно, мучается из-за нее? Конечно, он хороший. Но… в ее мыслях муж был сильный, смелый, красивый и добрый. А Дионица добрый, ласковый… но… слабый. Поэтому и любовь к нему казалась ей порой не настоящей.
А жизнь шла своим чередом, и неожиданно Мариоре пришлось подумать о перемене решения. Оправдывались смутные подозрения: Тудореску все чаще появлялся около, когда она была одна, смотрел нечистым, настойчивым взглядом. Девушка искала спасения возле Панагицы.
Однажды, когда Мариора и Панагица уже легли спать, боярин пришел к ним во флигель. Он велел кухарке быстро одеться и принести из погреба соленых помидоров, приготовить яичницу с ветчиной.
— Что это вы сами пришли? — удивилась Панагица, с деланной стыдливостью прикрывая толстым одеялом свои рыхлые плечи.
— И кофе свежего свари, — точно не расслышав ее вопроса, сказал Тудореску. Выходя, он скосил глаза на Мариору. Ее койка стояла у боковой стены. Девушка не спала, темные глаза ее испуганно следили за боярином.
Тудореску вернулся, как только вышла Панагица. Он сел к Мариоре на кровать. Вздрогнув всем телом, девушка почувствовала на себе клешни рук, но тут ее неожиданно выручил дворник Диомид: прибежал сказать — упала лошадь, бьется; не было бы беды. Тудореску выругался и пошел на конюшню.
Ночь Мариора не спала. Чудились тяжелые шаги, липкие, неотстающие руки. Утром на глаза попалась мышь в мышеловке. Зверек, несколько часов бившийся о прутья, теперь прижался в угол, зло глядел крапинками глаз. Мариора минуту смотрела на мышь и вдруг заплакала. Ну да, положим, ей чуть получше: ведь она не в клетке. А все равно не вырваться. Неужели ей не суждено счастье?
В этот же день Мариора с заезжим торговцем отправила Дионице записку: «Приходи».
И когда он прибежал, запыхавшийся, радостный, она, чувствуя, как на сердце сразу становится легче, сказала ему:
— Я выйду за тебя. Только… укради меня…[40]
— Украду! — горячо проговорил Дионица. Они разговаривали в саду под чистым и холодным осенним небом, под золотым дождем листопада.
Мимо прошла Панагица. Ощупала их красноватыми глазами.
— Посуду мыть надо, — бросила она и не ответила на приветствие Дионицы.
А позднее в село к Челпану с запиской от Тудореску прибежал Матвей.
На другое утро Дионице вручили повестку: мобилизация в армию.
А еще через день Дионицу провожали. В каса-маре ночь напролет пили вино, закусывали пирожками с капустой, голубцами с кукурузой. Людей было немного: семья Греку, незадачливые сваты Тудор и Семен, сама Марфа. Рядом с Дионицей сидели девушки: Мариора, Вера и Домника.
Вылить бы сейчас вино обратно в бочку, убрать со стола жалкое, никому не нужное угощение… Положим, служить Гитлеру Дионица не будет. Но, может быть, друзья видят его в последний раз? Проводить надо, таков обычай.
Семен играл на корнете. Дионица сидел на почетном месте. Он то затягивал песню, то замолкал и оглядывал всех испуганными синими глазами.
«Хоть бы не заплакать», — думала Мариора. Все старались быть бодрее. Это не получалось, и гости избегали смотреть на Марфу: она не удерживалась, казалось, каждая морщинка на лице ее рождает слезу.
— Стойте, — сказал Семен. — Надо ж обрядить сына.
Хозяйским жестом он взял два приготовленных расшитых полотенца и перевязал ими Дионицу крест-накрест. Марфа вскрикнула, точно на сына надели саван, упала головой на стол, заголосила.
— Мне плохо… Я сейчас… — сказала Мариора Лисандре Греку — та молча сидела рядом с ней, — и, пошатываясь, вышла на двор.
Нет, ей не было плохо. Просто боялась, что не выдержит, расплачется. Она пошла по опустевшей уличке. За тучами не было видно луны; смутно белели стены кас, мрачно вставали по сторонам камыши заборов. С Реута дул назойливый влажный ветер. Казалось, он уносит из души последнюю надежду.
«Разлука… Лучше бы смерть… ему, мне, всем», — подумала Мариора, прижалась лицом к холодной шершавой стенке касы, у которой очутилась, и расплакалась навзрыд.
«Людей разбужу…» — тут же спохватилась она и медленно пошла обратно.
На дороге неподвижно стоял Дионица. Он испугался, что Мариора долго не возвращается, и вышел разыскивать ее. Она узнала его, лишь когда поравнялась с ним, вернее, когда он обнял ее и, целуя, сказал:
— Мариора, ты не бойся, все равно к русским перебегу и с ними сюда приду. Вот посмотришь.
— Только осторожно переходи, чтоб фашисты не заметили, — удерживая слова грусти, прошептала Мариора, громко всхлипнула и уткнулась лицом ему в грудь.
Так, обнявшись, они стояли очень долго, пока в касе Стратело не захлопали двери и не раздались встревоженные голоса.
А наутро Челпан сам зашел проверить, готов ли Дионица к отправке.
Выезжал Дионица с рассветом. Каруца ехала впереди, а Дионица и провожающие, обнявшись за плечи, шли сзади по заиндевевшей в осеннем утреннике земле. По щекам Дионицы катились слезинки, а губы его, дрожа, выводили прощальную песню.
Простились, когда Малоуцы остались далеко за горизонтом. И долго еще махали вслед каруце…
«Все равно к русским перейду», — стояли в сознании Мариоры слова Дионицы. Девушка больно кусала губы, не вытирала слезы, думала: «А успеешь ли?»
Но Дионица вернулся. Челпан упустил из виду, что грамота может помочь юноше разобраться в правах и законах. Дионица предъявил в городе не прошедшие через руки Челпана документы и доказал: он несовершеннолетний, поэтому мобилизации не подлежит.
В первый же вечер по возвращении Дионица увез в село Мариору. Невеста была «краденая», то есть пробыла сутки в доме жениха, и теперь никто не мог воспрепятствовать браку.
Никто не упрекнул Стратело, что они берут в дом «нищую» девушку. А ведь четыре года назад и сама Марфа при всем своем хорошем отношении к семье Беженарей вряд ли согласилась бы на эту свадьбу: дедовские законы восставали против таких браков.
«Да, другими люди стали… Может, оттого, что время другое», — думала Марфа.
И точно в подтверждение этих дум в ее касе все время хлопала дверь: соседка Параскица несла в платочке муку, Павлика Негрян, мать Домники, — кувшин сметаны, Анна Гечу — кочан капусты.
— Зачем? — протестовала Марфа. — Небось последнее отдаете? Я же для Дионицы припасла…
Лисандра Греку — она принесла несколько десятков орехов и бутыль вина — в ответ на возражения Марфы улыбнулась и сказала, плотней закутываясь в платок:
— У кого сейчас не последнее-то? Тебе со свадьбой — расходы. — Она понизила голос: — Помнишь, Лаур говорил: человек человеку всегда помогать должен, в малом и большом… И Владимир Иванович так говорил… Помнишь Владимира Ивановича?
Свадьбу справляли в доме Стратело. Приходили все, кто был свободен от работы, званые и незваные.
За последнее время перевелись в селе музыканты, но Дионица привел двух чабанов с флуерами. Негромкая музыка чистой, доходящей до самого сердца мелодией разлилась по комнате, в которой стояли принесенные из разных домов столы, накрытые домоткаными скатертями.
По обычаю, парни одаривали девушек калачами, жених толпу мальчишек — медяками. Молодые становились коленями на шубы, вывернутые мехом наружу, чтобы были у них урожай и богатство, а родители в это время трижды благословляли их. Потом под негромкий киуит парни хороводом ходили вокруг стола, потом танцевали…
Многое на свадьбе делалось не так, как положено. Не перевозили на разукрашенных подводах приданое; первый день праздновали не у невесты (в доме Беженарей не на что было даже посадить гостей), а у жениха; угощение было небогатое: орехи и все постное. Но даже и такая свадьба для села была праздником.
Наконец пригласили к столу.
Парами сели смешливая, румяная Санда с Виктором, Николай и Домника — они так до сих пор и не поженились, — сваты, на почетном месте посаженые родители — старики Греку. Стайкой впорхнули дружки — девочки и девушки, рукава у них были перевязаны сложенными на углах платочками, и ребята с восковыми цветами на отворотах пиджаков.
Жених и невеста не садились — из уважения к гостям. Дионица стоял за спиной Александры и Штефана, а Мариора прижалась в углу, и белая фата ярко оттеняла ее смуглое румяное лицо, испуганные блестящие глаза.
Накануне Домника предложила ей свое платье из выбеленного домотканого полотна.
— Невесте хорошо в белом, — настаивала она.
— Все-таки это надену, — решила Мариора и вынула из корзинки, которая заменяла ей сундук, васильковое платье, подаренное Досией.
Сейчас девушка украдкой взглянула на себя. Пышно стояли густые сборки юбки, полупрозрачные концы фаты падали на грудь. В окно заглянуло холодное зимнее солнце. Лучи его упали на платье. Васильковое поле стало особенно ярким, цветы яблоки, разбросанные на нем, заиграли розовато-дымчатыми переливами. Они напомнили весну…
Мариора смотрела перед собой широко открытыми грустными глазами. Она уже не видела гостей, не слышала их гомона. Она снова была в Журах. Смеющееся лицо Досии, обрамленное такой же белой, как у нее, фатой, стояло перед нею… Заваленный богатым угощением стол, оглушительные звуки оркестра, устланный коврами пол, — доски под ковром ходили ходуном от топота танцующих, хохочущих гостей… И Андрей. Он сидел рядом. Слушая ее, задумывался, наклоняя голову; тогда волнистые, цвета вызревающей пшеницы волосы падали ему на лоб. Андрей поправлял их легким движением руки. Губы его сурово сжимались, когда она рассказывала ему о жизни до освобождения, о боярине, о фашистах.
Вспомнила, как сказал Андрей: «Это «Мать» Горького. В ней пишется, как коммунисты боролись за счастье народа…»
Она одолела только несколько страничек книги — читала по слогам. Бережно завернутая в кусок полотна, книга осталась лежать дома, за иконой…
На плечо Мариоры легла рука. Перед нею стоял Дионица.
— О чем задумалась, Мариорица? Да у тебя… слезы на глазах? Разве ты не рада?
— Дионица, зять мой милый! За тебя пьем! Иди сюда… — закричал Штефан Греку. Он поднялся из-за стола, постукивая деревянной ногой, подошел к молодым, под руки повел их к столу. Ободряюще пели флуеры. Штефан подал им доверху налитые, стаканы чуть мутного белого вина.
Гости заедали вино домашним печеньем и пряниками, потом варениками с кукурузой, картошкой с овощной подливкой.
Началась самая торжественная часть свадьбы: вручение молодым подарков. Тудор принес два больших витых калача, подал Семену Ярели, и тот под музыку, пританцовывая, пошел вокруг стола. Он пел, ухал, прославляя молодых и их будущее. И между тем по очереди клал каждому гостю на голову калачи, называя его имя. Названный целовал калачи, вставал, громко объявлял, что подарит молодым. Если были деньги, клал тут же на блюдо. Певунья Вера стояла наготове с кувшином и в благодарность за подарки подносила каждому налитый до краев стакан вина.
Сейчас не дарили телок и баранов. Да и деньги редко у кого были. Но все же у Греку нашелся припрятанный мешок мамалыги, Домника посулила домотканую кофту и кастрюлю, Санда — две чашки с блюдцами, Николай — полпуда подсолнуха, даже Виктор расщедрился: выложил неведомо как убереженные сорок рублей советскими деньгами и пятнадцать румынских лей.
Вдруг Марфа — она выходила в погреб за вином — тихо, но так, что все услышали, сказала:
— Боярин едет…
Тудореску встретили молчанием. Он остановился в дверях. Все встали, многие почтительно наклонили головы. Мариоре показалось, что в касе сразу стало тесно от его массивной фигуры в дорогом сером костюме и душно от запаха духов. Она встретилась с его глазами, прищуренными, ледянистыми, и не отвела взгляда. Тудореску не сказал ни слова. Повернулся, вышел.
Никому уже не было весело.
Наутро после свадьбы маленькая семья села за стол.
Зимнее солнце еще не поднялось, в окнах стоял серый сумрак. В касе горел огонь.
Марфа принесла залитую сургучом килограммовую[41] бутылку, вытерла тряпкой землю и, сбив сургуч, вынула позеленевшую пробку. Пенистое вино брызнуло из горлышка. По обычаю наливая себе первой, Марфа рассказывала певучим негромким голосом:
— Это вино, Дионица, мы с твоим отцом вместе закопали в день твоего крещения. Порешили: разопьем, когда Дионица молодую жену в дом приведет… На счастье…
Марфа хозяйственно оглядела стол: на чистой скатерти стояли глиняные миски с брынзой, орехами и черносливом.
— А перец-то! У меня же кувшинчик с квашеным перцем для такого дня припасен. — Она самодовольно улыбнулась, посмотрела на невестку. — У старой Марфы и фашисты всего не раскопают! Возьми-ка, Мариора, миску да слазь в погреб — там в уголке… Приучайся, дочка, хозяйничать.
Мариора встала, одернула на себе сборчатую юбку домотканого полотна и чистый фартук, легко подбежала к печке. Выемка в печке образовала нечто вроде полки. Тут, за занавеской, Марфа хранила посуду.
Доставая миску, Мариора оглянулась, поймала на себе одобрительный взгляд Марфы и влюбленный — Дионицы, смутилась и выронила миску. На секунду остановившись в растерянности, она бросилась собирать осколки. Помочь ей подбежал Дионица.
— Что мамэ скажет? — прошептала Мариора.
— Уж и напугалась, Мариорица, — тихонько засмеялся Дионица.
Марфа досадливо поморщилась, услышав звон разбитой миски, — где теперь ее купишь? — но сдержала себя.
За завтраком смущение Мариоры стало проходить. Но Марфа помрачнела.
— Последнее наше вино, — проговорила она, глядя на пустеющую бутылку. — Налог-то мы как станем теперь платить? Будет ли у нас когда-нибудь свой виноградник?
— Советская власть будет, будет и виноградник, — уверенно сказала Мариора.
Марфа вздрогнула от ее слов и оглянулась, точно в касе мог быть посторонний человек. Будто не расслышав Мариориных слов, ответила себе сама:
— Трудиться надо. Бог труд любит, он не оставит нас… — И уже другим голосом, не задумчивым, а деловым: — Дионица, ты что сейчас будешь делать?
— У каруцы колесо надо поправить, мамэ…
— Успеешь с этим. На сарае, крыша-то — видал? — совсем худая. Весна не за горами. Реут тронется, тогда камыша не возьмешь… Вот сейчас и сходил бы, пока лед крепкий…
Утреннее солнце выкатилось яркое, зловеще-красное, повисло за посеревшими, голыми деревьями, обрызнуло село скупой россыпью лучей. Осветило примарию, большой лист бумаги на стене ее, полицейского, стоящего рядом.
Люди шли на Реут за камышом и в лес за дровами. Листок привлекал их, и они, поодиночке и группами, стекались к примарии. Домника почти столкнулась с Николаем.
— Прочти мне, — с тревожным любопытством попросила она.
— Не разберу, — смущенно сказал тот, всматриваясь в листок. — Тут шрифт латинский. Я в ликбезе учился, у нас другой шрифт был…
С сапой в руках подходил Дионица.
— Иди скорей! — закричал ему Николай. — Ты же в румынской школе учился. О чем тут?
Дионица пожал им руки и подошел к листку. Вдруг лицо его побелело. Быстро повернувшись, он тупо обвел людей, широко раскрытыми глазами. Не отвечая на вопросы, секунду постоял, сжал обеими руками сапу и побежал домой.
Мимо на каруце, в которую была впряжена корова, ехали в лес родители Домники. Они остановили каруцу, тоже подошли.
Один из немногих хорошо грамотных селян, Захария Негрян, смуглый, еще не старый человек с бельмом на глазу, стал читать, и вдруг лицо его вытянулось.
— Да что там?
— Сво-лочи… — пробормотал он сквозь зубы.
Его жена, широкая в бедрах и такая же смуглая, как и он, женщина, умоляюще зашептала ему на ухо:
— Замолчи, дурень. Ты не забывай, что дочь комсомолка. Думаешь, не причтут тебе, если услышат?
Захария ничего не ответил ей и громко, так, чтобы слышали все, прочитал объявление. До сведения населения доводилось, что сегодня, в двенадцать часов дня, в селе Малоуцы будет производиться личитация — распродажа с молотка — за долги имущества Томы Беженаря и его дочери Мариоры Стратело, урожденной Беженарь. А так как долг жены в случае ее несостоятельности выплачивает муж, то если средства Беженаря не покроют долга, сельские власти приступят к продаже имущества Стратело.
— Николай, что же это?
Николай обернулся — рядом стоял Тудор Беспалый.
— Выходит, на беду мы их просватали?
— До каких же пор людей мучить будут?
— Э-эх, жизнь!..
Дионица в это время опрометью бежал домой. Не передохнув, поднялся на крыльцо, широко распахнул дверь в касу.
С матерью разговаривал незнакомый, в городской одежде, мужчина. На лайцах, развалившись, точно у себя дома, сидел жандарм. Испуганная Мариора стояла у лежанки.
— Что описывать-то? Зачем? — не понимая, разводила руками Марфа.
— Чтоб не утаили чего-нибудь, вот зачем, — повысил голос мужчина в городской одежде и, швырнув на стол портфель, по-хозяйски оглядел комнату. Он всем своим видом показывал, что разговаривать с Марфой ему больше не о чем.
А в полдень у касы Беженарей уже собралась толпа. Правда, свои пришли только посмотреть: кто же будет пользоваться чужой бедой? Приехали люди из других сел — эти уж с надеждой на дешевку.
Конечно, и думать было нечего, что долг Беженарей и проценты на него покроет продажа их пустого дома. Дом сразу продали за полцены проезжему торговцу, он рассчитывал устроить в нем временную лавку. Главный торг состоялся у дома Стратело. Тудореску не было. Поодаль, в форме с белыми аксельбантами, стояли полицейские. Рядом — жандармы с винтовками на изготовку. Перчептор — сборщик налогов — сел за стол, принесенный из примарии и поставленный среди вынесенных на улицу домотканых ковров, старой одежды, мешков с мамалыгой и даже горшков с геранью. Был перчептор маленький, в черном, с черным молотком в руке — точно черт из пекла. Рядом — приехавший из города сержант полиции с барабаном.
Мариору два жандарма почти вытащили из дому. От сильного толчка в спину она едва не упала с крылечка. Лицо ее было мокрым от слез, струйка крови сочилась из рассеченной, припухшей губы, но в глазах застыло упорство. Следом за ней выбежал Дионица.
— Мариора, ну, отдай же, отдай, их сила… — просил он, обнимая ее.
Но Мариора резким движением плеча стряхнула его руку, остановилась недалеко от перчептора и, пробежав взглядом по лицам людей, стала смотреть в холодное осеннее небо.
Один из жандармов подошел к перчептору, что-то зашептал ему на ухо. Тот внимательно выслушал, кивнул головой, встал.
— Господа крестьяне! — объявил он громким надменным голосом. — Крестьянка Мариора Стратело выкрала обнаруженное при описи и подлежащее личитации платье, — перчептор посмотрел на лежащий перед ним лист бумаги, — платье сатиновое, васильковое с цветами. Допустимые в данном случае меры воздействия не подействовали на Стратело, она отказалась вернуть платье. Господа крестьяне! Из уважения к вам мы не будем заставлять вас ждать, пока кончатся розыски, начинаем личитацию. В отношении воровства будет составлен акт. Этот акт передадим истцу — господину Тудореску…
Из имения прибежал Тома. Он остановился около Марфы: та стояла, сжав тонкие губы. Лицо ее было бледно, а седые непокрытые волосы шевелились на холодном ветру.
— Как же это? — только и сказал Тома.
Марфа посмотрела на него, как во сне, и не ответила.
Дионица подошел к Мариоре. Они взялись за руки, подняли головы и молча смотрели кругом.
Стукнул молоток.
— Ковер! — крикнул перчептор. — Пятьдесят лей. Кто больше?
В толпе зашевелились, закричали…
— Что там? — раздраженно крикнул перчептор.
Упал Тома. Кто-то расстегнул ему рубашку, послушал сердце. Тихо сказал:
— Умер.
И вдруг над людьми, словно река в прорванную плотину, рванулся отчаянный крик Марфы:
— Собаки! Ско-ты! И когда управа на вас придет? Люди вы? Где он, перчептор?! Дай мне, дай мне рожу твою бессовестную! Мне уже не жить, я хоть глаза твои бесстыжие выцарапаю!
Марфа была страшна в эту минуту. Скрюченные руки поднимались, угрожающе бились на ветру непокрытые волосы. Она тянулась к лицу Челпана, невесть откуда взявшегося рядом с нею. Но Челпан увернулся и, брезгливо оскалив свои крупные белые зубы, стукнул ее по виску ручкой револьвера. Марфа упала. Он нагнулся, посмотрел в закрывшиеся глаза и снова ударил по виску: Марфа не двигалась. Ее подтащили к Томе.
— Татэ! Мамэ! — дико закричала Мариора и бросилась к родителям.
Челпан поморщился, кивнул на мертвые тела:
— Убрать! — И перчептору: — Продолжайте торг!
Прижавшись лицом к еще теплой груди отца, Мариора услышала рванувшийся гул голосов, разобрала истошный крик Лисандры Греку:
— За что людей губите? За что-о?
Но все покрыл зычный окрик Челпана:
— Замолчите! А ну, стоять смирно! Мер-зав-цы!
Мариора слышала, как зашумела, задвигалась толпа, различила глухие удары резиновых дубинок, грубую брань жандармов. Совсем близко щелкнули два выстрела.
Над ней склонились Тудор, Домника и Вера. Домника пыталась обнять Мариору. Все они что-то говорили. Не слушая, Мариора отстранила их, вскочила и бросилась разыскивать Дионицу.
Часть малоуцких крестьян торопливо расходилась. Павлина Негрян тянула за рукав Захарию:
— Да идем же. Или пулю в лоб заработать хочешь? Стратело сейчас не поможешь, а покупать нам здесь нечего.
Тесной, взъерошенной кучкой на том месте, откуда жандармы только что унесли трупы Томы Беженаря и Марфы Стратело, стояли несколько оставшихся малоуцких крестьян, и среди них Лисандра и Штефан Греку, Семен Ярели. Поодаль, смешавшись с приехавшими на торги из других сел, выглядывали из толпы Тудор Кучук и Гаргос. Эти с откровенным любопытством наблюдали за происходящим.
Дионица сидел посреди рухляди — разобранных лайц, посуды, сундуков с развороченной старой одеждой — и смотрел вокруг безумными глазами.
Мариора проглотила подступивший к горлу сухой и горький комок, задыхаясь, провела рукой по лбу, сжала горло и нагнулась над Дионицей.
— Ну-ну, успокойся, милый. Что теперь сделаешь? Боже мой, это я виновата. Из-за меня, — голос ее сорвался. — Если бы я знала, Дионица!
Она села рядом с ним, прижала к себе его голову. Он вскрикнул и уткнулся в ее колени.
— Ну, нельзя же быть таким, будь сильней, Дионица, — в отчаянии говорила она.
Николай и Домника отвели молодоженов в сторону.
Торг закончился скоро. Люди не расходились, ждали результатов.
— Только бы расплатились, а там как-нибудь, — успокаивали Мариору, Дионицу и самих себя оставшиеся селяне. — Пропасть не дадим, поможем сообща…
Но после торгов и недолгого совещания с полицейскими и Челпаном перчептор встал, объявил:
— Ввиду того что выручка покрыла всего половину долга супругов Стратело, оставшийся долг указанные Стратело обязаны отработать у кредитора, боярина Тудореску. Супруги Стратело поступают в распоряжение господина Тудореску с утра завтрашнего дня.
Дионица оттолкнул Николая, который поддерживал его, подошел к перчептору, оглянулся.
— Домнуле, — голова у него моталась, как у пьяного. — Домнуле, это неправильно. Ведь долговая запись у боярина на Тому Беженаря была. На дочь не было… За что он нас в кабалу берет? Родителей убили. Звери!
Челпан наотмашь ударил Дионицу в лицо. Дионица упал.
Челпан сказал:
— Поскольку документы крестьяне уничтожили сами и только по доброте своей господин Тудореску не наказывает их за это, мы имеем полное основание полагаться на слова Тудореску, то есть верить, что у него была долговая запись и на Мариору Беженарь. А теперь, согласно указанию, запрещающему сборища без определенной цели, прошу разойтись.
Что такое и зачем были школа, знания?.. Когда-то — мечта о комсомоле… товарищи… Еще раньше — детство, далекое, как облачко, как сон… Зачем?
Боярин сказал: отрабатывай долг. Челпан сказал: поднадзорные… Кроме имения и села — никуда… Должник… Будешь конюхом вместо Томы Беженаря.
Похоронили родителей. На глазах чужие люди растащили все, что напоминало прошлое. Но надо было жить. Не хватало еще, чтобы высекли перед примарией за неуплату долга, за отказ от работы.
Правда, снова появились листовки, в которых говорилось, что Красная Армия близко, что немного осталось терпеть, но пока все шло по-старому.
Лицо у Дионицы стало серое, улыбка робкая, под глазами прочно залегли синеватые круги. Часто он твердил:
— Кончена жизнь, Мариора. Кончена…
Мариора даже вздрагивала.
— Что ты говоришь, Дионица? Ну, хочешь, уйдем отсюда, убежим?
— Убежишь! У боярина на всякую собачку подачка есть. Поймают.
— Ну и поймают. И убьют. Все же лучше…
Дионица только вздыхал.
Тудореску поселил их во флигеле, в комнате рядом с чуланом. В первый же день позвал к себе. Принял в кабинете, — просматривал газеты.
— Подойди ближе, — кивнул он Дионице. На холодном белом лице его было любопытство. — Учился, значит? Учителем хотел быть? В седьмом классе даже учился? А за лошадьми ходить можешь? Смотри же! Беженарь старый был, а справлялся… Чтоб и у тебя все блестело. Ну, отправляйся. Да в дом не вздумай ходить, знай свое место.
Мариору опять поставили горничной.
Последние месяцы Тудореску все время был в имении. В город перестал ездить после жестокой ссоры с Михаем.
Было это в один из холодных, вьюжных зимних вечеров. Бояре сидели в столовой. На столе перед ними стояли кувшины старого вина, которое Тудореску берег для гостей, закуска. Михай дорогой промерз. Он пододвинул стул к печке, оперся о нее спиной и, жмурясь от удовольствия, тянул вино из высокого бокала.
Прислуживая боярам, Мариора почти не отходила от них и с особенным интересом вслушивалась в разговор. То ли бояре на этот раз не допускали, что горничная поймет их, то ли захмелели, но они не обращали на нее внимания.
Тудореску сидел, навалясь грудью на стол, пристально смотрел на Михая. Одна щека его чуть заметно подергивалась. Вдруг он спросил:
— Ну как, ты совсем акклиматизировался в Бессарабии?
Михай отнял ото рта недопитый стакан, поднес к большой керосиновой лампе, посмотрел вино на свет — оно засветилось, как рубин.
— Акклиматизировался? — спросил он, и по носу его пробежали морщинки. — Вчера один мой товарищ сказал: «В Бессарабии можно будет жить только после того, как Черное море разольется, затопит ее и смоет все население».
Тудореску хмыкнул и, выпрямившись, нервными движениями пальцев стал скатывать шарики из кусочка сдобной булки.
— И партизаны! Они же хозяйничают! — продолжал Михай, передернув узкими плечами. — Я без конвоя по улице проехать не могу.
Тудореску хлопнул ладонями по столу, встал и ушел в другую комнату. Вернувшись, он принес с собой свежую газету.
— Помнишь, ты говорил мне о Шейкару… журналисте Шейкару?
— …Помню, — не сразу отозвался Михай и налил себе вина.
— Так, так… помнишь. Послушай, что он в последней своей статье пишет. — Тудореску поднес газету к лампе и стал читать: — «В самом начале румынский народ хотел победы. Затем он примирился с мыслью о компромиссном мире. Никогда еще мир не был столь желанным, как теперь, на четвертом году войны. Однако ни у кого не хватает смелости признаться в этом. Возможно, что это объясняется страхом перед вопросом, зачем мы начали эту войну».
Тудореску резко опустил газету, пожал плечами.
— Что ты этим хочешь сказать?
— Вот тебе мечты о Транснистрии[42], даже Урале… Думаю: покраснеешь ты или нет, когда вспомнишь, сколько выманил у меня на это средств под видом всяких займов, пожертвований и прочего?
Маленькое мышиное лицо Михая покраснело. Усы его дрогнули. Но он сдержал себя.
— Как ты не понимаешь: временное поражение на фронтах — еще не гибель. Да и до конца войны еще далеко, мало ли что газетчики кричат…
— Ну извини! Теперь, когда наша армия, армия великого королевства, разбита на Волге… А твой Гитлер бежал из-под Москвы, бежит с Украины, с Кавказа… Я не верю больше тебе, как не верю в могущество этого немецкого Наполеона. Да и что касается меня, я хочу хоть возможности как следует использовать свои двести гектаров земли и крестьян, которые нужны мне для работы. Конечно, войну с коммунистами надо продолжать, но я против того, чтобы позволять Германии заниматься вымогательством и у нас. Пусть выдаивает все, что ей нужно, со своих оккупированных территорий, иначе прежде, чем я получу долю из ваших пресловутых колоний, мой кошелек будет пуст. Вот и сейчас, ведь чувствую, что ты неспроста приехал.
— Ты бредишь, — сказал Михай, делая безразличное лицо и медленно потягиваясь.
— Значит, ты приехал выпить со мною вина и ничего «интересного» мне не сообщишь?
— Особенного ничего. Впрочем, меня просили тебе передать, что в связи с готовящимся набором солдат-добровольцев из невоеннообязанных ты, как активно содействующий…
— Нет, ты просто глуп, иначе не мог бы теперь говорить мне об этом.
Михай медленно поднялся из-за стола.
— Я глуп? Ну подожди… — сдавленным голосом с угрозой сказал он, схватил под мышку портфель и быстро вышел, почти выскочил за дверь.
Тудореску долго еще сидел за столом один, что-то бормотал про себя. Залпом, стакан за стаканом, пил вино, пока не уснул, уронив голову на перепачканную скатерть.
С тех пор Тудореску стал еще мрачнее. Он вымещал свое настроение на слугах.
Вечерами, когда молодые Стратело оставались одни, Мариора брала бессильную руку Дионицы, тихо гладила ее.
— Ну потерпи, потерпи, милый. Слышно, наши немцев обратно гонят. Скоро придут…
— Думаешь, нас живыми оставят? Боярин злой… Он молчит только.
— Ну уйдем. Куда хочешь, куда глаза глядят…
— Эх!.. — Дионица вырывал руку, подходил к окну, долго смотрел в ночь.
— Какой ты, Дионица… — с отчаянием говорила Мариора. Но укорять больше не решалась: помнила, в кабалу он попал за ее долг, мучилась и была благодарна ему, что он ни разу не попрекнул ее этим.
Три дня бушевала метель. Ветер с ревом проносился над имением. Срывал с приусадебных построек крыши, разметывал по двору обломанные сучья. В эти дни Тудореску, кутаясь в мягкий длинный халат, лежал на диване, ходил по кабинету. Убирая в комнате, помогая кухарке, Мариора прислушивалась к жалобному звяканью стекол в окнах, к вою ветра в печной трубе, и тоска с новой силой захлестывала ее.
В первый вечер, когда началась метель, внимание Мариоры привлек рокочущий гул; он быстро нарастал, приближался, становился оглушительным. Мариора мыла посуду. Она чуть не выронила чашку, бросилась к окну. Но за окном все было залито сумраком. Мариора только успела заметить: что-то огромное и темное мелькнуло над крышами усадьбы и тотчас исчезло.
— Нечистый дух… — дрожащим голосом, крестясь, сказала Панагица, — она тоже подбежала к окну. Но со двора уже ничего не было слышно, кроме завывания метели. Кухарка еще раз перекрестилась и прикрикнула на Мариору: — Чего рот разинула? Я за тебя буду посуду домывать?
Метель стала затихать только к концу третьего дня.
Вечером Тудореску послал Дионицу в село. Челпан купил у него несколько бочек вина, нужно было отвезти их. Дионице ехать не хотелось: уже смеркалось, значит, возвращаться придется далеко за полночь. Но перечить Тудореску и думать было нечего. Дионица поехал. Мариора управилась со своими делами, ждать его не стала, легла спать.
Проснулась она от чьего-то прикосновения.
— Дионица? Ну, как съездил? — спросила она сонно, не размыкая век. Но никто не ответил. Она открыла глаза и при слабом лунном свете не увидела, скорей угадала грузную, высокую фигуру боярина, закутанного в халат. Тудореску нагнулся, рванул одеяло.
— Тихо, — с угрозой произнес он.
Мариора и потом не сумела бы объяснить, как это получилось — одним движением она схватила с окна цветочный горшок, изо всех сил бросила его в Тудореску. Тело боярина тяжело рухнуло на пол. Глухо треснул горшок, черепки со звоном разлетелись по комнате.
«Пропала герань», — мелькнуло в сознании. Дрожащими руками Мариора сорвала со стены платье, кожушок, в охапку схватила опинки и, не оглядываясь, босиком выбежала во двор.