Хуайнань-цзы

«Хуайнань-цзы» («Философы из Хуайнани») — памятник, составленный при дворе князя Лю Аня (прибл. 180-122 гг. до н. э.) его кружком. Будучи меценатом и главой этого кружка, Лю Ань принимал деятельное участие в создании памятника, написав две вступительные и заключительную главы и проведя общую редакцию текста.

В основе мировоззрения, отраженного в «Хуайнань-цзы», лежит традиционный даосизм, однако значительно видоизмененный сознанием человека эпохи империи (III в. до н. э. — III в. н. э.). Прежде всего следует отметить ярко выраженный универсализм в трактовке основной темы: весь мир, вся Вселенная есть единое целое, управляемое единым законом и подчиненное одной цели — общему благу. «Вселенная есть тело... все в ней управляется [как] в одном человеке», — утверждают авторы «Хуайнань-цзы». Это не мешает им выражать истинный восторг по поводу многообразия образующих мир вещей и явлений, исчисление которых, замешанное на изумлении их красотой, гармонией и целесообразностью, составляет пафос многих выступлений. Острее, чем в более ранних даосских памятниках, выступает в «Хуайнань-цзы» неудовлетворенность состоянием современного общества, способами правления, общим упадком нравов, протест против нарушений человеком естественных связей и порядка, приводящих к порче природы и самого человека. В противовес этому авторы рисуют многочисленные картины жизни идеального общества в прошлом, призывая современников вернуться к простоте и умеренности древних, отказаться от борьбы за выгоду, страстей, стремиться к общему благу. Но в целом они склонны пессимистически оценивать возможности общества в этом плане и более уповают на волю индивидуумов к обретению «внутренней свободы», дающей им приобщение к Единому с его высшими целями. Тема «странствия» «освободившегося от пут» мудреца составляет рефрен не одной главы «Хуайнань-цзы».

Одновременно с этим четко проступают идеи, связанные с широким познанием окружающего мира, свойственным человеку эпохи Хань. Мир столь же необозрим, сколь и непостижим: «Дела божественного разума не осилить умом!» Отсюда стремление заземлиться на конкретных, повседневно встречаемых вещах, исследовать действие общих законов на частных, практически существенных для человека явлениях. В ход идут понятия, которые были на втором плане в традиционном даосизме и вообще в древности: утверждается необходимость обучения, наблюдения, тренировки, накопления опытного знания. Общие понятия субъективируются: не столь интересуют Время, сколь время, не Жизнь, а жизнь, не Прекрасное, а подходящее, не Единое, а единичное, не небесное, а человеческое.

Но не все так просто. Человек того времени живет в сложном и противоречивом мире, и это накладывает отпечаток на его мировоззрение. Новые идеи подсказаны современностью и часто противоречат древним установлениям. Старое и новое взаимодействуют, накладываются одно на другое — их отношения сложны. Обычный для древних трактатов убеждающий, поучающий стиль не может ввести в заблуждение — многое неясно авторам «Хуайнань-цзы». Существен, однако, основной пафос: практика, современность не менее важны, чем теория и древность.

«Хуайнань-цзы» состоит из 21 главы, написанных разными авторами. Об этом свидетельствуют и стилевые особенности, и разные мировоззренческие позиции. Каждая глава представляет собой трактат и обозначается словом сюнь — «наставление», «поучение». Впервые сочинение упоминается Бань Гу в библиографическом разделе «Хань шу» под названием «Хуайнань. Внутренняя [книга], 21 тетрадь». Текст имеет два основных комментария — Сюй Шэня (I-II вв.) и Гао Ю (II-III вв.). Первое печатное издание памятника относится к IX в. Новое издание было предпринято Чжуан Куйцзи в XVIII в. Он же дополнил комментарий Сюй Шэня и Гао Ю. Среди современных изданий надо отметить следующие: Лю Вэньдянь. Хуайнань хунле цзицзе (Сводный комментарий к «Хуайнань. Великая мудрость»). [Б. м.], 1923; Лю Цзяли. Хуайнань цичэн (Сводный комментарий к «Хуайнань»). Шанхай, 1924; Ян Шуда. Хуайнань-цзы чжэн вэнь (Критическое издание «Хуайнань-цзы»). Пекин, 1953; Шанхай, 1985, и др.

На европейские языки переводились отдельные главы «Хуайнань-цзы»: в 1918 г. Э. Эркес перевел четвертую главу (Erkes Е. Das Weltbild des Huai-nan Tze. — Ostasiatische Zeitschrift, 1918, Bd. 5); в 1933 г. И. Морган — восемь глав: первую, вторую, седьмую, восьмую, двенадцатую, тринадцатую, пятнадцатую, девятнадцатую (Morgan Е. Тао, The Great Luminant. Essays from Huainan-tzu. L., 1933); 1957 и 1958 гг. Э. Крафт — первую и вторую главы (Kraft Е. Zum Huai-nan-tzu. Einfuhrung, Ubersetzung (Kap. I und II) und Interpretation. — Monumenta Serica 1957, № 16; 1958, № 17); в 1962 г. Б. Воллакер — одиннадцатую главу (Wallacker B. E. The Huai-nan-tzu. Book eleven: Behaviour, Culture and Cosmos. — JAOS. 1972, vol. 22, с. 1); в 1979 г. на русский язык были переведены главы первая, вторая, шестая, девятая, двадцать первая Л. Е. Померанцевой (Померанцева Л. Е. Поздние даосы о природе, обществе и искусстве. МГУ, 1979).

В данном томе представлены в переводе первая, вторая, девятая главы (в сокращенном виде) и седьмая глава (полностью).

Л. Е. Померанцева

Глава первая. Об изначальном дао

Дао[115] покрывает небо, поддерживает землю, простирает четыре стороны света, раскрывает восемь пределов[116]. Оно высоко — беспредельно, глубоко — безмерно, обнимает собою небо и землю[117] (Вселенную), сообщается с бесформенным[118]. Бежит источником, бьет ключом[119]. Пустое — постепенно наполняется, клокочет и бурлит. Мутное — постепенно очищается. Встанет между небом и землей и наполнит все пространство; ляжет между четырьмя морями[120] и заполнит всю ширь. Раздает и не иссякает, и нет для него ни утра, ни вечера[121]. Растянутое — покрывает шесть сторон[122], свернутое — не заполнит и ладони[123]. Сжатое — способно расправляться, темное — способно быть светлым, слабое — способно быть сильным, мягкое[124] — способно быть твердым. Натягивает четыре шнура[125], таит во рту инь-ян[126]. Связует пространство и время, сообщает свет трем светилам[127]. Жидкое, кашицеобразное[128], оно тонко и мало[129]. Горы благодаря ему высоки, пучины благодаря ему глубоки, звери благодаря ему бегают, птицы благодаря ему летают, солнце и луна благодаря ему светят, звездный хоровод благодаря ему движется, линь благодаря ему бродит, феникс[130] благодаря ему парит...

Колесо крутится не прерываясь; вода течет, не останавливаясь, начинаясь и кончаясь с тьмой вещей[131]. Поднимается ветер, сгущаются облака, и ничто не остается безответным[132]. Грохочет гром, падает дождь. Одно другому откликается бесконечно, [незримо, как явление] духов, [мгновенно, как] молния. Поднимаются драконы, слетаются луани[133]. Вертится круг, вращается втулка. Один оборот сменяет другой. Отграненное и отшлифованное вновь возвращается в невозделанное[134].

Никто ничего не вершит, а [все само] согласно с дао[135], никто ничего не говорит, а [все само] проникнуто благом[136], в спокойной радости[137], не зная гордыни[138], все достигает гармонии[139], а тьма многоразличий находит соответствие в природе вещей[140]. Разумом[141] проникнуты и кончик осенней паутинки[142], и целостность всего огромного космоса. Его благая [сила] приводит в согласие небо и землю, в гармонию инь и ян; сочленяет четыре времени года; согласует пять первоэлементов[143]; оберегает и пестует — и тьма вещей во множестве рождается; дает влагу деревьям и травам, увлажняет металлы и камни. Вырастают большими птицы и звери, умащивается их подшерсток и шерсть, крепнут перья и крылья, у оленей отрастают рога; у зверей нет выкидышей, у птиц — яиц-болтунов; отцы не знают печали утраты сына, старшие братья не плачут по младшим, дети не остаются сиротами, жены — вдовами; радуга не показывается, зловещие небесные знамения[144] не являются — оттого, что во всем заключено благо.

Высшее дао рождает тьму вещей, но ею не владеет; творит многообразные изменения[145], но над ними не господствует. Те, что бегают и дышат, летают и пресмыкаются, в свое время рождаются[146] и не испытывают благодарности; в свое время умирают и не испытывают обиды. Приобретая с пользой, оно не может быть восхваляемо; тратя и терпя убыток, оно не может быть порицаемо. Собирает и накапливает, а не становится богаче. Раздает и одаряет, а не скудеет. Вращается, и вращению этому нет конца. Тонкое, малое, оно не знает устали. Громозди его — оно не станет выше; обрушивай его — оно не станет ниже; прибавляй к нему — оно не умножится; отнимай у него — оно не уменьшится; обтесывай его — оно не отслаивается; руби его — оно не разрубается; буравь его — оно не просверливается; засыпай его — оно не мелеет.

Неясное, смутное

Не может быть облечено в образ[147].

Смутное, неясное

Неистощимо в использовании.

Темное, глубокое

Откликается бесформенному.

Мчится, течет потоком Его движение не пустое[148].

С твердым и мягким свертывается и расправляется,

С холодным и теплым опускается и поднимается.

Древние возничие Фэн И и Да Бин[149], поднимаясь на облачную колесницу, входили в облака и радугу, плыли в легком тумане, неслись в неясном, смутном, дальше дальней дали, выше бескрайней выси, стремясь достичь предела. Пересекали заиндевелые снега и не оставляли следов. Освещались солнцем и не оставляли тени[150]. Подхваченные смерчем, крутясь, взвивались ввысь[151]. Пересекали горы, переходили потоки, стопой попирали Куньлунь[152]. Распахивали ворота Чанхэ, проскальзывали в Небесные врата[153]. А теперешние возничие, хоть и есть у них легкая колесница и добрые кони, крепкая плетка и острые удила, не могут соперничать с теми. Великий муж[154] спокойно бездумен, покойно беззаботен. Небо служит ему балдахином, земля — основанием колесницы, четыре времени года — конями, инь-ян — возничим. Оседлав облако, поднявшись над туманами, следует творящему изменения[155]. Ослабив волю, расслабив тело, в стремительном движении несется в Великом просторе. Где можно шагом, там шагом, где вскачь — там вскачь. Повелевает [богу дождя] Юйши оросить дороги, посылает [бога ветра] Фэнбо смести пыль. Молния служит ему плеткой, гром — колесами колесницы. Поднимается вверх и странствует в занебесном краю. Спускается вниз и выходит из ворот безграничного. Внимательно все осматривает и обозревает, возвращая всему полноту[156]. Приводит в порядок все четыре угла и возвращается к стержню. Небо — его балдахин, поэтому нет ничего, что бы он не покрывал. Земля — основание его колесницы, поэтому нет ничего, что бы он не поддерживал[157]. Четыре времени года — его кони, поэтому нет ничего, что не могло бы ему служить. Инь-ян — его возница, поэтому нет ничего, что было бы не предусмотрено. Стремителен, но недвижен[158], мчится далеко, а не ведает усталости. Тело в покое, слух и зрение не истощаются[159]. Откуда же знает он, где крепятся восемь тяжей и где проходят границы девяти сторон света[160]? В руках у него рукоять дао, и потому он способен странствовать в беспредельном[161].

Поэтому дела Поднебесной не нуждаются в управлении — они идут, следуя своей естественности. Превращениям тьмы вещей нет конца, но они подвластны необходимости: когда вода в зеркале и образ приближены друг к другу, то, несмотря ни на какие ухищрения, квадратное, круглое, прямое, кривое не могут избегнуть точного отображения...

Человек при рождении покоен — это его природное свойство. Начинает чувствовать и действовать — и тем наносит вред своей природе... Поэтому тот, кто постиг дао, не меняет природного на человеческое. Вовне с вещами изменяется, внутри не теряет своего естества[162]. Стремится к небытию, а удовлетворяет все свои потребности; мчится во весь опор, а отдыхает в необходимости. Малое и большое, длинное и короткое — все держит свою полноту. Движение тьмы вещей стремительно и хаотично, однако не теряет своей меры. Поэтому постигший дао, занимая место наверху, не тяготит народ; выдвигаясь вперед, не наносит ему вреда[163]. Поднебесная идет к нему, зло и неправда страшатся его. Так как он не соперничает с тьмой вещей, то никто не смеет соперничать с ним.

...Когда-то Гунь в Ся построил оборонительную стену в три жэня[164], и чжухоу[165] от него отвернулись, за морем возникли недобрые помыслы. Юй[166], зная о недовольстве Поднебесной, ублаготворил ее милостями, разрушил стену, сровнял рвы, разметал богатства, сжег оружие и щиты. Заморские гости склонили головы, варвары четырех сторон принесли дары. Юй собрал чжухоу на горе Ту, и тысячи царств пришли с нефритом и шелком. Итак, когда коварные замыслы гнездятся внутри, то и чистейшая белизна[167] оказывается нечистой, а разум и благо утрачивают цельность[168]. Не знаешь того, что при тебе, как же можешь объять далекое?

Если одни упрочняют щиты, а другие в ответ точат клинки, одни возводят оборонительные стены, а другие строят тараны — это все равно что кипяток заливать кипятком же, от этого кипение только усилится! Нельзя плетью научить злую собаку или строптивого коня — будь ты хоть И Инем или Цзао-фу[169]. А вот когда злобные помыслы побеждены внутри, то и голодного тигра можно потрогать за хвост, не то что справиться с собакой или конем! Так, воплотивший дао отдыхает и неистощим, а полагающийся на расчет изнуряет себя, но безуспешно. Поэтому суровые законы, жестокие наказания — не занятие для тирана: кто щедро пользуется плетью, не обладает искусством дальней езды.

Глаз Ли Чжу[170] видел кончик иглы на расстоянии ста шагов, но не видел рыбы в глубине пучины; ухо Наставника Куана улавливало гармонию восьми ветров, но не слышало за пределами десятка ли[171]. Это значит, что, положившись на способности одного человека, не управишься и с тремя му земли[172]. Кто овладел всеупорядочивающим искусством дао[173], кто следует естественному ходу неба и земли (Вселенной), для того и равновесие шести сторон оказывается недостаточно выдержанным[174]

Юй, прокладывая русла рек, следовал за [природой] воды, считая ее своим учителем; Шэнь-нун[175], посеяв семена, следовал [естественному развитию] ростков, считая их своим наставником. Водоросли уходят корнями в воду, дерево — в землю. Птицы летают, опираясь крыльями на пустоту; звери бегают, попирая твердь; драконы обитают в воде, тигры и барсы — в горах. В этом природа неба и земли. Два куска дерева от трения загораются, металл от соприкосновения с огнем плавится; круглое вращается, полое плавает — все это силой естества.

Приходят весенние ветры, и падает благодатный дождь. Оживает и начинает расти тьма вещей. Пернатые высиживают яйца, звери вынашивают плод. Цветение трав и деревьев, птичьи яйца, звериные зародыши — нигде не видно того, кто вызвал все это, а все успешно свершается. Осенние ветры спускают на землю иней, пригибают живое, губят слабое. Орлы и коршуны дерутся за добычу; насекомые прячутся, травы и деревья уходят в корень; рыбы и черепахи скрываются в пучинах. Нигде не видно того, кто вызвал это, а все исчезает бесследно.

Деревья растут в лесах, вода течет в руслах. Птицы и звери живут в гнездах и логовах, люди — в жилищах. На суше более пригодны буйволы и кони, для лодки более подходит большая вода. Сюнну одеваются в меховые одежды, в У и Юэ[176] носят полотно. Каждый изобретает то, в чем нуждается, чтобы спастись от палящего солнца или сырости; каждый находит место, чтобы защитить себя от холода или жары. Все обретает себе удобное[177], всякая вещь знает, где ей лучше. Ясно, что тьма вещей следует своему естеству[178], что же тут делать мудрецам?!

Юй, будучи в государстве Нагих, снимал одежду входя к надевал уходя. Это следование[179]. Пересаженные деревья, утратив свою, связанную с инь-ян природу, не могут не засохнуть. Поэтому мандариновое дерево, пересаженное к северу от Реки (Янцзы), перерождается и превращается в дичок; дрозд-пересмешник не может одолеть реки Ци, а барсук, переплыв Вэнь, погибает. Природу вещей нельзя изменить, место обитания нельзя переносить.

Поэтому постигший дао возвращается к прозрачной чистоте, познавший вещи погружается в недеяние. В покое пестует свою природу, в безмолвии хранит свой разум — и так входит в Небесные врата. То, что называю небесным (природным), — это беспримесная чистота, безыскусственная простота, от природы прямое, белоснежно-белое, что никогда ни с чем не смешивалось; то, что называю человеческим, — это лукавство и хитрости, изворотливость и ложь, которыми пользуемся, чтобы угождать своему поколению, следовать толпе. У буйвола раздвоенные копыта и рога; у коней ворсистая шерсть и цельные копыта — это от неба (природы). Опутать рот коню уздой, продырявить нос буйволу — это человеческое. Кто следует природному — странствует вместе с дао; кто идет за человеческим — тянется за толпой. Поэтому с колодезной рыбешкой нельзя толковать о великом — она ограничена пространством, с летними насекомыми нельзя толковать о холодах — они ограничены временем; с недалеким мужем не потолкуешь о совершенном дао, так как он связан пошлым мнением, на нем путы учения. Поэтому мудрец не волнует природного человеческим; не беспокоит своих естественных чувств страстями. Не строит планов, а свершает; не говорит, а убеждает; не раздумывает, а обретает; не действует, а завершает...

Когда-то Шунь[180] пахал на горе Ли. На следующий год земледельцы стали бороться за тощие земли, уступая друг другу жирные; удил рыбу у самого берега, а на следующий год рыбаки стали бороться за мелководье, уступая друг другу глубины и заливы. В те времена уста не произносили речей, рука не делала указующих жестов. Хранили сокровенное благо в сердце, а изменения происходили [незримо, как по велению] духа. Если бы Шунь не обладал волей, то, какие бы прелестные речи ни произносил и сколько бы по дворам ни говорил, не изменил бы этим ни одного человека. Дао не выразить словами, оно велико и могущественно! Поэтому смогли покорить саньмяо, привлечь ко двору племя Крылатых, склонить на свою сторону государство Нагих, собрать дань с сушэней[181], не рассылая приказов, не распространяя повелений. Изменяли обычаи, меняли установления — и все это велением лишь сердца. Разве достичь этого законами, запрещениями, наказаниями и штрафами?

Вот почему мудрец пестует свой внутренний корень и не занимается украшением верхушки[182], хранит свой разум и сдерживает ухищрения своего ума. Безмолвный, пребывает в недеянии, но всему причастен; невозмутимый, не управляет, а все содержится в порядке. То, что называю «недеянием», означает не опережать хода вещей; то, что называю «всему причастен», означает следовать ходу вещей; то, что называю «не управляет», означает не мешать естественному движению; то, что называю «все содержится в порядке», означает соблюдать взаимное соответствие вещей. Тьма вещей имеет нечто, ее породившее, но каждая вещь сама знает, как сохранить свой корень; сотни дел имеют некий общий источник, но каждое само знает, как сберечь свой ход...

В Поднебесной нет ничего мягче и податливее воды, но она велика беспредельно, глубока безмерно, простирается в длину бескрайне, волны ее безбрежны. Вдохнет, выдохнет, сожмется, разольется. Проникает в неизмеримое. Высоко в небе образует дождь и росу, внизу на земле все питает и увлажняет. Тьма вещей без нее не родится, сотни дел без нее не вершатся. Она обнимает все множество живого, но не знает ни любви, ни ненависти. Напитывает влагой все до мельчайших существ и не требует благодарности. Обогащает Поднебесную и не истощается, облагодетельствует простой народ и не несет урона. Течет неудержимо, не зная предела. Малая, а не зажмешь в ладони, бей — не поранишь, коли — не проколешь, руби — не разрубишь, жги — не горит. То течет, свободная, то бурлит, взбудораженная. Точит металлы и камни, наполняет собой всю Поднебесную. Разливается в краю, где нет форм, парит выше туманов, бежит, извиваясь, в долинах и руслах, бушует в бескрайних просторах. Имеет ли излишек или недостаток — небо и земля берут или отдают. Ее получает тьма вещей, и нет здесь ни первых, ни последних. Поэтому нет ни личного, ни общего. Широко простертая, кипучая, объединяется с небом и землей в великое единство. Нет для нее ни правой стороны, ни левой — свободна в изгибах и переплетениях. С тьмой вещей начинается и кончается.

Это и называется — высшее благо. Вода может вершить свое благо в Поднебесной благодаря способности все напитывать и увлажнять. Поэтому Лао Дань говорит: «В Поднебесной самое мягкое превосходит самое твердое: выходя из небытия, [оно] входит в не имеющее промежутка. Отсюда я узнаю о пользе недеяния»[183].

Поэтому бесформенное — Великий предок вещей, беззвучное — Великий предок звука. Его сын — свет, его внук — вода, оба они родились от бесформенного. Свет можно видеть, но нельзя зажать в ладони, воде можно следовать, но нельзя ее уничтожить. Среди образов[184] вода наиболее почитаема.

Рождаются и умирают, из небытия вступают в бытие и из бытия в небытие, чтобы разрушиться...

Чистое благо существует одиноко, раздает и не иссякает, используй его — оно не знает устали. Смотришь — не видишь его формы, слушаешь — не слышишь его голоса, следуешь за ним — не чувствуешь его тела. Бесформенное, а рождает имеющее форму[185]; беззвучное, а поет пятью голосами; безвкусное, а образует пять [оттенков] вкуса; бесцветное, а создает пять цветов. Так бытие рождается в небытии, сущее берет начало в пустоте. Поднебесная есть клеть, в которой имя и сущность живут вместе.

Число звуков не превышает пяти, а их превращений невозможно переслушать; число вкусовых [ощущений] не превышает пяти, а их превращений невозможно перепробовать; число цветов не превышает пяти, а их превращений невозможно обозреть. Среди звуков гун устанавливается, и по нему выравниваются пять звуков; среди вкусов сладкий устанавливается и приводит в равновесие пять вкусов, среди цветов белый устанавливается, и образуются пять цветов[186]. Дао одно устанавливается, и тьма вещей родится. Поэтому закон одного действует в пределах четырех морей; разгадка одного разгадывает Вселенную. Целостное, оно чисто, как безыскусственная простота; рассеянное, оно мутно, как взбаламученная вода. Мутное — постепенно очищается, пустое — постепенно наполняется. Невозмутимо, как глубокая пучина, воздушно, как плывущее облако. Как будто нет, а есть, как будто умерло, а живо. В одно отверстие сходятся концы всей тьмы вещей, корень сотен дел выходит из одной двери. Его движение не имеет формы, изменения и превращения свершаются словно [по велению] духа. Идя, оно не оставляет следов, держась позади, оказывается впереди...

Если внутреннее управляет внешним — сотни дел будут устроены. Что обретается внутренним, то воспринимается и внешним. Внутреннее обретает, и пять органов[187] успокаиваются, мысли приходят в равновесие, мускулы напрягаются, уши становятся чуткими, глаза — зоркими, легко дышит всеми порами. Сильный и крепкий, а не ломается. Ничего не превосходит и ни в чем не отстает. Малое место его не теснит, большое для него не слишком просторно. Его душа не тревожится, его дух не волнуется. Недвижим и чист, как осенняя вода, и безмолвно тих. Он — сова Поднебесной. Великое дао, ровное и покойное, не оставляет его надолго: по требованию приходит, уходит и вновь возвращается. На воздействие откликается, побуждаемый приходит в движение. Красота вещей неисчерпаема, превращения не имеют ни формы, ни образа. Он поворачивается за ними, следует им как эхо, как тень. Восходит ли вверх, нисходит ли вниз — не утрачивает своей опоры. Шагая в опасность, ступая по обрыву, помнит о сокровенной основе[188]. Благо того, кто умеет это сохранить, не имеет изъяна. Изменяется, вращается вместе с кишащей тьмой вещей, прислушивается к Поднебесной и мчится, будто подгоняемый попутным ветром. Это и называется высшим благом, а высшее благо и есть наслаждение...

Мудрец не делает своего тела рабом вещей, не нарушает гармонии страстями. Поэтому в радости не ликует, в печали не скорбит. Тьма превращений, сотни изменений вольно текут, ни на чем не задерживаясь. Я один, освобожденный, покидаю вещи и вместе с дао выхожу. Поэтому если обрел себя, то и под высоким деревом, и внутри пустой пещеры найдешь соответствующее своему естеству. Если же не обрел себя, то, будь хоть вся Поднебесная твоим домом, а тьма народа слугами и прислужницами, все будет недостаточно. Способный достичь наслаждения без наслаждения всегда наслаждается, а всегда наслаждающийся познает предел наслаждения...

Когда ничто не радует, не гневит, не несет ни наслаждения, ни горестей, то тьма вещей приходит к сокровенному единству. Исчезают истина и ложь, рождения и превращения [подобны] сокровенным вспышкам. Живой, я подобен мертвому[189]. Я владею Поднебесной, а Поднебесная владеет мной. Разве есть что-нибудь, разделяющее нас? Неужели владеть Поднебесной непременно означает держать в руках власть, обладать могуществом, сжимать карающий скипетр и отдавать приказы и повеления? Я называю владением Поднебесной совсем не то. Обрести себя и все. Обретаю себя, и тогда Поднебесная обретает меня. Мы обретаем друг друга и навсегда завладеваем друг другом. Откуда же возьмется что-то между нами? «Обрести себя» — значит сохранить свою целостность. Кто целостен, с дао образует одно...

Тот, кто обрел дао, сам устанавливается — независимо от вещей; я обретаю себя — независимо от ежеминутных изменений и превращений. То, что я называю обретением, — это когда мое естество покойно. Природа вещи и ее назначение рождаются одновременно с формой: форма готова, и с нею готова природа вещи и ее назначение. Природа вещи и ее назначение определены, и рождаются любовь и ненависть[190]. Поэтому мужам свойственна определенность суждений, а женам — постоянство в поведении[191]. Циркуль и угольник — это не круг и квадрат, крюк и отвес — это не изгиб и прямая. По сравнению с вечностью неба и земли путь к славе не долог, а жизнь в презренной бедности не коротка. Тот, кто обрел дао, бедности не страшится; добившись преуспеяния, не гордится; взойдя на высоту, не трепещет; держа в руке наполненное — не прольет. Будучи новым, не блестит, старым — не ветшает. Входит в огонь и не горит, входит в воду и не намокает. Поэтому и без власти уважаем, и без имущества богат, и без силы могуществен. Ровный, пустой, плывет по течению, парит вместе с изменениями. Такие прячут золото в горах, жемчуг — в пучинах, не гонятся за товарами и имуществом, не домогаются власти и славы. Поэтому довольство не почитают за наслаждение, а недостаток за горе. Не считают знатность основанием для покоя, худородство — для тревоги.

Форма, разум, эфир, воля[192] — все находит свое место, чтобы следовать движению Вселенной. Форма — жилище жизни, эфир — наполнитель жизни, разум — управитель жизни. Когда одно из них утрачивает свое место, то три других терпят ущерб[193]. Поэтому мудрец, управляя людьми, каждому определяет его место, каждому дает свою службу — чтобы не было борьбы между ними. Форма, помещенная не на место, лишается покоя и разрушается; эфир, не получая того, что дает ему полноту, иссякает; разум, не имея себе соответствующего, слепнет. Эти три вещи нужно бережно хранить. Взять хотя бы всю тьму вещей в Поднебесной. Пресмыкающиеся и черви, насекомые и бабочки все знают, что доставляет им удовольствие или вызывает отвращение, что несет выгоду, а что — вред. Отчего? Оттого, что их природа при них всегда и их не покидает. А если вдруг уйдет, то кости и плоть утратят единство пары... А вот безумец не может спастись от огня и воды, преодолеть канаву — разве нет у него формы, разума, эфира, воли? Дело в разности их использования: они лишились места, которое должны были охранять, запутались между внутренним и внешним. Поэтому суетятся, будучи не в состоянии обрести должное, в покое и движении найти середину[194]. Всю жизнь перекатывают несчастное тело из одной ямы в другую, то и дело проваливаются в зловонные канавы. Ведь жизнь выплавляется одновременно с человеком, как же оказывается, что она так жестоко смеется над людьми? Все оттого, что форма и разум утратили друг друга.

Поэтому если разум господин, то форма идет следом, и в этом польза; если форма управитель, то разум идет следом, и в этом вред[195]. Жадные, алчные люди слепо стремятся к власти и наживе, страстно домогаются славы и почестей. Рвутся вперед, дабы превзойти других в хитроумии, водрузиться над будущими поколениями, а разум[196] с каждым днем истощается и уходит далеко, долго блуждает и не возвращается. Форма оказывается запертой, середина сопротивляется, и разум не может войти. Вот причина того, что временами Поднебесная в слепоте и безрассудстве утрачивает самое себя. Это как жирная свеча: чем ярче горит, тем быстрее тает. Разум, эфир, воля спокойны — и день ото дня становятся сильнее, в беспокойстве — и день ото дня истощаются и дряхлеют.

Вот почему мудрец пестует свой разум, сохраняя в гармонии и расслабленным свой эфир, в равновесии свою форму и вместе с дао тонет и всплывает, поднимается и опускается. В покое — следует, побуждаемый — приходит в действие. Его следование подобно складкам одежды, его действие стремительно, как пуск стрелы, — нет такого превращения среди тьмы вещей, которое бы упустил, нет такого изменения в делах, на которое бы не откликнулся.

Глава вторая. О начале сущего

Было начало. Было предначало этого начала. Было доначало этого предначала начала. Было бытие, было небытие. Было предначало бытия и небытия. Было доначало этого предначала бытия и небытия[197].

Так называемое начало. Всеобщее затаенное возбуждение еще не прорвалось. Как обещание почки, как отрастающие после порубки ростки. Еще нет каких-либо форм и границ. Только шорох абсолютного небытия. Все полно желанием жизни, но еще не определились роды вещей.

Было предначало начала. Небесный эфир начал опускаться, земной эфир стал подниматься. Инь и ян соединились. Переплетаясь, поплыли, клубясь, в космическом пространстве. Объятые благом, тая внутри гармонию. Свиваясь и сплетаясь, стремясь прийти в соприкосновение с вещами, но так и не осуществив предвестия.

Было доначало предначала начала. Небо затаило свой гармонический [эфир], и он еще не опустился. Земля хранила [свой] эфир, и он еще не поднялся. Пустота, небытие, тишина, безмолвие. Молчащее занебесье; небытие, похожее на сон. Эфир плыл, составляя великое единство с глубокой тьмою.

Было бытие. Тьма вещей во множестве пустила корневища и корни, образовались ветви и листья, зеленый лук и подземные грибы. Сочная трава ярко заблестела, насекомые встрепенулись, черви зашевелились, все задвигалось и задышало. И это уже можно было подержать в руке и измерить.

Было небытие. Смотришь — не видишь его формы; слушаешь — не слышишь его голоса; трогаешь — не можешь его схватить; смотришь вдаль — не видишь его предела. Свободно течет и переливается, как в плавильном котле. Бескрайне, безбрежно. Нельзя ни измерить его, ни рассчитать. Все слито в Свете.

Было предначало бытия и небытия. [Оно] обнимает собою небо и землю, формует тьму вещей, составляет Великое единство с тьмой хаоса. Никакая глубина или широта не могут выйти за его пределы. Рассеченная осенняя паутинка, раздвоенная ость колоска[198] не могут служить ему нутром. Не имеющее границ пространство; в нем рождается корень бытия и небытия.

Было доначало предначала бытия и небытия. Небо и земля еще не разделились. Инь и ян еще не отделились. Четыре сезона еще не расчленились. Тьма вещей еще не родилась. Оно ровно и покойно, как морская пучина. Оно чисто и прозрачно, как безмолвие. Не видно его очертаний. Свет решил вступить в это небытие и отступил, растерявшись. И сказал: «Я могу быть и не быть, но не могу абсолютно не быть. Когда оно становится абсолютным небытием, то достигает такой тонкости, что ему невозможно следовать!»[199]...

В древности люди обитали в центре мутной Тьмы. Их дух и эфир не изливались вовне. Тьма вещей спокойно и безмолвно пребывала в безмятежном покое. Эфир комет и звезд Большой Медведицы рассеивался далеко и не мог причинить вреда. В те времена люди были похожи на безумных — не знали, где восток, где запад; набивали рот и гуляли, похлопывали себя по животу и веселились. Они были одеты в небесную гармонию, сыты благом земли. Не утверждали первенства своей правды с помощью хитросплетений. Широко-обширное, глубоко-глубокое, это и называлось Великим управлением. Тогда те, кто стоял наверху, распоряжались слугами, не насилуя их природных свойств; умиротворяли и владели, не изгоняя их блага, и потому никто не проповедовал милосердия и долга[200], а тьма вещей пышно взрастала. Награды и наказания не раздавались, а Поднебесная была покорна. Их искусство (дао) можно превозносить как Великое прекрасное, но трудно его рассчитать: расчет, исходящий из одного дня, обнаруживает недостаток, а исходящий из года — избыток. Поэтому рыбы забывают друг о друге в реках и озерах, а люди забывают друг о друге в искусстве дао[201].

В древности естественный человек имел опорой Небо и Землю, свободно плыл в пространстве между ними — в объятиях блага, согретый гармонией, а тьма вещей [сама собой] созревала. Кто из них согласился бы распутывать узлы человеческих дел и тревожить свою природу[202] вещами?

Дао имеет основу и уток, ветви и ствол. Овладевший искусством Единого[203] связывает в одно тысячи веток, тьму листьев. Благородный, владея этим искусством, рассылает приказы; худородный — забывает о низком своем положении, бедняк — находит удовольствие в труде, а попавший в опасность — выходит из нее. Только когда приходят большие холода, выпадает иней и снег, мы оцениваем зелень сосны и кипариса. Только преодолевая трудности, ступая по опасности, оказавшись перед лицом пользы и вреда, узнаем, что мудрец не утратил дао. Поэтому он может нести на голове Великий круг (Небо), ступать по Великому квадрату (Земле); глядя в зеркало Высшей чистоты, видеть Великий свет; устанавливаясь в Высшем равновесии, вступать в Великий храм; способен бродить в глубокой Тьме, светить одним светом с солнцем и луной.

Если взять дао в качестве удочки, добродетель в качестве лески, «ритуал» и «музыку» в качестве крючка, «милосердие» и «долг»[204] в качестве наживы и закинуть в реку, запустить в море, кто же из кишащей тьмы вещей ее не схватит. Опираются на искусство стоять на цыпочках и подпрыгивать[205], держатся границ человеческих дел, примериваются и приспосабливаются к обычаям века, чтобы теребить и будоражить мельчайшую тонкость вещей[206] — создается видимость свободы воли, полноты желаний. Тем более [свободен] тот, кто хранит драгоценное дао, забывает о желчи и печени, уходит от свидетельств глаз и ушей, один плывет за границами безграничного, не смешивается с вещами в одно месиво, в центре переходит в область бесформенного и вступает в гармонию с Небом и Землей! Такой человек запирает слух и зрение и хранит свою Высшую простоту. Он смотрит на выгоду и вред как на пыль и грязь, на смерть и на жизнь — как на день и ночь. Поэтому, когда взору его предстает нефритовая колесница, скипетр из слоновой кости, а уши внимают мелодиям «Белый снег» и «Чистый рог»[207], то это не может взволновать его духа. Когда он, поднявшись в ущелье на высоту тысячи жэней, приближается к краю, где даже у обезьян темнеет в глазах, то и этого недостаточно, чтобы возмутить его покой. Это как чжуншаньский нефрит[208], который жгут в жаровне три дня и три ночи, а он не теряет своего блеска. Это высшее благо, кристальная ясность Неба и Земли. Если жизнь недостойна того, чтобы служить ей, то разве выгода достойнее, чтобы из-за нее приходить в движение? Если смерть его не останавливает, то разве вред испугает? Ясно видя различие между жизнью и смертью, проникнув в сущность превращений выгоды и вреда, он не дрогнул бы и тогда, когда всю огромную Поднебесную менял бы на волосок с собственной голени[209].

Высокий род или худой — для него это все равно что отшумевший северо-восточный ветер, хула и хвала для него подобны пролетевшему комару. Он овладевает снежной белизной и не бывает черным; поступки его кристально чисты и не имеют примеси; обитает в сокровенной тьме, а не темен, отдыхает в небесном котле и не переплавляется[210]...

Он поселяет свой разум в высокой башне, чтобы бродить в Высшей чистоте. Он вызывает [к жизни] тьму вещей, масса прекрасного пускает ростки. Следовательно, когда к разуму применяется деяние, он уходит. Когда его оставляют в покое — он остается.

Дао выходит из одного источника, проходит девять врат, расходится по шести дорогам[211], устанавливается в не имеющем границ пространстве... То, что покрывается небом, что поддерживается землей, обнимается шестью сторонами света, что живет дыханием инь и ян, что увлажняется дождем и росой, что опирается на дао и благо, — все это рождено от одного отца и одной матери, вскормлено одной гармонией. Гороховое дерево и вяз, померанцы и пумело, исходя из этого единства, — братья; Юмяо и Саньвэй[212], исходя из этого подобия, — одна семья. Глаза следят за полетом лебедей, ухо внимает звукам циня и сэ, а сердце бродит в Яньмынь[213]. Внутри одного тела дух способен разделяться и разлучаться. А в пределах шести сторон только поднимется — и уже оказывается в десятках тысяч ли отсюда. Поэтому если смотреть исходя из различий, то все различно, как желчь и печень, как ху и юэ[214]. Если исходить из подобия, то вся тьма вещей обитает в одной клети. Сотни школ толкуют разное, у каждой свой исток. Так, учения об управлении Мо [Ди] и Ян [Чжу], Шэнь [Бухая] и Шан [Яна][215] подобны недостающей дуге в верхе экипажа, недостающей спице в колесе. Есть они, — значит, все на месте, нет — это ничему не вредит. Они полагают, что единственные овладели искусством, не проникая в суть Неба и Земли. Ныне плавильщик выплавляет сосуд. Металл бурлит в печи, переливается через край и разливается, и, застывая, приобретает форму вещей. [Эти вещи] тоже кое на что сгодятся, но их не надо беречь, как чжоуские девять треножников[216]. Тем более это относится к вещам правильной формы[217]. Слишком далеки они от дао.

Ныне тут и там вздымаются стволы тьмы вещей; корни и листья, ветви и отростки сотен дел — все они имеют одно корневище, а ветвей — десятки тысяч. Если так, то есть нечто принимающее, но не отдающее. Принимающее [само] не отдает, но все принимает. Это похоже на то, как от собирающихся дождевых облаков, которые сгущаются, свиваются в клубы и проливаются дождем, увлажняется тьма вещей, которая, однако, не может намочить облака[218]...

Ныне с помощью квасцов красят в черный цвет, значит, черное — в квасцах; с помощью индиго красят в синее, значит, синее — в индиго. Но квасцы — не черные, а синее — не индиго. Иначе говоря, хотя и встретили мать явления, но не можем снова возвратиться к основе. Почему? Потому что слишком слабы, чтобы постигнуть их круговорот. Где уж нам постигнуть превращения там, где нет еще ни квасцов, ни индиго! Творимые там превращения вырезай хоть на металле или на камне, пиши на бамбуке или на шелке — разве можно их перечесть! Отсюда — вещи не могут не рождаться в бытии. Малое и большое плывут в свободном странствии. Кончик осенней паутинки соскальзывает в не имеющее промежутка и возвращается в огромное; тростниковая пленка проходит в безграничное и снова возвращается в толщу[219]. Не обладающее и тонкостью осенней паутинки, толщиной даже тростниковой пленки, распространяется на четыре стороны беспредельно, проходит в не имеющее границ. Никому не подвластное, никем не сдерживаемое, оно умножает малое, утолщает тонкое, то поднимет, то опустит тьму вещей, играючи творит изменения. Кто в пространстве между небом и землей может рассуждать о нем?

Буйный ветер выворачивает деревья, но не может вырвать волоска с головы. Падающий с башни заоблачной высоты ломает кости, разбивает голову, а комары и мухи спокойно опускаются, паря. Если уж всякая летающая малость, берущая форму из одной с нами клети, седлающая небесную пружину вместе с червями и насекомыми, способна освобождаться от своей природы, то что уж говорить о том, что никогда не принадлежало к видам? Отсюда ясно, что не имеющее формы рождает имеющее форму.

Поэтому мудрец помещает свой разум в обитель души и возвращается к началу вещей. Всматривается в глубокую тьму, вслушивается в беззвучное. Внутри глубокой тьмы один видит свет, в нерушимом безмолвии один получает отклик. Его использование подобно неиспользованию. Его неиспользование оказывается затем полезным. Его знание — это незнание. Его незнание затем оборачивается знанием.

Если бы небо было неустойчиво, солнцу и луне не на чем было бы удерживаться. Если бы земля была неустойчива, то травам и деревьям не на чем было бы расти. Если тело неспокойно, то нет возможности судить об истине и лжи. Появляется естественный человек, и следом за ним появляется естественное (истинное) знание. То, на что он опирается, неясно. Но откуда мне знать, что то, что я называю знанием, не есть незнание?

Ныне распространять милости, проявлять щедрость, сеять добро, удваивать благодеяния, греть блеском славы, покровительствовать тьме народа, сотне семейств, побуждать людей к услаждению своей природы радостью познания называется милосердием.

Совершить большой подвиг, добыть славное имя, блюсти отношения между господином и слугой, высшими и низшими, родными и чужими, благородными и худородными, сохранить гибнущее государство, продолжить прервавшуюся цепь поколений, пресечь смуту, упорядочить неустроенное, возродить затухающий род, поддержать не имеющих потомства — это называется «долг-справедливость».

Закрыть девять отверстий, запрятать внутрь сердце и волю, отказаться от зрения и слуха, вернуться к незнанию, свободно парить за пределами пыльного мира и странствовать в области, не знающей никаких дел, держать во рту инь, выплевывать ян и держать тьму вещей в гармонии и согласии — называется [воплощенным] благом.

Когда дао рассеивается, рождается [воплощенное] благо. Оно наполняет собой [плоть], и образуются милосердие и долг-справедливость. Милосердие и долг-справедливость устанавливаются — и дао и благо разрушаются.

Дерево в сто обхватов срубают и делают из него жертвенную чашу. Гравируют резцом, расписывают зеленым и желтым, украшают золотом, извилистыми расписными узорами с драконами и змеями, тиграми и барсами. А щепки от дерева лежат в канаве. От жертвенной чаши они так же далеки, как прекрасное от безобразного, однако и чаша и щепки в равной степени утратили природу дерева. Отсюда видно, что если разум устремляется вовне, то речь становится цветистой; если благо выходит из берегов, поступки становятся лживыми[220]...

Поэтому мудрец внутри себя совершенствует искусство дао и не стремится к внешнему украшению, каковым являются милосердие и долг-справедливость. Не заботится о показаниях глаз и ушей, а странствует в гармонии тела и души.

Такие внизу проникают до трех источников[221], вверху исследуют девять небес, по горизонтали пересекают шесть сторон, сквозь пальцы пропускают тьму вещей. Это странствие мудреца.

Подобный же естественному человеку плывет в совершенной пустоте и странствует в краю гибели. Верхом на фэйлянь, в сопровождении дуньу[222] мчится за пределами стран света, отдыхает в пространственной дали. Возжигает десять солнц[223] и распоряжается ветром и дождем. Бог грома Лэй-гун у него в советниках, в слугах — Куа-фу, в наложницах — Мифэй, в женах — Небесная Ткачиха[224]. Между небом и землей что может остановить его волю? Ведь пустота и небытие — жилище дао, равновесие и покой — сущность дао. А люди насилуют свой разум, беспокоят свои цзин[225], мечутся и доискиваются во внешнем, а в результате утрачивают божественную мудрость и вынуждают ее покидать свое обиталище... В век совершенного блага люди сладко смеживали очи в краю, где нет границ; переходили в безбрежное пространство, отодвигали небо и землю, отбрасывали тьму вещей, первоначальный хаос брали в качестве гномона и, поднимаясь, плыли в границах безбрежного. Мудрец вдыхал и выдыхал эфир инь-ян, а вся масса живого ласково взирала на его благо и следовала ему в согласии.

В те времена никто не наводил порядка, ничего не решал, скрытое от глаз все само собой формировалось. Глубокое-глубокое, полное-полное. [Первозданная] чистота и простота еще не рассеялись. Необъятная эта ширина составляла одно, а тьма вещей пребывала в ней в великом согласии. И тогда, хоть и обладали знанием Охотника[226], его негде было применять.

Затем был век упадка. Наступило время Фу-си[227]. Его дао было полно и обширно. Таили в себе благо, хранили за пазухой гармонию. Радели о народе и благодетельствовали ему. Тогда-то и появилось знание. Забрезжил свет, занялась заря, и все возжелали проститься со своим отроческим сердцем и, пробудившись, устремили взор в пространство между небом и землей. От этого их благо взволновалось и утратило единство.

Затем наступили времена Шэнь-нуна и Хуан-ди[228]. Они рассекли великий корень, разделили небо и землю, расслоили девять пустот, навалили девять земель, выделили инь-ян, примирили твердое и мягкое. Ветки простерлись, листья нанизались, и тьма вещей разбилась на сто родов, каждое получило свою основу и свой уток, свой порядок и свое место. И тогда тьма народа, раскрыв глаза и навострив уши, замерев от напряжения, вооружилась слухом и зрением. Так был наведен порядок, но не стало гармонии.

А потом дошли до времен Гуньу и других сяских правителей[229]. Страсти и вожделения привязали людей к вещам, способность к разумению обратила их вовне, и в результате природа и судьба утратили то, чем владели.

Когда же дошло до времен упадка дома Чжоу[230], истощили [первозданную] полноту, рассеяли [безыскусственную] простоту, смешали дао с ложью, обкорнали благо поступками, хитрость и интриги пустили повсюду ростки. Дом Чжоу одряхлел, и путь царей пришел в негодность. Вот тут-то конфуцианцы и монеты стали разбирать, что есть дао, и рассуждать, разделились на последователей и принялись за споры. Тогда широкую ученость употребляли на то, чтобы ставить под сомнение мудрость, цветистую клевету — на то, чтобы привлечь побольше сторонников. Музыкой и пением, барабанами и танцами, оторочкой на одежде, Песнями и Преданиями[231] покупали славу и известность в Поднебесной. Расплодили ритуалы, возвышающие и принижающие; обрядились в платья с поясами и шапки[232]. Целые толпы людей не могут исполнить их выдумки, целых состояний мало, чтобы обеспечить их траты. Тогда люди потеряли разумение, обрядились в украшенные изображением линя-единорога шапки, устремились за выгодой, преисполнились самомнением. Каждый захотел пустить в ход свои знания и притворство, чтобы получить от своего поколения и «сверло» и «долото», заполучить имя и выгоду. И тогда простой народ бесконечной чередой покатился по склону порока и утратил корень своего великого единства. Таким образом природа и судьба погибали постепенно, и началось это давно. Поэтому учение мудрецов состоит в желании вернуть свою природу к изначалу и странствовать сердцем в пустоте. Учение постигшего [истину] основано на стремлении путем проникновения в природу вещей выйти в свободное пространство и очнуться в нерушимой тишине. Но не таково учение грубого мира. Выкорчевали благо, стиснули природу вещей, внутри изнуряют пять органов, вовне утруждают глаза и уши, дергают и теребят верхушки вещей. И тут свободно гуляют и плещутся на ветру милосердие и долг-справедливость, ритуал и музыка. Разнузданным поведением, чрезмерным многознанием наполнили Поднебесную, и все ради того, чтобы стяжать себе славу и имя среди современников. Я этого стыжусь и не делаю! Уж лучше наслаждаться, чем обладать Поднебесной; а чем наслаждаться — лучше бродить у начала и конца всех вещей и постигать границы бытия и небытия. Если весь мир прославляет, это не прибавит мне воодушевления; если весь мир порицает, это не остановит меня...

Достойный владеть Поднебесной достигает власти без помощи Поднебесной; достойный славы и имени обретает их, не домогаясь ни того, ни другого. Мудрость стремится к постижению, а постигнув, оставляет желания.

Ученики Куна и Мо, проповедующие миру искусство милосердия и долга-справедливости, сами превратились в деревянных кукол, что уж говорить об их учении[233]! И все потому, что искусство их направлено на внешнее. С помощью верхушек желать возвратиться к корню — такого не смог бы и Сюй Ю[234], не говоря об обычных людях.

Истинно постигший суть природы и назначение вещей всегда милосерден и справедлив. Разве взволнует его сердце выгода? Чей разум ничего не поддерживает, ничего не покрывает[235], тому открыто все. В бесстрастном покое и недеянии, не имея внутри себя ничего сгущенного, пустой и недвижный стоит перед всеми. Власть и выгода его не прельстят, красноречие не увлечет, музыка и краски не совратят, красавицы не соблазнят, умный не поколеблет, храбрец не испугает. Это дао естественного человека. Подобные ему выплавляют вещи и вместе с творящим изменения создают людей.

В пространстве меж небом и землей, в самом космосе ничто не может ему препятствовать. Изменяющий жизнь не умирает, а изменяющий вещи не изменяется[236]. Разум проходит сквозь горы Лишань и Тайхан и не встречает препятствий, входит в четыре моря и девять рек[237] и не намокает. Помещенный в малое и узкое, не заполняет его. Развернутый на все пространство между небом и землей, не оставит и маленькой пустоты.

Не постигший этого пусть глазами способен пересчитать тысячеголовое стадо баранов, ушами различить гармонию восьми ветров, ногами станцевать танец Ян А[238], жестами передать стремительность мелодии «Зеленая вода», умом охватить небо и землю, ясностью (проницательностью) затмить солнце и луну, искусством дипломатии разъять ожерелье[239], мягкостью света превзойти нефрит — все это бесполезно для управления Поднебесной. То, что пестует природу вещей, — это тишина и покой, безмятежность и беззаботность; то, что пестует благо, — это гармония и радость, пустота и небытие. Внешнее не волнует внутреннего, и тогда природа вещи обретает себе соответствующее. Когда природа вещи не нарушает гармонии, то благо мирно пребывает в своем месте.

Кто проживает годы, пестуя жизнь, храня благо, тех можно назвать способными воплотить дао. У таких кровь не сгущается в жилах, пять органов не переполняются эфиром, счастье и беда не могут возмутить их покоя, хвала и хула не могут замарать их. Они могли бы достичь своего предела, да время их не пришло, а через это уж не переступить! Если даже такой человек не может освободиться от бремени своего тела, коли не встретил своего часа, то что уж говорить о тех, кто не владеет дао!..

Ныне сажающий дерево поливает его обильно водой, выбирает жирную почву. Один человек растит его, а десять выдирают — так при этом, конечно же, не останется и ростка! Что уж говорить о том, когда целым государством идут на тебя. Хоть и стремишься продлить жизнь, но разве достичь этого?..

Отсюда видно, что воплощение дао зависит не только от меня, но связано и со временем... Поэтому если в мире царит порядок, то одному глупцу не вызвать в нем смуты; если в мире царит смута, то одному умнику не навести в нем порядка. Втоптать тело внутрь грязного мира и обвинять дао в бездействии — это все равно что стреножить скакуна и ждать, что он пробежит тысячу ли. Посади обезьяну в клетку — она станет подобна поросенку, не потому что утратила ловкость, а нет простора ее способностям. Шунь пахал землю и обжигал горшки и не мог принести пользы даже своему селению. Обратился лицом к югу[240], стал ваном — распространил доблесть на пространстве меж четырех морей. Милосердия не прибавилось, но подходящее место сделало его полезным.

Гармония и радость, покой и тишина составляли природу древних мудрецов. Их воля проявляла себя в поступках, согласных с дао. И в этом обнаруживалась их судьба. Таким образом природа вещей встречает свою судьбу и только затем начинает проявляться. Будь то Вороний лук или самострел Си-цзы[241] — они бесполезны, если нет тетивы; будь то челнок из Юэ или ладья из Шу[242] — но без воды ведь они не поплывут. Ныне вверх стреляют привязной стрелой[243], внизу расстилают сети — о каком парении может идти речь?

Поэтому в песне говорится:

Собираю, собираю мышиные ушки[244],

Не наполнила и маленькой корзины,

Все думы мои — о любимом...

Отставила корзину на дорогу[245].

В этих словах тоска по далеким временам.

Глава седьмая. О духе

Еще не было ни неба, ни земли, только образы и никаких форм[246]. Темным-темно, черным-черно, смутно, пустынно, велико и безбрежно, обширно и глубоко, неизвестно, где его двери. Были два бога, одновременно рожденные. Они обозначили небо, позаботились о земле. Глубокое — неизвестно, где его предел, пространное — неизвестно, где ему конец. Затем произвели разделение на инь и ян, разъятие на восемь пределов. Твердое и мягкое образовались, и тьма вещей сформировалась. Мутный эфир образовал насекомых, кристально-чистый эфир породил людей. Таким образом, дух — принадлежность неба, а плоть — земли. Дух уходит в свои врата, а плоть возвращается к своему корню. Вот и все, что есть мое существование!

Поэтому мудрец следует Небу, отдается на волю естества, не связывает себя суетой, не поддается людским соблазнам. Небо ему отец, земля ему мать, силы инь-ян — основа, четыре времени года — уток. Небо покойно благодаря чистоте, Земля устойчива благодаря покою. Когда тьма вещей утрачивает эти свойства — она погибает, когда следует им — живет.

Итак, покой и тишина — это то, на чем утверждается божественный разум, пустота и ничто — обитель дао. Поэтому доискивающийся вовне теряет внутри себя, бережно хранящий свое внутреннее теряет во внешнем мире. Это все равно как корень и макушка: потяни за корень, и тысячи ветвей, мириады листьев последуют как один. Итак, разум получен от неба, а плоть дарована землей. Поэтому и говорится: «Одно рождает два, два рождает три, а три рождает тьму вещей. Тьма вещей несет на себе инь и обнимает ян, столкновением [противоположного] эфира образуется гармония»[247]. Поэтому и говорится: в первую луну появляются соки, во вторую луну — припухлость, в третью — плод, в четвертую — мякоть, в пятую — мышцы, в шестую — кости, в седьмую оформление завершается, в восьмую [плод] приходит в движение, в девятую движение сменяется толчками, в десятую происходит рождение. Когда форма и тело завершены, образуются пять органов.

Легкие ведают глазами, почки — носом, желчный пузырь главенствует надо ртом, печень — над ушами. Все, что снаружи, — внешнее, все, что внутри, — внутреннее. Все, что открывается, закрывается, растягивается и сокращается, имеет свою основу и уток. Голова круглая — как небо, ступня прямоугольная — как земля. У неба есть четыре времени года, пять стихий, девять выходов, триста шестьдесят шесть дней[248]. У человека тоже есть четыре конечности, пять внутренних органов, девять отверстий, триста шестьдесят шесть суставов. Природе известны ветер и дождь, холод и жар. Человек также способен брать и отдавать, радоваться и гневаться. Желчный пузырь — это облака, легкие — эфир, печень — ветер, почки — дождь, селезенка — гром. Таким образом, человек есть часть троицы — небо, земля, человек. А сердце всему господин. Уши и глаза — это солнце и луна, кровь и эфир — ветер и дождь.

В центре солнца живет трехлапый ворон, в центре луны живет жаба. Солнце и луна, будучи пожраны [чудовищем][249], теряют свой ход, утрачивают свет. Ветры и дожди, приходя не в свое время, ломают и рушат и порождают бедствия. Когда пять планет утрачивают свой ход, все страны страдают от несчастий. Отсюда следует, что дао неба и земли при всем своем величии как бы экономит свой яркий свет, щадит свой божественный разум. Что уж говорить о человеческих глазах и ушах! Разве способны они трудиться не отдыхая? Разве может разум долго расходоваться и не иссякнуть?

Кровь и эфир — это основа жизни человека, пять органов — это семя жизни. Поэтому если кровь и эфир удерживаются внутри, не переливаясь вовне, то внутреннее оказывается наполненным, а желания и страсти сокращаются. Внутреннее наполнено, желания и страсти сокращены, и тогда глаза и уши прочищаются, а слух и зрение способны далеко простираться. Это называется ясностью (мудростью).

Если пять органов подчинены сердцу и не спорят друг с другом, то многообразные желания оказываются побеждены, а поступки не отклоняются от должного. Когда многообразные желания побеждены, а поступки не отклоняются от должного, то дух наполнен и эфир не рассеивается. Когда же дух наполнен и эфир не рассеивается, то все правильно соотнесено; а если правильно соотнесено, значит, уравновешено; а если уравновешено, то готово к постижению; а если готово к постижению, то человек становится разумен. Разумен, — значит, все, на что смотрит, видит; все, что слушает, слышит; все, что делает, успешно завершает. Поэтому он свободен от печали и страданий, а вредоносный эфир ему не страшен. Бывает, что ищут за пределами четырех морей и не находят; бывает, что хранят внутри и не знают, потому что жаждущий слишком многого в результате получает мало; стремящийся узнать слишком много узнает мало.

Пустоты и углубления[250] — это окна и двери духа, а эфир и воля — это слуги-распорядители пяти органов. Когда глаза и уши безудержно наслаждаются красками и пением, то пять органов приходят в волнение и не могут успокоиться. Когда же пять органов взволнованы и не могут успокоиться, то кровь и эфир в смятении и не могут улечься. Когда кровь и эфир в смятении и не могут улечься, дух устремляется вовне и уже не может охранять внутреннего. Когда дух устремляется вовне и не в состоянии охранять внутреннее, то приходят счастье и несчастья. Будь велик, как гора, не постичь этого!

Пусть глаза и уши будут кристально-чисты и простираются до глубин таинственного, не поддаваясь соблазнам; пусть эфир и воля будут безмолвны и покойны, а желания умеренны; пусть пять органов сохраняют устойчивость и полноту и ничто не просачивается наружу; пусть разум хранит тело и не изливается вовне — тогда даже те, кто провидят в глубь прошлых веков и в даль будущих, не сравнятся с тобой! Кто же не способен на это, осужден болтаться между счастьем и несчастьем. Поэтому и говорится: «Чем дальше едешь, тем меньше знаешь». Другими словами, нельзя допускать, чтобы разум истекал вовне.

Поскольку пять красок волнуют взор, пусть глаза не смотрят; пять звуков притупляют слух, пусть уши не внемлют; пять вкусов волнуют уста, пусть уста утратят вкус; поскольку принятие решения волнует сердце, пусть поступки станут легкими, как ветер. Из этих четырех вещей исходят в Поднебесной при воспитании своей природы. Однако они же являются путами для людей.

Поэтому и говорят, что страсти заставляют эфир переливаться через край, а пристрастия изнуряют сердце. Если не изгнать их, то эфир и воля будут с каждым днем истощаться. Люди потому не могут исчерпать до конца свой жизненный срок, а погибают на полпути от казни, что они слишком щедро живут. Только тот способен долго жить, кто может обходиться без даров жизни.

Так, Небо и Земля, вращаясь, образуют единство, тьма вещей в совокупности составляет одно. Кто познал одно, тот знает все; кто не способен познать одно, тот не знает ничего. Например, я ведь тоже — вещь Поднебесной. Не знаю, создан ли я для полноты Поднебесной, или, не будь меня, ее целостность не пострадала бы? Если даже так, я — вещь, и вещь — тоже вещь, какой смысл в этих похожих вещах? Оно рождает меня — для какой пользы? Оно убивает меня — какой от этого убыток?

Творящее изменения сделало меня горшком — я не могу не повиноваться. Откуда мне знать, что делающие иглоукалывание и прижигания, желающие сохранить себе жизнь не заблуждаются? Откуда мне знать, что тот, кто ищет смерти, затягивая узел на шее, не обретает счастья? Говорят, жизнь — это рабский труд, а смерть — отдохновение. Поднебесная столь велика, кто может знать это? Творящее изменения породило меня — я не останавливал, оно убивает меня — я не препятствую. Желая жить, я ничего не делаю, чтобы жить, ненавидя смерть, я не отказываюсь от нее. Презирая, я не впадаю в ненависть, ценя, я не радуюсь. Принимай то, что тебе отпущено Небом, будешь всегда спокоен.

С рождением я обретаю форму в семь чи, а по смерти у меня только клочок земли для гроба. Моя жизнь подобна всем, кто обладает формой, по смерти же я соскальзываю в бесформенное. Если так, то мое рождение не принесло никакой пользы живущим, а моя смерть не сделает землю более плодородной. Да и откуда мне знать, в чем грань между удовольствием и отвращением, пользой и вредом?

Творящее изменения хватает и вытягивает вещь подобно тому, как гончар глину. Берет и делает из нее таз. Этот таз не слишком отличается от глины, из которой сделан. И вот уже готовый сосуд оно вдруг разбивает вдребезги и возвращает к основе. Эти осколки также не слишком отличаются от таза. В деревнях, прилегающих к Реке[251], жители поднимают воду из колодцев, чтобы поливать свои огороды, — Река не выказывает недовольства. Стоячие грязные воды отводят в Реку — эти воды не испытывают наслаждения, потому что вода, которая была в Реке, не перестала ею быть и на огороде, а та, которая была в сточной канаве, не перестала ею быть и в Реке.

Мудрец находит себе удобное место, сообразуясь со временем; находит себе дело в радость, сообразуясь с поколением. Скорбь и наслаждение — это зло для блага, радость и гнев — это вред для дао; любовь и ненависть — это ущерб для сердца. Поэтому и говорится о мудреце: «Его жизнь — это шествие Неба, его смерть — это превращение вещи». В покое с инь закрывается, в движении с ян открывается. Если разум безмятежна спокоен, не рассеивается на вещи, то Поднебесная сама собой подчинится. Итак, сердце — господин формы, а разум — сокровище сердца. Тело без устали трудится и потому истощается, цзин безостановочно расходуются и потому иссякают. Зная это, мудрец не отваживается переходить здесь меру. Так, сяский нефрит хранился в шкатулке как самая большая драгоценность. Разум же представляет собой еще большее сокровище, чем сяский нефрит.

Поэтому мудрец, опираясь на небытие, откликается бытию и непременно постигает закон всеобщей упорядоченности и соответствия; опираясь на пустоту, принимает сущее и непременно постигает все сопряжения. В блаженной радости, тишине и покое живет отведенный ему срок. Поэтому «нет для него ни чужих, ни родных, обнимает благо, хранит гармонию и послушно следует небу»[252]. Граничит с дао, соседствует с благом, не предваряя счастья, не накликая беды. Его небесная душа и его земная душа[253] покоятся на месте, а разум хранит свой корень. Жизнь и смерть не производят в нем изменений. Поэтому о нем говорится: «Высший разум».

Естественный человек свою природу приводит в соответствие с дао. Поэтому то ли есть, то ли нет, то ли полон, то ли пуст. Стоит на одном и не знает, что такое два, бережет внутреннее и не заботится о внешнем. Светлый и чистый, в высшей простоте и недеянии возвращается к первозданной безыскусственности. Воплотив корень, обняв разум, странствует меж небом и землей. Свободный, плывет за пределами пыльного мира, бродит в краю, где не занимаются делами. Необъятный, обширный, сердце его не обременено ухищрениями искусства. Поэтому жизнь и смерть для него одинаково велики и не производят в нем изменений. Хотя небо покрывает, а земля поддерживает, он не зависит от них; он проникает в не имеющее щели и не смешивается с вещами; наблюдая хаос дел, способен не упускать их корень.

Подобные ему смиряют свои желчь и печень, отказываются от свидетельств глаз и ушей, концентрируют волю и мысли внутри, далеко проникают, объединяясь в одно с Единым. Находясь в покое, не знают, чем заняться; идя, не знают куда. Отправляются, как в тумане, приходят, смутно сознавая зачем. Форма такого подобна сухому дереву, сердце подобно угасшему пеплу. Забывает о пяти органах, пренебрегает плотью. Не учится, а знает, не смотрит, а видит, не действует, а свершает, не управляет, а все упорядочено. Ощущая — откликается, вынужденный — движется, побуждаемый — идет, подобно отсвету, подобно тени. Ведомый дао, встречает вещи и естественно на них отвечает. Обнимает корень Великой чистоты и ничем не обременен, вещи его не тревожат. Невидимый, неслышимый, он пуст. Чистый и спокойный, он свободен от дум. Огонь горящих болот его не обжигает, сковывающий реки мороз не обмораживает; громовой раскат, сокрушающий горы, его не пугает; ураган, затмевающий солнце, ему не вредит. Драгоценные сокровища, жемчуг и нефрит для него все равно что мелкая галька; высокий вельможа, властный фаворит для него все равно что заезжий гость; Мао Цян и Си Ши[254] он не отличит от огородного пугала. Жизнь и смерть для него лишь превращение, а тьма вещей — как один род. Объединяет свои цзин с корнем Великой чистоты и странствует за пределами бесформенного. Свои цзин не посылает, свой ум не трудит. Объединяется с безыскусственностью Великого хаоса и устанавливается в центре Совершенной чистоты.

Поэтому он спит без сновидений, его ум молчит, его земная душа не тянет вниз, его небесная душа не рвется вверх. Бродит между началом и концом, не заботясь об их границах. Сладко спит в обители Великой тьмы и пробуждается в Световом пространстве. Отдыхает в краю, где нет границ, и странствует в земле, где нет форм. Поселяется, не занимая объема, помещается, не занимая места. В движении невидим, в покое неощутим. То ли есть, то ли нет, то ли жив, то ли мертв, между тем и другим нет грани. Он делает своими рабами демонов и духов, проскальзывает в неизмеримо глубокое, проходит в не имеющее промежутка и вместе с разнообразными формами вращается, кружится. Конец и начало подобны кольцу — не постичь их круговорота. Вот почему разум способен восходить к самому дао.

Странствие естественного человека подобно вдоху и выдоху — выдыхает старое, вдыхает новое. Ничто не способно взволновать сердце человека, воспитавшего свою форму: ни раскачивающийся на ветвях медведь, ни вытянувшая голову птица, ни плескающиеся в воде дикие утки, ни скачущие обезьяны, ни глаза совы, ни повернувший голову тигр. Пусть дух его высока вздымается, он при этом не теряет полноты. Ни день, ни ночь не приносят ему ущерба, он со всем сущим сливается в одно. А когда достигнуто это единство, в сердце родится чуткость к времени. Умеющий беречь свою форму, не терпит ущерба и в сердце: есть жилище, и цзин не утекают. Но ведь прокаженный не сбивается с дороги, а форма помешавшегося не имеет изъяна но кому досуг задумываться над тем, как может дух при этом далеко переселяться?

Форма изнашивается, а дух не подвержен изменениям, потому что, опираясь на неизменяющееся, откликается изменяющемуся. Происходит тысяча превращений, тьма перемен, и нет им конца. Изменяющееся вновь возвращается в бесформенное, неизменяющееся же рождено вместе с небом и землей.

Когда дерево умирает, зелень оставляет его. Разве то, что заставляет дерево жить, дерево же? А наполняющее форму ведь не форма же? Вот почему то, что порождает жизнь, никогда не умирает, а умирает только то, что им порождено; то, что изменяет вещи, само не изменяется, а изменяется лишь то, что им преобразовано[255]. Презри Поднебесную, и с духа спадут оковы; пренебреги вещами, и сердце освободится от сомнений; уравняй жизнь и смерть, и воля обретет бесстрашие; уподобься ходу изменений и превращений, и взор твой обретет ясность.

То, что для массы людей есть только пустые слова, я намерен разложить по родам и пристально рассмотреть.

Наслаждение быть владыкой происходит от возможности полного удовлетворения желаний глаз и ушей, удовольствий тела и плоти. Ныне считаются красивыми высокие башни и многоярусные беседки, а при Яо были простые нетесаные балки, невыделанные карнизы; считаются прекрасными драгоценные диковинки, невиданные редкости, а при Яо ели простой рис и просо да похлебку из ботвы; считаются приятными узорчатая парча и белый лисий мех[256], но Яо прикрывал тело холщовой одеждой, спасался от холода оленьей шкурой. Предметы, необходимые для жизни, не надо умножать, с прибавлением их удваиваются печали. Поэтому [Яо] передал Поднебесную Шуню так, как будто освободился от тяжелой ноши, и не просто на словах — поистине ему с ней нечего было делать. Это вот и есть средство презреть Поднебесную. Юй, объезжая [Поднебесную] и будучи на юге, переправлялся через Реку. Желтый дракон поднял его лодку на спину, люди в лодке перепугались так, что то краснели, то бледнели. Тогда Юй весело сказал: «Небо дало мне жизнь. Я истощил силы, служа народу. Жизнь — обуза, а смерть — возвращение. Стоит ли напрасно возмущать свой покой?» Юй посмотрел на дракона, словно на какую-нибудь ящерицу, и даже не изменился в лице, а дракон прижал уши, вильнул хвостом и исчез. Юй, конечно же, умел презирать вещи.

Чжэнская шаманка гадала Ху-цзы Линю по лицу[257]. Результат сказала Ле-цзы, и тот, плача, отправился к Ху-цзы поведать о беде. А Ху-цзы жил, опираясь на свою небесную и земную природу, отношения имени и сущности его не занимали, ибо пружина жизни запускается не снаружи, а внутри[258]. Он смотрел на жизнь и на смерть как на равные вещи. Цзы Цю было пятьдесят четыре года, когда у него вырос горб. Позвоночник вздыбился над макушкой, подбородок упирался в проваленную грудь, бедра торчали вверх, фаллус, приходя в волнение, упирался в небо. Он подполз на четвереньках к колодцу и воскликнул: «Великолепно! Творящее изменения сделало меня таким пригожим!» Для него все изменения и превращения были равны[259].

Поэтому, взирая на путь Яо, понимаешь ничтожество Поднебесной; видя волю Юя, понимаешь ее незначительность; вникая в рассуждения Ху-цзы, познаешь равенство жизни и смерти; видя Цзы Цю, убеждаешься в равенстве всех изменений. Поэтому совершенный человек стоит, опираясь на неколебимую колонну, идет по нескончаемой дороге, пользуется неиссякаемой казной, учится у бессмертного учителя. Куда бы ни направлялся, все пройдет; во что бы ни уперся, все преодолеет. Жизнь считает недостойной того, чтобы тревожить свою волю, смерть — чтобы омрачать свой дух. Вытягивается и сокращается, поднимается и опускается покорный судьбе, послушно следует ее поворотам. Беда и счастье, польза и вред, тысячи изменений, тьма превращений — разве достойно что-нибудь из них страданий сердца?!

Такой хранит изначальную простоту, бережет кристальную чистоту. Как кузнечик сбрасывает свой покров, как змея меняет кожу, странствует в Высшей чистоте, взмывает ввысь и остается один, забывшись, вступает в тьму. Если даже фениксы не могут поспеть за ним, то что уж говорить о перепелках! Власть, положение, титул, жалованье — разве способны они возбудить его волю? Янь-цзы во время присяги Цуй Чу под угрозой смерти не изменил долгу[260]. Чжи и Хуа[261] шли в смертельный бой, а правитель Цзюя не смог их остановить щедрой взяткой. На Янь-цзы можно было воздействовать милосердием, но нельзя было принудить силой. Чжи и Хуа могли остановиться из-за долга, но их нельзя было прельстить выгодой. Если долг велит благородному мужу умереть, его не остановить ни богатством, ни знатностью; если долг повелевает действовать, то его не запугать угрозой смерти. Если уж ради исполнения долга остаются непреклонными, то тем более непреклонны те, кто вообще не связан вещами, и еще более те, кто пребывает в недеянии!

Яо не дорожил Поднебесной, поэтому и передал ее Шуню; царевич Чжа[262] не слишком высоко ставил обладание царством, поэтому и уступил престол; Цзы Хань[263] не считал нефрит богатством, поэтому и не принял сокровища; У Гуан[264] не захотел сохранить жизнь, поступившись долгом, потому и бросился в пучину. С этой точки зрения высшее благородство не зависит от пожалований, высшее богатство не зависит от имущества: нет ничего более Поднебесной, однако была отдана другому; нет ничего роднее тела, однако было брошено в пучину. За вычетом сказанного ничто не достойно того, чтобы его домогаться. Таких называют освободившимися от пут. Освободившиеся от пут не дорожат Поднебесной.

Если вникнуть в доводы совершенного человека, вдуматься в суть изначальных дао и блага, а затем обратиться к поступкам пошлой толпы, то поистине становится стыдно! По сравнению с поступком Сюй Ю что стоят «Золотая перевязь» и «Леопардовый колчан»[265]! Яньлинский Цзи-цзы не принял царства У, и тяжущиеся из-за свободных земель[266] устыдились. Цзы Хань не прельстился драгоценным нефритом, и спорящие из-за долговых обязательств были пристыжены. У Гуан не захотел пачкаться грязью современного мира[267], и алчные и трусы задумались. Поистине, не встретившись с людьми высокой чести, не знали бы, что жизнь недостойна того, чтобы ее жадно домогаться; не услышав великих речей, не знали бы, что Поднебесная не представляет достаточной выгоды.

Так, собравшиеся у бедного деревенского алтаря бьют в тазы, хлопают по стенкам кувшинов, вторя друг другу, поют — и считают это радостью. А когда бы они попробовали ударить в барабан цзяньгу[268], зазвонить в великий колокол, то сердце их содрогнулось бы и они устыдились бы своих тазов и кувшинов. Те, кто бережно хранит Песни и Предания, совершенствует свое знание канонов, но не проник в смысл совершенных речений, подобны бьющим в тазы и хлопающим по стенкам кувшинов; а те, кто старается ради Поднебесной, подражает бьющим в барабан цзяньгу. Почет и власть, преуспеяние и выгода — это для всех предмет вожделений, но дай им в левую руку Поднебесную, а правой пусть перережут себе горло, ведь и глупец не согласится. Значит, жизнь дороже Поднебесной?!

Мудрец ест столько, сколько нужно для поддержания дыхания; одевается так, чтобы прикрыть тело, удовлетворяет естественные потребности, не нуждаясь в лишнем. Нет Поднебесной — это не нанесет ущерба его природе, есть Поднебесная — это не нарушит его гармонии. Есть Поднебесная, нет ли — ему все едино. Пожалуй ему хоть житницы Аоцан[269], отдай большие и малые реки — он проголодается и поест, почувствует жажду и напьется. То, что вошло в его чрево, не больше плетенки каши да ковша воды, а он сыт, запасы же Аоцана не уменьшились; он утолил жажду, воды же больших и малых рек не оскудели. Есть они — он не станет более сыт, нет их — он не будет голоден, они для него все равно что амбар для зерна, что колодец во дворе.

Великий гнев уничтожает инь, великая радость наносит урон ян[270], великая печаль разрушает внутреннее, великий страх порождает безумие. Чем отстраняться от грязи, отбрасывать путы, не лучше ли никогда не покидать своего корня и пребывать в великом единстве? Зрение ясно, но он не смотрит, слух чист, но он не слушает, уста сомкнуты и не говорят, сердце сосредоточено, но нет в нем дум. Он отбрасывает свидетельства и слуха и зрения и возвращается к Высшей простоте, отпускает на свободу свой разум и гонит прочь уловки знания. Бодрствует, словно дремлет, жизнь уподобляет смерти. Умирая, возвращается к корню, еще не родившись, составляет одно с изменениями. Смерть и жизнь для него едины. Ныне отбывающие трудовые повинности с заступами и кирками в руках, с корзинами земли за плечами обливаются соленым потом, задыхаются от усилий. А в те времена люди, лежа под тенистым деревом, радовались, свободно дыша. А внутри горной пещеры отдых еще приятней! Ныне страдающие от заворота кишок хватаются за сердце, мнут живот, стоя на коленях, бьются головой об пол, корчатся от боли и громко плачут, не в состоянии заснуть ночь напролет. А в те времена родные и братья, довольные, были веселы и, едва зевнув, засыпали. А покой длинной ночи ведь еще приятнее зевка! Поэтому тот, кто познал величие космоса, равнодушен к жизни и смерти; кто познал радость воспитания жизни, не привязан к Поднебесной; кто познал наслаждение жизни до рождения, не боится смерти; кто осознал преимущества Сюй Ю перед Шунем, тому не нужны вещи. Обвал стены лучше, чем ее водружение, — а еще лучше ее не строить; таяние льда лучше, чем его образование, — а еще лучше, если бы его и не было.

Из небытия вступаем в бытие, из бытия — в небытие. Конец и начало не имеют грани, неизвестно, что их порождает. Не постигнув, что есть внешнее, что — внутреннее, как достичь бесстрастия? Внешнее, не имеющее за собой внешнего, — это совершенное величие; внутреннее, не имеющее ничего внутри себя, — это высшая ценность. Способный познать высшее величие и высшую ценность куда бы ни пошел, ему нет препятствий.

А [наш] слабый век пристрастился к учению, забыл свое изначальное сердце, покинул корень. Только и знают, что гравировать и шлифовать свою природу, ломать и насиловать свое естество в угоду современникам. Поэтому глазами хоть и желают — пресекают установлениями, сердцем хоть и стремятся к наслаждению — сдерживают себя ритуалом; суетятся и кружатся, преклоняют колени и униженно кланяются. Мясо остыло — не едят, вино с осадком — не пьют. Связали свое тело, стиснули благо, сдавили гармонию инь и ян, поработили естество. Потому всю жизнь остаются страдальцами.

Достигший высшего дао не таков. Он приводит в порядок свои естественные чувства и свою природу, упорядочивает мысли, растит в себе гармонию, ценит соответствие. Он находит наслаждение в дао и забывает о худородстве, обретает покой в благе и забывает о бедности. В его природе не желать, но нет такого желания, которого бы не осуществил; в его сердце не живет наслаждение, но нет такого наслаждения, которого бы он не мог испытать. Не обременяющий своего естества не накладывает пут и на благо; умеющий найти соответствующее своей природе не повредит и своей гармонии. Поэтому отпусти на волю свое тело, дай свободу своим мыслям — и станешь для Поднебесной образцом умеренности и обуздания себя.

Ныне же конфуцианцы не вскрывают корень желаний, а запрещают само желаемое, не ищут истока наслаждений, а пресекают сам предмет наслаждения. Это все равно что пытаться рукой заткнуть источник, питающий большие и малые реки. Пастырь народа подобен хозяину зверинца. Он хочет, чтобы звери прожили как можно дольше, а при этом запирает их в загоны и возбуждает в них злость, стреноживает их и лишает движения. Разве таким способом достичь желаемого? Так, Янь Хуэй, Цзы-лу, Цзы-ся, Жань Боню — самые способные ученики Кун-цзы. Однако Янь Юань рано умер, Цзы-лу засолили в Вэй[271], Цзы-ся потерял зрение, Жань Боню заболел [и умер]. Все они принуждали свою природу, пренебрегали естеством, но не обрели покоя. Некогда Цзэн-цзы[272], встретясь с Цзы Ся, удивился, почему тот то худел, то толстел. На вопрос Цзэн-цзы о причине, тот ответил: «Вначале я познал наслаждение, которое дают знатность и богатство, и возжелал их. Затем узнал радость приобщения к пути прежних царей и возликовал. Эти две вещи боролись в моем сердце, потому и отощал. Путь прежних царей победил — потому и растолстел».

Принуждают себя не жаждать богатства и знатности, не получать удовольствия от роскоши и изобилия; принуждают свою природу, сдерживают желания, напоминая себе о долге. При этом хотя естественные чувства зажаты и задавлены, тело и природа изломаны и истощены, все-таки как будто поневоле насилуют себя — потому и не доживают до конца дней своих.

А совершенный человек ест, соразмеряясь с желудком, одевается, соразмеряясь с формой, странствует, покоряясь телу, поступает, сообразуясь с естеством. Он отстраняет Поднебесную — она ему не нужна, отвергает тьму вещей, не видя в ней пользы. Он живет в широчайшем пространстве, странствует в беспредельных краях, восходит к высшим небесам, попирает Великое Единое, Вселенную перекатывает, как шарик на ладони. Что для него значат бедность и богатство, станет он толстеть или худеть из-за них?!

Конфуцианцы не могут заставить людей не желать, а могут только заставить воздерживаться, не могут заставить людей не наслаждаться, а могут только пресечь наслаждение. Принудить Поднебесную бояться наказания и не сметь разбойничать разве значит заставить не иметь разбойничьих замыслов?

Юэсцы ловят удавов и едят их как большое лакомство, а в Срединных землях их считают бесполезными. Следовательно, и жадный способен отказаться, если понимает бесполезность вещи; если же не понимает этого, то и нежадный не уступит. Так владыки царств теряли свои царства и жертвовали алтарями, умирали от руки врага и делались посмешищем Поднебесной — всегда из-за чрезмерных желаний! Государь Цюю[273], польстившись на взятку — большой колокол, потерял царство; юйский правитель дал поймать себя, прельстившись нефритом из Чуйцзи[274], Сянь-гун, покоренный красотой Цзи из Ли[275], породил смуту в четырех поколениях; Хуань-гун насладился яством, приготовленным И Я, а в результате не был вовремя похоронен[276]; хуский царь, увлекшись красотой танцовщиц, потерял свои лучшие земли[277]. Если бы эти пять государей сообразовывались с естеством, отказывались от лишнего, довольствовались для себя необходимым и не шли на поводу у вещей, разве их постигло бы такое несчастье?

Обычный стрелок без стрелы не попадет в цель, а овладевший истинным искусством стрельбы и не заботится о стреле. Обычный возничий без вожжей не отправится в путь, а истинно овладевший искусством управления колесницей не пользуется вожжами. Понимающий бесполезность зимой опахала, а летом — мехового халата смотрит на все превращения тьмы вещей как на пыль.

Подливая кипяток в кипящую воду, кипения, конечно, не остановить. Истинно понимающий корень дела убирает огонь, и все.

Глава девятая. Искусство владычествовать

Пребывать в недеянии, наставлять без речей — в этом заключается искусство владык...

Поэтому в древности ван носил головной убор с подвесками, закрывающими глаза, с желтыми шариками на нитях, закрывающими уши, — чтобы меньше видеть и меньше слышать. Сын Неба был отделен щитом[278], чтобы оградить себя. То, чем он управлял, простиралось далеко, а то, что было непосредственно в его ведении, лежало близко; то, что он упорядочивал, было огромно, а то, за чем он следил, было мало. Когда глаза непрерывно смотрят, рождается беспокойство; когда уши непрерывно слушают, рождается смятение; когда уста непрерывно говорят, рождается смута. Эти три заставы нельзя не охранять бдительно. Если страстям определена мера, они отступают; если же им потворствуют — они становятся разбойниками...

В древние времена, когда Шэнь-нун управлял Поднебесной, дух не метался в груди, ум не устремлялся ко всем четырем краям света, а душа была полна добрых и честных помыслов. Тогда сладкие дожди выпадали вовремя, пять злаков[279] густо взрастали. Весна порождала, лето растило, осень приносила урожай, зима прятала. По лунам рассчитывали, по сезонам проверяли. Год заканчивался возблагодарением за труды, и молодое зерно вкушали своевременно. Жертву свершали в Светлом зале[280]. Светлый зал имел крышу, но не имел стен. Он был недоступен порывам ветра и дождя, холод и жара ему были не страшны[281], входить в него можно было свободно. В народе воспитывали сознание общего блага. Люди были безыскусственны и правдивы; не затевали ожесточенных тяжб, а имущества было достаточно; не истощали тела, а успешно вершили свой труд. Следовали тому, что давали им небо и земля, и объединялись с ними в гармоническое единство. Они были грозны, но никого не убивали; казни существовали, но их не применяли; законов было мало, и ими не докучали. Поэтому изменения происходили незримо, как явления духов. Их земли простирались на юг до Цзяочжи (страны Спящих ногами вместе), на севере — до Юду (страны Мрака), на востоке — до Янгу (Солнечной долины), на запад — до горы Саньвэй[282]. И не было таких, которые бы им не подчинились. В те времена законы были снисходительными, а наказания мягкими, тюрьмы пустовали, и вся Поднебесная жила одними обычаями, никто не таил злобных помыслов.

В последующие же времена правление было не таково. Высшие стремились к добыче и не знали меры, низшие стали жадны и недобры. Народ обеднел и озлобился, истощал силы в трудах, но безуспешно. Мудрствования и ложь пустили ростки повсюду. Разбойники и воры поднялись во множестве. Высшие и низшие возненавидели друг друга. Распоряжения и приказы не отправлялись. Правящие и все чины не несли своей службы и шли наперекор дао, вырывая его корень и совершенствуя верхушку. Истощили добродетель, приумножили наказания и думают, что это и есть управление, а это все равно что приманивать птицу с самострелом в руках, приручать собаку, обламывая об нее палку. От таких действий смута только возрастает. «Когда вода загрязняется, то рыба задыхается; когда управление навязчиво, народ охватывает смута»[283]. Тот, кто ухаживает за тиграми, барсами, носорогами и слонами, помещает их в загоны и клетки, потакает их желаниям, угождает им в пище, избегает их гнева и ярости. Однако звери не доживают до конца дней своих, оттого что их форма (тело) испытывает принуждение. Вот почему чем больше выдумывают всяких уловок высшие, тем более лживы становятся низшие; чем деятельнее высшие, тем ленивее низшие; чем беспокойнее высшие, тем неустойчивее низшие; чем требовательнее высшие, тем больше тяжб среди низших. Не утвердиться в корне, а предпринимать что-то в верхушках — все равно что вздымать пыль, желая смести ее, хватать в охапку хворост, спасаясь от огня. Поэтому мудрецы были умеренны в деяниях и управляли легко, скромны в требованиях, и царило довольство. Не делали раздач, а были милостивы; не произносили речей, а пользовались доверием; не требовали, а получали; не действовали, а свершалось.

Подобный глыбе, он (мудрец) хранит естественность; опирается на благо и воплощает правоту. Поднебесная следует ему, как эхо — звуку, как тень — форме, ибо то, что он совершенствует, это корень. Наказаний и штрафов недостаточно, чтобы изменить нравы; казни и убийства не могут пресечь зла...

Смотреть, полагаясь на глаза; отдавать приказы, повинуясь ушам, — таким образом управлять трудно. Когда Цюй Боюй был министром, Цзы-гун[284] навестил его и спросил: «Как ты управляешь страной?» Тот ответил: «Управляю с помощью неуправления». Цзянь-цзы[285] собирался походом на Вэй и послал туда своего главного астролога Аня. Вернувшись, тот доложил: «Цюй Боюй стал министром, и теперь нельзя вести войска». Надежные границы, опасные преграды — разве их достаточно для достижения победы? Так, Гао Яо[286] был немым, а учредил Великий закон, и в Поднебесной не стало лютых казней — и потому он значительнее говорящих. Ши Куан был слепцом, а стал первым министром, и в Цзинь исчезли беспорядки в правлении — а потому он значительнее зрячих. Таким образом, приказывать, не говоря; видеть, не глядя, — это то средство, с помощью которого наставляли Фу-си и Шэнь-нун. Ведь народ воспитывается, следуя не за речами, а за деяниями...

[Мудрые цари древности] произносили речи, чтобы выразить чувства; отдавали распоряжения, чтобы изъяснить повеления; приемы им заменяло обрядовое действо, а музыкой их были народные мелодии. Деяния их пронизывали тысячи поколений, и не было им границ; распространялись на четыре стороны света, и не было им предела. И даже птицы и звери и вся тьма насекомых подчинялись их преобразованиям. Что уж говорить об их законах, об отдаваемых ими приказах! Преобразования высшей мудрости, с одной стороны, не допускали неправды, с другой — стремились наградить достойных и наказать бесчинствующих. Взвешивали, не примешивая собственной оценки, — поэтому и могли быть справедливы; вымеряли, не считаясь с собственным глазом, — потому и были беспристрастны. Властители, применяя закон, не примешивали собственных суждений о добре и зле — потому и могли отдавать приказы. Тогда в оценке важного и незначительного не ошибались ни на йоту; в исправлении всякой кривизны не теряли ни крупинки. Прямо нападали на ложь и порок, не избегая опасностей от этого для себя, и зло не могло вводить в заблуждение, клевета не могла вызывать смуты. Благодеяниям не было места, ненависти негде было укрыться.

Таковы те, кто служит искусству и отказывается от человеческих пристрастий, и с теми, кто управляет через деяния, они не дружат...

Ныне безмены и весы, циркули и наугольники, будучи однажды установленными, не изменяются. Будь то в Цинь или Чу — они не меняют делений; будь то у хусцев или юэсцев[287] — они не меняют вида. Всегда одно, и не может быть от него отклонений, повсюду распространяется и не растекается. Однажды установленное передается на тысячи поколений, и нет никого, кто понуждал бы к этому. Ведь оттого, что в царстве появился обреченный на гибель властитель, мир не утрачивает дао; хотя люди в бедности и нищете, но всеупорядочивающий закон проникает все. Отсюда понятно, что корень дао — в недеянии. Поэтому тот, кто обрел этот корень, откликается вещам бесконечно, а опирающиеся на человеческие таланты с трудом добиваются порядка.

Тан и У-ван — мудрые цари, а не могли, как юэсцы, плавать на лодках по рекам и озерам. И Инь был достойнейшим министром, но не мог наравне с хусцами скакать на рысаках и объезжать диких коней. Кун и Мо многое постигли, однако не могли наравне с горцами проходить чащи и заросли, преодолевать опасные переходы. Отсюда видим, что знания людьми вещей неглубоки, а хотят они с помощью этих знаний охватить все пространство меж четырех морей, держать под контролем все десять тысяч сторон. Но, не следуя искусству дао, а полагаясь лишь на собственные таланты, далеко не уйти.

Поэтому ума недостаточно для управления Поднебесной. Так, Цзе[288] справлялся с оленьим рогом, разгибал крюки, вязал железо, скручивал металл. Молотом забивал жертвенного быка. В воде охотился на черепах и кайманов, на суше ходил на медведя, но Тан с тремя сотнями тяжелых колесниц зажал его в Минтяо, схватил в Цзяомэн[289]. Отсюда видно, что храбрости и силы недостаточно, чтобы удержать Поднебесную. А если ума недостаточно для управления, храбрости — для могущества, то ясно, что человеческих талантов недостаточно, чтобы только на них полагаться.

Те властители, которые не поднимаются в храм предков, а знают, что делается за пределами четырех морей, следуя вещам, познают вещи; следуя людям, познают людей... Сова ночью ловит москитов, может различить даже кончик осенней паутинки, а днем не заметит и горы — таково различие формы и природы вещей. Летучий змей странствует в занебесье, Откликающийся дракон[290] седлает облака, обезьяна прыгает по деревьям, рыба плавает в воде. Поэтому в древности тот, кто покрывал лаком колесницу, ее не расписывал; кто сверлил, тот не обтесывал. Ремесленник не занимался двумя ремеслами; ши[291] не исполнял двух служб. Каждый стоял на страже своего дела, не вступая друг с другом в соперничество. Люди обретали себе соответствующее, вещи располагались на своих местах. Поэтому орудия им не докучали, а в делах не было нерадивости. Когда служба небольшая, ее легко исполнять, когда обязанностей немного, их легко блюсти; когда бремя дел не тяжело, с ними легко управляться. Тогда высшие сосредоточивают в руках умеренную долю, а низшие стараются на поприще легко исполнимых трудов. Тогда господин и слуга достаточно далеки и не докучают друг другу.

Дао властителя подобно Покойнику на жертвоприношении звезде Линсин[292]. Суровый, таинственно безмолвный, сулит счастье, предвещает богатство. Тот, кто обрел это дао, не творит ни безобразного, ни прекрасного, не творит ни лживого, ни доброго. Оно (дао) покрывает одного человека и не кажется слишком велико; когда распространяется на тысячи человек, не кажется малым.

Нужно быть осторожным и в милостях, и в карах — в этом постижение пути правления. Творящий милости делает раздачи. В результате не имеющий заслуг щедро награждается, не имеющий трудов высоко вознесен. Тогда тот, кто честно исполняет службу, становится нерадив, а странствующие ораторы устремляются вперед. Творящий бесчинства произвольно казнит, невиновные погибают, [те,] чьи поступки прямодушны, несут наказание. Тогда совершенствующие себя перестают побуждать к добру, а творящие зло беспрепятственно совершают преступления против высших. Поэтому творящие милости рождают порок, творящие бесчинства порождают смуту. Когда в обычай входят порок и смута — это признак гибнущего царства.

Поэтому в правление мудрого правителя, хотя в царстве и существуют кары, правитель не бывает в гневе; хотя при дворе и награждают, не правитель это делает. Понесшие кару не гневаются на государя — кара свершена за преступление; награждаемые не испытывают благодарности к высшему — награда получена за труд. Народ знает, что кары и награда зависят только от себя, поэтому честно исполняет свой труд, совершенствует дело, не получая даров от государя...

Властитель пребывает в скрытом месте, в недоступном уединении, избегая и суши и сырости; воздвигает во дворце двойные ворота, чтобы избежать зла и разбоя; не ведает ни о том, что происходит в захолустье, ни о том, как выглядят горы позера. Его взор из-за полога не простирается дальше десяти ли, ухо не слышит дальше ста шагов. Истоки же постижения им Поднебесной в том, что то, что его питает, — обширно, что подносит ему чару — многолюдно. Так он, не выходя за дверь, знает Поднебесную, не выглядывая из окна — познает Путь Неба[293]. Для того, кто опирается на ум многих, и Поднебесной оказывается мало; если же полагаться исключительно на собственное разумение, то не сохранишь и собственной жизни. Поэтому властитель покрывает всех [как небо] благом, не пуская в ход своего ума, а следуя пользе тысяч людей. Поднявшись на цыпочки, обозревает Поднебесную и выбирает полезное для нее. Поэтому народ, имея его наверху, не испытывает тяжести; выдвигая его вперед — не навлекает на себя беды. Поднятый высоко, он не возвышается, выдвинутый вперед — не становится докучливым.

Дао властителя не знает препятствий и движется непрерывно, как по кольцу, — когда его преобразования происходят [как по велению] духов, когда он пребывает в пустоте и недеянии, придерживается следования[294], всегда остается позади, никогда не выдвигаясь вперед. Дао слуги проявляется беспрепятственно и движется, не прерываясь, как по кольцу, когда он говорит правду и занимает должное место, в делах смел, исполняет свое дело с умом и тем добивается успехов. Так, когда дао господина и слуги различно, царит порядок; когда едино — начинается смута. Когда каждый обретает подходящее себе занятие, занимает соответствующее ему место, тогда высшие и низшие служат друг другу.

Властитель, желающий порядка, делает сердце пустым, а волю — слабой, разум его ясен и не омрачается. И тогда все множество слуг наперебой спешат предложить ему свои услуги, и нет для него среди них ни глупых, ни умных, ни достойных, ни недостойных — каждый исчерпывает свои способности до конца. А когда так, то господин обретает средство управления слугами, а слуги обретают средство служения господину. Дао управления страной, таким образом, ясно.

Вэнь-ван[295] был умен и тем не менее любил спрашивать потому был мудр. У-ван был храбр и тоже любил спрашивать потому и победил. Для того, кто опирается на ум многих, нет невозможного, кто использует силу многих — неодолим. Грузе тысячу цзюней не мог поднять и У Хо[296], а когда множество людей как один, то и ста человек достаточно. Итак, полагающемуся на силу одного человека и У Хо мало, а тому, кто правит, опираясь на множество, и Поднебесная велика-

Юй перегораживал большие реки, разводил малые ради пользы Поднебесной, однако не мог заставить их течь на запад[297]; Цзи[298] расчищал земли, распахивал новь, чтобы народ мог заниматься земледелием, однако не мог заставить хлеба колоситься зимой. Разве дело было в том, что они мало старались? Их силы было недостаточно для этого. С недостаточными силами, да пренебрегая всеупорядочивающим искусством дао даже священномудрые не могли бы добиться успеха, тем паче нынешние правители! Если тощую клячу впрячь в тяжелый воз, то и сам Цзао-фу не уедет далеко. Когда же повозка легка и добрый конь впряжен, то и средней руки умелец быстро покатит. Таким образом, мудрец, принимаясь за дело, никак не может пренебречь всеупорядочивающим искусством дао, обойти естество, сделать кривое — прямым, согнутое — вытянутым. Он всегда сообразуется с характером вещи и в соответствии с ним ее использует. Благодаря этому то, что предпринимается соединенными усилиями, непобедимо; то, что решается умом многих, — успешно свершается. Глухого можно попросить произнести заздравный тост, но не заставишь его слышать; немого можно поставить стеречь хлеб, но нельзя заставить говорить. Как форма имеет свои недостатки, так и в способностях бывает изъян. Поэтому обладающий этой формой занимает это место; обладающий теми способностями исполняет то дело. Когда сила превосходит вес ноши, поднимающий не испытывает тяжести; когда дело под силу, то исполняющий его не знает трудностей...

Поэтому, за что бы ни принимался властитель, он не может не быть осторожен. Когда обязанности возложены на подходящих людей, государство в порядке, высшие и низшие в гармонии, слуги как родные, народ покорен. Если же обязанности возложены не на подходящих людей, то государство на краю гибели, высшие и низшие лукавят друг с другом, слуги преисполнены злобы, народ в смуте. Достаточно однажды ошибиться, чтобы страдать всю жизнь. Обрести или потерять — это зависит от правителя.

Так, отвес устанавливается вверху, и столб подравнивается снизу — не по какой-то иной причине, а благодаря соответствию одного другому. Поэтому когда властитель искренне держится правильного пути, то прямодушные советники вершат дела, а злодеи покорно смиряются. Если правитель отступает от правильного, то неправедные добиваются желаемого, а преданные скрываются в уединении... Если властитель держится прямого, придерживается ровного, определяя высокое и низкое как по отвесу, то те слуги, что пришли к нему с недобрыми помыслами, уподобятся яйцу, разбиваемому о камни, огню, заливаемому водой...

Правление не в законах и установлениях, однако они могут быть полезны государству и помочь в управлении... Стоять в центре и ровно освещать все пространство меж четырех морей и тогда толпа слуг будет держаться правды ради общего блага и никто не посмеет творить неправое, сто чинов явятся ко двору для отчета о ведении службы и их дела принесут им славу радетелей об общей пользе. Когда правитель совершенномудр, то чины напрягают все силы, порок и зло исчезают бесследно. Множество подвигов свершается ежедневно, и храбрецы отдают все силы ратному делу.

В государстве же, охваченном смутой, не то. Там множество прославляемых, которые награждены незаслуженно; тех же, кто блюдет службу, без вины казнят. Властитель и высшие омрачены и лишены разума; слуги образуют группы и не преданны; болтуны упиваются красноречием; совершенствующие свое поведение соперничают из-за собственной выгоды. Властители и высшие отдают приказы и нарушают их из-за групповых интересов; запреты, оговоренные в приказах и законах, нарушаются из-за порока. Умные усердствуют в хитрости и лжи; храбрые проводят время в состязаниях. Большие чины сосредоточивают власть в своих руках, малые — держатся за свои права, близкие партии объединяются, чтобы дурачить высших. Такое государство хоть еще и существует, но древние в этом случае говорили, что оно уже погибло.

Тот, кто не занимается приведением в порядок чинов и служб, а надевает латы и берет оружие, оставляет без присмотра «южные пашни»[299] и при этом пользуется славой мудрого и достойного, — тот не принесет процветания государству...

Чжоу[300], завладев Поднебесной, призвал ко двору чжухоу. Всюду, куда только доходила нога человеческая, куда достигали весла лодок, не было таких, которые не покорились бы. Однако У-ван с тремя тысячами латников схватил его под Муе. Разве это потому, что чжоусцы пожертвовали жизнью или иньцы предали? Это зависит от того, сколь велики добродетель и сознание долга их правителей, от приказов, которые они издают. При сильном ветре вздымаются волны, в чащах деревьев стаями собираются птицы — это благодаря взаимопорождающему эфиру. Поэтому когда слуга не получает желаемого от господина, то и господин не получает желаемого от слуги. То, чем дарят друг друга господин и слуга, основано на взаимной благодарности: когда слуга готов отдать все силы и пожертвовать жизнью ради господина, то и господин платит ему признанием заслуг и пожалованием рангов.

Поэтому правитель не должен награждать неотличившихся слуг; слуга не должен умирать за не обладающего добродетелью правителя. Государь, который не распространяет благо на народ, а желает его использовать, подобен ездоку, погоняющему и без того мчащегося коня. Нельзя без дождя ждать созревания колосьев — здесь никакое искусство не поможет.

Искусство же властителя в том, чтобы пребывать в покое ради совершенствования себя; быть бережливым, чтобы вести за собой низших. Если он в покое, то низшие не волнуются; если он бережлив, то низшие не завидуют. Когда низшие приходят в волнение, начинается смута; когда народ начинает завидовать, добродетель оскудевает. Когда же начинается смута, то мудрые не занимаются делами правления; когда добродетель оскудевает, то храбрые не хотят умирать. Когда же властитель забавляется хищными птицами и дикими зверями, диковинками и редкостями, безудержно предается удовольствиям, не щадит сил народа, увлечен скачками, охотой, работает и отдыхает не вовремя, то и дела сотен чинов в расстройстве. Дел оказывается много, а имущества недостаточно. Народ в печали и горести, не хватает средств для поддержания жизни. А властитель любуется видами, открывающимися с высоких башен, глубокими прудами, резьбой и гравировкой, пестрыми узорами, узорчатым шитьем, драгоценностями и безделушками, жемчугом и нефритом. А налоги превышают всякую меру, и силы народа иссякают.

Когда Яо владел Поднебесной, он не посягал на народное добро, а хранил в покое престол правителя. Видя, что сто семей заняты междоусобицей, сильные держат в страхе слабых, семеро наваливаются на одного, Яо подчинил себя бережливости и показал пример любви к ближнему, чтобы восстановить мир и гармонию. Тогда не подравнивали травяных и соломенных крыш, не вырезали дубовых решеток под карнизами, царские кони не украшались, травяные циновки не оторачивались каймой, в яствах не стремились к гармонии вкусов, зерно не обдирали. Яо объезжал владения и наставлял, старался на пользу Поднебесной, простирал свою любовь до пяти пиков[301]. Разве такая забота не приносит достаточного наслаждения? Он смотрел на Поднебесную как на алтарь Земли и Проса[302], а не как на нечто для себя полезное. Когда же он одряхлел и воля его увяла, он передал Поднебесную Шуню так легко, как сбрасывают обувь.

Разрушающийся мир не таков. Однажды завладев таким богатством, как Поднебесная, обретя власть правителя, начинают истощать силы народа, чтобы доставить удовольствие глазам и ушам; все помыслы сосредоточены на дворцовых покоях, башнях и террасах, запрудах и прудах, заповедниках и садах, диких зверях и медведях, безделушках и диковинках. Потому бедняки не имеют даже отрубей, а тигры, волки и медведи [в заповедниках] брезгают отборным кормом. Простой народ ходит в коротких куртках, не прикрывающих тело, а во дворцах одеты в шелк и парчу. Властители с увлечением предаются бесполезным подвигам, а простой и черный люд изможден тяжким трудом на Поднебесную. В результате Поднебесная не в состоянии сохранить свою истинную природу...

Достойный правитель, выбирая людей, подобен искусному мастеру, управляющемуся с деревом: большие годятся на постройку судов и опор для мостов; малые пригодятся на весла и заградительные столбы; длинные пойдут на перекладины на галереях и карнизах; короткие — на столбики на мосту и стойки. Нет ни малого, ни большого, ни длинного, ни короткого — каждое определяется на то, к чему подходит. Круглое и квадратное, квадрат и круг — все на что-нибудь годится. Среди разных вещей Поднебесной нет злее петушиного яда[303], однако хороший лекарь складывает его в мешочек и хранит, находя ему применение. Вот почему в лесных чащах нет такого материала, который можно было бы отбросить. Тем паче среди людей! Ныне если есть при дворах кто-то неиспользуемый, в захолустье — неизвестный, то это не потому, что они люди недостойные, а потому что то, чем они занимаются, не их дело. Когда олень стремительно мчится в горах, его не догонит и серна, а когда он спускается с гор, то его догонит даже пастушок. Таланты имеют свои преимущества и недостатки. Поэтому большой стратег не может заниматься мелкой тактикой, а обладающий незначительными способностями не свершит большой подвиг. Каждый человек обладает своими возможностями, а каждая вещь имеет свою форму. Поэтому бывает, что одна ноша оказывается слишком тяжела, ноша в сто раз большая — совсем легка. Тот, кто искусен в самом тонком и детальном расчете, непременно слаб в большом искусстве управления Поднебесной. Тот, кто не упустит и мелочи в счете малых вещей, теряется при столкновении с большим счетом. Это подобно тому, как нельзя хорька заставить ловить быка, а тигра — мышей...

Естественное желание правителя — объединить умы всех на пространстве меж морей, использовать до конца силы многих. Однако среди массы слуг те, чьи устремления широки и преданность очевидна, редко чувствуют себя в безопасности. Истина, пусть исходит она от бедняка в посконной рубахе или дровосека, не может быть отброшена; ложь, пусть исходит от советников или правителя, обсуждающих дела правления в храме предков, — не обязательно должна быть принята во внимание. Что истинно и что ложно — не может рассматриваться в зависимости от низкого рода или высокого, почетного или презренного. Поэтому разумный властитель прислушивается ко всем слугам и использует их советы, не чураясь их низкого положения; коли речи достойны внимания, не заботится об их красоте.

Властитель, чей разум помрачен, не таков. Он не в состоянии увидеть коварства и бесчестия тех, кого любит и к кому относится как к родным по крови. Он не способен распознать самопожертвования и преданности тех, кто далек от него и занимает низкое положение. Имеющих что-то сказать обвиняет в краснобайстве; желающих подать совет казнит как за преступление...

Законы — это меры и веса Поднебесной, уровень и отвес для правителя. Законы устанавливаются для тех, кто их не соблюдает; награды устанавливаются для тех, кого, должно наградить. С введением законов тот, кто действует, сообразуясь с мерой, — награждается; кто недостаточно придерживается правил — того казнят. Почетное положение и благородство не могут облегчить наказания, а низкое положение и низкий род не могут отяготить его. Преступивший закон, будь он человеком достойным, должен быть казнен; следующий мере, будь человеком недостойным, должен быть признан невиновным. Таким образом общему дао будет открыт путь, а своекорыстному — прегражден.

В древности установлены были чины, налагавшие запреты на народ и не допускавшие произвола. Затем был поставлен правитель, чтобы следить за деятельностью этих чинов, не позволяя им править единолично. Законы, уложения, установления и правила — все это налагает запреты на правителя, чтобы его правление также не было единоличным. Когда людям недоступен произвол, то дао побеждает...

Законы рождаются из правил, правила рождаются из того, что соответствует многим. То, что подходит многим, происходит из совпадения мыслей разных людей. В этом суть управления. Поэтому тот, кто постиг корень, не заблудится в верхушке. Разглядевший суть не растеряется в мелочах. Законы не созданы Небом, не рождены Землей, они возникли среди людей и ими же могут быть исправлены. Что имеешь сам, не запрещай иметь другим; чего сам не имеешь, не требуй от других. То, что установлено для низших, нерушимо и для высших; то, что запрещено народу, запрещено и тебе.

Гибнущее государство — это не то, в котором нет правителя, а то, в котором нет закона. Изменение законов не означает беззакония. Когда же есть законы, и ими не пользуются, это равно тому, что их нет. Поэтому правители, устанавливая законы, сначала производят проверку их по имеющимся нормам, примеряют к образцам, а потом уже рассылают приказы по Поднебесной. Кун-цзы говорит: «Кто честен, тому и без приказов послушны; кто нечестен, того и приказам не повинуются»[304]. Следовательно, лишь тому, кто умеет налагать запрет на себя, народ повинуется...

Прекрасное определяется мерой, недостаточное утверждает себя в использовании. Благодаря этому пространство меж четырех морей может быть едино.

Когда же служба и дела в небрежении, а прислушиваются к хуле и славословию, пренебрегают трудами на общее благо, а делают услуги землякам и друзьям, то люди талантливые используют свои таланты для борьбы за первенство и за место. Тогда исполняющие службу толпятся, но их не продвигают. Когда так, то в стране среди народа начинается брожение, а заслуженные чины соперничают друг с другом при дворе.

Таким образом, законы, установления, меры и весы — это средство для правителя управлять низшими. Отказаться от них и не использовать — это все равно что скакать на невзнузданном коне. Толпа слуг и весь народ тогда начинают дурачить высших. Итак, обладаешь этим искусством — управляешь людьми; не обладаешь — люди управляют тобой. Огромная рыба, способная проглотить лодку, будучи выкинута на берег волнами, отдана во власть муравьев — потому что покинула свое обиталище. Обезьяну, которая слезла с дерева, хватает лисица или хорек — потому что та не на своем месте. Когда правитель пренебрегает тем, за чем должен неослабно следить, и вступает в споры с подданными, тогда чины бездеятельны на своих местах; исполнители службы подобострастием добиваются благосклонности государя. Вот почему слуги тогда прячут свой ум, оставляя его без применения, а дела правления перекладывают на высших.

Сколько бы богатые и знатные ни трудились, искушенные в делах правления сколь ни были бы проницательны, гордецы сколь ни были бы исполнены к себе уважения — их влияние меньше власти правителя. Государь, который не использует способностей подданных, а старается все делать сам, приходит к тому, что ум его день ото дня встречает все новые затруднения, и он один несет весь груз ответственности. Растрачивает все искусство на низших и не достигает порядка; обратив всю деятельность на государство, оказывается не в состоянии сосредоточиться на делах правления. Когда же ума недостаточно для управления, а авторитета недостаточно, чтобы взыскать с виновного, то теряется связь с Поднебесной. Когда радости и гневу, что рождаются в сердце, дают выход вовне, то исполняющие службу избегают давать прямые советы и покорно подчиняются высшим. Чины извращают законы и потворствуют обычаям. Награждают не по заслугам, взыскивают не по тяжести преступления. Высшие и низшие отдаляются друг от друга, а господин и слуга ненавидят друг друга. Вот почему, когда те, кто осуществляет правление, вынуждены во всем полагаться на правителя, то, если свершается ошибка, не с кого спросить; когда с виновных не взыскивают, среди ста чинов рождается смута — и эго не разрешить умом.

Хула и славословия родятся, как бамбук, и свет разума бессилен. Когда не пытаются исправить корень и идут против естественного хода вещей, то, чем более трудится правитель, тем более распускаются слуги. Это все равно, что вместо мясника браться на свежевание туши или вместо плотника обтесывать дерево. Если бежать наперегонки с конем, то, сколько ни усердствуй, не догонишь, а вступишь на колесницу, возьмешь в руки вожжи, и конь замрет под дугой, потому что Бо Лэ — в помощниках, Ван Лян[305] — возница, а мудрый правитель — ездок...

Таких в народе, которые бы любили доброе, радовались правильному, не ожидая запретов и наказаний, сами следовали бы законам и установлениям, из десяти тысяч не найдется и одного. По отношению к низшим непременно нужны приказы. Те, кто следует им, получает выгоду, кто противится, терпит зло. Скорее солнце и луна остановятся, чем Поднебесная на всем пространстве меж четырех морей останется без правил...

Чтобы остановить то, что вредно народу, чтобы дать простор тому, что выгодно для народа, Сын Неба употребляет свой авторитет, равный силе воды, рвущейся из прорванной плотины или размытой дамбы. Плывя по течению, легко добираешься до места; мчась с попутным ветром, легко покрываешь расстояния. Хуань-гун, взойдя на престол, отказался от плотоядных животных, кормящихся зерном птиц, уничтожил сети для зверей и птиц — только благодаря этим трем деяниям заслужил благосклонность народа. Чжоу убил Биганя из царского рода[306], и родные по крови возненавидели его; рассек ногу переходившему поутру вброд[307], и тьма народа взбунтовалась, т. е. всего только дважды поступил недолжно — и потерял Поднебесную.

Поэтому исполняющий долг свой — это не тот, кто способен принести пользу всей Поднебесной. Достаточно принести пользу одному человеку — и Поднебесная покорно последует за тобой. Творящий бесчинства — это не тот, кто истощил злодейством всех среди четырех морей. Нанеси вред одному человеку — и Поднебесная встанет против тебя. Так Хуань-гун трижды совершил доброе деяние и в результате девять раз собирал чжухоу; Чжоу только дважды совершил злодеяние и стал неугоден простому народу. Поэтому, делая что-либо, нельзя не быть осмотрительным.

Правитель, определяя налоги для народа, непременно должен сначала подсчитать урожай, размерить накопления народа, определить, каков урожай хлеба и овощей, а затем уж нагружать экипажи одеждой и едой, чтобы насытить свои потребности...

Правители древности сострадали народу: если в стране был голод, не были привередливы в еде; если народ страдал от холода, не носили шуб. Если год был урожайным и у народа был достаток, то подвешивали гонги и барабаны, расставляли щиты и секиры, правитель и слуги, высшие и низшие — вместе радовались, в стране не было несчастных...

Когда же наступили времена беспутных властителей, то отбирали у народа без меры, накладывали поборы на низших, не соразмеряя их с достатком. И тогда мужчины и женщины оставили земледелие и ткачество и не могли удовлетворить требования высших — сколько ни прилагали сил, все был недостаток. И тогда господин и слуга стали ненавистны друг другу. Народ изнемогал в труде так, что трескались губы, клокотала печень, а пищи едва хватало на один день, и не было никаких запасов... Мощь Неба и Земли позволяет рассчитывать так, чтобы за три года запашки поля накапливался годовой запас; за девять лет сбора такого запаса имелся бы трехгодичный фонд; за восемнадцать лет был бы запас на шесть лет, а за двадцать семь — девятилетний запас. И тогда пусть будут дожди, или засуха, или другие стихийные бедствия — народ не будет бедствовать и бродяжничать. Государство, в котором нет девятилетнего запаса, называется «недостаточным», в котором нет шестилетнего запаса — «страждущим», в котором нет трехгодичного запаса — «нищим». Поэтому милостивый правитель, мудрый государь в поборах сдержан, в собственном потреблении умерен — он получает нужное от Неба и Земли и не страдает от голода и холода. Алчный же правитель, жестокий властелин не оставляет в покое низших, грабит свой народ, чтобы удовлетворить свои не знающие предела желания, и тогда лишается гармонии Неба и блага Земли. Пища — это основа народа, народ — основа государства, государство — основа государя. Поэтому правитель вверху следует природным сменам года, внизу исчерпывает богатства земли, в центре использует силу народа. И тогда все родится и вызревает, пять злаков пышно взрастают, он научает народ вскармливать шесть видов домашних животных[308], в нужное время сажать деревья, содержать в порядке поля и межи, растить туту и коноплю. Плодородные и тощие земли, высокие и низкие — каждые использует в зависимости от того, к чему подходят. На гористых и холмистых местах, где не родятся злаки, сажает бамбук и деревья. Весной срубает сухостой, летом собирает плоды, осенью собирает урожай овощей и зерна, зимой рубит дрова и хворост — все это для нужд народа. Тогда при жизни не знают ни в чем недостатка, а по смерти не остаются непохороненными.

По законам прежних ванов при обработке полей не травили тьму существ, у зверей не отбирали молодняк, не спускали из озер воду для рыбной ловли, не поджигали лесов для охоты. До того, как шакалы не принесли жертвы зверям[309], не раскидывали силков и тенет на полях; до того, как выдра не принесет жертвы рыбой, не забрасывали сетей; пока соколы не начнут драться за добычу, не расставляли силков на птиц и сетей в долинах; пока травы и деревья не начнут увядать, не ходили с топором в леса и на горы; пока насекомые не спрячутся, не начинали жечь поля; не убивали детенышей в утробе, не лазили за яйцами птиц, не ловили рыбу меньше чи длиной, не брали кабана моложе года. Поэтому травы и деревья буйно взрастали, подобно рвущемуся из котла пару; хищные птицы и дикие звери собирались в стада, неиссякаемые, как бьющие из-под земли источники; птицы собирались в стаи, подобные кучевым облакам, — потому что были условия для жизни и роста. Правление прежних ванов состояло в том, чтобы, после того как поднимутся облака с четырех морей, приводить в порядок межи и границы; после того как начнут квакать лягушки, прилетят ласточки — расчищать пути, чинить дороги; когда прилетят журавли и пройдет паводок — ремонтировать мосты; когда созвездие Чжан в сумерках находится в своей высшей точке — начинать сев; когда созвездие Дахо достигает своей высшей точки — сеять просо и сажать бобы; когда созвездие Сюй достигает своей высшей точки — сеять озимую пшеницу; когда созвездие Ан достигает своей высшей точки — делать запасы на зиму, рубить хворост и дрова.

Так, внимая Небу, они благодетельствовали народу...

Загрузка...