Глава 10

У Гангу не было ни буйволов, ни плуга, чтобы вспахать свой участок, и ему пришлось копать землю лопатой. Как он жалел, что у него нет больше своих двух буйволов, старой Дины и Моти; он их продал перед отъездом из деревни… А соха, отслужившая ему тридцать лет, наверно, и сейчас валяется возле лужи у его хижины… И перед его глазами опять встала знакомая картина: поросшая лишайником каменная ограда, огород, куда забирались цыплята Судебара Лачман Синга, поля, где беззубый деревенский пес Бхола гоняется за воображаемыми кроликами, молчаливые, скромные женщины, молотившие цепами хлеб на солнцепеке, и запах спелого зерна, доносившийся отовсюду.

Его ноздри невольно раздулись, чтобы вдохнуть этот аромат… Здесь, в Ассаме, воздух был совсем не тот, да и вода не та. Он заскрежетал зубами от охватившей его бессильной злобы на свою слабость, от сознания, что ему некого винить, кроме самого себя. Кровь кипела в нем от досады, что он пал так низко, что вынужден довольствоваться жизнью, при которой он даже лишен возможности иметь своих собственных буйволов и свою собственную соху. И все это по милости Буты! Этот толстокожий малый сам владеет парой буйволов и плугом пополам с другим сардаром, а не хочет дать земляку поработать на них!

Гангу отлично знал, почему Бута отказал ему: небольшой клочок земли, который он сейчас вскапывает, отрезан от участка Буты. Но Гангу знал так же хорошо, что имеет законное право на эту землю; ведь все свои три акра Бута получил нечестным путем, присваивая себе землю, которая полагалась по договору завербованным им кули, — ее по протекции отдавали ему.

И эта хитрая лиса еще смеет говорить, как его мучает совесть, что он так мало сделал для своего земляка, что скоро он пригласит его на поминки в годовщину смерти своего отца и что его так огорчила смерть Саджани; при этом негодный лицемер даже заплакал, как плакал бы, вероятно, при виде мыши, попавшей в мышеловку. Между тем Гангу отлично знал, что если бы не сахиб доктор, ему бы не получить участка.

И он почувствовал, что вообще не может больше видеть Буту из-за того, что тот обманывал его с самого начала, когда так бойко рассказывал о замечательной жизни на чайной плантации, врал и в деревне и в пути, вплоть до самого приезда сюда.

— Обманщик! — вырвалось у Гангу, — он убил мою Саджани своими россказнями! Она начала страдать, как только мы приехали, по молчала, потому что не хотела меня огорчать. А потом она заразилась от меня лихорадкой и умерла!

При воспоминании о жене комок подкатил ему к горлу и глаза наполнились слезами. И чувство негодования росло и ширилось, понемногу переполняя все его существо, пока перед его сознанием не встала горькая правда, что его жестокая судьба избрала Буту своим орудием.

«И его любезности как не бывало, как только сахиб велел ему отдать мне часть своей земли, а в этом клочке никак не больше двух пятых акра, иначе я не сумел бы перекопать его целиком сегодня после обеда этой дурацкой лопатой, которой даже женщине нельзя как следует почесаться, если у нее зачешется спина. Мне осталось вскопать еще три борозды; конечно, если бы этот нечестивый пес дал мне плуг, я бы вспахал весь участок за полчаса.

Он поднял голову и посмотрел на жилища кули, которые расположились рядами по склону ярдах в пятидесяти от него. Его раздражал пот, покрывший все тело; он с силой выдохнул из себя воздух, чтобы перевести дух, а заодно дать выход жаркой ненависти и гневу, которыми переполнилось все его существо.

Легкий ветерок, поднявшийся от бурливой речки, пролетел над скалами и валунами, над деревянным мостом на дороге, зашелестел в траве и повеял прохладой. Гангу задумчиво прищурил глаза и обвел медленным взглядом тропинки, тянувшиеся между темными рядами чайных кустов, которые терялись вдали, как видение урожая, взглядом, словно искавшим что-то новое на этой земле.



Потом он заметил своего сына Будху в стайке мальчишек, покрытых грязью; дети играли, и до него донеслись их веселые крики: — Ты будешь лошадкой, а я всадником.

«Вот и хорошо, он скоро не будет горевать о матери», — подумал Гангу, снисходительно улыбаясь, и перевел взгляд в глубину долины, где кончались рассаженные по склонам чайные кусты. Ниже их были участки, где кули сели рис: там уже виднелась нежная зелень всходов, и Гангу сообразил, что опоздал — сеять рис нужно было месяц назад. Мечты об урожае рассыпались, словно он споткнулся с полной корзиной собранного риса; он перевел усталые глаза на дикие лилии и ирисы, которые росли по краю его крошечного участка, и дальше, на поблекшие, оголенные купы деревьев и кустов, на группы бамбука, заросли, которые еще не сдались и не обнажили спрятавшуюся под ними землю. Там же виднелась плотная фигура какого-то сахиба с чужой плантации; он стоял неподвижно, как вросший в землю пень, как гнетущая тень среди всей этой тишины.

Гангу снова взялся за лопату.

«Хум-хум-хо-хум», мурлыкал он привычный мотив при каждом ударе лопаты, бессознательно приноравливаясь к ритму песни. И ему казалось, что он поет, как певал прежде, когда работал на своей земле, на холмах Хошиарпура.

Но песня прерывалась стонами, песня не ладилась, пока наконец у него не вырвался резкий, усталый вздох. Гангу сплюнул и замолк. У него заныла спина, и он остановился, чтобы передохнуть; жалко, что нет Леилы, она бы набила ему его хукка.

Он взглянул на поселок, и мысли его сосредоточились на дочери. Что она делает? Она такая молчаливая и робкая, словно рассвет на каких-то таинственных холмах. С тех пор как умерла мать, у Леилы столько всяких дел: она работает на плантации, и готовит, и убирает, и носит воду.

Да вон она, идет как раз там, над квадратами рисовых полей; и он стал вглядываться, напрягая свое слабое зрение. Вот она спускается к воде с кувшином под мышкой. Она красавица, но добродетель украшает ее не меньше, чем красота; девушка все делает споро, такая деятельная, молодая и уже такая расторопная. Вот она поставила кувшин на песок, а сама вошла в воду и купается. Там, наверно, и другие женщины — даже здесь слышно, как они плещутся. «Пусть повеселятся, — подумал он, — женщины любят воду гораздо более мужчин».

Он вспомнил, что уже много лет не плавает, когда купается; просто окунется и выйдет. «Все-таки, — продолжал рассуждать сам с собой Гангу, — женщина чем-то похожа на воду; она всегда куда-то стремится, то в одну сторону, то в другую, беспокойная, как волна; ею овладевают разные настроения; то она своенравно-изменчивая, как река в бурю, то безмятежно-улыбающаяся, то ласково-печальная, но нежная и добрая всегда. Да пошлют боги долгую жизнь моей маленькой Леиле! Она моя отрада, дар, оставленный Саджани, чтобы согреть мою старость».

Он снова оглядел маленький мирок, раскинувшийся по обеим сторонам речки: гряду холмов, увенчанных жилищами сахибов, чайные кусты с золотящимися верхушками, тенистые тропинки и канавы между кустами, ряды хижин с черными кровлями в поселке кули, серые лоскутки посевов риса, полевые цветы и перистые верхушки бамбука, разбросанные группами в долине; все золотилось в янтарном блеске догорающего дня.

Он вдруг понял, как много значит для него этот мир, какими крепкими узами привязала его к нему любовь к земле, и с новым порывом опять принялся копать; его босые ноги ощущали теплую свежесть взрыхленной земли — той земли, которая готовилась принести ему свои плоды.

Безумная жажда жизни внезапно затрепетала в его опустошенной душе; он встряхнул головой и выпрямился, словно хотел сбросить с себя мертвенное облако уныния, омрачавшее его сознание, словно хотел изгладить следы долгих лет, избороздившие его душу, словно хотел побороть тяготевшую над ним покорность судьбе, которая за ним гналась, иссушая его силы.

Он как будто воспрянул духом, и его лопата стала бодрее врезаться в полоску земли и глины. Его кроткая, простая душа была счастлива в лучезарном очаровании этого уходящего дня, а земля рыхлилась и рассыпалась на комья под ударами лопаты и обнажала перед ним свои слои, словно ее всю переполняло извечное желание плодоносить.

Но высокая белая фигура сахиба, неподвижно стоявшего с удочкой на берегу речки, бросала мрачную тень на его мысли.

Загрузка...