— Сахиб идет, сахиб идет! — закричал подросток, слуга Шаши Бхушана, игравший с детьми хозяина, увидев, что по дорожке к дому бабу идет де ля Хавр.
За грубой парусиновой занавеской на двери задвигались какие-то фигуры; в большую прореху выглянула голова старухи с длинным носом, покрытая свисающими складками сари.
От де ля Хавра не ускользнули ни крики, ни возня за дверью, и он невольно улыбнулся при мысли о стыдливых обитательницах, спешивших закрыться покрывалами, точно их скромность недостаточно оберегали стены дома, глухие, без единого окошка в сторону восхитительной долины. Он знал, что так полагалось по обычаю; в индийских семьях, принадлежавших к «верхушке» общества, женщины закрывали лицо. Шаши Бхушан считал, что имеет основание причислять себя к этой верхушке: как-никак он работал делопроизводителем в конторе, знал английский язык, надевал пиджак из хлопчатобумажной материи — то с брюками, то с дхоти; у него были даже накрахмаленная сорочка, крахмальный воротничок и галстук. Он пользовался у сахибов некоторым весом и мог претендовать на более высокое положение не только по сравнению с кули, но и по сравнению со стражниками. Само собой разумеется, что женщины в его доме должны были закрывать лицо.
Де ля Хавр никогда еще не бывал в домах индийской интеллигенции, хотя проработал целый год врачом Индийской медицинской службы в больнице на станции Джелума, бок о бок с домом главного врача больницы индийца Судебара Майора Хан Бахадур Илм Дина. Но Илм Дин был магометанин, и, разумеется, у него в доме женщины ходили бы с закрытым лицом, даже если бы он и не занимал столь «высокого положения». Разобраться во всех этих таинственных обычаях было довольно трудно.
Но Шаши Бхушан был бенгалец и мог бы менее строго придерживаться этих обычаев. И де ля Хавр не без любопытства входил в дом человека, принадлежавшего к «начальству» плантации. До сих пор ему приходилось бывать только в домах сахибов да в хижинах кули, которые были далеки друг от друга, как два полюса. Его помощник — Чуни Лал, другой представитель туземной администрации на плантации, не был женат и занимал комнату при амбулатории, мало чем отличавшуюся от его собственного кабинета, за исключением нестерпимо ярких акварелей бенгальских художников на стенах.
При появлении де ля Хавра грубая парусиновая занавеска, обвисшая от сырости после дождей, опять зашевелилась; за ней слышались приглушенные голоса, громкий шепот, возобновились возня и движение.
Де ля Хавр ускорил шаги; его беспокоило, как он будет встречен: ему предстояло осмотреть жену Шаши Бхушана, которая должна была рожать.
Едва он подошел к двери, как фигура с замотанной головой, которая раньше выглядывала в прореху, закричала «хай, хай!» и убежала в комнаты по ту сторону небольшого внутреннего дворика.
Де ля Хавр в таких случаях обычно предупреждал о своем приходе, стуча задвижкой, но теперь его остановили усилившиеся восклицания, шорох и движение.
Чувствуя нарастающее смущение, он остановился, оглядываясь по сторонам. Прямо через двор тянулся загаженный курами водосточный желоб, по которому грязная вода из дома стекала в подставленную ниже старую жестяную банку из-под керосина с маркой бирманской фирмы; потом он поднял глаза на пышную зелень чайных кустов, покрывавшую пологие склоны долины до самых отрогов Гималаев, которые синели вдали, у лиловатого края горизонта. В воздухе чувствовался странный резкий запах серы; де ля Хавр стал нетерпеливо стучать в дверь.
— Есть кто-нибудь? — спросил он. Громкая перебранка за занавеской возобновилась с новой силой; тут же ее перекрыл громкий голос самого хозяина, Шаши Бхушана, который тотчас же появился в дверях.
— Добрый вечер, сэр, — проговорил бабу, усиленно кланяясь с извиняющейся, заискивающей улыбкой. — Виноват, сэр. Слуга сейчас вынесет вам стул.
Действительно, появился Раму с плетеным камышевым стулом на голове; но хозяин был так занят сахибом, что ничего не замечал, пока мальчик не задел его сзади стулом.
— Как себя чувствует ваша жена? — спросил де ля Хавр. Вежливость Шаши Бхушана не могла скрыть растерянности и неловкости человека, который всей душой желал бы угодить, но не знает, как это сделать.
— Даи[28] говорит, что ребенок родится часа через два-три, сэр, — ответил Шаши Бхушан. — Она не отходит от роженицы.
— Она настоящая акушерка? — спросил де ля Хавр. Он уже подозревал, что это была простая бабка и что в таком случае ни сам Шаши Бхушан, ни тем более обе женщины не захотят, чтобы он присутствовал при родах. Наверно, Шаши Бхушан потому и не выходил так долго. Его догадки подтверждали непрекращающаяся возня, шум и приглушенный говор во внутренних комнатах. Де ля Хавру говорили, что индийские женщины, не в пример своим европейским сестрам, не допускают, чтобы мужчина-доктор принимал у них роды.
— Да, сэр, она принимала у меня обоих детей.
Де ля Хавр не знал, стоит ли настаивать на том, чтобы ему показали роженицу, или лучше просто вежливо откланяться и уйти, потому что по тону Шаши Бхушана было ясно, что присутствие европейца нежелательно. Может быть, индийские дай не так уж плохи, несмотря на все, что он о них слышал? Но любопытство и чувство профессионального долга взяли верх; он, во всяком случае, должен осмотреть роженицу.
— Не хотите ли присесть, сэр? — предлагал Шаши Бхушан, — слуга сейчас подаст чай; мне хочется угостить вас сластями, которые делают в нашей стране.
— Спасибо, я попробую ваше печенье потом, — отказался де ля Хавр, — а сейчас я хотел бы осмотреть миссис Бхаттачарья.
— Сэр, — с дрожью в голосе возразил Шаши Бхушан, поставленный перед дилеммой, которую он был не в силах разрешить, — простите, сэр, но у меня там не прибрано.
Однако Шаши Бхушан не мог устоять перед пристальным взглядом де ля Хавра. Он опустил голову и, приподняв занавеску, молчаливым жестом пригласил доктора войти. Длительная служба у сахибов давным-давно превратила в угодливость его врожденную любезность.
В помещении раздался крик ужаса, и у де ля Хавра заскребло на сердце — как бы его посещение не ухудшило положение больной, вместо того чтобы принести ей пользу.
Оказалось, что весь шум исходил от повивальной бабки: она выбежала из комнаты и, стоя на маленькой веранде возле кухни, в отчаяньи, воздев к небу руки, вопила что-то на своем языке.
Шаши Бхушан прикрикнул на нее и оттолкнул в сторону. Де ля Хавр знал, что своим вторжением оскверняет кухню и дом, но, махнув рукой на все сомнения, решительно перешагнул порог комнаты.
Все помещение было наполнено дымом от какого-то пахучего снадобья — волны его, подобно туману, застилали все предметы в комнате. Младший сын хозяина громко заплакал, двое других, завидя доктора, разбежались по углам, как мышата.
— Это горит священный тап, сэр, — пояснил Шаши Бхушан, — старая дай очень суеверна и настояла, чтобы мы его зажгли.
Де ля Хавру пришлось однажды вдыхать этот одуряющий запах на приеме у теософической леди Льютенс, но как в особняке на Вигмор-стрит, так и тут он почувствовал легкую тошноту. Остановившись на пороге спальни со шлемом в руке, он вглядывался в облако дыма, отыскивая глазами больную. Наконец он разглядел кровать, но она была пуста.
— Моя жена очень стыдлива, — проговорил из-за его спины Шаши Бхушан.
Де ля Хавру захотелось выругаться от души, как вдруг он заметил женскую фигуру, сидевшую, притаившись, в изголовье кровати; бледное лицо ее тускло выступало в полумраке комнаты. Женщина походила на напуганную горлицу, замершую при виде сокола. Де ля Хавр мог слышать ее неровное дыхание — она, очевидно, вся трепетала от страха и жгучего стыда перед незнакомым мужчиной. Де ля Хавр едва сдерживал свое негодование: он злился сам на себя за то, что вторгся сюда, но, с другой стороны, его возмущали глупые предрассудки этого народа. Он круто повернулся и вышел из комнаты.
— Не беспокойте ее, — отрывисто произнес он. — Пусть она лежит спокойно, а в случае осложнений пришлите за мной; а еще лучше — предупредите меня, когда начнутся схватки, чтобы я был под рукой в случае надобности.
— Слушаю, сэр, слушаю, сэр, — повторял скороговоркой Шаши Бхушан и внезапно смолк, точно навеки замкнулся в себе, решив ни за что не обнаруживать своих мыслей. Именно эта манера индийцев больше всего злила де ля Хавра. Он не выносил такого внезапного перехода к молчанию после малодушного заискивания.
— Так я пойду, — сказал он, кивнув на прощанье, и, неловко приподняв занавеску, торопливо покинул негостеприимные стены.
Долину окутывали наступающие сумерки, и далеко вокруг разносилось надоедливое жужжанье жука.
«Суеверия отступают неохотно», — с грустью подумал де ля Хавр, шагая по дорожке. Потом он стал доискиваться смысла в странном обычае окуривать роженицу тапом. Он успел убедиться, что большинство уцелевших древних суеверий покоится на какой-то здравой основе. Так, например, при насморке, рекомендовалось по нескольку раз шнуровать и вновь расшнуровывать башмаки. Подобное упражнение до некоторой степени содействует приливу крови к голове, то есть туда, где сосредоточились зародыши простуды. Тем не менее он презирал все суеверия, и особенно индийские, так как они давали англичанам лишний повод смеяться над туземцами, — ему же было трудно их защищать.
Пример Шаши Бхушана не мог считаться показательным — большинство кули были людьми бесхитростными и поражали своим врожденным чувством достоинства: его не могла заглушить привычка раболепствовать. В бабу было противно именно то, что он усвоил себе манеру угодничать.
Если бы только англичане с самого начала относились к индийцам, как к равным, вздохнул про себя де ля Хавр, и считали бы их такими же людьми, как они сами! Он был убежден, что спасти положение можно было только одним путем: англичане должны признать достоинства индийцев. На деле происходило обратное: англичане выпячивали самые дурные свойства своего характера, тем самым заставляя и туземцев проявлять свои худшие качества.
Честно разбираясь во всем, наедине со своей совестью, де ля Хавр отчетливо представлял себе, откуда пошло все зло. В Англии жизнь среднего человека наполнена борьбой конкурирующих слоев общества, и это обнажает индивидуальные черты характера каждого человека — мужчины и женщины. Но едва покинув родной край и очутившись в своих заморских владениях, любуясь видом британских кораблей, бороздящих просторы морей и океанов, те же мужчины и женщины начинают сознавать себя потомками тех пионеров, которые когда-то завоевали для них полсвета. Ими тотчас овладевает дух британской гордыни. Мечта о британском величии расшевеливает дремлющую национальную гордость и наполняет сердца, вскормленные на легендах о Лоуренсе, творениях Киплинга и «Журнале для юношества». И люди, в общем благожелательные, деликатные и не зловредные, даже чуткие и восприимчивые на родине, в колониях преображались и выворачивали наизнанку свои представления о равенстве всех людей.
В английских университетах, правда, учились и индийцы. Но их было немного, и к ним относились, как к гостям, даже ставили их выше негров, потому что кожа у них была посветлее. Проводить границу, разумеется, не забывали, даже если иногда и допускалась «мода» на кого-нибудь из этих экзотических чужестранцев — дань любопытству и чувству гостеприимства. Да и были эти чужаки, в сущности, безвредны, поскольку никто из них не помышлял отбивать хлеб и искать заработка. Но картина резко менялась, коль скоро дело доходило до конкуренции. Едва только индийские врачи стали поступать на Имперскую медицинскую службу, как Высший медицинский совет счел необходимым ввести ограничения. Англичане не терпят никаких конкурентов, будь то француз, испанец или грязный еврей. Но на родине, в Англии, все же соблюдалась известная видимость равенства: «справедливость и равные шансы для всех» — таков традиционный британский принцип. Но уже задолго до прибытия в Бомбей, еще на борту парохода, англичане приходили к выводу, что им никак не к лицу обходиться с туземцами, как с равными.
Англичане со своими обычаями и взглядами представляют могучую нацию — можно ли им признать полное равенство с народами Азии? У англичан обычно не хватает воображения, и круг их представлений очень ограничен; большинство их принципов — предрассудки. Но если у них есть свои собственные обычаи и условности, то имеются они и у туземцев, хотя совершенно отличные.
Чтобы помирить обе крайности, индийцам была предоставлена полная возможность обезьянничать с англичан. Обратное нельзя себе даже представить: пусть будет проклят тот, кто вздумает командовать англичанином или превращать его в туземца! Де ля Хавр вполне отдавал себе отчет в том, что значит задеть национальную гордость, потому что сам когда-то разделял это чувство. Теперь же он стал неугоден своим соплеменникам за то, что позволил себе осуждать и идти наперекор принятым условностям, и это в среде, где все на них зиждется.
Легкая ласка вечернего ветерка приятно овевала лицо и шею, но он продолжал идти, погруженный в свои размышления, не замечая ничего вокруг. Теперь его занимала мысль о том, насколько Крофт-Кук, с его манерой запугивать, повинен в том, что Шаши Бхушан сделался таким трусливым. Впрочем, в жизни всегда так бывает: на человека нагонят страху, унизят в собственных глазах, а потом его же объявят подлым и подобострастным.
Все это звучало неубедительно. «Индийцам нельзя доверять, — как-то сказал Мэкра. — Они вежливы и услужливы, пока все идет хорошо, но случись заварушка, и на них нельзя будет положиться ни на йоту — в них нет никакой устойчивости». Де ля Хавр ясно различал тут выпирающую расовую спесь. «Индийцам, мол, доверять нельзя, а англичанам можно».
Ему вспомнилось замечание о неполноценности туземцев, сделанное одним английским профессором, Чарльзом Дэви, с которым они вместе путешествовали по Индии. Тогда де ля Хавр не согласился с профессором, привел в пример рослых и мужественных пенджабских крестьян и указывал на несостоятельность теории распространения рас и арийского мифа — поскольку в мире нет чистых рас, а есть, говоря биологически, только полукровки. Понятно, профессор не мог признать его правоту. Престиж англичан в Индии держится именно на признании того, что сила, мудрость и справедливость являются исключительным достоянием высшей расы. Подобная фикция служила надежным рычагом управления.
И несмотря на все теории и рассуждения, англичане чувствовали себя в Индии не в своей тарелке, потому что были отделены каменной стеной от кишевшего вокруг них многомиллионного населения. Они трусили, да, да, именно трусили, — это было правильное слово. И свой страх превращали в запугивание.
«Как ни странно, дело обстоит именно так!» — сказал себе де ля Хавр, обрадовавшись этому банальному заключению, точно сделал невесть какое открытие. «В конечном счете и расовая гордость, и гордость своей страной, и даже преувеличенная любовь к родине — все это должно было служить укреплению экономического превосходства. Но ко всему этому надо хоть каплю человеческого понимания!» Эти мысли, все одни и те же, в который раз приходили де ля Хавру в голову; он обдумывал их на все лады, что утомляло его и раздражало.
Вдруг в душе его возникло сомнение. Уж так ли искренне огорчила его собственная неудачная попытка признать Шаши Бхушана себе равным? Свойственные ему эгоизм и снисходительность к себе так услужливо подсказывали оправдание!
— Сахиб, сахиб! — внезапно донесся до него резкий крик сзади. Повернувшись, он увидел догонявшего его бегом Шаши Бхушана.
— Сахиб, сахиб, — кричал тот, размахивая фонарем в руке, — ребенок родился!
Де ля Хавр промычал что-то в ответ, кивнул головой и пустился бегом к дому Шаши Бхушана.