41

Накапал, очевидно, Снегирев. Или просто, когда Анатолий Осипович пошел смотреть на ревнивого мужа, устроившего засаду у Цыплятниковой, на него обратили внимание, как на незнакомого, нездешнего человека. Это было очень неосторожно. Он вообще неосторожен — от усталости, от неустройства. Как он сказал об этой женщине, бывшей ссыльной, тоже прописавшейся под Загорском? «В подвешенном состоянии»? Ему надоело постоянно находиться в «подвешенном состоянии», ежеминутно оглядываться, всегда чувствовать себя виноватым. За что? Она думала об этом в поезде, а потом, тащась к даче со всеми авоськами, разбитая, взволнованная, усталая, боясь, что сейчас она придет домой и бабка скажет ей: «Взяли».

Она распахнула калитку. В доме был свет. Остроградский встретил ее на кухне.

— Все знаю, — сказал он. — Приходили из милиции, и надо смываться. Почему вы сегодня так поздно? Я беспокоился. Ходил за Олей, но Маруся сказала, что она ее накормит и сама приведет.

Ольга Прохоровна, не раздеваясь, села на табурет и заплакала.

— Что с вами?

— Ничего. Просто устала. Мы с Мишей искали вас целый день. Боже мой, мы объездили всю Москву. Где вы были?

Он смущенно засмеялся.

— У меня есть такой приятель, Валька Лапотников, я рассказывал вам? Он затащил меня к себе. Мы пообедали, надо сказать, недурно, а потом он показывал мне свою коллекцию старого русского фарфора. И каялся. Милая, родная моя, — сказал он и поцеловал ее руку. — Так вы из-за меня так измучились? Вы на себя не похожи.

Маруся привела Оленьку, и девочка, заметив, что мать устала, сразу же начала хлопотать — достала продукты, накрыла на стол, поставила чайник.

— Черт, как не хочется уезжать, — сказал Остроградский. У него вдруг стало измученное, старое лицо. — Ладно. Ничего не поделаешь.

Он ушел и вернулся.

— Главное, реабилитация-то продвигается. Я сегодня был в прокуратуре. Все знают, что я не виноват. Но странно: оправдать человека так же сложно, как обвинить. Или даже еще сложнее. Много работы. Говорят — скоро. Останусь сегодня, — помолчав, сказал он. — Уже поздно, ночь. Не придут.

Весь вечер он уходил к себе и возвращался. Решено было, что он уедет в шесть утра, налегке — куда? Там будет видно. Может быть, в Загорск? Или Серпухов? Если бы удалось снять комнату, я бы остался в Серпухове. А потом Лепестков привезет чемодан.

Они поужинали.

— Бог даст, не последний раз, — сказал он, наливая водку. Ольга Прохоровна отказалась, но он попросил: — Ну, маленькую. Эхма! А Валька, между прочим, хорошо живет.

Они чокнулись, выпили. Остроградский ушел к себе, но не лег, а сел у окна, как в тот вечер, когда Ольга Прохоровна развеселилась, а Лепестков приревновал ее и рано уехал. Когда это было? Совсем недавно, две недели назад. Но это было уже в другой жизни, в той, которая опять уходила, таяла, менялась, как менялась, таяла ночь раннего марта за окном. Месяц не прятался от него, как тогда. Голубовато-черный, неподвижный свет стоял между елей.

Он встал и прошел через столовую, быстро, бесшумно, с сильно бьющимся сердцем. Дверь в комнату Ольги Прохоровны была закрыта неплотно, он открыл ее и остановился на пороге, не решаясь войти.

Она не спала. Короткая соломенная штора не доходила до подоконника, полоски лунного света, как транспарант, лежали на полу. Она сидела на постели, опустив голову, придерживая рукой одеяло на груди, прислушиваясь.

— Это вы, Анатолий Осипович?

— Да.

— Идите сюда.

Он еще медлил. Она сказала:

— Идите же.

Загрузка...