59

Ольга Прохоровна проснулась со странным чувством, что кто-то стоит за дверью и терпеливо ждет, когда она откроет глаза. Она прислушалась, испуганная, с медленно забившимся сердцем. В комнате было темно, чуть виднелась косая, наклоненная ниша окна. Да, кто-то негромко, но настойчиво погромыхивал ручкой.

— Кто там?

— Это я, открой, пожалуйста, — чуть слышно попросил Остроградский.

— Боже мой!

Она вскочила, накинула халатик. Он быстро вошел.

— Что случилось?

— Да просто засиделся у Кошкина и не мог вернуться к тете Лизе так поздно. А у него остаться тоже не мог. Ты дрожишь?

— Я испугалась.

— Милая моя. Ну, ложись скорее.

Она легла, и он крепко укутал ее, как ребенка.

— Тебя никто не заметил?

— Не знаю. Едва ли. Все спят. Люди и гады. Три часа ночи.

— Господи, как хорошо, что ты пришел! Ну, рассказывай.

— О чем?

— Я вижу, что тебе хочется о чем-то мне рассказать.

— Это правда.

Они говорили шепотом.

— У тебя холодные руки.

— Ночь прохладная. Я шел быстро и все-таки замерз.

Ей снова захотелось сказать, что надо было купить другой костюм, поплотнее, и она опять не сказала.

— Так что же случилось?

Он был теперь совсем другой, чем вечером, когда они расстались у сквера. Он был в том состоянии сосредоточенности, раздвоенности, когда, как бы участвуя во всем происходившем вокруг, он на деле участвовал только в непрестанной работе обдумывания, не прекращающейся ни на минуту. Она часто видела его таким в Лазаревке и всегда испытывала и нежное, как к ребенку, и немного испуганное, и благоговейное чувство.

— Хочешь чаю?

— Ну что ты! Ты уже легла.

— Подумаешь!

Она зажгла керогаз и поставила чайник.

— Я смешаю индийский с грузинским, как мы делали в Лазаревке. Это вкусно.

— Спасибо.

Он тихонько посвистывал, раскачиваясь на носках и заложив руки в карманы. Ольга Прохоровна поцеловала его.

— От тебя пахнет вином.

— Это оттого, что мы пили. Там был Гладышев.

— А кто такой Гладышев?

Он стал рассказывать, останавливаясь, вспоминая, поглядывая на нее хитрыми, счастливыми, отсутствутощими глазами.

— Его тоже сажали, но ненадолго. Ивану Александровичу хотелось, чтобы я рассказал ему о моей затее, Я рассказал. Говорил три часа. Даже охрип. Я охрип?

— Нет. А Юра был?

— В том-то и дело, — виноватым голосом сказал Остроградский.

Юра пришел с новыми неожиданными возражениями, и они разговаривали до двух часов ночи, а Кошкин и руководитель будущего научного центра сидели тихо, как мышки, и слушали.

— А потом он вдруг предложил мне институт.

— Кто?

— Гладышев. Но это, конечно, вздор, хотя полномочия у него, кажется, обширные. Или даже обширнейшие.

— Он знает, что ты еще не реабилитирован?

— Именно это я у него и спросил.

— И что же?

— Засмеялся и ответил вот как я сейчас: «Вздор».

— Значит, мы переедем в Днищево?

— Милая моя, — нежно сказал Остроградский. — Это вилами по морю писано. Мы с тобой теперь стреляные воробьи, душенька ты моя. Но, вообще говоря, почему бы и нет? Ты понимаешь, наука — это вроде поэзии. Пресволочнейшая штуковина. Она все равно будет развиваться, независимо от того, существуют Снегиревы или нет. Хорошо им живется или плохо. Неприятно, что он меня пахнет вином, да?

— Напротив, приятно.

— Вино было хорошее. Между прочим, Кошкин прекрасно разбирается в винах.

Смешанный индийско-грузинский чай был выпит, и веселый, согревшийся, хотя и не переставший думать о чем-то своем, Остроградский рассказал, как бабка Гриппа на днях явилась к Ивану Александровичу с повесткой из милиции.

— Его оштрафовали на сто пятьдесят рублей.

— За что?

— За нарушение паспортного режима, — смеясь, сказал Остроградский. — Чтобы не держал на своей даче непрописанных граждан.

Он снял ботинки, повесил пиджак на спинку стула и уснул сразу, едва Ольга Прохоровна принялась за посуду. Она поставила лампу на пол, чтобы свет не бил ему в глаза. Еще не развиднелось, но темнота была уже предутренняя, не ночная. Ольга Прохоровна прибрала в комнате, умылась и села подле Остроградского, который спал, похрапывая, с успокоившимся, темным, добрым лицом. Она думала о том, что скоро поедет за Оленькой и привезет ее в новую комнату, о том, что сегодня Анатолий Осипович впервые заговорил с ней о своей семье, а это значит, что они стали ближе. Она думала о том, что было все-таки неосторожно прийти к ней на Кадашевскую, и жалела, что придется разбудить Анатолия Осиповича, когда она пойдет на работу. Еще она думала о том, что у них ничего нет и ничего не устроено и что это странно и страшно, что человек, которому только что предложили руководить научным институтом, должен бродить по Москве, прячась у друзей и знакомых. Но все устроится, все устроится! Скоро она уедет из этой комнаты, и кончится эта полутьма, одиночество. Жизнь станет другой, без мнимой беспечности, без страха. Этому почти невозможно поверить! Без страха! Легкая и трудная. Она приложила ладонь к горячим губам. Она чувствовала себя школьницей в зимнем лесу, лыжный след, поблескивая, исчезал в розовом тумане, нежно разгоравшемся среди белых стволов.

В животе толкнулось глухо и сладко, и такое же тупое и сладкое чувство, от которого ей стало смешно, разлилось по телу. Ей захотелось вытянуться, она устроилась на Оленькиной кровати, положив ноги на стул. Когда это было, что она кормила Оленьку лежа, они засыпали и просыпались, и она смеясь, трогала губки девочки набухшим соском?

Что-то пронеслось, прошумело, она не знала где — в комнате или на Кадашевской. Дождь? Это был щедрый июньский дождь, ветер швырял его из стороны в сторону, и он, шатаясь, без дела, бродил по городу, раскатывался с шумом, дыша предутренней свежестью, мешая встречам в темных скверах. «И утверди обручение их в вере и единомыслии, в истине и любви».

Дождь был сильный, набегавший порывами. «Как бы теперь, когда Миша разобрал стеночки, — подумала Ольга Прохоровна, — вода не хлынула с панели в окно?» Но она сейчас же забыла об этом, потому что снова что-то произошло, что-то неожиданное и тревожное, присоединившееся к постоянному сильному шуму дождя. Тонкий жалобный звук присоединился к нему — и она вскочила с упавшим сердцем, потому что ей показалось, что этот звук возник где-то в комнате, в том углу, где Анатолий Осипович лежал на ее кровати.

— Что с тобой?

Он не ответил. Потом сказал что-то медленно и невнятно, и когда Ольга Прохоровна, чуть не опрокинув настольную лампу, зажгла ее наконец, она увидела, что он сидит, выпрямившись, с одеялом на раздвинутых ногах, вытянув напряженные руки.

— Ради бога, — сказала она. — Ради бога!

Он взялся рукой за сердце. У него были рассеянные, страдающие глаза, родинка страшно чернела на побелевшем лице с задохнувшимся, полуоткрытым ртом.

— Ирина, — вдруг ясным, сильным голосом, глядя прямо в лицо Ольги Прохоровны, позвал он. — Ирина!

Он упал на спину и сразу же сполз с подушки, тяжело зарываясь в постель, шаря вокруг себя дергающимися руками.

— Что с тобой? Тебе дурно? Скажи!

Он попытался подняться, но снова упал, точно кто-то сильно толкнул его в грудь.

Не помня себя, Ольга Прохоровна выбежала в коридор.

— Помогите!

Она постучала в соседнюю дверь, кинулась к двери напротив. Отозвался детский голос, потом мужской — недовольный, заспанный, хриплый:

— Что случилось?

Но она уже бежала по коридору в домоуправление, к телефону, она уже ворвалась в темный двор, вбежала по ступеням, оттолкнула кого-то.

— Пустите меня! Он умирает.

А Остроградский не знал, не чувствовал, что он умирает. У него в лагере не раз бывало плохо с сердцем, и теперь, мучаясь, он ждал, что припадок скоро пройдет. Ему казалось, что он в незнакомом доме, тесном, но уютном, и все было бы хорошо, если бы он не беспокоился об Ирине. О, как все дрожит и трепещет вокруг, как быстро несется куда-то этот сухой, деревянный, потрескивающий, поскрипывающий дом! Как рвется воздух за окнами, жидкие светлые пятна бегут на насыпи, по рельсам, по телеграфным столбам. Она, не она! Она, не она! Теперь его несли куда-то, или не его, а каменную ношу, которая стала его онемевшим телом. Он рванулся, кто-то толкнул его в грудь. Что-то новое, страшное сделалось в сердце. И уже невозможно было сопротивляться этой невидимой, непреодолимой силе.

Загрузка...