В доме хозяйничала старшая сестра Бориса, Варя, похожая на него, с широкими скулами и всегда крепко сжатыми зубами. В ней было что-то монашеское, но не от религиозности (хотя она была религиозна), а от беспрестанного ощущения, что она не просто живет, как другие люди, а служит — эта черта была и в Борисе. Она служила, убирая дом, который содержался в чистоте, ухаживая за слепым отцом и, уж конечно, работая на рыбкомбинате — ее портрет с неподвижно выпученными глазами висел на доске Почета. Дед был совсем другой, приветливый, внутренне свободный, с добрым лицом и страшенными бровями, из-под которых смотрели ясные, ничего не видящие глаза. Потеряв в шестьдесят лет зрение, он научился читать ощупью по Брайлю. Толстые, странные книги для слепых лежали повсюду в доме, который был похож на деда — чистый, белый, с инициалами «П. Ч.» — Платон Черкашин, — крупно вылепленными на фронтоне.
Он знал все, что происходило на Тузлинской косе.
— Нам бы еще милиционера, — как-то сказал он Ольге Прохоровне. — И на тебе — республика как республика! Семейных не берем, вот что плохо! Жилья мало. Холостому что? Сорвал куш в путину, только его и видели! А семейные — солидный народ.
Он читал с утра до вечера, и когда Ольга Прохоровна сказала ему то, что еще в Москве решила непременно сказать, он тоже читал, держа книгу на коленях и подняв лицо к потолку.
— Платон Васильевич, я выхожу замуж.
Пальцы на книге вздрогнули и остановились.
— Мне трудно было сказать вам... — Ольга Прохоровна немного задохнулась. — Но скрывать еще труднее.
Дед помолчал.
— Чего же скрывать? — просто сказал он. — Дело такое. А каково будет для Оленьки? Хорошо ли?
Он заговорил о том, что, может быть, Оленька останется на Тузле, хотя бы не насовсем, а пока устроится жизнь.
— Платон Васильевич. Вот пока все устроится, я и привезла ее вам.
— Эх, Борисова дочка! — горько сказал дед. Фотография Бориса, старая, еще довоенная стояла на комоде. Он был снят после школы, по-мальчишески суровый, в новом костюме, в рубашке с твердым чистым воротником и сам такой же твердый и чистый.
— За кого? — спросил дед. — Хороший ли человек?
Она назвала фамилию — и он заволновался.
— Остроградский?
— Да.
Статья «О совести ученого», наклеенная на картон и вставленная в некрашеную рамку, висела над кроватью.
— Тот самый?
Дед показал не на статью, куда-то в сторону. Но Ольга Прохоровна догадалась.
— Да, да.
— Ну, это судьба, — помолчав, сказал дед. — Так ведь пожилой, должно быть?
— Да. Но это ничего.
— Ясно, ничего. Хорошо даже. А что же ему? — Он говорил теперь о Снегиреве. — Так ничего и не будет?
— Не знаю, Платон Васильич.
— Борис почему не выдержал? Потому что его война сломила. Войну-то он выиграл.
— Да.
— А тут, поди-ка, еще одного врага одолей.
— Да еще какого врага!
— Ничего, найдется управа! На крови ведь только неправда держится. Правде-то зачем кровь?
Он замолчал, услышав легкие Оленькины шаги на крыльце. Ольга Прохоровна прижалась к нему. Он ласково провел рукой по ее лицу.
— А плакать не надо.