6

Сижу на корточках. Коля был прав. Чем не зона?

Четыре стены, четыре тоски и хавчик не лучше тюремного — пайка мозгловатой дряни. Кашка-парашка.

Покроши чеснока, чтоб не хезать метанием. Свобода…

Да, я могу пойти куда захочу, но только теоретически.

В Закутске вряд ли стоит переться куда не звали.

Есть одно положительное обстоятельство: меня никто не достает. По крайней мере, сейчас. Можно думать не отвлекаясь. Но о чем? Одно время я считал, что меня спасет работа. Но эта затея не принесла ничего нового. Стоит остаться один на один с мыслью о работе, как опускаешь руки или пашешь как проклятый, и это еще больше изводит душу. Помнится, я еще в детстве решил не поддаваться работе. Я смотрел на отца, который уходил из дома в семь утра и возвращался около полуночи, чаще всего сразу отправляясь блевать. В отношении «института семьи» я тоже не обманулся. Однажды у нас умерла кошка. Я подобрал ее на улице и через шесть лет ее отравили соседи. Отец похоронил ее напротив соседских окон.

Впервые я видел, чтобы отец был настолько подавлен.

Над ее могилой он тихо и как-то растерянно произнес:

«Ну вот… Жила она, жила, рожала детей, воспитывала, добывала пропитание. И теперь ее нет». Я возвращался домой в очень странном ощущении. Приставлял фразу насчет кошки ко всем, кто, насколько я знал, верил в ценность брака. Выходило очень точно. С того дня я не верил в брак ни одной секунды. В этом царстве слепой и упорной традиции не больше смысла, чем в существовании бедной пушистой твари, или полоумной соседской дочки, скормившей нашей Мурке мышьяк, изобретательно распыленный в куске колбасы.

К 13 годам у меня почти не осталось иллюзий. И наступил праздник воображения, потому что я родился с большим сердцем. Я верил в идеалы, порожденные стремлением к порядку; следы заходов в эту замкнутую систему — две моих жены. Я любил их, и окружил круговой изгородью штампа в паспорте потому, что боялся потерять их, и в какой-то степени — потерять себя самого, но это простодушное мошенничество не сработало. Время и безудержно плодящиеся случайности, как мне тогда казалось, должные переполнить развивающийся мир и покончить с ним окончательно, чтоб осеменить другой, девственный мир, — время и случайности, слившиеся в один аквариум, однажды опрокинулись и вымыли меня с маленького штампообразного острова, и не было смысла бродить оголенной землей исключительно ради потомства, ведь, как ни пошло это звучит, если завтра меня переедет трамвай, они не перестанут быть, и не умрут от голода и горя.

Первым, кто одобрил мой развод, был Антон. Тогда он бредил идеей объективности, подразумевая деньги и обет безбрачия. Мы не вылезали из баров, где весь небесный свод наваливается тяжестью вслед за каждым глотком, и чем легче глоток, тем тяжелее становится.

Мы зависали в прочих подозрительнах местах, где было много обнаженных женщин, не верящих ни во что, даже в деньги. Антон был убедителен и беспрестанно давил на тему смерти и курса доллара, рассыпая примеры из античной философии. Незадолго до этого он осилил чтение «Бунтующего человека» и парил в экстазе, выплескивая чувства с жаром неофита. Я чувствовал, что медленно и верно проваливаюсь в его философию, ведь надо признать, что маньяки очень часто апеллируют к объективной реальности. Аристотель и Гераклит, два величайших маньяка объективности, плясали у меня в глазах и размахивали руками, пробуя сплести себе хитоны из воздуха. Антон не унимался. Он говорил, что объективность — это форс-мажор, а значит, власть над человеком; человек всегда боялся форс-мажора и признавал богами все, что выбивает из колеи, будь то философ, царь, герой или другой проходимец; страх и форс-мажор, о граждане, — обращался он в пьяный прокуренный зал, — суть величайшие двигатели религиозности, достаточно сравнить страхолюбовь христиан к Иисусу и страхоненависть к сатане; итак, восклицал он, все, что противно человеческому существу — и есть религиозная святыня. Глядя на Антона и пьяную мадам, впившихся друг в друга мандибулярным засосом, я думал о том, что быть объективным значит видеть вещь перед собой, ощупывая ее усиками глаз, ушей, носа, удес, но все, что можно ощупать внутренним знанием, противоречит этой якобы-реальности. Что остается?

Только принимать к сведению и вписываться в поворот.

Много раз за тот вечер я пытался стать объективным, но в итоге лишь прослезился от того, что устали глаза. Утром позвонил Антон и пояснил свой взгляд на высказанное вчера. Он проповедовал бунт против страдания.

У меня закружилась голова. Бунт против страдания!

Какой идиотизм! И как это прекрасно! Быть счастливым здесь и сейчас — эта идея показалась мне настолько безумной, что я влюбился в нее с первого взгляда.

Танец в открытом море! Умно, глупо — но я легче волн, пока танцую. Когда устану, я умру.

Вечер. Завариваю чай. Сегодня уже точно ничего не случится. По крайней мере, со мной. Как все-таки трудно свыкнуться с тем, что твои ожидания оказались верными. Никаких сюрпризов. Случай уже не играет в прятки. Все свои крапленые тузы он выложил на сукно.

Значит, я все-таки уловил нечто существенное в происходящем.

* * *

Десять часов утра.

Майский день, именины сердца, солнце светит прямо в глаз. Страна припала к станкам, компьютерам, милицейским дубинкам и шприцам с героином, а я бездействую на мостике подводной лодки, увешанной рострами, и все это внутри антициклона несется куда-то в ночь. Прижатый сильным течением облаков, со мною летит Академгородок. Нам хорошо, и ровно врезаясь в волну, я щурюсь в упор лучам и отравляю воздух своей Примой. Все кучно, бычно, как обычно.

Выдох, вдох, чьи-то годы и месяцы. Матрос на палубе Земли, вибрирующий невпопад ее винтам, завихряющим планету в пространстве. Не могу заставить себя думать, что все это мне снится, хотя ментальный серфинг на волнах адреналиновых, по идее, содействует. Работа, героин, карьера, секс, геройство, бегство, бизнес, добывание денег, ломки, безработица, проблемы, конкуренты, забвение, борьба с другими и пьедестал почета — все это вещи с одной полки. Малодушная страсть, заставляющая требовать доказательств собственного существования.

Как бы там ни было, сегодня я чувствую простор.

Пространство. Мне даже не глубоко наплевать. Просто наплевать. Можно сказать, что я — выздоравливающий больной. Пробужденный. В семь утра. И я тотально не выспался.

Все это, как говорится, к тому, что меня разбудил брат мой Миша, или Майк. Так его звали еще в детстве.

Ему двадцать. Позднее дитя, позднее развитие, молниеносная реакция и талант считать деньги. Мой младший брат — стальная счетная машинка. Он ненавидит меня, мой, как он выражается, «пессимистический образ мыслей». Студент экономической академии. Зарулил в Закутск из Новосибирска, где жует Dirol своей науки, по каким-то делам и чтобы в очередной раз поглумиться над нищетой старшого брата. Любимый мамин сын. Пренебрежение ко всем, кто вне его круга. Это бывает в восемнадцать лет, но кто-то застревает. Колоссальные претензии к жизни. Я должен ему десять долларов, и это единственное, что нас связывает.

Не снимая черного плаща, он скучно побродил по моим апартаментам, скользящим движением пальцев коснулся кипы листов и спросил:

— Что, пишешь чего-нибудь?

— Пишу.

— Порнуху, поди?

Самая приторная улыбка в институте, должно быть.

— So what has gone down? — интересуется он. — Still got a blends?[9]

— I’m dog-sick.[10]

— OK. God-sick…[11] Представь, не ожидал услышать что-то подобное. А что Эдик? Уже покинул нас?

— Еще зимой.

— А чего приезжал?

— Не знаю.

— М-да. Ты, кстати, знаешь, как он о тебе отозвался?

Знаешь… По глазам вижу. Ну, сказал, что ты — гнилой желудок. Не перевариваешь здоровых идей. В Париже он, наверное, закрутел… Не то что ты. Чего ты погибаешь? Сначала эта желтая фигня, теперь — вонючая духовность.

— Духовность не может быть вонючей. Excuse me.

Байкал — единственное здоровое место. Только местные дубофилы типа тебя не знают, что со всем этим делать. С этим сиянием. А продать не удается.

— Достало все, — соглашается Майк. — А место работы тебе надо сменить. Или вообще убираться из этой страны. Все твои корефаны давно там. Один ты…

— Везде одно и то же.

Скрытое раздражение пробегает по его бровям. Он произносит певуче:

— Ты, кстати, читал «Черты и резы» Глоедова? Ясен перец, не читал. Вот это — круто! Это — литература! Клиповый монтаж, бешеная ротация! Глоедов, между прочим, всего-навсего Бодинетом пользуется. У него даже твоего браслета нет, а тему просек. Тираж — двадцать миллионов! А цена знаешь какая? Пять баксов за штуку. Прикинь, сколько он бабок поимел.

— Меня все больше настораживают твои геронтофильские ассоциации…

— Да ладно. Принесу тебе экземпляр. Денег у тебя один черт нету. Будешь подыхать, звони. Подброшу мелочи на аптеку.

— Премного благодарен. Set lost.[12]

Он усмехается. Огонь в глазах. Комсомольский активист. Светлое баксовое завтра. Know how. Don’t ask me. Но еще не все произнесено.

— Крутиться надо… Жопой шевелить, — тоскливо продолжает Майк. — Не подходит этот журнал — искать другой, третий, в Москву ехать. Пробивать, интересоваться. Ты ленивый стал какой-то. Живешь как растение. Точно мать про тебя говорит: стелешься. Это книжки, товар, он продается. Если писатель — так пиши, чтоб покупали. А не эти твои фуги. Ни фига не понятно. Не жрешь и мечтаешь. Вот и на завтрак у тебя — роман.

Я смотрю на его собранные под плащом слаборазвитые крылья. Похоже, наш родовой 3D-basis вырождается. Он даже не умеет летать. На сей раз Отец оставил нашей матери слишком много ее генетического 2D-материала.

Потому она так любит Майка.

— Послушай, Майк, я не сомневаюсь, что ты пробьешь свой валютный коридор. Получишь чековую книжку и счет в базельском банке. Женишься на богатой суке. Что дальше? Понимаю: тебе не хочется думать об этом — но что дальше? Молодость пройдет, захочется настоящих чувств, настоящей крови. Но ты останешься лохом, как сейчас, и это навсегда. Что тебе останется? Завести еще больше ублюдков, бесхребетных крыс, которые будут лизать тебе жопу, покупать еще больше денег, новые вещи, машины, дома, районы, города, континенты, планету, стать господом всех вселенных — что тогда? Или ты думаешь, что нормальная баба будет любить тебя за твои деньги? Или за тебя, или за деньги — но никогда иначе. Ты выбираешь фальшивый мир. Нет смысла тебя переубеждать. Просто хочу, чтоб ты был готов заранее.

Майк вновь усмехается сладкой улыбкой. Глаза как дно фарфорового блюдца. Солнце изливается в окне как одинокий глаз нашего Родителя. Его рука зачерпывает воздух, густо пропитанный звуками; мы повисаем в яме тишины. Меня начинает мутить. Лицо Майка покрывается змеиными пятнами. Щелкает электрический чайник. Вдруг все меняется. Он напрягает шею и открывает рот, рожая первый, самый трудный приступ артикуляции.

— Ты думаешь, у меня все ништяк?.. Я тоже с тоски дурею… И ты остаешься. Как все. Мой старший брат, а кругом — никакого просвета! Богу все равно, он все рассчитал. Его это устраивает! Я верю в завтра, Олег. Да, я верю, потому что завтра отменили. Надо гнобиться здесь, жрать всех, кого надо, а особливо кто не сопротивляется. Говорят: эта страна добрая, христианская. Херня! Мы любим только падаль. Если кто-то приходит, типа Сталина, и начинает нас иметь, все счастливы, потому что кровь закипает от ужаса. Наступает смерть, при жизни, и не надо ни о чем беспокоиться. Катарсис! И ты тоже остаешься. Гнобиться за гроши. Кланяться этим проституткам с чековыми книжками. Ублажать их потомство. Жрать это паскудство тарелками, и ждать, когда тебя положат на погосте и насрут на могилу. А я думаю только — купить билет и рвануть отсюда. К жизни. Или быть здесь повыше все этого… Да, это раньше смерть тебе обеспечивала билет в почтенное общество, хотя бы смерть. Сейчас — хрен-то там!! Они так разогнались, эти бизоны, что им даже смерть похрену. Ничего нет, ни верха ни низа. Ничего! только истерика: стебаться надо всем, что изменить не можешь. Не от силы, а от пустоты. Мы рабы изначально. Я думал, хоть ты сможешь уйти. А ты такой каменный урод, что сидишь тут и философствуешь.

Он закуривает. Длинные пальцы космета: дрожат. Он не сказал ничего нового. Мы из одной кунсткамеры. Страна обильно нас питает спиртом и формалином, тем, что наполняет наши вены. В сущности, мы вечны.

Обратно с пирамиды, в нижние сады. Кенотаф застыл на вершине. Кенотаф. Я часто повторяю это слово, когда полдень начинает подгнивать точно яблоко. Пусто. Четыре стены. Дух невидим. Неслышен, необъятен, но вполне отзывчив. Все, довольно.

Сегодняшнюю вахту я уже отстоял.

Вниз по широкой лестнице, в теплый воздух долин.

Чувствую колыхание пальм по берегу Инда, сандаловый дух раздвигает закутскую сухость. О боги смерти, сегодня у нас вечеринка. Доставайте свои вина. Вы сможете продолжить, когда я открою артерии. Пусть хлещет ум, пускай отрава выходит вместе с мыслями.

Надежда — пассивная форма желания. Ногти на ослабших пальцах, впившиеся в древо бытия. Вынуть копье из груди, пришпилившее точно бабочку. Теките, тките, кутите — со мной или без меня. Взгляни, Лаура: не за что ухватиться. Мимо проплывает денночь — ни свет, ни мрак. Смотри, как они безмятежны, осколки погибшей эскадры. Тысячи слов, тысячи грез, миллионы ответов.

Загрузка...