7

Отдыхая на спине змея, проглотившего свой хвост, можно размышлять об этом странном эротическом символе или, доставая сигаретой до пепельницы a la conque, адресовать поклон хозяйке бесконечности Адитье.

Гибель богов случилась давно и растаскана в мифы; все тихо вернулось, избегая мантр и сутр, и я вспоминаю об этом так, словно это было не со мной. Тор и Один, все со мной, но где мой меч?

В водах южносибирского дня извивается ливень — кажется, первый в этом году, но точно не знают даже синоптики. На северном конце города — там, откуда дует ветер — мои друзья-берсерки чистят медвежьи шкуры свои, чистят ногти, перьевые корейские ручки и место на диске С, а я созерцаю златое кольцо на последней сигарете марки Dunhill. Дальше — только Прима. Вера в весну — это и есть вдохновение, а вдохновение — это Один, мой отец и рекламный герой Валгаллы. Днем, в сиянии богов, ночью, средь их плоти, я пью рубиновую горечь — чай, а мед поэзии все чаще остается вне сахара, ибо так здоровей и современней. Я хлебаю эту trash-бурду, смиренно наблюдая, как, откинув золотой псевдоним, сшибает окурки Иисус у мавзолея с надписью «Россия». Все боги со мной, но никого нет рядом.

11:28. День клонится в ожидание Егора. День визитов.

Настроение бодрое как никогда. На плакате небес торжествует Ярило. О боги, я вещаю вязко и темно, ибо пришел незаметный в мелькающих кадрах вечер, и поезда за рекой громыхают смиренно, точно стадо быков в цепях; о мировая скорбь, о головная боль, рядовой Навъяров, геть из строя! К черту твердый интерфикс, вечерняя поверка окончена, теперь — вперед с подножки, на ходу, и плевать, что угодишь на крышу другого экспресса, и дальше — перекличка, и так всегда.

Естественно, Егор принесет с собой выпить и закусить, хоть и знает, что я равнодушен к пьяной болтовне.

Он поступает не то чтобы назло, а от какой-то безысходной неуверенности, с напором, будто атакуя превосходящие силы врага, когда за спиной стоят шакалы из загрядотряда. Егор чувствует вину. Создал неудобство, хоть я и не подавал повода, и вообще в последние годы мы слишком далеко разошлись во взглядах. Он остается одинок. Приди он с пустыми руками, ему пришлось бы весь вечер молчать, листая книгу, но чтение не отвлекает Егора. Чтобы отвлечься, ему нужно что-то запредельное: запредельно умное или глупое, что, по-моему, одно и то же. Лучший выход, как он думает — залить себе глаза. Он, конечно, понимает, что распитие — вещь тупая и бездарная, но так принято; он стремится создать общепонятную проблему, чтобы спрятаться в ней — до ближайшего взрыва сознания, когда, разметав весь хлам, он выбегает в ослепительное утро, делает вдох, выкуривает сигарету и возвращается обратно, не во спасение других, а просто от безнадежности. Когда-то он был боец, чемпион Московского военного округа по боксу, мастер спорта и прочая, прочая. К тому же он обладает железной волей и тонкой интуицией; его даже прочили в касту воинов. В его сердце — мощь Иисуса, он может в одном прыжке пересечь все Вселенную и вырваться за край, и овладеть всем миром, но жизнь среди моральных уродов и привязанность к семье внушила ему страх перед решительными бросками.

Впрочем, тяга к спасению не оставляет Егора. Он нашел протез: привычку страдать на тему трагической судьбы русской эмиграции. Точнее, постперестроечной постэмиграции. У нас есть общий знакомец — Костя.

Тот обожает пострадать издалека. Егор считает:

Костю вынудили уехать. Я не могу их понять. Меня ставит в тупик выражение «вынужденная эмиграция».

Если угрожает смерть, а ты еще не все сказал, тогда осваивай страну. А если так любишь свою дражайшую отчизну, то возвращайся и жертвуй собой. Но Костя не знал угрозы большей, чем fuck пьяного гопника. Он с отличием окончил университет, ему прочили блистательную ученую карьеру, но с началом перестройки что-то сдвинулось в его мозгах и теперь он живет в Лос-Анджелесе, торгуя старыми авто.

Уже пять лет Костя безудержно шлет письма, заканчивая каждое твердым намерением вернуться на фатерлянд. Его любимое выражение — «Пошли они все nacht, job их matter», свидетельствует о том, что его советский интернационализм обрел американскую политкорректность. Этот случай не единичен. Взять, к примеру, моего приятеля Эдика. Он долго жил в Марселе. Окно его гостиничного номера выходило на глухую стену, что несколько огорчало его натуру 2D-художника, «особенно зимой», подчеркнул он. Тоска его заела, и решил он расписать стену — благо, опыт имелся. Несмотря на свои уверения в том, что высший пилотаж в искусстве граффити — портретный рисунок сигаретным пеплом, он купил несколько баллонов с краской и, став перед стеной, погрузился в глубокое размышление. Он думал очень долго, выбирая самый архетипический, самый потаенный сюжет своего сознания, пока его рука автоматически не вывела на стене: ХУЙ. На той кирпичной кладке он оставил последний автограф России, ее водяной знак, ее внутренний паспорт. В него хлынула Франция. В тот же день он собрал вещи и уехал a Paris. Что за жизнь: с криком и поножовщиной перебегать из одного барака в другой. Русский мат сжигает его уши, но в письмах что ни слово, то мат.

Загрузка...