Первой мыслью была «Провокация!» То, о чем предупреждал Иван Павлович Товстуха. Он стоял перед ней в черном сюртуке, белый шелковый шарф, оттенял смуглость лица, глянец набриалиненных волос.
— Добрый вечер, доктор Менцель, — медленно произнесла она и двинулась вверх к отелю.
— Нам сюда, — он мягко взял ее за локоть и повел вниз к главной улице. — Разве вы не Надя? Надя со странной фамилией Алли-лу-ева. Впрочем, для русских эта фамилия, наверное, нестранная. Подожди, не говори ничего. Мы уже близко от кафе. Сядем, ты меня разглядишь и вспомнишь.
— Я уже вспомнила. Богородское. Торфяные разработки. Шестнадцатый год. Вы были пленным. Вас зовут…
— Эрих, — подсказал он.
— Здравствуйте, Эрих, — она остановилась, откровенно разглядывая его лицо в свете фонаря. — Вы очень изменились.
— Прошло четырнадцать лет, а ты…
— Но это «Здравствуй» осталось прежним без вэ и с раскатистым немецким эр. Какой странный случай.
Они подошли к кафе и к ним тотчас бросился метрдотель, провел к столику. «Как раз под горелкой, даме не будет холодно».
Метрдотель отодвинул для нее стул.
— Нет, этой чести я вам не уступлю, — сказал ему с улыбкой Эрих и помог ей сесть, ловко пододвинув под нее стул.
Сел напротив.
— Ты сказала — странный случай. Нет, это странный век. После работы с торфом я попал в чешский корпус, воевал на Урале, остался жив и вернулся на родину. Ты любишь Дворжака? Он любил железную дорогу и все, что с ней связано. Несколько лет моя жизнь была сплошной железной дорогой. Ты голодна? Советую форель. Этот оркестр, что ты слушала, не очень хороший. Они приезжают из Карловых Вар, так по-чешски называется Карлсбад, а Мариенбад, где нас с тобой свела судьба, по-чешски — Марианские Лазни, — он говорил без остановки, слова так и сыпались, при этом он сидел очень прямо и не сводил с нее глаз.
— Вы меня не гипнотизируете сейчас?
— О нет! Зачем? Я и так многое о тебе уже знаю, вернее понимаю. Под гипнозом ты говорила по-русски.
Она вздрогнула.
— Нет, нет, не беспокойся. Никаких тайн ты не выдала. Но сначала я подумал, что ты — русская шпионка. Я ведь узнал тебя сразу. Разве можно тебя забыть? Твои глаза, твои волосы, твои брови и эту расщелинку между передними резцами? Я был очень долго влюблен в тебя, я мечтал о тебе, как истинный Вертер. Ты помогла мне не умереть, не погибнуть, вернуться домой. Ты хочешь, чтобы я говорил о твоей болезни сразу?
— Нет. Потом. Я хочу красного вина, мы должны выпить за нашу неимоверную, необъяснимую встречу. Я ведь приехала в Карлсбад и не собиралась сюда, а потом доктор Стары посоветовал, я не собиралась следовать его советам, но вдруг села на поезд и приехала…
Метрдотель налил в его бокал немного вина, он попробовал, кивнул; метрдотель разлил вино в другие бокалы.
— Хорошее, старое, немецкое рейнское вино, но тебе можно только один бокал.
— Почему?
— Потому что сегодня ты приняла много кофеина, — очень легко сказал он. Поднял бокал, посмотрел его на свет. — Оно такого же цвета как твоя брошь. Кстати, откуда у тебя чешские гранаты? Они тебе к лицу.
— Это старая семейная вещь.
— А камешек в кольце выпал, когда тебя ударили?
— Да. Когда меня ударили.
— Муж? Любовник?
— Муж.
— Он тебя часто бьет?
— Один раз.
— Как твой брат? Я помню он приезжал к вам, хороший юноша.
— Он болен… Психически.
— Ах так… А сестра? Ее звали Анна, не так ли?
— Да, Анна. С ней все хорошо.
— Ты замужем?
— Да. Я замужем, и у меня трое детей.
— Ты говорила — двое.
— Третий — пасынок. Сын моего мужа.
— Я понял. Сколько ему лет?
— Двадцать три.
— Ты хорошая мачеха? Впрочем, глупый вопрос. Раз ты сказала трое детей — значит, хорошая. Тебя не смущает допрос?
— Нет, мне с вами почему-то легко.
— Легко? Но ведь у тебя есть тайна. Она спрятана очень глубоко, я мог бы узнать ее, но я пощадил тебя, а, может, себя. Я не хотел узнать ее против твоей воли. И не стану этого делать, поэтому мы с тобой здесь. Ты можешь быть спокойна и доверять мне. Я — друг. Друг, который когда-то тебя любил. Ты помнишь тех баб, которые работали с нами?
— Конечно.
— Знаешь, нас привезли на рассвете. Они уже работали, черные, огромные, я не сразу понял, что это женщины, а когда услышал их голоса и понял, то подумал — какой ужасной должна быть страна, где такие женщины…
Метрдотель стоял в отдалении и не сводил с них глаз.
— … мы должны заказать, он идет. Вот карта. Нет, вот для тебя.
— Какая разница?
— Ты не знаешь? Эта называется «дамской», в ней нет цен, чтобы не смущать даму… да, я подумал так о твоей стране… Это оказалось правдой, но люди, люди — перфектные. Столько хороших и добрых людей в ужасной стране! Абсурд. Ты была лучшей. Да, да. И не только хлеб и молоко, которые ты нам приносила, ты была как… как… золотой луч. И странно — это чувствовал не я один. Я — понятно. Я был влюблен и, кроме того, люди вообще для меня имеют цвет, но тогда в этих черных торфах все пленные чувствовали твой свет. Он замолчал и, поглаживая подбородок, молча смотрел на нее. В кафе, окна в которое были распахнуты, тихо замирал джаз; глухой ритм контрабаса.
— Ты любишь своего мужа? Какой он?
— Он… простой, добрый, скромный, очень скромный, не умеет скрывать своих чувств. Вспыльчивый… Очень обаятельный… когда хочет. Женщинам очень нравится. Любит детей, и они любят его. Очень хорош в застолье…
— В застолье?! Я слышал у вас голодают. Хорошо, но мы не должны голодать. Что ты выбрала?
— Я не хочу есть.
— Я так и знал. У тебя нет лишнего веса. Тебе надо есть рыбу, понимаешь, рыбу, фосфор, много артишоков, ты знаешь, что такое артишоки? Не знаешь, я покажу, много кольраби… козье молоко, у тебя что-то с кишечником, ты очень запущена… ты не любишь жаловаться? Да. Вообще не любишь: ни на здоровье, ни на судьбу. Но ты почти инвалид. Ты сильная, я могу не делать реверансов. Ты очень сильная, ты можешь только сломаться, но не согнуться. Профессор Стары фроппирован, я не фроппирован. Я знаю, как помочь. Массаж. Да, обязательно массаж и не быть одной. С собой тебе плохо, и это очень плохо, что с собой тебе плохо. Вот рыба, ты должна ее съесть, она без костей. В отелях дают много киедликов, это экономно. Киедлики есть не надо… Приятного аппетита.
Он замолчал, и начал есть. Ел сосредоточенно, аккуратно подбирая на большой тарелке разнообразный гарнир.
Она смотрела на этого лощеного (даже ногти, кажется, с маникюром) уверенного господина и никак не могла его представить таким, каким знала там в Богородске: вымазанные в черной торфяной жиже, они все были одинаковы.
Есть совсем не хотелось, но чтобы не заставлять его платить за нетронутую еду, не уговаривать ее, она принялась за рыбу.
Джаз заиграл какую-то бойкую мелодию, и ей стало смешно: сидят двое и, почти в ритм музыке, молча насыщаются.
Видели бы ее сейчас домашние! Там уже, наверное, укладывают детей спать, Иосиф ушел в кабинет и, лежа на диване, углубился в бумаги. А, может, пришли гости, и все сидят за столом; Маруся, как всегда элегантная и как всегда — вся внимание. Она наблюдает, кто как на кого посмотрел, с какими интонациями ответил. Главный объект наблюдения — Иосиф. Иногда кажется, что она влюблена в него. Алеше тоже, видимо, так кажется, потому что он часто перебивает жену, когда она обращается к Иосифу кокетливо-усталым голосом. Она — балованная красавица из богатой еврейской семьи, получила хорошее экономическое образование на Высших женских курсах, поэтому говорит только «об умном» и немного презирает простодушную Нюру, которая, наоборот, любит поговорить «о простом». Иосифа это забавляет, и он задает им совершенно разные вопросы — «умные» Марусе и «бытовые» Нюре. Сестры Като — Сашико и Марико всегда выглядят немного бедными родственницами. Они боятся Маруси, которая виртуозно третирует их и ловко настраивает против них Иосифа. Особенно ненавидит она Марико, непонятно почему. Ведь нельзя ненавидеть золовку за то, что та может сказать простонародное «Вайме, швило!» или побежать за Иосифом в кабинет, чтобы попросить что-нибудь. Чаще всего — деньги для Яши.
Иосиф никогда не понимал, что Яше нужны деньги. Она выкраивала для него, что могла. Но и сама иногда оказывалась в тугих обстоятельствах, а Марико и Сашико клянчили откровенно, а куда им было деваться: то ботинки у Яши прохудились, то костюм износился. В магазинах ничего нет, нужны талоны в спецраспределители, иногда выпросят записку у Авеля, иногда у Иосифа, так и крутились, пока Женя не уехала в Германию к Павлу и не стала присылать с оказией посылки. Женя помнила обо всех, а Маруся, заказывающая себе платья у дорогих портных чуть ли не каждый месяц, никогда не пропускала случая спросить в присутствии Иосифа Яшу или кого-нибудь из золовок:
— У тебя опять новые ботинки, Яша? — или: — Какая на тебе красивая блузочка, Сашико, это чистый крепдешин.
Алеша, всегда элегантный с иголочки, вспыхивал:
— А этот костюм от Ламановой сколько нам стоил, Маруся?
Она научилась гасить маленькие пожары, вспыхивающие все время в огромной семье, жалела незадачливых сестер первой жены Иосифа и всегда незаметно совала им «с собой» пакеты со снедью.
Но как она устала от всего этого! В каком постоянном напряжении жила, да еще отец с матерью. Она знала — если отец с утра занялся у токарного станочка, значит, ссора и несколько дней они будут словно бы не замечать друг друга. И все распри, все жалобы домочадцы тащили к ней.
Но самым невыносимым было молчание Иосифа. Тут все жались друг к другу, смотрели на нее жалобно и старались держаться возле нее. Как ни странно, но конец этому ужасу положил Иосиф.
Полтора года назад зимой после работы пришла Ирина. Мрачная, без всяких своих обычных сплетен и шуточек. Сидели в столовой, Ирина курила, коротко и нервно затягиваясь, сидела нога на ногу, дергался фетровый ботик.
— Это Трещалина нарочно устроила, она меня терпеть не может.
Речь шла о том, что Ирину отправляли в отпуск среди зимы.
— Она вообще слишком власть взяла. Запретила нам одеваться, как нам нравится, теперь все в английских костюмах на работу приходим, только на блузках и туфельках отыгрываемся.
Вошел Иосиф с бронзово-красным от мороза лицом.
— Хо-ло-дно. Здравствуй шаромыжница, как дела?
— Я не шаромыжница, я работник ЦИК-а, — отрезала Ирина.
— Чего она такая злая? — миролюбиво спросил он.
— Дали отпуск, не знает, куда ехать.
— Поезжай куда-нибудь за границу, — он сел напротив Ирины, как всегда широко расставив колени. — Обед скоро? Голоден, как волк.
— Сейчас будем обедать. А куда ей ехать за границу?
— Да я откуда знаю! К родственникам. Есть у тебя кто-нибудь за границей?
— Брат Бори работает в Финляндии в торгпредстве.
— У Трифонова — он поморщился. — Терпеть его не могу. Еще с Царицына, мы там сильно не ладили, помнишь, Надя?
— Такой чернявый в очках?
— Из донских казаков, поэтому самомнение необыкновенное. Неважно. Боря, это кто?
— Муж моей тетки Веры Николаевны Кольберг.
— Какая же красивая у тебя мать была. Я встретил ее в Иркутской ссылке. Красивее женщин не видел… Дядя, так дядя. Надя, дашь ей анкету, а ты заполнишь и принесешь.
Ирина сразу погасила папиросу, словно приготовилась заполнить анкету.
— Ой, замечательно! Просто замечательно. Спасибо.
— Как работа? У вас там один княгини и графини бывшие. Авель набрал аристократок, а на самом деле — курятник. Никакого роста. Бросай. Иди учиться. Куда хочешь?
— Я не знаю…
— Я знаю. Ты в театре хочешь работать. Учись на театральном.
Ирина обедать не осталась, не терпелось порадовать мать и тетку. За обедом он сказал:
— Там семейка гнилая. Одни эсэры и меньшевики.
— Ну и что? Ирина-то причем?
— В том-то и дело, что ни при чем. Это ж надо, чтоб у Каллистрата и Юлии родилось существо, которое кроме тряпок, театра и шаромыжников ничего не признает. Ты тоже хороша. Нашла подругу. Неужели интересно сплетни ЦИК-а слушать? Она и тебя курить научит.
— Сплетни слушать действительно неинтересно, а курить можно научиться и у тебя…
— Ты никогда не смолчишь. Пришел муж усталый с работы, ворчит, ну смолчи, послушай, что он скажет, спроси, когда он в Сибирь собирается, как идет чистка московского аппарата.
— А я не понимаю, почему его надо чистить.
— Потому что у них неясная постановка вопроса о правой опасности. Они — главная опора бухаринской группы. Кстати, твоего Бухарина осмеяли на комиссии пэбэ. А Зиновьев по телефону женушке своей рассказывал, как Рютин, Угланов пришли к нему, мол, как нам действовать дальше, а он, — улыбка, расплакался. Говорит: «Я чувствую себя буквально обмазанным с головы до ног говном», и опять в рев, так они и не получили никакого совета.
— Подожди. Я не поняла. Зиновьев, это рассказывал по телефону, как же…
— Это неважно. Важно вот что. Ты превращаешься в бабу. Посиделки с Ириной, няни, дом, немножко попечатала, пошила, проверила у Васи уроки. Наденька, машинистка.
— Мне самой надоело быть машинисткой.
— Вот и иди, учись. В Промакадемию — мило дело, — он встал.
— Подожди, я хотела с тобой поговорить о Васе, о Яше.
— Мне некогда на эту ерунду тратить время, — пошел к двери.
— Тебя не интересует ни семья, ни дети.
— Пошла на хуй! — бросил, не обернувшись.
— Расскажи о своем брате подробней.
— О каком?
— О том, кто болен. Какой он?
— Федор очень застенчивый и очень одинокий. Некрасивый, нет, глаза красивые… Неопрятный. До болезни он был гардемарином. Писал пьесы, статья, учился на математическом факультете. Любит моих детей.
— Твоих — родных, так надо понимать.
— Да. Именно так. У него бывают просветления. Например, он мне помогал готовиться к экзаменам.
— Ты учишься?
— Да, на химическом факультете. Моей специальностью будет вискоза.
— А Федор?
— Работает на фабрике. Забыла еще об одном мальчике. Очень хороший мальчик, живет с нами, отец умер, а мать — директор фабрики, очень занята. Федор работает у нее на фабрике.
— Как ты думаешь, от чего он заболел?
«Господи, неужели в этом кафе, заполненном нарядными жующими и пьющими людьми, под звуки джаза можно рассказать, что происходило в Царицыне…»
— Вы ведь видели Гражданскую, даже участвовали, а он в девятнадцать лет был начальником Особого отдела.
— Представляю, скольких он расстрелял, виновных и безвинных, от этого можно сойти с ума, ну, а твой пасынок тоже воевал на Гражданской?
— Он был мальчиком и жил в Грузии. Его мать умерла, когда он был грудным младенцем, и его растила тетка.
— Если хочешь, можешь называть меня «на ты».
— Не хочу и не могу.
Выпитое вино отдало не радость, а печаль, она жалела о своей ненужной откровенности и думала только, как поскорее уйти. Вид взбитых сливок с клубникой вызывал тошноту. В кафе уже было шумно, и джаз играл громко.
— Мне пора. Я привыкла рано ложиться.
— Первая неправда. Ты засыпаешь поздно, просыпаешься среди ночи и не спишь до утра. Просыпаешься от кошмаров и в первые минуты не понимаешь, явь это или сон, а потом у тебя начинает болеть голова.
— Пускай это так и есть, но я все равно хочу уйти.
— Хорошо. Сейчас пойдем.
— Я могу дойти до гостиницы сама.
— Здесь, — он подчеркнул, — здесь, так не принято.
Они шли через парк молча, но когда поднялись на освещенную площадку перед колоннадой, он сказал:
— Давай посидим немного, еще не поздно.
— Нет, нет, — испугалась она, — я не выдержу больше допроса.
— Хорошо. Я буду говорить в движении.
(Иногда его немецкий был слишком правильным).
— То, что ты называешь допросом — необходимо тебе. У нас с тобой только два пути: продолжить завтра наши сеансы или встречаться, как друзья.
— Есть и третий.
— Я понял. Но без моей помощи тебя ждет участь твоего брата.
— Я так серьезна больна?
— Ты еще не больна, но находишься в пограничном состоянии. Понимаешь граница, с одной стороны, одна жизнь, с другой — другая. Как твоя страна и Чехия. Впрочем, здесь тоже когда-то все изменится. Немцы обязательно заберут Судеты назад. Судеты — это край, где мы находимся. Это — Судеты, он обвел рукой площадь, — и это лучшее место в мире. Для меня. Я ведь чех. Не немец, не австриец, я — чех. Это для вас все мы были пленными австрийцами. Завтра утром ты пойдешь на массаж, моя ассистентка тебя проводит. Массажистка тебе понравится, если захочешь, можешь с ней говорить по-русски. У нее был русский муж, но он сбежал куда-то. Она ухаживает за моей матерью и убирает мою квартиру, захламленную квартиру холостяка.
— Мой крестный тоже холостяк, но он очень аккуратный. Иногда даже смешно до чего аккуратный, если что-то возьмешь в его доме или передвинешь, у него на лице просто страдания.
— Я его полная противоположность. Ты пьешь минеральную воду?
— Иногда.
— Надо пить. Крестовый источник, полтора литра в день, не меньше.
Они подошли к ее отелю. В открытые окна справа от входа видны были медленно кружащиеся пары. Там, в маленьком вестибюле, танцевали под патефон.
— Мой сосед по столу сказал, что танцевать очень полезно.
— Ты хочешь танцевать? — он был изумлен.
— Я не умею.
— Слава Богу, а то я испугался. Ненавижу танцы, хотя это, конечно, лучше, чем стоять в очередях за хлебом. Завтра я заканчиваю прием в три. Я бы мог показать тебе старый монастырь или одно очень интересное место здесь неподалеку, или пойти в казино, русские ведь любят рулетку…
— Я не совсем русская.
— Правда! — он сразу как-то очень молодо оживился. — Я хочу угадать, подожди, подожди…
Швейцар разглядывал их с почтительном любопытством, и она пожалела, что затеяла этот разговор.
— … в тебе есть красное, ярко красное, это не цвет коммунизма, это цыганский цвет.
— Правильно. А еще, кроме русской и цыганской, есть польская кровь, немецкая, украинская, грузинская…
— Ты уверена?
— Я знаю.
— Это же почти радуга, а все вместе — свет, луч. Вон там, за отелем «Веймар» есть маленькая улочка, называется узка, а на этой улочке маленький ресторанчик, только для своих со своим пивом, я опрокину кружечку, а ты только попробуешь, пойдем, цыганка, смотри, какая ночь, «Вы мне жалки звезды-горемыки… — та-та-та — светло горите… вы не знаете тоски и ввек не знали…» Гете.
— Гейне.
— Нет Гете.
— Генрих Гейне.
— Иоганн-Вольфганг Гете, а может, Цедлиц, только не Гейне. Так принимаешь приглашение?
— Завтра. Спокойной ночи.
— Нет, я все-таки загляну на Узку улочку, а ты перед сном прими вот этот порошочек и будешь спать, как младенец.
— «…вы не знаете любви и ввек не знали» Гейне.
— Какая разница, тоски — любви, одно и то же, — он взял ее руку и, низко наклонив голову, поцеловал в ладонь.
Она сидит в приемной, между квартирой Ленина и его кабинетом. В дверях квартиры и кабинета, как обычно, стоят часовые, но она пришла не работать, ей обязательно нужно попасть в кабинет, и она занимает очередь в череде других посетителей. Их почему-то очень много, но все они незнакомы, и все на одно лицо. Что-то с длинным носом и очень черными бровями. И одеты одинаково — в темные косоворотки.
Лидия Александровна тайком делает ей знаки, чтоб шла без очереди, но ей неловко, к тому же очередь продвигается споро: человек входит и тотчас выходит, входит следующий. Она нервничает, что у нее нет с собой карандаша и бумаги, и она не сможет записывать, но попросить у Лидии Александровны почему-то нельзя.
Наконец, она входит в кабинет. Ленин лежит совершенно неподвижно, но глаза его смотрят осмысленно и недоброжелательно. Она вдруг забывает для чего пришла: то ли что-то взять, то ли что-то положить. Она в панике, тянет время и нервничает, зная, что долго ей здесь находиться нельзя, что в приемной ждут другие. Начинает медленно ходить по кабинету, чувствуя, как он неотрывно следит за ней маленькими блестящими глазками.
Пора уходить, а она не может, не может, не может вспомнить для чего она в этом кабинете. Чтобы скрыть замешательство спрашивает:
— А где рекомендация мне в партию? Я должна восстановиться, вы обещали похлопотать за меня.
Он глазами показывает на стол. Она подходит к столу и видит на нем единственный чистый лист бумаги. Она берет этот лист.
— Диктуйте, я запишу.
— Почему-то она знает, что может писать просто пальцем, потом это проявиться.
Он вдыхает глубоко воздух, шея его удлиняется, и он издает петушиный крик. Она выбегает в ужасе, навстречу ей Лидия Александровна, протягивает бокал, наполненный маслом. Она с отвращением отворачивается и видит, что приемная пуста. Она одна, и Лидия со своим бокалом исчезла тоже. Но она не удивлена, она знает, что все ушли, потому что увидели: она НИЧЕГО не взяла и НИЧЕГО не оставила в кабинете.
За окном действительно кричал петух. Он стоял, раскачиваясь, на краю маленького мраморного фонтана виллы напротив и с каким-то неистовством повторял свои прерывистые вопли.
Такое случилось впервые. Вилла имела нежилой вид, фонтан не работал, и она часто наблюдала, как черные дрозды спокойно пасутся на зеленом запущенном газоне. А тут такое грандиозное представление. Петух был очень красив: с длинным хвостом — султаном, с иссиня-лиловым оперением и ярко красным гребнем. Но торжеству его наступал конец — от отеля бежал швейцар, заранее размахивая руками. Петух не только ничуть его не испугался, а принял боевую стойку: растопырил крылья, увереннее утвердился на мраморном круге и вытянул шею по направлению к приближающемуся врагу. Но швейцар действовал хитро: из-за невысокой ограды он принялся швырять в петуха галькой. Один камешек попал, петух покачнулся и вдруг быстрыми мелкими шажками ринулся вперед к изгороди. Швейцар отскочил и пригрозил ему кулаком, но было ясно, что победа осталась за птицей. Петух издал клекот, явно выражающий что-то вроде: «Пошел вон! И чтоб больше никогда», нырнул в живую изгородь соседнего владения и исчез.
Швейцар оглянулся — видел ли кто-нибудь его поражение, увидел ее в окне и развел руками. Она перешла в другую комнату, из которой открывался вид на площадь и, стоя на балконе, послушала, как швейцар, смеясь, возбужденно рассказывает о своем поражении или победе кельнеру, протирающему столы под полосатой маркизой.
Площадь была залита солнцем и на скамейке у фонтана уже уселась ловить утренний загар образцовая немецкая компания — две дамы в белых вышитых блузах и два господина в каких-то странных детских замшевых коротких штанах на бретельках, с замшевыми нагрудниками.
Такие штаны только из сукна были у Васи. Сейчас он, наверное, с Томиком совершают пробежку по территории, подбадриваемые командами Наталии Константиновны на немецком.
Мяка повела Светлану вглубь леса, туда, где еще стынет ночная лиловая тень, искать «фиалочки для папочки», а Иосиф с отцом пьют чай, уткнувшись в газеты и, время от времени, вычитывая что-нибудь друг другу. Если бы было можно перенестись туда, в Зубалово, сесть на теплые доски крыльца, закрыть глаза и слушать родные голоса! Почему она не умеет выражать свою любовь к ним: Иосифу всегда противоречит, с детьми строга и суховата. Чего боится? Только в отцом уверена, что забота и нежность ее не удивят, не будут встречены с рассеянной небрежностью. Эта боязнь, эта необходимость дистанции между ней и людьми, даже близкими, были совсем несвойственны ей в детстве и юности. Это возникло после Царицына, где ей было одиноко и страшно, а Иосиф отстранял ее, как отстраняют ветки в лесу. Она думала о том, что когда вернется изо всех сил постарается стать прежней, не боящейся скрывать своих чувств, своей любви и своего страха за близких.
Страх возник от «видений» — этих мгновенных, как вспышки, картин, где близкие представали либо мертвыми, либо в каком-то ужасном виде в ужасных обстоятельствах.
От страха надо освободиться, тогда уйдут и видения, или наоборот избавится от видений, уйдет страх. Пограничное состояние — это когда надо сделать усилие и перешагнуть через… Границу? Себя? Обстоятельства?
Эрих поможет, он друг, можно довериться ему, потому что вернуться надо здоровой и потому что довериться больше некому.
Она сидела возле двери кабинета, не решаясь постучать, сидела до тех пор, пока ассистентка, выпуская пациента, не увидела ее. Он вышел тотчас: собранный, сухой.
— Ага. Сначала на массаж, потом…
— Я хочу продолжать сеансы.
— Прекрасно, — в голосе неожиданно разочарование и даже растерянность.
— Тогда, как обычно, в три.
Ассистентка молча вела ее по коридорам, на повороте, в обширной полукруглой нише стоял рояль и кадка с пальмой. Нестерпимо захотелось остаться одной в этом глухом закоулке, коснуться клавиш и, может быть, тихонько этюды Шопена. Но она покорно зашагала за мослатой теткой.
— Это здесь. — Короткий стук в дверь. — Зоя, мы пришли.
И вышла тоненькая, как мальчик-подросток в шапке золотых вьющихся волос, с огромными испуганными глазами лемура.
— Да, да, я жду.
Худющие руки прижаты к груди, губы, дергаются от испуга.
Когда Надежда раздевалась за ширмой, лепетала детским голоском:
— Я могу говорить по-русски, хотя конечно потерял цвик[2], но если вы хотите по-немецки…
— Нет, лучше по-русски.
— А… Ну тогда хорошо, вот, ложитесь, доктор Менцель сказал лицо тоже, такой немножко восточный массаж, хотя я давно не делала, и наверное, потеряла цвик, но доктор сказал… — все это она бормотала, расправляя идеально гладкую простыню.
Но хрупкие, исхудалые руки ее оказались неожиданно сильными. Иногда они причинял боль, но Надежда терпела, боясь спугнуть это и без того чем-то перепуганное насмерть существо.
Сеанс длился долго, и Зоя лишь один раз прошелестела:
— Доктор Менцель — великий врач, и великий человек. Вы имеете большую удачу, попав к нему.
Надежде было неловко, что она не развлекает трудящуюся над ней крошку разговором, но никак не находила темы. Спрашивать, откуда знает русский глупо и бестактно, ведь Эрих сказал, что был русский муж, был и сплыл.
— Это точка очень важная, потерпите, она держит весь ваш костяк.
Было очень больно, Надежда зажмурила крепко глаза.
— Хорошо, хорошо, — тут же испугалась Зоя, — на первый раз сильно не будем.
Судя по всему, она обретала некоторую смелость, не видя собеседника, потому что, когда Надежда ушла за ширму, сказал неожиданное:
— Вы похожи на Марию Магдалену.
— Разве?
— Да. Такой она нарисована в книге, которую я сейчас читаю. О загадочном племени, которое жило неподалеку отсюда в Квадрубе. Иисус Христос пришел к ним, вместе с Марией Магдаленой, и у них были дети. Теперь надо найти тех людей, которые от этих детей, и когда найдут молодых, и они поженятся, снова, появятся Иисус Христос, — последние слова она прошелестела еле слышно.
— А что это за книга, что вы сейчас читаете?
— Я выписала ее из Вены. Она на немецком, вы тоже можете прочитать. Это время вам удобно?
— Совершенно удобно.
— Ну тогда хорошо.
Ее маленькое скуластое личико побледнело от тяжелой и честной работы.
— Кому мне заплатить? Вам? В кассу?
— Нет, нет! — кулачки снова прижаты к груди, взгляд умоляющий. — Это доктор все сделает, он все знает. Мне нельзя.
— Зоя, скажите, там рояль, на нем играют?
— Иногда доктор играет, иногда кто-нибудь из пациентов.
— А мне можно поиграть?
— Это я не знаю. Нужно спросить доктора.
— О чем ты думаешь?
— Ни о чем. Так всякая ерунда.
— Не хочешь сказать? Тебе неприятно об этом говорить?
— Да, неприятно, потому что я думала о деньгах.
— Ты не должна пренебрегать никакими мыслями.
— Но это неважно, это бессмысленно. Можно уточнить потом.
— Что уточнить?
— Гонорар, который я должна уплатить Зое.
— Ты думала об этом все время, пока шла сюда?
— Да, пожалуй. А нельзя сделать так, чтобы я видела вас? Вы где-то сзади…
— Нет, это ненужно. Деньги… К ним относятся как к сексу — с такой же двойственностью, осторожностью и ханжеством. Массаж пошел тебе на пользу, лицо как персик. Ты любишь персики?
— Терпеть не могу.
— Почему?
— Их все хотят съесть. В детстве я боялась, что меня съедят.
Она подумал, что у нее слишком высоко открыты ноги, привстала на кушетке и поправила юбку. Снова легла.
— Мои дети любят персики, муж присылает им с Кавказа.
— Ты любишь своих детей?
— Не знаю. Иногда нет. Меня многое в них раздражает: их безделье, то, что они часто ссорятся друг с другом…
— Ты не была бездельницей. Ты много трудилась.
— Да. Мы с сестрой ходили по домам, собирали деньги и вещи для тех, кто был в ссылке, чинили эти вещи, стирали, упаковывали и посылали посылки. Мои дети слишком много тратят времени на игры.
— А твой пасынок тебя тоже раздражает?
— Нет. Я его жалею. Два года назад он пытался покончить с собой из-за несчастной любви. Стрелял в себя, ранил… Это было ужасно, потому что… Мне было очень жалко его.
— Ужасно только поэтому?
— Не только.
— Почему еще?
— Я не хочу говорить.
— Ты его любишь больше, чем пасынка.
— Нет, нет! Просто его отец смеялся над ним, очень жестоко.
— Как жестоко?
— Он сказал: «Даже застрелиться не можешь, как следует».
— Твой пасынок — способный юноша?
— Не очень. Учиться ему трудно, но ведь он вырос в провинции… А все-таки вы не могли бы сесть так, чтобы я вас видела?
— Ты хочешь меня видеть? Зачем?
— Просто трудно разговаривать, когда не видишь собеседника.
— Я не собеседник. Я — врач. Собеседником я буду вечером. Значит, твоя семья помогала большевикам?
— Да.
— Но ведь ты знаешь, что ваша революция сделана на немецкие деньги, что Ленин был немецким шпионом.
— Это неправда!
— Это знают здесь все.
— Так говорили летом семнадцатого в Петрограде в очередях, в трамваях, но это неправда.
— Ну вот видишь. Я говорю, на улицах говорили, а ты говоришь неправда.
— Потому что я точно знаю, что это неправда. Я один раз пришла домой, меня стали расспрашивать об обстановке на улицах, это было после июльского восстания. Вот тогда и говорили, что виновники восстания — тайные агенты Вильгельма, что они убежали на подводной лодке в Германию. Я была девчонка. Не понимала, что эти глупости повторять не следует, и очень смутилась, узнав…
— Узнав что?
— Это неважно. У меня болит голова.
— Ты боготворишь Ленина, как все коммунисты?
— Зоя сказала, что в книге, которую она читает, написано, что Иисус не умер, он ходил по миру и даже здесь есть место, где он бывал. Мне показалось, что Зоя не очень здорова.
— В некотором смысле она более здорова, чем многие другие, считающиеся здоровыми, люди.
— Мы сможем посмотреть то место, о котором говорила Зоя?
— Конечно. Но закончим нашу тему.
— У меня болит голова.
— Последнее. Значит, все-таки тогда даже ты, воспитанная в семье большевиков, повторила, что Ленин — агент Вильгельма.
— Я была глупой девочкой, а вот то, что правительство утверждало это и требовало, чтобы большевики отдали себя в руки правосудия — это была провокация. И один человек сказал, что Ленина юнкера до тюрьмы не доведут, убьют по дороге.
— Кто был этот человек?
— Неважно. Бессмысленно называть его. Я устала.
— Хорошо. Закончим.
Возник перед ней, высокий, в безукоризненном сером костюме, ослепительный воротничок рубашки оттенял смуглость лица. Помог ей встать. И, увидев близко его лицо, она удивилась тонкости и красоте его, огромностью глаз и чуть впалыми веками оно напомнило голову породистой лошади.
— Мы поедем в маленький старинный немецкий город, — сказал он, подойдя к столу. — Ты предпочитаешь на машине или на поезде?
— Не люблю машин. Мне неловко ездить в них.
— Неловко? Перед кем? Здесь машина — не такая уж роскошь. Значит, поездом. Я тоже люблю поезд. Иди гуляй, пей воду. Зайди в гостиницу, прихвати что-нибудь теплое, возвращаться мы будем вечером, в три я за тобой заеду.
Ее давно уже не спрашивали, что она предпочитает, давно никто так не опускал перед ней глаза, и давно ее походка не была такой легкой, когда с высокого крыльца лечебницы она спускалась в парк.