ГЛАВА VIII

Пикник удался. Она всегда любила трапезы на природе, а здесь на берегу Холодной речки — зеленый сумрак леса, пронизанный дымными лучами солнца, лепет воды.

Шашлыки она замариновала сама с вечера, и они удались на славу. Екатерина Давидовна с милейшим Володей Полонским запекли в глине перепелов, дети таскали из воды и приносили на крохотную полянку, которую облюбовал Иосиф, бутылки с вином, и вскоре вся компания пришла в прекрасное состояние восторга красотами природы и нежной симпатии друг к другу. Ворошиловых Иосиф любил за искренность и простоту, Володя Полонский — вообще миляга: веселый с удивительно ясным выражением голубых глаз. И был еще один гость. Его пригласил из Ессентуков, где он отдыхал, сам Иосиф. Познакомиться, поговорить о том, о сем. Бывший секретарь Краснопресненского райкома Москвы оказался плотным крепышом, глубоко посаженные глаза смотрели с широкоскулого лица внимательно и спокойно, чем-то он напоминал Сергея Мироныча. Правда, без сокрушительной белозубой улыбки Кирова, но зато уж когда улыбался изредка — это было то, о чем в народе говорят «душу отдашь». Он как-то сразу лег на сердце. При крестьянской неторопливости, обнаружил отменные манеры — какую-то дореволюционную военную учтивость. Иосиф сказал, что он был то ли прапорщиком, то ли поручиком в царской армии.

С Иосифом они чуть не облыбызались, когда обнаружилось, что Мартемьян Никитич родом из тех мест, где Иосиф в 1903 году отбывал ссылку — из Балаганского уезда Иркутской губернии. Иосиф сразу взял очень теплый почти родственный тон с Мартемьяном Никитичем и даже, как будто, не хотел делить его ни с кем, уединялся надолго в кабинете или зазывал на долгие прогулки.

Надежда видела, что Рютину хочется поиграть с детьми, занять их и она попросила Иосифа, чтоб на пикнике не держал его все время возле себя, дал заняться ребятишками.

Наверное, от того, что у гостя было трое своих — два мальчика и девочка, обращение и хватка его с ребятами были уважительно-простецкими.

Иосиф, к ее удивлению, легко согласился на ее просьбу не удерживать Мартемьяна Никитича серьезными разговорами, и теперь тот вместе с Васей и Томиком строили в зарослях шалаш, а для Светланы он уже соорудил навес из веток, там она и заснула на стеганом ватном одеяле, раскинув ручки и чихая, если пятно солнца падало на личико.

Мальчишки с важным, таинственным и счастливым видом появлялись из чащи, озабоченно оглядывались в поисках чего-то, и снова исчезали.

Иосиф был уже слегка пьян, о том свидетельствовала лихо заломленная фуражка и рука, как бы нечаянно то и дело касающаяся ее ноги. Все полусидели-полулежали на покатом склоне полянки. Ей были приятны эти мимолетные прикосновения. После процедур Карлсбада и Мариенбада их соития перестали терзать ее мукой боли, как это было до отъезда, а Иосиф обращался с ней так бережно, так нежно, что, кажется, впервые она робко будила его ночью. Они второй раз в жизни переживали «медовый месяц». Погода стояла удивительно ласковая, море для августа было очень теплым. Она много плавала, сидела с детьми на пляже, наблюдая, как под соседним тентом Иосиф и Мартемьян Никитич ведут бесконечную беседу. При этом Рютин время от времени запускал галькой замечательные «блинчики» на воде. Мальчишки, как-то сразу безоглядно очарованные гостем, следили за ними с вниманием служебных собак, готовых откликнуться на первый жест или призыв.

Вот и сейчас выскочил распаренный с горящими глазами Вася и громко объявил:

— Добро пожаловать в хижину Робинзона Крузо.

Иосиф легко вскочил, протянул ей руку, помогая подняться. Это тоже было новое: «Насмотрелся на Рютина, да и Володя джентльмен хоть куда».

Им даже не нужно было изображать изумление.

Сложенный из бамбука, крытый листьями папоротника домик был удивительно красив.

Даже дверца на веревочных петлях с аккуратно выструганной задвижкой изнутри легко открывалась и запиралась. Она невольно с испугом глянула на Иосифа: он не умел строить таких домиков. Но лицо Иосифа просто сияло от восхищения. Он попробовал домик на крепость, сказав, что он волк и хочет проверить жилище Наф-Нафа, потряс легонько стены, Вася и Томик замерли, Рютин ладонью сделал успокаивающий жест «Мол, не бойтесь, выдержит». Действительно выдержал, хотя потом Иосиф сказал, что только слегка дотронулся. Он ходил вокруг домика, рычал, шумно дул на него, изображая волка, снова трогал, мальчишки выли от восторга. Екатерина Давидовна забралась в домик, закрылась изнутри и оттуда кричала, что теперь будет жить здесь.

Иосиф подмигнул ей: Екатерина Давыдовна действительно походила на хорошенькую розовую свинку.

Снова жарили шашлыки, и Мартемьян Никитич живо рассказывал, как он действительно жил Робинзоном, скрываясь от колчаковцев в тайге. Потом Иосиф насмешил историей, как бежал из того самого Балаганска и о другом побеге из Вологды, когда с ними был еще один беглец, переодетый женщиной.

Потом Иосиф и Климентий Ефремович удивительно слаженно пели «Да исправится молитва моя», а Мартемьян Никитич — сибирские песни. Одну особенно красивую «То не вечер, то не вечер». Положив голову на плечо Иосифа Надежда разглядывала его: высокий лоб, глубоко посаженные глаза, раздвоенный подбородок. Все в этом человеке было как-то надежно, достоверно и искренне. И даже деревенский плавный жест — от груди в сторону «Пропадет, он говорит, моя буйна голова», не был нарочит или смешон. «Ах, если бы такие люди были около Иосифа! — с чуть хмельной восторженностью думала она. — Он и сам изменился бы. Ведь он хороший добрый человек. Пригласил этого простого управляющего каким-то кинофототрестом, обхаживает его, старается, чтоб ему было приятно. Его обидели, кажется, сняли с должности, вот Иосиф и замаливает чужие грехи. Понимает, что с хорошим человеком поступили дурно. Все-таки я часто несправедлива к нему».

Вернулись в сумерках. Мальчики попросили разжечь костер. И здесь Мартемьян Никитич отличился: быстро устроил маленький, но очень бойкий и теплый костерок. Сели вокруг. Теперь Иосиф уж с полным правом завладел гостем. Мальчики, положив головы ей на колени, смотрели на огонь и потихоньку засыпали.

Лица Иосифа и Мартемьяна, увлеченных разговором, то выступали из темноты, освещенные зыбким рыжим светом, то тонули в полутьме. Она чувствовала, что впадает в транс, глядя на огонь, но оторвать взгляда не могла. Словно издалека доносился голос Рютина.

— …болезнь сменовеховцев видна и в том, что они к нашей революции применяют старую мерку Великой французской… и не всегда ломка старых общественных отношений ведет к истощению производительных сил, все дело в методах ломки… история показывает, что борьба против победившего класса постепенно затихает… деревня… аргументум бакулини[3]… твердозаданцы…

Кто-то подбросил в костер поленья, стало почти жарко. Она боялась пошевелиться, не хотелось будить мальчиков, да и тепло их согревало так сладко. Ей почудилось раздражение в голосе Иосифа, она подняла глаза от огня. Иосиф раскуривал трубку в темноте дышала крошечная алая точка.

Рютин с новым поленом шел к костру. Точка колебалась, дергалась. «О Господи, опять это вернулось! Значит Эрих меня не вылечил», — успела подумать она. Точка вдруг двинулась с бешеной скоростью, настигла затылок Мартемьяна Никитича, и он упал лицом в костер.

Запах щелока.

— Надежда Сергеевна! Что с вами? — он наклонился к ней, спросил негромко. — Вам что-то приснилось?

— Да, да. Я задремала. Пора. И детей надо укладывать. Хотите чаю?

— Хотим, хотим, — откликнулся Иосиф. — Накрой на веранде.

— Интересный парень. Очень интересный.

— Да, мне он тоже понравился, — пробормотала она сонно.

— А вот это не выйдет. За вами должок. До чего же ты красива голая, он откинул одеяло.

Как всегда потом его тянуло курить. Это были лучшие минуты: он курил, и они говорили обо всем: о его делах, о близких, о детях.

— Один гость уезжает, другой приезжает, — сказал он, чуть шепелявя. Разжигал потухшую трубку.

— Кто приезжает?

— Лаврентий.

— О нет! — она резко села, натянула на грудь простыню. — Зачем он здесь? Нам так хорошо. А он чужой, неприятный человек. Он — отвратительный человек. Этот жабий взгляд, потные ладони, мокрые губы…

— У нас, наверное, тоже есть неприятные черты внешности, — миролюбиво сказал Иосиф.

— Надеюсь, что все-таки мы не такие мерзкие. Но ты прав, дело не во внешности, дело в том, что он мерзкий человек.

— В чем дело? Приведи факты. Ты меня не убеждаешь, я не вижу фактов.

— А я не знаю, какие факты тебе нужны. Я вижу, что он негодяй. Я не сяду с ним за стол!

— Тогда убирайся вон! Это мой товарищ. Он хороший чекист, он помог нам в Грузии предусмотреть восстание мингрельцев, я ему верю. Факты, факты мне надо.

— Как же ты слеп! Он приползает припасть к стопам, неискренний, фальшивый человек. Я же не говорю такого о Володе Полонском или об этом сегодняшнем — Рютине. Он — хороший человек, он — искренний человек, это сразу видно.

Он вдруг резко наклонился к ней и, дымя трубкой прямо в лицо, посмотрел прищурившись:

— Значит, не сядешь с ним за один стол?

— Не сяду!

— Тогда убирайся!

— Сам убирайся! Я тебе не собачка, чтоб свистнул — прибежала, пнул убежала.

Он вынул трубку изо рта, помолчал, глядя куда-то ей в переносицу, потом очень тихо и очень медленно.

— Ты не собака, ты — хуже. Ты — идиотка. Этот твой Рютин контрреволюционная нечисть. Тварь! Его надо разоружить до конца. Я его уничтожу, пыли от него не останется. Он сгниет еще дальше, чем его Балаганск. — И вдруг заорал: — Поняла, дура!

— Ты сошел с ума! Ведь ты его разве что не обнимал! — она стала отползать на край кровати. — Господи, какой ужас!

— Я же сказал, что ты дура-баба, — он снова говорил тихо. — Ни хера ни в чем не слышишь. Его за яйца подвесить надо, теоретика ебаного. Аргументум бакулини, я ему покажу аргументум.

Она встала с постели, волоча простыню, подошла к окну. Огромное черное небо с огромными звездами надвинулось на нее.

— «Вы мне жалки звезды-горемыки», — вспомнились стихи, что читал там в другом мире, в другой жизни, другой человек. — «Вы не знаете любви и ввек не знали», — вдруг громко сказала она. — Любви, тоски — какая разница! Никакой! Обнять — убить, убить — обнять, какая разница? — она обернулась к мужу. — Ты не знаешь, какая разница? Она есть? Тогда расскажи мне о ней, мне дуре-бабе. Расскажи, почему я видела ребенка под платформой и людей в теплушках, кто они? Куда их везут? В Балаганск, в Нарым, в Туруханск, в Вологду, куда там еще тебя высылали? Тебе там понравилось? Ведь, правда, понравилось, у тебя там была Лида, и Поля и еще кто-то? Почему же ты убегал? Расскажи!

— Прекрати истерику.

— А это не истерика. Давай поговорим. Ты так смешно рассказываешь о своем житье-бытье ссыльного, расскажи еще что-нибудь забавное на сон грядущий, чтобы я не думала о тех людях и о том ребенке, им ведь будет хорошо, весело, правда? Вы ведь с Лаврентием позаботитесь, чтоб им было весело, как Каллистрату Гогуа в Суздальском политизоляторе?

— Завела шарманку. Все в одну кучу, — он встал, очень осторожно подошел к ней, и вдруг одним рывком обнял, схватил, как птицелов птицу. Ну хватит, хватит, девочка! Выпили, наговорили лишнего, ты — ревнивая, я вспыльчивый, давай спать или не спать. Тебе нравятся звезды, смотри на них, пока я буду делать свое черное дело, — он повернул ее спиной к себе. Тихо, тихо… смотри на звезды. Вот так. Упрись в подоконник и смотри, я мешать не буду, только прогнись чуть-чуть.

Звезды множились в ее слезах, стекали по щекам, падали на подоконник, уже другие, снова множились и снова падали, угасая на лету.

— Я же говорил, никогда не вмешивайся в мои партийные дела — накажу. Вот и наказал, — он придвинул ее голову к себе на плечо. — Спи.

Ноги у него были ледяными, и от него чуть-чуть пахло псиной. Но она уже привыкла к этому запаху.

Ей снился сон. Девочка в клетчатом платьице с корзинкой в руке звала ее за собой, махала ладошкой и пятилась, пятилась к краю платформы. Она побежала, чтобы схватить ее, уберечь от падения, но девочка, как полоз утекла за край платформы, и когда она подбежала, вдруг выскочило то в лохмотьях, бритое, с огромными глазами и торчащим животом, протягивало к ней костлявые руки, что-то кричало беззвучно. Она узнала Зою, протянула руку, чтобы помочь ей встать на платформу, но Зоя неожиданно сильно потянула к себе, туда вниз. Она обернулась за помощью. Вдалеке на платформе неподвижно стоял человек в темной косоворотке в сапогах и махал ей прощально рукой. Она хотела закричать и не могла, давилась чем-то, а Зоя тянула все сильнее и сильнее. Вдалеке, там, где поле выпукло обозначало горизонт, появилась очень высокая худая фигура и, кружась как смерч, стала приближаться к ней. Она крикнула: «Эрих!» и проснулась.

Иосиф смотрел на нее одним полуоткрытым глазом. Такое с ним бывало: спал, как циклоп, и убеждал, что такого не может быть, что ей померещилось. И действительно в сумраке рассвета она не успела понять, спал он или бодрствовал и наблюдал за ней; он повернулся на другой бок.

Иосиф проводил Рютина к машине, похлопал ласково по плечу. Тот был в темном легком френче с высоким воротником, в сапогах. Она стояла на веранде, и на прощанье Мартемьян Никитич помахал ей рукой. И вместо залитого солнцем заднего двора, обсаженного высоким можжевельником, она увидела серую безлюдную платформу среди, словно присыпанных золой, бескрайних полей.

— Мама, мам, мама! — Светлана, соскучившаяся по ней за два месяца отсутствия и не отходившая от нее, тянула за подол. — Мама, мам!

Берия все-таки не появился, и она поняла — это означает, что прибудет после ее отъезда в Москву. Ни о ночном разговоре, ни о Рютине не поминали, будто их и не было. Она чувствовала, что Иосифа тяготит ее присутствие, что ждет, когда же уедет, наконец.

Незадолго до ее отъезда ужинали с Молотовыми и Егоровыми. Полина, как всегда — строго-элегантна, Егорова, как всегда — обнажена донельзя и кокетлива. Ее роскошные загорелые плечи казались еще одним пряным блюдом за обильным столом. И это чувствовала не она одна: Молотов отводил глаза, Иосиф же, наоборот, то и дело бросал взгляды гурмана.

Надежда мало ела, ощущая спазмы в горле и желудке. Тому была еще одна причина.

Днем она не сдержалась, резко обошлась с детьми и теперь ее мучили смешанные чувства. Вспоминая инцидент, она то ощущала прилив гнева, то раскаяние.

На десерт детям подали малину со взбитыми сливками. Вася стал бить ложкой по сливкам, стараясь попасть в лицо Томику. Светлане понравилась эта забава, и она тоже принялась разбрызгивать сливки.

Надежда строго приказала прекратить баловство, но дети вошли в раж. Белые хлопья теперь летели во все стороны. Мяка вытирала лицо и пыталась поймать руку хохочущей Светланы, а она, схватив Васю за руку, резко выдернула его из-за стола так, что упал стул, и поволокла прочь из столовой. Швырнула его в комнату: «До вечера ни моря, ни прогулок! Барчук! Паршивец! Другие дети пухнут с голода!» Вася бил ногами в дверь, кричал: «Выпусти немедленно!», но она ушла в столовую, вынула Светлану из стульчика, с силой вытерла ей лицо салфеткой и отнесла в кроватку. Светлана как села, так и застыла, потрясенная тем, что изумительная игра закончилась так неожиданно. Но вскоре опомнилась и принялась реветь, прижав кулачки к глазам. На детской половине стоял стон. Трясущимися руками она собрала со стола и ушла, чтобы не слышать воплей и не видеть Мякиных поджатых губ.

В столовой говорили о политике.

— …не сомневаюсь, что вскроется прямая связь кондратьевцев и меньшевиков с правыми. Кондратьева, Громана и пару-другую мерзавцев вроде Чаянова нужно изолировать. И вообще желательно провести проверочно-мордобойную работу в Наркомземе и Наркомфине. Провели же в Надиной академии. Результаты налицо.

— Но сначала должен быть суд, — мягко сказал Вячеслав Михайлович. Господам обвиняемым придется признать свои ошибки и…

— … порядочно оплевать себя политически… — добавил Иосиф.

— Совершенно верно. Признав одновременно прочность Советской власти и правильность метода коллективизации.

— Было бы недурственно.

Они засмеялись.

— Чаянов — это ученый, да? — спросила Надежда.

— Он еще и книжечки пописывает, художественные, — напомнил Молотов.

— Маловысокохудожественные о крестьянской утопии, и еще что-то из средних веков про нечистую силу в Москве. Забавно, советую почитать, Иосиф, как всегда в присутствии красивой женщины, после двух-трех бокалов был настроен благодушно.

— Он такой… очень красивый, с благородной внешностью. В прошлом году читал у нас лекцию.

— Видишь, до чего дошли старые маразматики в Промакадемии, — Иосиф с наигранным изумленным возмущением смотрел на Молотова, — Чаянов, Кондратьев…

Каждый раз при упоминании имени «Чаянов» Надежда ощущала словно дуновение теплого ветра. Он, конечно, не узнал ее тогда среди студентов в большой аудитории, да ей и не нужно это было. Она смотрела на красивое породистое лицо, записывала прилежно лекцию (что-то о крестьянской кооперации) и в зимний промозглый день в аудитории с несвежим знобким воздухом, среди одетых в зимнее пальто студентов (здание не отапливалось) виделась ей река, дышащая глубоко и спокойно песчаный откос горы, часовенка на холме…

Она взяла Васю покататься на лодке, ловко улизнув от охраны. Гребла сильно и с удовольствием против течения к Николиной Горе. Вася сидел на корме худенький, золотистый, вокруг рыжих волос слабое свечение, похожее на нимб. Тогда она еще была полна сладостных надежд на его незаурядность, какие-то неведомы таланты, какое-то туманное будущее рядом с высоким добрым и мужественным сыном.

— Мама, пой! — просил он, и она в который раз запевала гортанным чистым голосом, какого никто никогда у нее не слыхивал:

Очаровательные глазки,

Очаровали вы меня,

В вас много жизни, много ласки,

В вас столько страсти и огня.

Эта песня и этот голос были только для него, для маленького золотого мальчика, сидящего, согнувшись, на корме.

— Мама, водичка.

Только тут она почувствовала, что ноги ее в воде. Глянула вниз, вода уже закрывала распорки, почти доставала до ножек Васи.

Ее охватил ужас: в лодке образовалась течь. Она прикинула расстояние до их пляжа и поняла, что вряд ли удастся дотянуть. Нужно грести к ближайшему берегу. Развернула лодку и стала грести изо всех сил.

Она думала: если лодка перевернется, можно будет уцепиться за нее и продержаться, пока кто-нибудь их не заметит с берега или не хватятся в Зубалове.

Но как уцепиться с Васей на руках, и потом… неизвестно, будет ли на плаву лодка или пойдет ко дну.

Вода стала прибывать быстрее. Она оглянулась — далеко ли до берега и увидела мужчину в белой рубашке. Заслонившись ладонью от солнца, он смотрел на них.

— Эй! — она взмахнула рукой. — Товарищ, у нас беда!

— Мамочка, я боюсь, — очень спокойно сказал Вася.

— Товарищ, помогите нам, — осипшим голосом крикнула она и сообразила, что он не слышит ее.

— Васенька, не бойся. Я сейчас буду очень громко кричать, и ты кричи: «По-мо-ги-те!»

— По-мо-ги-те! — заорал Вася так, что эхо откликнулось на берегу.

Человек махнул рукой и стал снимать рубашку. Она гребла, задыхаясь, ладони саднило невыносимой болью.

— Васенька, черпай воду, — она бросила сыну свой тапочек на резиновом ходу. — Молодец, черпай, черпай.

— Дядя, дядя, мы здесь! — вдруг крикнул Вася, и какая-то сила потянула лодку. Она оглянулась.

Невысокий очень загорелый мужчина, коротким багром подтягивал лодку к своей. Она не ко времени удивилась красоте его лодки: изящная, точно отлакированная.

— Сейчас, очень спокойно. Все делаем очень спокойно. Мальчик, подожди не вставай, я заберу тебя сам.

— Боюсь, что вашу вряд ли дотянем, но попробуем?

— Не надо. Она уже почти полная.

— Но если вы можете грести, я ее переверну и дотолкаю до берега.

— Не надо, — и словно оправдываясь: — Мальчик испуган. На берегу есть откуда позвонить?

— На берегу? На каком?

— На вашем.

— Из «Сосен», наверное, можно, если… если они разрешат. А вам куда?

— Нам в Зубалово.

— Через десять минут будем там.

— Мне неловко…

— Это — утренняя тренировка.

Казалось, что у лодки были невидимые паруса, так она летела, вырываясь из его рук, и два золотых водяных круга вертелись по бокам ее. Вася глядел, словно зачарованный. Бугры блестящих мышц на загорелых животе, груди и плечах гребца вырисовывались и исчезали как в калейдоскопе.

Вот лодка уже вошла в тень леса, и Надежда могла рассмотреть его. Черная прядь упала на лоб, мягкие карие глаза, благородный овал лица, выпуклый затылок. Похож на какого-то американского киноактера.

— Вы устали. Не спешите, мы уже близко. И… огромное вам спасибо. Я даже не знаю, как в таких случаях благодарить… ведь вы спасли нас.

— В былые времена в таких случаях спаситель либо оборачивался котом, либо вороном.

— На кота вы не похожи, а на ворона, пожалуй, да. Цветом.

— Впрочем, чуда нет. Вы были почти у берега. А вас уже ищут.

По берегу метался Ефимов с охранниками. Лодка мягко ткнулась в песок.

— Прощайте, — она протянула ему руку. — Аллилуева Надежда.

— Чаянов.

— Не чаяли остаться живыми, а тут как раз и Чаянов.

— У вас подходящее имя. И вот что, — он повернул ее руку ладонью вверх. — Сначала примочка из марганцовки, а потом — сок из листьев столетника. Знаете такой цветок?

— …этих господ, хитро увиливающих от тенденций к интервенции, нужно провести сквозь строй.

— Да, они бесспорно являются интервенционистами, — как всегда согласился с Иосифом Вячеслав Михайлович.

— Тенденции, интервенции, турбуленции, наверное все это сконструировало ОГПУ, — она взяла кисть винограда и тут же положила назад.

За столом воцарилось молчание.

— Чаянов, мне помнится, прочитал очень интересную лекцию, об интервенции ни слова. Не намекал, не призывал…

— Он ее спас, — презрительно ткнул трубкой в ее сторону Иосиф. — На лодочке покатал, теперь она считает себя ему обязанной по гроб жизни.

— Ой, расскажите, как это было! — вскрикнула Егорова. — Обожаю романтические истории.

— Надя, у вас отличный вкус, — сказала умная Полина. Пауза среди тишины. — Зубалово просто преображается, как в сказке. Эта пристройка с южной стороны удивительно гармонична. Мы перед отъездом навещали Сергея Яковлевича и Ольгу Евгеньевну и восхищались. И очень правильно, что сразу делаете паровое отопление. У нее настоящая хватка экономиста и хозяйственника, — специально для Иосифа тоже в третьем лице.

Но когда шли проводить к машине, задержала, взяв легонько за локоть, сказала тихо:

— Надя, так нельзя. Слишком нервно и вообще не стоит при посторонних, с мужьями все можно обсудить наедине. Хотя есть вопросы, которые не следует обсуждать ни с кем. Тем более, что Иосиф очень гордый человек, вырос в Грузии, там особый семейный устав… В общем, не сердитесь, я по-дружески, любя вас… не надо создавать опасных ситуаций, вы же умная женщина, вы все понимаете, зачем же портить отношения с мужем…

— Полина! — окликнул Молотов, приходящий всегда в состояние подобное смятению, если она отлучалась от него, — Полина, будь осторожна, здесь можно споткнуться.

В Академии ждали две новости. Первая — большинство занятий теперь происходило на Миусах в Менделеевском институте, вторая — в группе появилась новая студентка. Эта худая, остроносая женщина, крепкого телосложения, в очках, сразу привлекал внимание Надежды. Она заметила почтительное уважение к новенькой мужской части студентов, настороженность и недоброжелательность — женской. Что-то в этой Руфине отличало ее от других. Сначала показалось — резкое отличие в уровне знание и общей образованности, потом поняла — нет, не только это. Руфина (так звали новенькую) хотя и ходила всегда, кажется, в одном и том же темно-синем, в узкую белую полоску, костюме неизменно казалась элегантной, свежей, отглаженной; стекла очков хрустально прозрачны, фильдекосовые чулки не морщат на длинных стройных ногах, крупные руки ухожены.

При этом кто-то из одногруппников разведал, что Руфина с восемнадцати воевала на Гражданской, потом почему-то жила в Харбине, оттуда превосходное знание китайского, потом с военной делегацией Егорова ездила в Китай, работала в Главконцесскоме, в Верховном суде и вот решила учиться.

Надежда очень мерзла после Сочи. Сентябрь выдался холодным. По утрам крыши были белы от инея, нигде, конечно, не топили, и она провалялась несколько дней с тяжелейшей ангиной. Александра Юлиановна сказала, что необходима операция гланд, иначе она замучается с горлом и испортит сердце. Назначили на конец сентября, но пока валялась дома, раздали курсовые по теории машин, и ей, как отсутствующей, конечно же досталась самая гадость червячный редуктор.

Надежда чуть не заплакала, увидев задание. Группа смотрела сочувственно будто на погорельца. Одна Руфина сказала, что червячный редуктор — это «сплошное счастье», и она с удовольствием поменяется с Надеждой. Надежда отказалась и уже скоро пожалела о своей гордыне: ночи напролет маялась с чертежами. Хорошо, что Иосиф решил задержаться в Сочи до октября — протезировать зубы.

Письма писал хорошие, присылал лимоны, персики, в общем, как всегда, врозь скучали друг без друга. Расчет этого проклятого редуктора со скрипом принял новый преподаватель — худой с задумчивым взором Иванцов, а вот чертежи ее отправили переделывать.

Принялась чертить сначала. Вася, как всегда, воспользовался ослаблением контроля и через всю Москву сгонял на велосипеде на центральный аэродром посмотреть чудо века дирижабль «Граф Цеппелин» Сначала он наврал, что никуда не ездил, ничего не видел, рассказал в школе один мальчик, но потрясение было так велико, что буквально через час за ужином, он принялся расписывать и дирижабль, и свою поездку.

Запнулся, покраснел. Она не стала его ругать, а просто заметила, что правду всегда говорить удобнее, например, можно поделиться впечатлениями с близкими. Вася был потрясен неожиданным либерализмом, а она корила себя, что из-за червячного редуктора не свозила сына посмотреть диковинный дирижабль.

Наваждение рассеялось очень просто. На конференции ударников оказалась рядом с Руфиной, и та спросила, как продвигается курсовик.

— Измучилась с чертежами. А мне еще предстоит операция, выйду из строя на несколько дней.

— Да ну! — засмеялась Руфина. — Просто ты слишком правильная. Я тебе дам одну книгу, там все чертежи ты и… сверишься.

После конференции раздавали ордера на галоши и пакетики с круглыми конфетами. Надежда съела одну — была голодна. Обсыпанная сахаром карамель с паточной начинкой показалась отвратительной. После конференции для участников давали в Большом «Кармен» с Максаковой. Руфина светилась.

— Моя любимая опера.

И очень точно напела тему гадания.

В зале сидела замерев, вытянув шею, глаза блестели, но после окончания заторопилась.

— Тебе далеко?

— Мне… ннет, — поперхнулась Надежда («Значит, еще не знает».)

— А мне на Миусы. Побежала. Завтра после занятий зайдем ко мне, это рядом, я дам книгу и, если хочешь, помогу.

Было холодно, бежали через голый Миусский сквер, потом кружили среди жалчайших деревянных домишек. Вошли в темные сени: ведра с водой, кадки, запах кислой капусты.

— Это мы заготовили на зиму. Отличный витамин. Я вам дам с собой, только банку верни. Банки дефицит.

Руфина вела ее по длинному коридору. Толкнула дверь в торце его.

— Ау! К нам гости.

На кровати лежал мальчик лет десяти и смотрел на них сияющими глазами.

— Это Мика — мой сын. Вернее, я его дочь, потому что он умнее, талантливей, образованней и мудрее меня. Покажи.

Руфина взяла с пюпитра, лежавшего на животе мальчика, лист с рисунком.

— Это кто?

— Это портрет Жоржа Бизе, а по углам иллюстрации к «Кармен», как ты рассказывала. Это — драка на табачной фабрике, это — Цунига и Хосе, это Кармен гадает, а это Микаэла.

— Отлично! Посмотрите, — Руфина протянула лист Надежде, — как будто был вместе с нами.

— А я и был, можно сказать. Ты так интересно рассказала.

Надежда потрясенно рассматривала карандашный рисунок. Этот мальчик был настоящим художником.

— Я принесу тебе повесть Мериме «Кармен». По этой повести написана опера, и, конечно, либретто бледнее.

— Пьем чай.

Руфина необычайно быстро и ловко накрыла на стол, подвязала Мике белоснежную салфетку взбила подушки, помогла мальчику сесть и поставила перед ним тарелку.

— Мама, можно я буду есть палочками.

— Он гордится тем, что умеет есть, как китаец, — Руфина сняла с полки длинные деревянные палочки, протянула сыну. — Давай, Мяо-мяо.

Комната была крошечной, почти половину занимала кровать, другую — стол и этажерка с книгами.

— Мы с ним валетом, — ответила Руфина на ее незаданный вопрос, а когда приезжает кто-нибудь из друзей — спят на столе или под столом.

— Евдокия Михайловна приходила, — сказал Мика, ловко орудуя палочками.

— Как она?

— По-моему грустная. А вот и еще один член нашей семьи. Смотрите, какое чудище. Заходи Арсений, здесь все свои.

На форточке сидел огромный кот с круглой башкой и огромными настороженными глазами.

— Я знала одного кота в Ленинграде, и что интересно — тоже Арсения, они даже похожи.

— Нет, наш ни на кого не похож. Он все понимает, как человек.

Кот мягко спрыгнул на кровать, и Надежда заметила, что под ватным одеялом, будто пустота, там, где должны были обозначаться ноги.

— Арсений очень любит Мику и иногда приносит ему в подарок полузадушенную крысу. Попробуй этот студень. Если очень повезет, дают без лимита в магазине трамвайного депо. Мне сегодня утром повезло.

Серый холодец оказался вкусным. Но от второго куска Надежда отказалась: в этой комнате смешались нищета и экзотика.

На стенах — красивые веера, и несколько кусочков пиленого сахара в фарфоровой, белой с синем, сахарнице. Чай пили вприкуску.

Руфина очень понятно объяснило, как делать курсовую, дала книгу с чертежами редукторов.

— Из нескольких тебе нужно как бы собрать один. Разница в деталях, и главное — в размере шага.

— Хотите я вам нарисую чертеж. Он будет маленьким, но по всем правилам.

— Это идея! Сплошное удовольствие. — обрадовалась Руфина.

— Нет. Спасибо, милый. Мама мне все хорошо объяснила.

Возвращаясь домой, она пыталась представить Васю, делающего для нее чертежи, и не могла. Абсурд! А ведь мальчики почти ровесники. Дело в том, что Руфина — мать не чета ей. Вернулась из оперы и рассказала и даже, наверное, спела, а она только и знает: «Уроки выучил, зубы почистил?» Иосиф же вообще им и не занимается.

Вот и теперь. Какой смысл торчать в Сочи до конца октября? Делает коронки на зубы. За месяц все можно закончить, а дальше что? Какой-то хитрый умысел в этом сидении есть. Пишет письма на листочках из блокнота синим карандашом. Почему-то этот карандаш раздражает и то, что некоторые послания сочинялись «под парами». По почерку видно и по интонации. Иногда совсем несуразное: «Ты что-то в последнее время начинаешь меня хвалить. Что это значит? Хорошо или плохо?» или «Живу неплохо. Ожидаю лучшего».

Какой пронизывающий холод, он добирается до сердца, до души. В той нищей комнате счастья больше, чем в ее кремлевских хоромах. Странная ситуация: Руфина не знает, кто она. Товарищи не посвятили ее: уверены, что знает и поэтому подлизывается. А она не знает. Пока. Ждать, когда скажут, или сказать самой? Но как?

Она сидела, нахохлившись в дребезжащем промерзшем автобусе. Окна в инее, надышала кружочек, как раз во время — перекопанный, перегороженный заборами Охотный ряд. Надо выходить.

Все разрешилось само собой. Неделю просидела дома после операции гланд и аденоидов. Без наркоза. Профессор Свержевский был потрясен, когда она попросила не делать наркоз. После Мариенбадских сеансов боялась не контролировать себя. Боль была адская, но вытерпела, конечно, и заслужила одобрение Свержевского: «Без наркоза эта операция проходит для больного и для хирурга надежнее. Так что вы были правы, мужественно решив пройти испытание болью».

Много занималась с Васей и Светланой, перештопала, перелатала все их вещички, и главное — вчерне изобразила этот поганый редуктор. Оказалось, в общем-то, даже не очень сложно. Федя научил перерисовывать через стекло и теперь в ее спальне на двух табуретах лежало толстое стекло со стола Иосифа, под ним лампа, и дело пошло веселее — с «грязного чертежа» копировала на чистый ватман.

Вечерами прибегала Ирина. Худенькая, бледная. У нее, как всегда, все было вперемешку: лезгинка Максаковой в новой опере «Алмас», перипетии отношений с заместителем начальника кремлевского гаража, листовки, которые появились на улицах, новое на Семеновой, и, расширив глаза: «Волна крестьянских восстаний. Подавляют с помощью артиллерии и отравляющих газов».

В артиллерию и отравляющие газы не верила — Ирина всегда была склонна к преувеличениям, а про листовки спросила, нет ли у Ирины показать Иосифу.

Ирина посмотрела на нее как на сумасшедшую и как сумасшедшей сказала мягко, что прикоснуться к такой листовке — значит получит срок. Это тоже было преувеличением, но она любила Ирину со всеми ее преувеличениями. Их связывала вся прожитая рядом жизнь. Она рассказала ей про Руфину и про больного безногого мальчика. Ирина тут же загорелась, предложила показать рисунки Мики художнику Нюренбергу, а еще лучше — Василию Семеновичу Сварогу — замечательному рисовальщику, с которым у нее такие теплые отношения, что она даже позировала ему «ню».

— Ты позировала голой! — ужаснулась Надежда.

— А что такого? Это же искусство. Кстати у него есть очень хорошая картина Иосиф в Нальчике, там на заднем плане чудный пейзаж, он как Леонардо пишет позади портрета, великолепные пейзажи. А что делать бедным художникам! Из-за одного пейзажа можно повесить здесь в этой комнате. Хочешь, я поговорю с ним, он подарит, сочтет за честь. И еще мне нравится у него пейзаж из Ессентуков, только что написал.

— Пейзаж Ессентуков, пожалуй, можно, а Иосифа не надо. Он будет недоволен. От слова «Ессентуки» повеяло теплым. Из Ессентуков приезжал к ним этот милый человек Рютин.

В Менделавочку (так звали институт на студентском жаргоне) пришла с пакетом апельсинов для Мики и сразу поняла, что Руфина теперь ЗНАЕТ.

— У нас с тобой партийное поручение, — сказала сухо. — У Коварского неприятности в Челябинске, грозит исключение из партии. Надо разобраться. Хотя, что там разбираться, я с ним говорила, все ясно.

— А если ясно, какова наша роль?

— Моя — не знаю. А твоя может его спасти. Ты говоришь, операцию без наркоза делали?

— Да, — растерянно ответила Надежда.

— Тогда можно я и сейчас без наркоза скажу правду.

— Говори.

— Ему вручали орден Ленина, и, как я поняла, он недостаточно восхвалял твоего мужа.

— Ты, наверное, неправильно поняла.

— Допускаю. Давай поедем в Челябинск, разберемся.

Коварский был угрюмым, запущенного вида, могучим мужиком. Но было известно, что в своем родном Челябинске он отличился как ударник и выдвиженец на партийной работе.

Решили ехать защищать товарища. Руфина помягчела и предложила зайти к ней ненадолго, она посмотрит расчеты по редуктору и вообще.

— Мика спрашивал о тебе. Для него будет праздник, если ты сама вручишь ему апельсины. И потом, хочу познакомить тебя с моей самой близкой подругой. Что ж ты банку для капусты не взяла?

— Завтра принесу.

Снова шли через озябший Миусский сквер, через дровяные склады. У входа в барак их встретил Арсений.

— Он меня за километр ждет, — пояснила Руфина. — Форточка закрыта сегодня, закрыта. Евдокия Михайловна Мику купает.

В комнатке было волгло, пахло щелоком, горячей водой, свежим бельем и углем. Мокрые блестящие волосы Мики были расчесаны на косой пробор. На столе орудовала огромным утюгом полная женщина с миловидным, чуть отекшим лицом.

Протянула руку, ладонь от утюга была горячей и сухой.

— Евдокия Рютина.

Мика рисовал апельсины, что-то шепча про себя. Они пили чай. Евдокия Михайловна была скована, отвечала однозначно и все поглядывала на Руфину вопросительно.

Надежде тоже было не по себе. Она помнила слова Иосифа о «контрреволюционной нечисти» — ее муже, и успокаивала себя тем, что Иосиф сгоряча мог сказать что угодно. Сколько раз она была блядью, дурой-бабой, тупой пиздой, а потом забывалось, будто и не говорил. Она знала, что в минуты бешенства Иосиф не контролирует себя, потом, наверное, мучается… А сколько раз любимчик Климент Ефремович был «краснозадой макакой» (это потому что кавалерист), а медлительный Маленков «толстомясой Маланьей»… Вот и с Рютиным все обойдется, Иосиф не может не понять, ведь он так хорошо разбирается в людях, что Рютин — человек искренний, и, значит, искренне предан делу партии.

— Я помню, на пятнадцатом съезде он был избран кандидатом в члены Цека, и его даже прочили в члены Чека, а что потом случилось? Мне он никогда не рассказывал.

— Кто-то, кажется Каганович, предложил ему выступить по какому-то вопросу, а Мартемьян не захотел. У него, если заколодило, не сдвинешь. Да так и поехало. Весь двадцать восьмой его травили…

Пауза.

— Мне, пожалуй, пора, — Надежда поднялась.

— Ой, и я засиделась! Виря уже, наверное, из школы пришел, — Евдокия Михайловна тоже поднялась, обдернула просторное сатиновое платье. — Прощай, мой голубь, жди меня послезавтра.

— А можно я три апельсина передам Любе, Вире и Васе? — спросил Мика Надежду.

— Конечно.

— Не мудри, не мудри! — Евдокия Михайловна замахала на мальчика, как на курицу руками. — Они уже большие, какие им апельсины. Вася тут курить надумал, отец его посадил рядом и вместе посчитали, сколько на те деньги, что на папиросы уходят, книжек можно купить. Он все на книжки переводит и сторожит их. Не жадный, а книжки в тетрадочку записывает, если кто берет. Он тебе Руфа велел передать, чтобы ты Гегеля отдала, ему нужон очень.

— Сейчас отдам, — Руфина сняла с полки книгу, бумажка, лежащая под ней соскользнула и упала под ноги Надежде. Она подняла её.

На шершавой серой бумаге размытым жирным шрифтом: «Резолюция собрания подольских рабочих Орехово-зуевской… немедленно отстранить Сталина от управления страной… предать суду за преступления против пролетарских масс…» — привычка секретаря схватывать всю страницу разом.

— Что это? Листовка?

— Я пошла, — Евдокия Михайловна все же поцеловала Мику, и только потом к двери.

— Да не бойтесь. Эти листовки в булочных были, в банях… Надежда не понесет ее в ГПУ и никому не скажет, правда? Тем более, что эта резолюция направлена Калинину, Рыкову и кому-то еще, там внизу написано.

— В ОГПУ не понесу, мужу скажу, что видела.

— Ну, мужу — это святое.

Руфина пошла проводить их до Лесной. Евдокии Михайловне было близко на Грузинский вал, Надежда потащилась с ними, чтоб остаться потом с Руфиной наедине.

— Если я правильно тебя поняла, ты мне доверяешь.

— Правильно поняла.

— А почему?

— Не знаю. Лицо у тебя такое, наверное, поэтому.

— Но у нас с мужем очень откровенные отношения.

— Ты об этом говорила. Только мне кажется, что доверие такого рода возможно до тех пор, пока не касается судьбы других людей.

Иосиф, когда сообщила, что видела на улице листовку, сказал:

— Я знаю. Нехорошее, неприятное и непартийное письмо.

Но это было позже, когда она вернулась из Челябинска.

Вернулась потрясенная и разрушенная увиденным. Общежития рабочих мало отличались от того страшного, населенного клопами барака в Серпухове, где они жили однажды до революции, и о котором с содроганием вспоминала мамаша.

Коварского отбили, но ей уже никогда не забыть промозглые, прокуренные, нищие комнаты заводских парткома и профкома, не забыть рабочего поселка с заледеневшими помоями, на которых они оскальзывались на улицах, стаи тощих бездомных собак и таких же худых, затравленных детишек в детском комбинате.

Привезли подарки от Академии и фабрики «Большевик», бывшей «Сиу». Дети не знали, как обращаться с завёрнутыми в фантики конфетами, смотрели ошарашенно, пробовали на зуб. Пришлось показать: развернули бумажки и заодно очистили апельсины.

Надежда случайно увидела, как в пищеблоке, откуда для них принесли серо-голубую манную кашу («Деликатес для гостей. Что же едят ежедневно дети?»), так вот увидела случайно, как поварихи жадно поедают кожуру привезенных ими апельсинов.

Люди ходили по улицам, согнувшись, словно ощущали над собой какую-то огромную страшную плиту, готовую сорваться и упасть в любую минуту. И всюду портреты Иосифа. Надежда чувствовала, как снова ее рассудок становится зыбким.

Лицо человек, вместе с которым она спала, ела, тепло и запах которого ощущала каждый день в течение многих-многих лет превратилось в схему, чертеж, состоящий из унифицированных деталей, вроде проекта червячного редуктора, лежащего на стекле в ее спальне.

Руфина, кажется, заметила ее состояние, сказала весело:

— Обрати внимание: в разных краях облик Иосифа Виссарионовича несколько меняется? Я была в Казахстане, там он здорово смахивает на казаха, здесь — на рабочего, такой же худой и изможденный. Больше всего он похож на себя, я думаю, в Москве, но тебе виднее.

Они очень сблизились за эту поездку. Руфина умела удивительно просто и весело обращаться с людьми. Даже белоглазый, высушенный, похожий на воблу секретарь партячейки размяк и притащил им в обкомовскую гостиницу огромного копченого леща. Руфина тут же раздобыла где-то шкалик водки, и они, уминая леща, окончательно оформили судьбу Коварского самым благоприятным для него образом.

В поезде Руфина говорила о мрачных настроениях в Академии, о нищете челябинских рабочих, о насилии в деревне. Надежде иногда удавалось перевести разговор на другое — на прошлое Руфины. И здесь было не только нежелание слушать недозволенное, но и искренний интерес к жизни новой подруги. Руфина легко поддавалась и часами очень смешно рассказывала об экспедиции вглубь Китая, о распрях членов миссии, о воспаленных воинских самолюбиях, как в среде военных советников, так и китайских полководцев.

— Там очень смешно все получалось: генерал, он же помещик покупал лошадей и провиант для своей армии у себя же. Сплошное удовольствие! В Дайрене разругались до того, что ели за разными столами, приходилось бегать, как собачке, от одних к другим. Тоже Гражданская война только на жалчайшем уровне.

— Почему «тоже»? У нас нет гражданской войны.

— А ты считаешь, что резкое падение производства на втором году пятилетки — это не результат Гражданской войны, которая идет по всей стране?

— О каком падении производительных сил ты говоришь, когда заводы и фабрики рапортуют о выполнении плана.

— Попробовали бы не рапортовать. За невыполнение плана снимают с работы, отдают под суд, обвиняют в оппортунизме.

— Тебя послушать — страна обезумела. Мы все летим в пропасть.

— А разве это не так? Ты посмотри, как выкачивают из населения последние драгоценности, последние золотые кресты и кольца. Все уходит за границу: ковры, картины, антиквариат. Я уж не говорю о сельхозпродуктах за бесценок.

— Я думаю, Иосиф этого не знает, его обманывают.

Почему-то вспомнились его золотые часы «Лонжин» с портретом на крышках: он и Ленин. Подарил на пятидесятилетие ЦК — увесистый шматок золота на увесистой цепочке. Всякий раз, когда видела, морщилась:

— Очень буржуазно. Не представляю, чтобы такие были у Ильича. НЭП и тебя заразил своими соблазнами нравов.

— Какие соблазны ты имеешь ввиду?

— Все эти разлагающие привилегии, преимущества и поблажки, которые с такой скоростью распространяются в среде партийцев.

— А ты за уравниловку? Любовь к уравниловке — удел завистливых ничтожеств.

— Пусть я ничтожество, но Ленин…

— Ты думаешь, что твой Ленин привилегиями не пользовался? Ты бывала в Горках и привилегий не заметила? Да он давно бы отбросил копыта, если бы не Ферстер и Кемперер. Знаешь, сколько они стоили? А содержание усадьбы и этих двух, прости-господи? Да ты сама — ярчайший пример привилегий. Садовники, охрана, дачи на Кавказе и в Крыму.

— Мне они не нужны. В той же «Зензиновке» меня вполне бы устроил дом отдыха ЦИК. Мне не нужны приватные пикники с участием Берии на тонких ножках, но с неизменным топором за поясом.

— Все в одну кучу, но «Карфаген должен быть разрушен», Лаврентию не место в нашей компании.

— И ни в какой другой. Ему вообще не место среди нормальных людей, он — выродок.

— Еб твою мать! — он вдруг весело хмыкнул. — итак, еб твою мать, чего ты к нему прицепилась. Ревнуешь, боишься, что он мне женщин поставляет. Да пойми ты, Епифан несчастный, мне никто не нужен, но предупреждаю: будешь проедать мне плешь — прогоню.

Разговор происходил недавно в Сочи. Чтобы не разругаться перед отъездом, проглотила «прогоню», ушла на пляж к детям. Отсюда вид крытого черепицей дома с башенкой в зарослях кипарисов и магнолий почему-то показался очень древним, таким, наверное, был дворец Креона, откуда выгнали Медею.

«Наконец-то, понятно, кто я. Вот мои дети, играют на берегу, а там, под горой, живет Ясон. Все сходится, я тоже убежала с ним от родных, и меня тоже ждет расплата. Если бы рядом был Эрих, я бы рассказала ему, что у меня комплекс Медеи, но его нет, и надо его забыть».

В Москве мела метель. Она гнала их к остановке трамвая, зашвырнула в ледяной вагон. Руфине этот маршрут подходил: довозил почти что до дома, а она решила сойти на Садовом и оттуда автобусом. Трамвай дернулся и замер в Грохольском. Мрачный водитель в ватнике вылез и гремел, матерясь, чем-то железным. Они вышли и побежали на садовое к автобусу. Тут повезло: автобус подошел быстро, но у Самотеки стал тоже дергаться и остановился. Руфина хохотала: «Сплошное удовольствие! Мне уже недалеко, пошли ко мне, я дам валенки». Но Надежда осталась ждать другого автобуса. Ветер кружил огромные хлопья, несся с воем по пустынной Садовой, снежинки щекотали лицо. Откуда-то из белой колышащейся завесы вынырнуло такси. Она чуть не упала под колеса.

— Мне, пожалуйста, к Троицким воротам.

— А где это такие?

— Кремль.

Он обернулся, глянул угольным в черных кругах глазом:

— Жаловаться, что ли на ночь глядя собралась? «Товарищ Сталин, я вам докладываю не по службе, а по душе, товарищ Сталин, работа адова будет сделана и делается уже».

— Вы образованный человек, Маяковского знаете наизусть.

— Вот ведь как точно — «адова», адова, адова за кусок хлеба. И сам продался за чечевичную похлебку, потому и пустил пулю в висок. Где же вы там живете у Троицких? Там ведь учреждения одни, никто туда не ездит. В Лоскутке? Точно — в Лоскутке. Система коридорная, дровяное отопление, керосинки — в общем все радости жизни. Вы ведь тоже, небось, из «бывших»?

— Можно и так сказать.

— А еще как? А, черт! — машина вдруг остановилась как мертвая. Ни звука.

Остаток пути добежала, придерживая одной рукой шляпу, в другой саквояжик с вещичками и подарками детям. В Челябинске на толкучке купила Светланочке пуховый капор и варежки — Васе.

Дома в столовой под кремовым абажуром дети играли с мамашей и Федей в домино. В центре стола стояла ваза с персиками.

— А нам папа персиков прислал! — крикнула Светлана.

— И лимонов, — добавил Вася.

Утром в Академии Руфина отвела ее в сторону:

— Его вчера исключили из партии. Политбюро подтвердило решение президиума Це-ка-ка. Сделай что-нибудь.

Она даже не стала спрашивать, о ком идет речь: замершим сердцем поняла — о Мартемьяне Никитиче.

— Что же я могу сделать?

— Понимаешь, он же провокатор такой же, как был подослан к Бухарину помнишь, комсомолец Платонов.

— Кто провокатор?

— Да Немов этот, который написал заявление, поговори, это же абсурд партизана, участника Гражданской, кандидата в члены ЦК — из партии. Но мужа своего не проси, ему важно лишить Бухарина опоры в московской организации, тут сюжет продуман, попроси кого-нибудь другого… из ГПУ.

— Хорошо, я попробую.

Лекцию записывала, не вникая в смысл, потому что странно сжималось сердце, будто летела на качелях вниз или падала в черную бездонную пропасть.

Но она знала, что качели эти раскачала и к краю пропасти подошла не сама. Ее снова втянули обстоятельства, чужая воля и тот темный зов еды, который всегда ощущала в своей крови.

Иосиф приехал помолодевший, вместо старых прокуренных, гниловатых зубов сияли белизной на загорелом лице новые коронки.

И в первый же день — скандал. Она сидела в кабинете, разбирала его бумаги, когда позвонил Бухарин. Иосиф отвечал односложно и вдруг, не попрощавшись, положил трубку.

— Хер моржовый! Я, оказывается, — «проповедник террора». Ишь ты! Ха! Мразь, тряпка! Его надо добить.

— Тебе не кажется, что всех, кто не пресмыкается перед тобой, как Пятаков, например, по твоему мнению надо добить?

— А что это ты его жалеешь? Спала, наверное, с ним. Ну ладно, ладно шутка. Ты что не понимаешь, что у них смычка с Углановым, мечтают о дворцовом перевороте. Не вздумай звонить об этом разговоре. Он уже полные штаны насрал. Увидишь, будет каяться. Будет, будет… а я натравлю других на него, чтоб вскрыли его двурушничество. А потом выступлю в защиту. Вот так, Татка!

— Значит, все теперь зависит только от тебя?

— Правильно мыслите, товарищ, — он был в благодушном настроении, избегал ссоры, а ее что-то толкало изнутри.

— Может, ты хочешь, чтоб тебя короновали?

— А меня короновали на XVI съезде. Ты теперь — царица. Выбирай любой дворец. Здесь нам уже тесно. Давай переедем в Потешный.

— Потешный? Как раз, чтоб потешались. Зачем обязательно дворец? Люди вокруг плохо живут. Рабочие Челябинска, мои товарищи в Академии, они…

— Плевал я на твоих товарищей, — он действительно плюнул на пол. — Вот так я плевал. Опять тебя на уравниловку потянуло.

Надежда подумала, что зря разозлила его. Надо было использовать хорошее настроение и поговорить о Рютине. Теперь уж нельзя. Но именно потому, что понимала что нельзя, не вовремя спросила.

— А что с Мартемьяном Никитичем?

— Пиздец твоему Мартемьяну Никитичу. Политбюро исключение подтвердило, пускай им теперь ОГПУ занимается. А что это ты так озабочена его судьбой. Понравился? Вроде Кирова, маленький, но вот с таким шлангом, — он сделал неприличный жест. — Да? На твой вопрос отвечаю — получит то, что заслужил. Ну что у вас там в Академии, что говорят, какое еще бузотерство придумали?

— Какой смысл разговаривать, если ты все время материшься.

— Хорошо. Не надо. Ты настроена противоречить. Давай о другом. Сетанка становится очень забавной и умной. Чего не скажешь о Васе.

— Вася хороший мальчик. У него новая привязанность — лошади. Он с ними замечательно умеет обращаться. У вас со Светланой новая игра?

— Ей нравится.

— Лелька это плохая девочка?

— Мы ее прогоняем.

— По-моему это неправильно. Ребенок начинает чувствовать что-то вроде раздвоения личности: она и хорошая Сетанка и плохая Лелька.

— Это ты на курорте своем набралась умных слов: «раздвоение личности»?

— Просто при имени Лелька я представляю мужланистую Трещалину, становится неприятно.

— Что ты имеешь против Трещалиной?

— Ничего не имею. А что я могу иметь общего с полковой дамой.

Он подошел к ней, взял за подбородок, крепко сжал:

— Ты только с виду такая постная, такая правильная, на самом деле ты дрянь! — оттолкнул ее лицо. — Дрянь, а я по тебе дурак скучал! Мы же так хорошо сидели, убирайся вон!

В Академии Руфина смотрела вопросительно. Она молчала. В один из дней поехали в общежитие готовиться по бригадному методу. Руфина запаздывала, что было странно и не кстати. От их бригады именно она должна была сдавать зачет по математике. Правда, кто-то пошутил, что правильнее было бы послать Надежду: новый преподаватель Иванцов явно к ней неравнодушен. Краснеет, запинается, роняет мел, все из-за нее, замечено давно.

Надежду томило тяжелое предчувствие. И день был плохой — тринадцатое, и месяц — ноябрь, с короткими днями, ожиданием зимы, голыми деревьями всегда был для нее худшим временем года. Вернулись головные боли, не такие сильные как прежде, но неожиданные, застигающие врасплох. Она все время мерзла, болел низ живота, временами тошнило. Нужно было идти к гинекологу, но откладывала со дня на день, а чтобы заглушить боль и тоску, снова стала носить в сумочке китайскую коробочку с кофеином.

Руфина, наконец, пришла. На голубоватом лице с покрасневшим от холода носом, проступили веснушки, сделав кожу похожей на перепелиное яйцо. Кто-то побежал ставить чайник, кто-то курить на улицу, и когда Руфина направилась к ней, она уже знала: новость будет ужасной.

— Сегодня его арестовали. Шьют контрреволюционную агитацию и пропаганду.

Больше всего боялась, что встретит Иосифа и не сможет легко и простодушно объяснить, что решила зайти к Зине. Во-первых, никогда не умела врать, во-вторых, а, может быть, и во-первых, лгать Иосифу было последней глупостью: он сам лукавый, каким-то таинственным образом, как тараканы чувствуют взгляд человека, чуял ложь.

Все окна ее квартиры были освещены, значит, Иосиф дома. Но облегчения не испытала; ноги не несли. Как хорошо было бы придти сейчас домой, увидеть детей, Иосифа, поужинать, проверить у Васи уроки, поиграть со Светланой, уложить их и засесть за конспекты. Такое обыденное, ежедневное, временами раздражающее, сейчас показалось потерянным раем. Она ощущала, что совершает поступок НЕПОПРАВИМЫЙ, что последствия его предугадать невозможно и все же твердой рукой позвонила в квартиру Орджоникидзе. Ей повезло, Серго был один и, наверное, работал с бумагами, потому что секунду смотрел затуманенно, будто не узнавал. Но узнав, просиял. У них всегда было особое отношение друг к другу. Она знала о его вспыльчивости, о приступах бешеной ярости, но эта, неприятная в других, особенность совсем не мешала испытывать к нему чувство безграничного доверия. Может быть потому, что и у ее отца бывали такие же вспышки, и она знала, что, в отличие от Иосифа с его железным самообладанием и тихим голосом, взрывы свидетельствовали об искренности и отсутствии мстительности. Мстительность же она почитала худшим качеством.

Серго был в толстых из разноцветной шерсти постолах, гимнастерка без ремня свисала даже несколько по-бабьи, но все равно — в том, как помог снять пальто, в походке, в жестах, просвечивали ухватки джигита и кровь дворянина.

Принялся накрывать чай, какой-то особый, из местечка Кобулети, единственном месте в мире, где растет именно такой чай.

Это тоже было особенностью Серго — придумывать обычным вещам необыкновенные истории. Споласкивал заварочный чайник. Засыпал из жестяной коробочки по виду обыкновенную заварку и рассказывал, что чай этот должны собирать только девушки: «Понимаешь, о чем я говорю? Только девушки и только на рассвете, когда луна еще видна на небе».

Надежда любовалась им: смуглое лицо, великолепные зубы, крупные сухие руки.

— Ты что так меня разглядываешь? Наконец заметил, что мы похожи?

— Мы!

— Да, да. Если не обращать внимания на мои усы, то мы похожи как брат и сестра, это Зина первая сказала.

— Ну разве что носами, — она засмеялась.

— Не только. У нас лицевой угол одинаковый, и рот, я не понимаю, почему я должен тебя уговаривать? Ты не хочешь признать меня еще одним твоим братом?

— Да нет, я не возражаю… Тогда я правильно пришла: то, о чем я тебя хочу попросить, я могла бы попросить только брата.

И она, как со скалы в воду, рассказала ему о встрече с Рютиным в Сочи, о знакомстве с Евдокией Михайловной, о Руфине, и даже почему-то о коте Арсении, приносящем парализованному мальчику полузадушенных крыс.

Он слушал ее, опустив голову, прикрыв ладонью глаза. О словах Иосифа «контрреволюционная нечисть» она умолчала, но он сразу взялся за главное звено в цепи торопливо рассказанных историй:

— Иосиф знает, что ты здесь по этому вопросу?

— Нет… пока не знает.

— Я так не понимаю. Ты скажешь ему или нет, что просила меня помочь Рютину?

— Я бы не хотела.

— И я бы не хотел. Ну что тебе сказать… Трудную комиссию ты придумала для меня, сестричка. Для Иосифа сейчас, я полагаю, нет более болезненной фигуры, чем Рютин. Здесь перемешалось много всего. «Головокружение от успехов» в большой степени опирается на записку Мартемьяна Никитича о коллективизации в Казахстане и Восточной Сибири, где он был уполномоченным от ЦК.

С другой стороны: у них была стычка в двадцать восьмом, и стычка серьезная. Рютин вообще мужик серьезный, он сейчас пешка, но пешка, которая легко может пройти в ферзи. Иосиф это понимает, и как политик он прав, стремясь изолировать его. Но все-таки не такими методами! Ты говоришь о каком-то провокаторе, я проверю, и, если это так — то такие методы с товарищами по партии недопустимы. Он же пригласил его к себе, чтобы поговорить? А Рютин — человек прямой. И что? Как они расстались?

— Внешне — друзьями.

Серго раздвинул пальцы и глянул на нее быстрым острым взглядом.

— Значит внешне друзьями… Хорошо, Надя, я попробую тоже разобраться в этом деле, но… — он, наконец отнял ладонь ото лба, и открыл лицо, которое теперь было совершенно другим.

Надежда была поражена произошедшей метаморфозой. Вместо полного сил, молодого мужчины с блестящими живыми глазами на нее смотрел носатый усталый пожилой, с сухими морщинами в углах глаз.

— Ну, как чай?

— Замечательный. Судя по нему в Грузии до сих пор очень патриархальные нравы, собран по всем правилам.

— Да, да…, — он думал о чем-то другом. — Да, пожалуй… Как здоровье Екатерины Георгиевны?

— Хворает, скучает, но виду не подает. Шлет посылки.

— Ты ей пишешь?

— Конечно. Ведь Иосифу некогда. Нет, он, конечно, пишет, но очень коротко.

— «Живи тысячу лет! Целую», — Серго засмеялся, но как-то сухо, неприятно. — Лаконичность римлянина, или настоящего осетина. Кстати, осетины тоже очень патриархальны и строги с женами, и как это он столько воли тебе дал?

— А может, я взяла?

— Не знаю, не знаю… но только вот что я хочу тебе сказать. Ситуация в партии сейчас напряженная, очень много всяких векторов, зачастую невидимых. Только Иосиф с его интуицией способен во всем этом разобраться, больше никто, поэтому будь внимательна, не позволяй собой манипулировать.

— Я доверяю себе.

— Моя милая, родная… — Серго встал, хотел подойти к ней. Но в дверь позвонили. — Это Зина, сейчас мне влетит, что плохо угощаю тебя, доставай скорее вон оттуда, — он показал на холодильный шкаф под окном и пошел открывать.

Загрузка...