Глава VII

Одноэтажные пригороды сменились вывороченными внутренностями огромного города: свалки, пакгаузы, подъездные пути.

Что-то недодумано, недовспомнено, а поезд замедляет ход. Уже Берлин.

Какой-то неприятный эпизод с Марией Ильиничной и Надеждой Константиновной, скомканный нервный разговор по пустячному поводу. С трудом скрываемое раздражение Марии Ильиничны.

Кажется, что-то связанное с его переездом в Горки. Собирались торопливо. Командовала Мария Ильинична, как всегда, нервно и не очень толково. Фотиева несколько раз «довозила» расшифровки, стенограммы, книги. Но это уже в середине лета, когда он стал поправляться.

Надежда ездила туда всего несколько раз, работала в Кремлевской приемной, потому что из Москвы проще было добираться в Зубалово к Васеньке, да и надобности в ней, судя по всему, не было. Иосиф вообще не посетил Старика ни разу.

Однажды позвонила Мария Ильинична, спросила, хорошо ли она знает немецкий. Нужна неправленная стенограмма восьмого заседания Конгресса Коминтерна с докладами Владимира Ильича и Клары Цеткин «Пять лет Российской революции и перспективы мировой революции».

— Хорошо. Я привезу.

— И еще. Найдите тетрадь с подготовкой к этому докладу. Черную, текст тоже по-немецки. Она на столе под книгами.

— Хорошо.

— Это просьба Владимира Ильича, лично к вам, секретно… К сожалению, больше попросить некого.

— Передайте Владимиру Ильичу, что я завтра же привезу.

Но тетради она не нашла.

— Как же так! — вспыхнула Мария Ильинична. — Я сама положила ее под книги. Я уверена, что вы плохо искали.

— Я искала хорошо.

— Но если бы вы, если бы вы…

— Не волнуйся, — голос Надежды Константиновны был спокоен, но базедовые глаза за толстыми очками уплывали вбок. — Поезжай сама и найди. Надя человек деликатный, она не стала все переворачивать…

— Да. Я только приподняла книги. Тетради под ними нет.

— Ну вот видишь. Возможно нужно лучше поискать, возможно, Владимир Ильич убрал ее.

— Надо его спросить.

— Ни в коем случае! Теперь, когда дело пошло на поправку, спросить… — она осеклась.

— Но я помню, помню! Ведь он диктовал мне!

Она примчалась на следующий день. Холодно поздоровалась с секретарями и прошла в кабинет. Фотиева проводила ее долгим и совсем недружелюбным взглядом.

Кто-то тогда пришел в приемную, кажется, Ягода — передать какой-то циркуляр начальнику охраны.

Пребывание Марии Ильиничны в кабинете затянулось, губы у Фотиевой уже сложились в гримасу недоумения. Наконец, Мария Ильинична вышла. Лицо — в красных пятнах, в руках — какая-то книга. Увидев Ягоду, словно споткнулась, кивнула и прошла в покои.

— Мадам не в духе, — довольно громко сказал Ягода Фотиевой. — Ну что ж, пошлю с нарочным. — Проходя мимо Надежды склонил голову в едва уловимо, но очень почтительном поклоне.

И в этот же день опять неприятный разговор. Начался с пустяка, она, перепечатывая дневник дежурных секретарей, поинтересовалась, почему нет многих записей.

— Каких? — холодно откликнулась Лидия Александровна.

— Ну, например, писем к Мдивани и Троцкому. Нет записи от двадцать четвертого января от…

— Письмо Троцкому было передано по телефону, а Мдивани… Двадцать четвертого Владимир Ильич диктовал Марусе.

— Это было секретно, — прошелестела Володичева.

— Надежда Константиновна просила записывать все.

— Я вообще не в подчинении у Надежды Константиновны, — тихо и отчетливо сказала Фотиева, — и меня ее распоряжения не касаются. — Аккуратно положила карандаш в стакан и вышла.

— Что это с ней?

— Зря ты завела этот разговор, — Маруся стала раскачиваться, обхватив голову руками. — И вообще напрасно Надежда Константиновна рассказала Ильичу, что твой муж выругал ее. С этого начались все беды… и письмо это не надо было передавать Мдивани, копия пошла по рукам, все знают…

— Но ведь Иосиф извинился, инцидент исчерпан. Я о другом. Я заметила, что с января у нас здесь какие-то тайны мадридского двора, все от всех что-то скрывают, чего-то не договаривают, дошло до того, что манкируют…

— Молчи, Надя! — вдруг прекратив качаться точно маятник, крикнула шепотом Володичева. — Молчи!

В приемную вернулась Фотиева. Лицо спокойное, посвежевшее, видно умылась холодной водой.

«Я, кажется, была большой дурой».

И все отлетело, смылось волной радости: Павел и Женя проплывали мимо. Лица у них были напряженными — вглядывались в окна вагонов. Она уперлась ладонями в стекло, крикнула: «Павлуша!» — и засмеялась. Они не могли ее слышать.

Говорили сразу обо всем: о Васе, о Светлане, об Иосифе, о том помогло ли лечение, а она не могла оторвать глаз от Жени. Такой удивительно красивой она еще не была никогда. Совсем другая женщина — не красавица-«поповна» с толстой косой-короной, а кинозвезда — с глянцевыми губами, ослепительной улыбкой, сверкающим маникюром. Темные волосы, точно нарисованные, симметричными завитками подчеркивают высокие скулы.

— Да, да, мы теперь совсем западные, — насмешливо сказал Павел, перехватив ее взгляд. — Мы и волосы красим, и ногти на ногах, между прочим, тоже. Знай наших новгородских поповен.

Прозвище «поповна» пошло от Владимира Ильича. Как-то увидев Женю в коридоре бывшего Чудова монастыря (коридор длиннющий, и все семейство Аллилуевых — по комнатам), так вот, как-то увидев Женю, он сказал: «Именно такой я и представлял себе поповну».

— Могли ли мы думать в том общежитии, что когда-нибудь у вас будет такая квартира.

— Квартира не наша. Принадлежит посольству, но Евгения чувствует себя вполне хозяйкой.

Что-то в его интонации настораживало, царапало. Она вопросительно посмотрела на Женю. Та ответила глазами: «Ничего, не волнуйся, все в порядке».

Но оказалось, что не все в порядке.

Вечером были гости. Соседи — милейшая чета Финкелей с девочкой, похожей на японку. Еще до их прихода Павел сказал, что Константин Финкель инженер, «светлая голова», работает вместе с ним по военным и промышленным поставкам из Германии, а жена — не только красавица, но и удивительная хозяйка, преданный и надежный друг.

Надежде эта фраза не понравилась. В ней она почувствовала тайный укор Жене, но Женя глядела безмятежно, во время ужина была оживлена и, как всегда, остроумна.

После ухода гостей Павел сказал, что ему надо обязательно поработать, все разговоры — на завтра, он вернется со службы пораньше, и ушел в кабинет. Надежде и интонация и то, что брат собрался работать на ночь напомнило их ссоры с Иосифом. Тот же самый сценарий, правда, здесь в деликатном исполнении.

Когда мыли посуду, сказала как бы небрежно:

— У Павлуши какой-то новый тон, и эта работа на ночь глядя… Это что-нибудь означает?

— Означает. Отношения у нас нынче — хуже некуда.

— Опять?

— Нет. Теперь другой вариант. Все расскажу, мы ляжем вместе, он все равно будет спать в кабинете.

— Как Иосиф.

— Иосиф очень скучает без тебя. Да, да, я знаю, что вместе худо, а врозь скучно, но с ним можно жить. Он любить семью, детей. Потом учти, что с этим кагалом Аллиулевых тоже надо уметь жить. Они же все бешеные. Орут Бог знает что, попрекают друг друга, а потом, как ни в чем не бывало «Давайте пить чай». У меня руки трясутся, а они пьют чай. Ольга Евгеньевна одна чего стоит. Нужна нечеловеческая выдержка Иосифа, чтобы все это терпеть.

— На людях — да, он выдержанный, но зато уж со мной. С ним я никогда не знаю, что будет в следующий момент: обматерит или поцелует.

— Да у тебя в глазах всегда такое напряжение… А Павел выхватывает пистолет.

— С тобой!

— Нет. Да этого пока не дошло. В ссорах с товарищами. Со мной только бьет посуду, как Сергей Яковлевич. Даже странно, откуда у тебя такая выдержка, ведь ты всех примиряешь, со всеми ладишь.

— Иосиф говорит: «Ты деликатная со всеми, только не со мной». Один раз услышал, что я извинилась перед кошкой, когда наступила ей на лапу, и теперь у него присказка: «Даже перед кошкой извиняешься, а меня за человека не держишь. Одни попреки». Упреки, конечно, есть. Меня раздражает его манера общения с женщинами. Как петух распускает перья, так и он.

— Нет. У него другое. Он обволакивает, крадется, как леопард, очень мягко. Ему нравятся женщины, они его воодушевляют, но он же ничего не позволяет себе в отличие от Павла с его секретаршей.

— А я не знаю. Не знаю, как он проводит время на Юге, с кем, не знаю, какие у него отношения с Розой Каганович, при которой он просто расцветает и с этой из ЦИК-а Трещалиной. Почему у нее одной прямой телефон к нему, и почему ее все в ЦИК-е так боятся…

— Родненький мой, — Женя обняла ее, обдав сложным запахом духов, лака, шампуня, — какие же мы несчастливые. У Маруси с Алешей тоже не все ладно. Она ревнует его, как и ты Иосифа, и он тоже бешеный. Ведь есть спокойные, домашние мужчины, заботливые…

— Стах у Анны.

— Ну вроде Стаха. Правда же есть? Идем в спальню, мне надо тебе исповедаться.

Глянув украдкой на Женю, переодевающуюся в длинную шелковую ночную рубашку, Надежда подумала: «Бедный Павлуша! Это же просто произведение искусства, а не женщина».

— На. Обнови, — Женя бросила на кровать такую же длинную, в кружевах и оборочках рубашку. — Я для тебя, детей и Иосифа целый сундук всякого барахла приготовила. Там и для Яши, и для Марико с Сашико, в общем, всем. Сама разберешься, кому что.

Она села на кровать, обхватив руками узкие колени, неимоверно длинных ног.

— Рассказывай, что с тобой приключилось. Я же вижу — ты совсем другая. Похорошела, ну это ладно — воды, лечение, но у тебя в глазах блеск, другие жесты, другие интонации. Ты влюблена?

— Ой, нет, ну что ты!

— Почему «ой», я например, влюблена. Но об этом потом. Кто он?

И Надежда неожиданно для себя рассказала ей об Эрихе, о своей странной жизни в Мариенбаде, о прощании, о его просьбе остаться, о его страшных прогнозах.

— Ну это ерунда, — задумчиво сказала Женя. — Никакой войны не будет, у нас с немцами отличные отношения, болезнью он тоже пугал тебя, чтобы ты осталась с ним, но как ты можешь остаться? Это невозможно. Иосиф найдет тебя везде… и накажет. Помнишь, как Менжинский сказал о Троцком: «Где бы он ни находился, он будет находится у нас в ОГПУ», так и ты, где бы ни находилась — будешь находиться в руках Иосифа. Он тебя не отпустит, он любит тебя, несмотря на всякие там завихрения с Розой и с другими. Это ерунда, для самоутверждения, потому что ты никак не хочешь принять истину, что он после смерти Ленина — неоспоримый правитель России, вождь, главный авторитет во всех областях науки, искусства, экономики. Это реальность, а ты ее не признаешь. Твой милый доктор прав в одном: если ты не признаешь реальность, она сломает тебя.

— Для меня он муж и отец моих детей.

— Нет. Он — отец всех народов, а собственные дети, и ты, и мы все песчинки, миллионная доля масс, и он нам еще это докажет.

— Ты шутишь?!

— Нет, Котенька, не шучу. Совсем не шучу. Я не рассталась с Павлом, потому что боюсь Иосифа. Боюсь без его разрешения. По его воле я приехала сюда, и только по его воле могу расстаться с Павлом. Я тоже встретила человека. Очень хорошего — доброго, мягкого, нам хорошо вместе, и все-таки я остаюсь с Павлом, хотя наша жизнь себя исчерпала. Мы все — Аллилуевы узники. Поэтому было тебе хорошо месяц, считай Божьим даром, поблагодари Господа и забудь, как забуду я твою исповедь. Как забуду своего Николая, когда мы вернемся в Москву. Давай спать. Завтра поведу тебя смотреть Берлин, будем много ходить, иначе этот город нельзя понять. Он очень разный. Шарлоттенбург, где мы живем — одно, Целендорф — другое, Кёпеник третье, это много совершенно разных маленьких городов, и все вместе, переливаясь друг в друга — Берлин.

— Женя, он хочет приехать сюда.

— Ни в коем случае. Здесь за всеми следят, а за тобой уж наверняка кого-то приставили. Сны! И снова смотри сны. Понимаешь — все это было сон.

Днем гуляли по Курфюрстендам, потом смотрели «Старых мастеров» и Пергамский алтарь. Надежда немного скучала, все дело было в том, что она уже привыкла к обществу Эриха, и другое казалось ей ну что ли пресным. Разглядывая барельефы Пергамского алтаря, она спросила, считается ли то, что произошло меж ней и доктором Менцелем изменой. Женя не ответила, будто не услышала. Она вообще весь день избегала разговор о «личном», меняла тему, отшучивалась. Но когда они уселись в уличном простецком кафе на берегу Шпрее, вдруг сказала очень серьезно:

— Нет, то, что было меж тобой и тем доктором изменой в общепринятом смысле не считается, но если ты позовешь его сюда — будет измена, независимо от того переспите вы или нет.

— Почему?

— Потому что там была судьба, рок, назови как угодно, а здесь адюльтер. Не делай этого, не звони и не пиши ему. Я вижу — ты скучаешь, и я понимаю, что тебе хочется его увидеть хотя бы еще раз, но, Таточка, это нельзя, никак нельзя.

— Ему можно, а мне нельзя? У него всегда были женщины: и в Вологде, и в Туруханске, и в Курейке. В Курейке была совсем молоденькая, моложе меня, он мне один раз сказал во время ссоры: «не думай, что я на молодость твою польстился, у меня были и помоложе». Это значит, что той девушке было пятнадцать лет, или даже меньше.

— Надя, ты забыла, что все эти истории были до встречи с тобой. И потом в Курейке он жил почти три года, молодой здоровый мужчина, вот и сошелся с Лидией.

— Ты знаешь, как ее зовут? Он так с тобой откровенен?

— Да нет, просто однажды выпил и похвалился, что у него в Сибири есть сын, от Лидии, просто по-грузински хвалился, мол, малчик ест, мы говорили о Васе, что с ним трудно, не хочет учиться, балуется все время, а тот, вроде бы подразумевалось, очень умный, в него. На самом деле все это выдумки и ерунда. Молоденькие девочки всем нравятся, недаром он сквозь пальцы смотрит на разврат этого грузинского чекиста Берии. Мы еще столкнемся с этой гадиной. Она еще вползет в наш дом.

— Никогда! Пока я жива я этого не допущу.

Шли по мосту через канал.

— Ты любишь смотреть на воду?

— Не знаю.

— А я очень люблю, — Женя перегнулась очень сильно через перила. Перешла на другую сторону, снова опасно перегнулась.

— Женя, не надо! Не надо так!

Надежда вдруг увидела тускло освещенную лестничную площадку Дома правительства, и Женю, почему-то в теплом зимнем пальто, склонившуюся над лестничным пролетом.

— Женя, Женя! — не обращая внимания на удивленных туристов, она тянула невестку за рукав. — Женя, пожалуйста!

— Ну чего ты испугалась? — Женя обернулась. — Господи, да что с тобой! — обняла Надежду, прижала к себе. — Ты действительно еще девочка, я все забываю, что ты младше всех в семье; такая строгая, рассудительная и вдруг испугалась, ну хорошо, хорошо, видишь, я отошла от перил, пойдем купим тебе туфли, твои уже старенькие.

— Это не мои, это Марусины.

— Ну, Маруся, новых не отдаст. Слушай, сюда приезжал один человека, он учится в Институте Красной профессуры, он рассказал жуткую историю. Иосиф должен был выступить у них с докладом, а перед его приездом увидели его портрет с отрезанной головой. Паника была страшная, срочно заменили картину. За что они его так ненавидят, ведь он честный человек, скромный? Ему для себя ничего не надо, эти вечные сапоги и китель…

— Знаешь, когда мы ссоримся, он у себя в кабинете просто снимает китель и спит на диване. Он совершенно равнодушен к комфорту. И, знаешь, у него остались привычки бездомного. Любит есть где-нибудь на уголке…

Она промолчала о том, как трудно его заставить сменить белье, в каких ужасных бязевых солдатских кальсонах с тесемками он ходит зимой и летом.

— …он мерзнет, его любимый олений полушубок времен Туруханска уже облез, но нового он не хочет. Он даже решил позировать в нем скульптурше. Мы приехали к ней делать его бюст. Я попросила, чтоб был похож, ну он так в полушубке и уселся позировать. Эта Рындзюнская смешалась, говорит: «Лучше в кителе. Это же для народа». Мы ее совсем сбили с толку. Иосиф — в полушубке, я — «не надо его приукрашивать».

— Его действительно не надо приукрашивать. Он красивый и очень обаятельный… когда хочет. Будь с ним помягче, видишь, какие у него неприятности: то левая оппозиция, то правая оппозиция, ты должна быть мудрее, учитывать, что…

— Ты сейчас говоришь как Иосиф. Он мне однажды кричал: «У всех мудрые еврейки, только я один с тобой маюсь».

— Да еще Павел со мной, — Женя рассмеялась, и идущий навстречу господин с фотоаппаратом на груди замер, ослепленный блеском глаз, белоснежных зубов и царственной статью длинноногой красавицы. — Ох, у нас же тесто поставлено, бежим!

Дома застали переполох. Под причитания няньки в ванной Кира пыталась вымыть маленького Сережу. Ему полагался дневной сон, но он потихоньку пробрался в кухню и залез в квашню, опара стала засасывать его как болото, он испугался, стал орать, его вытащили по уши измазанного тестом, он вырвался, бегал по квартире — пол и ковры сохранили засохшие расползшиеся отпечатки его босых ног.

Женя хохотала, ловко кружила под душем завывающего Сережу. Нянька оправдывалась, Кира тараторила, пересказывая в пятый раз, как братик тянул ручки вверх, как его вытаскивали из трясины, каким он был скользким и липким, а Надежда, стоя в дверях ванной, вдруг почувствовала тоску по детскому тельцу, по шуму, слезам, жалобам, топоту маленьких ножек, лепету, сладковатому запаху за ушками и другому кисловатому еле ощущаемому, но неистребимому — младенческой мочи.

До прихода Павла отмыли пол и ковры, напекли пирогов, Надежда сварила свой знаменитый борщ, и все это под музыку «Детского альбома» Чайковского, который старательно разучивала хорошенькая бойкая Кира. Надежда даже спела по-французски песенку из альбома про двух братьев. «Первый брат пошел на Север…», Кира сбивалась, начинала сначала, — «Первый брат…»

— Никогда не думала, что ты можешь быть такой живой, такой очаровательной, — тихо сказала Женя. — В Москве от тебя дышит холодом.

— Спроси меня, чего мне хочется сейчас больше всего?

— Не буду, потому что знаю.

— А вот и не знаешь. Больше всего мне хочется покататься на коньках, я очень люблю. В Петрограде я из гимназии бежала на каток.

— Устрой каток в Зубалове.

— Ты представляешь меня на коньках в Зубалове?

— Нет. Но зато очень хорошо помню, как увидела тебя в первый раз. С белым пышным воротником вокруг шеи, а на личике такая радость, такая любовь. Твое лицо поворачивалось за Иосифом, как подсолнух за солнцем. Старайся его любить, что бы ни происходило — люби его. В этом и его и твое спасение.

— Спасение от чего?

— Не знаю. Не могу объяснить. Но иногда, особенно ночью, мне кажется, что мы все летим в какую-то черную воронку, вместе с нашими детьми и домочадцами. Моя сестра, она простая женщина, она видела Иосифа один раз и с тех пор все повторяет: «Ох, конопатый!» И сколько я ни допытываюсь, что значит это «ох» — объяснить не может, вот и мне сейчас, глядя на тебя, хочется сказать: «Ох, цыганка!», а спроси меня — тоже не отвечу.

Павел удивил тем, что к ужину переоделся и побрился, раньше этого не было (вспомнила Эриха, его отутюженные костюмы, накрахмаленные рубашки, ухоженные руки). Пробор в темных и тоже слегка набриолиненных волосах брата был идеально прям.

— Ты выглядишь теперь как настоящий дипломат, — сказала, когда они остались одни в столовой.

Женя ушла укладывать детей.

— Nobles oblidge, — как-то сухо усмехнувшись, ответил он. — Пойдем в кабинет.

«Это тоже новое — разговор в отсутствие Жени. Интересно, о чем?»

Но Павел расспрашивал подробно о лечении, о жизни в Чехии, об учебе в Академии, о том, что пишет Иосиф.

— У него сейчас трудное время. Я слышал, что в Москве были листовки, ты видела?

— Да. В Академии они тоже ходили. В них говорили, что партия оторвалась от масс, и самое неприятное — написаны от имени простых рабочих: глуховских ткачей, киевских арсенальцев и днепропетровских металлистов. Но это было в прошлом году.

— Ты Иосифу говорила?

— Конечно. Но ему было не до листовок, его волновал блок между правыми и левой оппозициями.

— Это было исключено.

— Почему ты так думаешь?

— Потому что правые склонны к беспринципным политическим комбинациям. Для них борьба за власть важнее политических принципов.

— Невысокого же ты о них мнения.

— Не обо всех. Есть такой в Московском комитете Мартемьян Рютин, вот он мне рассказывали, сказал Иосифу на пленуме: «Правый уклон — ваша личная выдумка, чтобы расправиться с неугодными вам членами политбюро». Это уже серьезно.

— Скажи, а это правда, что пишут газеты здесь: в деревне бегут от колхозов, массовый убой скота и при этом бешенные темпы индустриализации.

— Ты ведь должна знать лучше меня…

— Откуда? Из «Правды»?

— Но ведь для Иосифа выписывают эмигрантские издания.

— Это для Иосифа.

— Действительно. О деревне знаю только понаслышке, а вот об индустриализации осведомлен по роду службы. И не только об индустриализации. Недавно уехал Иона Якир, у него здесь были дела.

— Это невозможно!

— Все возможно. Мы здесь закупаем оборудование. Например, для производства артиллерийских систем, вербуем квалифицированных рабочих и инженеров. В основном, это члены компартии, потерявшие работу из-за кризиса. И нам хорошо и Германии, потому что утишает здесь классовую борьбу. Но дело в том, что часто эти люди возвращаются назад и возвращаются совсем с другими настроениями — они разочаровываются в социализме. Многие уходят из партии, потому что видели, как эксплуатируют русских рабочих. Мы реквизируем хлеб и продаем его за границу, на эту валюту закупаем оборудование. По сути мы помогаем националистам придти к власти, к тому же Коминтерн запрещает коммунистам объединиться с социал-демократами. Мы тайно потворствует многим нарушениям Версальского договора. Это в нашей политике в отношении Германии, что же касается наших внутренних дел, то Иосиф не хочет понять, что в историческом процессе экономика и политика как причина и следствие все время меняются местами. Если он будет сохранять политический режим нетерпимости, то индустриализация и колхозное строительство дадут не те результаты, которые ожидаются. Совсем не те, возможно, даже противоположные.

— Но мне один человек сказал, что война Советского союза и Германии неизбежна, что это вопрос времени.

— Неглупый человек. Он чех?

— Да.

— Чехи боятся за Судеты. Правильно боятся. Ну ладно. Ты похорошела, помолодела. С каким настроением возвращаешься?

— Мне будет одиноко без вас с Женей и без Алеши с Марусей.

— Как у вас сейчас отношения?

— Если веду себя тихо, ни во что не вмешиваюсь, то и отношения ровные. Да, забыла тебя поблагодарить за деньги, что перевел на мое имя. Они нам с папой очень помогли в Ленинграде.

— Ерунда. Не стоит благодарности.

— Совсем не ерунда. Сумма большая, ты от семьи оторвал. Женя знает?

— Женя тебя любит. Не убегай больше, не дразни Иосифа.

— Ты спросил о настроении. В Москве без вас мне одиноко. Помнишь, когда мне было лет шесть, маму неожиданно увезли в больницу, и мы остались одни?

Ты — за хозяина. Мыл полы, читал мне книги… Вот ощущения сиротства такое же. Только нет тебя, поэтому… страх. Мне страшно туда возвращаться, Павлуша. Это возникло здесь. Наша жизнь отсюда представляется темным хаосом.

— Если бы хаос, нет, Надюша, там наступает порядок. Железный порядок казармы, или точнее — семинарии, труд и молитвы.

Молчание.

Павел встал, подошел к ней, погладил по голове.

— Милая моя сестренка, не бойся. Ты не должна бояться.

— Он присел на подлокотник её кресла обнял:

— Иосиф тебя любит… дорожит тобой, не убегай от него, это его ожесточает.

— Но если иногда невыносимо… Он унижает меня, заставляет ревновать, не занимается детьми.

— Надя, о чем ты говоришь! Опомнись! — он резко встал, вернулся в кресло, вынул из ящичка изящного столика темную папиросу, закурил. Она вдруг увидела, как он красив: породистая голова с выпуклым затылком, высокий лоб, смуглая кожа.

— Извини. Но мне странно это слышать. Какая ревность, причем тут ревность, ты — член партии с восемнадцатого года, с твоим умом, достоинством, прямым характером, ты не можешь обабиться. Через два года ты станешь квалифицированным специалистом, самостоятельным человеком. Ты не должна быть приложением, нарядной куклой, новой буржуазкой вроде Маруси, ты — другая. Вспомни, на каких идеалах мы выросли, девочкой ты уже помогала революции. Кроме тебя Иосифу никто не скажет правды. Его окружение — свора льстецов, он не знает истинного положения вещей, они манипулируют им в своих интересах, используют его подозрительность. Ты должна открыть ему глаза, должна общаться с честными коммунистами, а не только с разжиревшим ближним кругом.

«Идите пить чай!» — крикнула из столовой Женя.

— Научилась у Аллилуевых, — усмехнулся Павел. — Культ чаепития.

— Не самый плохой культ, — Надежда протянула брату руку, чтоб помог подняться из глубокого кресла. — Вспомни, что бы ни происходило февральская, октябрьская — мама вечером накрывала чай, кто знает, может, этим и сохранила семью.

— Не будем преувеличивать, когда мама накрывала, а когда и папа.

Каждый вечер для нее или «на нее» Павел и Женя приглашали гостей. Из приятных, кроме Финкелей, запомнился немецкий журналист, внук бывшего владельца фабрики «Эйнем», из неприятных — тоже журналист — скользкий и умный Исай Лежнев. При нем Павел и Женя держались очень светски, говорили осторожно, перед его приходом Павел сообщил, что Иосиф очень благоволит этому человеку. Так и сказал «этому человеку».

Днем водили гулять детей в парк к озеру, и однажды ей почудилось, что на скамейке сидит Эрих. Она испытала такое волнение, что, убедившись в своей ошибке, не могла понять, чего в этом волнении было больше — радости или смятения.

Она думала о нем часто, прикидывала, понравились бы ему Павел и Женя и понравился бы он им. Раза два перечитала его сумбурное письмо и, наконец, поняла, что в их странных отношениях они более всего не доверяли себе.

«И слава Богу, миновало, а ведь могла натворить непоправимое».

В последний раз перечитала письмо на скамейке у замка Шарлоттенбург в день перед отъездом.

Погода была странной — воздух насыщен легким водяным паром и огромные окна замка, где рано зажгли свет, тепло светились.

Женя и дети кормили ручных белок орешками, которые продавали тут же на лотке. А она вдруг очень спокойно подумала, что все это — золотые окна, и смех детей, и колыхание пара в дебрях нарочито живописного кустарника, все это для нее в последний раз. Все это остается здесь без нее, и письмо Эриха должно остаться здесь, дело не в осторожности, просто оно принадлежит этому миру, как и тот, кто его написал. Только этому. Она медленно порвала письмо, встала и отнесла клочки в урну. Когда уходили из парка, Женя почему-то оглянулась несколько раз, а потом сказала как-то слишком спокойно:

— Напрасно ты выбросила обрывки. За нами наверняка следят, — и, продолжая идти так же спокойно: — ты знаешь, твой приезд, твоя жизнь в нашем доме сблизили нас с Павлом, странно, но это так… Родим еще одного ребенка, авось, все наладится. Все равно деваться некуда.

На перроне серой прокопченной громады Ост-Банхофа они молчали, только глядели друг на друга. Проходящие мужчины оборачивались на Женю, она с великолепным равнодушием не замечала их восхищенных взглядов.

«Какая сила в этой женщине. Разве можно подумать, что эта холеная красавица родила в Норильске в чуме близнецов, они умерли. Она пробыла всю экспедицию…»

Расцеловались, Женя осталась на перроне, а Павел вошел с нею в купе:

— Едешь одна. Все правильно. Да, чуть не забыл. Это тебе лекарство от страха, — он опустил в карман ее пальто что-то тяжелое.

— Что это?

— Вальтер. Почти игрушечный — шесть на тридцать пять. Нет, нет, сейчас не смотри.

— Зачем он мне?

— Ну ведь у всех есть, пусть и у тебя будет.

— Тебе уже тридцать шесть, а ты так и остался мальчишкой, который был счастлив оттого, что его отправляют на фронт, где можно пострелять.

— Это я перед тобой и Нюрой красовался, а вообще-то мне было не по себе. Ладно. Береги себя сестренка, такая как ты у меня — единственная.

Женя дала ей в дорогу невозвращенца Дмитриевского «О Сталине и Ленине» и рукописные списки запрещенного Есенина. Дмитриевского читать было скучно: в восхвалении Иосифа просвечивали страх и расчет.

И меня по ветряному свею

По тому ль песку

Поведут с веревкою на шее

Полюбить тоску.

На этих строчках она остановилась и стала смотреть в окно. Забытое чувство тоски подползало к сердцу, краски мира линяли, и она уже без прежнего интереса разглядывала аккуратные домики, сады, поля со скирдами. «Тоску надо полюбить, тоску надо полюбить», — стали выстукивать колеса.

«Но ведь полюбить ее можно только с веревкою на шее. Как страшно он предугадал свою смерть. Что такое свей? Наверное, что-то связанное с песком».

Она вынула из кармана пальто маленький пистолет. Держать его в руке было приятно, не то, что некрасивый маузер, который в Царицыне дал ей Иосиф. Маузер был страшный, а этот — уютный; его можно носить в сумочке.

Будь же то вовек благословенно,

Что пришлось прожить и умереть…

«Нет, уж лучше Дмитриевский. Интересно как о Ленине».

И словно споткнулась. Вспомнила, как рассказывала Эриху свой сон. Где это было? Тоже в поезде, идущем через сосновые леса и желтые поля. Поезде, уехавшем навсегда в страну воспоминаний. Потом они гуляли по маленькому городу, обедали на залитой солнцем площади, и мальчик гонял обруч. Тот день был ярко-желтым. Она не сказала, что ей снился. Ленин. Зачем? Что это меняло? Она вспомнила его задание, думать о начале двадцатых. Ничего особенного, если не считать жалости к медленно опускающемуся в небытие очень хорошему человеку и каких-то бюрократических тайн Секретариата. Поторопилась порвать письмо. Можно было это сделать перед самой границей. Бедная Женя, ей все время чудится слежка, в Стране Советов всем что-то чудится, даже Ленину померещилось, что у него что-то украли. Когда же это было? Осень. Глубокая осень, наверное, октябрь — потому что в приемной было знобко, плохо топили. Помнит, потому что пришла на работу в теплой домашней кофте. Здесь теперь всегда было пустынно. Они с Марусей расшифровывали и перепечатывали материалы съезда. Спокойная неспешная работа. Ильич в Горках. И вдруг во второй половине дня выходит из дверей квартиры, походка чуть ковыляющая, но вид замечательный, совсем прежний. Следом Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Рукопожатия, быстрые оценивающие взгляды, ей стыдно за кофту. Он говорит ей что-то о девичьей памяти, она не понимает, но смеется, натыкается на ледяной взгляд Марии Ильиничны, спрашивает, будет ли диктовка. Глупо и бестактно, потому что здесь Маруся, которая «только для него», причем здесь ее услуги.

Он заходит в кабинет один, как-то очень ловко и необидно закрыв перед женой и сестрой дверь. Нет. Еще здоровается с часовым, спрашивает, из каких он мест. Тот отвечает неожиданно утробным басом — «Рыбинский».

— Земляк Генриха Григорьевича, — неожиданно сообщает Маруся медовым голосом.

— А-а… Ну да, ну да…

Дверь закрылась надолго. Он не вышел до конца рабочего дня. С утра тоже был в кабинете, прошел еще до их появления, но теперь к нему заходили по очереди то жена, то сестра. Лица у них были то ли озабоченные, то ли обескураженные. Мария Ильинична подчеркнуто избегала смотреть на нее. Выносили из кабинета книги, слышался его высокий нервный голос. Что-то было не так, это ощущалось в походках женщин, в их жестах, а главное — в ненавидящем слепом взгляде Марии Ильиничны на нее. Так всегда: у этой, что бы ни происходило — виновата жена Сталина.

Иосиф был потрясен ее сообщением о появлении Ильича в Кремле, даже обычная невозмутимость слетела. Подробно расспросил, как выглядит, что говорит и усмехнулся, лишь когда упомянула об утробном «рыбинские».

А вечером другого дня сам рассказал (ей понадобилось уйти из Секретариата задолго до обеденного перерыва), что Ленин снова в Горках, увезли срочно, так как у него начались конвульсии.

— Странно. Он замечательно выглядел. Почти совсем как прежде.

— Видно напрасно ездил, растрясло дорогой. А эта, говоришь, злобно на тебя смотрела? Все не может тебе простить, что я на ней не женился.

— Нет. Дело в чем-то другом. А в чем — не пойму. Может быть потому что из-за меня ему пришлось ехать. Ведь я не нашла какую-то тетрадку.

— Ну… вспомнила баба, как девкой была. Когда это было. Значит, сказал, как в бочку «рыбинский»? Хе! Смешно! Очень смешно!

Попутчиков судьба послала странных: даму с большим количеством багажа и двух краскомов. Один все время курил в коридоре у опущенного окна, глядел мрачно, другой — часто ошибался и с возгласом — «Пардон, мадам!», закрывал дверь ее купе.

Дама притащилась знакомиться вечером. Предложила поужинать вместе.

— В вагон-ресторане так противно воняет, я убежала.

Надежда вынула пластмассовые коробки с приготовленной Женей едой, дама принесла удивительно красивые фрукты, бутерброды с темно-красным мясом, нарезанным почти прозрачными ломтиками и бутылку красного вина.

Надежда похвалила фрукты:

— Та воны ж итальянские! — воскликнула попутчица с хохляцкой пылкостью.

Во время ужина рассказала, что муж работает в консульстве в Риме. Рим город хороший, теплый, такой же как ее родная Одесса, но цены немыслимые. Женщины консульства раз в неделю ездят все вместе на рынок и закупают продукты оптом. Так дешевле.

— Ой, вы не поверите, это ж целая кумедь. Мы же языка не знаем, все показываем, какая часть туши нужна. Если задняя, значит, хлопаешь себя по мадам сижу, если вымя — соответственно по титькам. Говядина — муу, баранина — бее, свинина — хрю-хрю, так смешно, так смешно — одним словом кумедь. И они смеются, зазывают: «Сеньора Руссо! Сеньора Руссо!»

Надежда представила картину на римском рынке, и ей стало тошно, но дама уже рассказывала о пока недоступной мечте — американском холодильнике. Описывала этот фантастический аппарат и, к счастью, не задавала никаких вопросов. Ей хватало своих рассказов. Потом вдруг широко зевнула, похлопав ладошкой по рту, засмеялась:

— Ой, заговорила вас, а сам от вина этого осовела, красное на меня всегда так действует, совею, почивать хочу. А вы?

— Я тоже.

Спать не хотелось совсем, но и думать тоже. Открывала Дмитриевского фальшиво, читать не хочется. Снова за Есенина — натыкалась:

Ах, сегодня так весело россам

Самогонного спирта — река

Гармонист с проваленным носом

Им про Волгу поет и Чека

Жалко им, что октябрь суровый

Обманул их в своей пурге

И уж удалью точится новой

Крепко спрятанный нож в сапоге.

Приближалась прежняя жизнь, и та, недавняя, заволакивалась серой пеленой, похожей на водяную взвесь, пропитавшую воздух в парке у замка Шарлотенбург. В окне на фоне кромешной тьмы вздрагивало отражение очень бледного лица с очень черными бровями. Проснулась от того, что замерзла. Поезд стоял. Пустынный перрон, неказистое маленькое здание вокзала с портретом Иосифа над дверью. Похож на Тараса Шевченко.

Сонный проводник сказал, что стоянка десять минут. Комбриг теперь курил возле вагона и со старомодной галантностью помог ей сойти по ступеням. Она близко увидела его худое серое лицо с небольшими усами и неожиданно тревожно-измученным выражением светлых глаз.

Паровоз впереди пыхтел, выпуская время от времени вбок мощную струю пара, и она пошла к хвосту поезда. Точно так же, как на станции Беков за маленьким обрывом низкого перрона начинались поля. Но не видно было ни стогов, ни скирд — просто рябое с проплешинами пространство, будто пораженное лишаем.

— Тетечку, — прошелестело рядом.

Она оглянулась. Никого.

— Тетечку, дайте йисты. Ради Христа дайте.

— Где ты?

Детский голос доносился откуда-то снизу. Она чуть пригнулась. Из-под платформы по-обезьяньи выползло существо в серых лохмотьях с огромным животом. Из лохмотьев торчала бритая голова, обтянутое кожей личико с огромными глазами.

— Хлиба. Ради Христа, — снова уползло под платформу.

— Сейчас, сейчас.

Бегом к своему вагону, трясущимися руками прижала к груди Женины пластмассовые коробки. В коридоре наткнулась на комбрига, поезд дернулся, коробки упали на пол. Вывалились котлеты, салат.

— О, Господи, помогите мне!

Поезд дернулся. Было слышно, как проводник с силой захлопнул дверь вагона.

— Не волнуйтесь, — комбриг складывал котлеты, бутерброды. — А остальное, видимо, уберет проводник. Уже не годится.

В открытое окно потянуло утренним холодом. Она увидела, что рукав его гимнастерки испачкан кремом.

— Простите. Я сейчас, сейчас.

Принесла из купе бумажные салфетки. Стала аккуратно прикладывать к жирному пятну.

— Это пройдет, впитается, как неловко, у меня есть карандашик от пятен, да, да, но сначала надо промокнуть.

Он вдруг резко повернулся, вцепился в приспущенную раму окна.

Мимо проплывали запасные пути, состав из теплушек. Зарешеченные маленькие окна высоко. Ей вдруг показалось, что в окне лицо.

— Что это?! — испуганно спросила она.

— Вагонзак, — коротко ответил он, не обернувшись к ней.

— Там люди?

Он не ответил.

Проводник остановился молча посмотрел на салат и пирожные на полу.

— Товарищи пассажиры, пройдите в ваши купе. Я должен убраться.

— Извините, это у меня упало.

— Что вы, какое беспокойство! Сейчас приберем, — он многозначительно резко дернул вверх раму окна. — Вот так.

Она сошла в Одинцове. Поезд остановился, не доезжая до станции, в вагон влетели Сергей Александрович Ефимов и охранник Иосифа, его любимчик, кажется, по фамилии Власик, ловко подхватили ее багаж и по пустынному коридору — к тамбуру. Проводник отсутствовал, и ее бережно принял со ступенек загорелый белозубый Стах.

— Иосиф уже в Сочи. Ждет тебя там. Завтра и покатишь с ребятами. Соскучилась?

— Страшно. Как Нюра, Леня? Как мои? Дома все здоровы?

Она просто забыла, как сильно любит эту березовую рощу, эти сосны, эту белую колокольню в Уборах, эти плавные спуски и подъемы дороги, это прохладное дыхание реки, этот дом с островерхой крышей, этих загорелых крепеньких пузатеньких детишек с визгом бросившихся к ней.

Загрузка...