На ферме радости

Я оглядываюсь через плечо, чтобы убедится, что председатель, генеральный секретарь и пресс-атташе ушли. Потом я шепчу, достаточно громко, чтобы было слышно на другом конце огромного стола для конференций:

— Это только мое личное ощущение? Или это была на редкость пустая и скучная трата времени, и у материала об этом столько же шансов попасть в завтрашние газеты, как у фотографии крупным планом левого яичка кого-нибудь из нас?

Некоторые из коллег-журналистов, пишущих об искусстве, надувают губы, другие понимающе улыбаются, что может подразумевать: «На самом деле здесь скрыт великолепный материал, в чем ты убедишься завтра, когда прочтешь мою газету», но скорее просто говорит: «Это пресс-конференция Совета по искусству. Чего еще можно ждать от нее?»

Я замечаю, что Джо из «Гардиан» смотрит на меня сосредоточенным взглядом.

— Или левого соска, — добавляю я, чтобы не быть обвиненным в сексизме.

Затем я слышу, как сзади меня кто-то шуршит бумагами, откашливается. Оглянувшись, я обнаруживаю, в чем проблема. Это генеральный секретарь. Очевидно, он все время был в комнате.

— Но послушайте, — говорю я протестующе, — вы и сами не можете не согласиться со мной хоть самую…

Но он уже ушел.

Я поворачиваюсь к Молли, рядом с которой всегда стараюсь сесть на таких мероприятиях. Она дольше пишет об искусстве, чем я, поэтому будет справедливо, если она поможет мне выпутаться.

— О, господи! Ты думаешь, я его огорчил?

— Странно, но людям обычно не нравится, когда говорят, что их работа — пустая трата времени.

— Не понимаю. Если бы ты сказала это мне, я бы только ответил: «Ты совершенно права, дорогая».

Конечно, все это слышат.

— Он когда-нибудь замолчит? — говорит человек из «Таймс» человеку с Би-би-си.

Человек с Би-би-си произносит что-то, чего мне не разобрать. Типа «ему придется, если он не хочет себе неприятностей».

Собрав свои записи, они направляются к выходу.

— О чем это вы там? — говорю я им вслед.

Они не оборачиваются.

— Посмотрим, что у вас получится, — говорю я.

Рядом со мной, как высохший лист, корчится Молли.

— Ну, давай, — говорю я, — скажи, что он вдвое старше меня и я мог бы с ним полегче.

Хорошо бы куда-нибудь пойти выпить кофе и поворчать, но у нас у обоих есть дела, поэтому удается поговорить, только пока мы вместе едем в такси. Молли жалуется, что только так ей и удается повидаться со мной в последнее время. А я говорю, что едва ли виноват в том, что она и моя подруга не ладят.

Молли говорит:

— Что значит не ладим? Мне очень нравится Симона.

Это примерно, как если бы я попытался с непроницаемым лицом сказать: «Почему ты считаешь, что мне не нравится, когда меня поджаривают, обдирают и засовывают в бочку с рассолом?»

— Симона что-нибудь говорила обо мне? — пытается выяснить Молли.

— Нет, — лгу я.

— Тогда кто сказал, что мы не ладим?

— Прекрати, Молли. Ты уже большая девочка. У тебя очень хорошо получается думать одно, а говорить другое.

Молли смотрит на меня с видом оскорбленной невинности. Я говорю:

— Ты считаешь, что Симона — я не знаю — может быть, слишком нахальна и недостаточно интеллектуальна для меня. А Симона — я не знаю точно, что она думает, потому что она ничего не сказала…

— Конечно, ничего не сказала.

— Но, как ты можешь догадываться, она иногда проявляет собственнические чувства, и можно предположить, что с учетом столь давних наших с тобой отношений, повышенной чувствительности Симоны и отсутствия у нее чувства уверенности…

— Бедняжка Симона.

— Я чувствовал, что бессмысленно говорить с тобой честно.

— Я имела в виду: бедняжка Симона, если она так запуталась, что не может отличить старых подруг от старых страстей.

Я отворачиваюсь и сердито смотрю в окно. В отражении стекла я вижу, как Молли вытягивает шею, чтобы разглядеть выражение моего лица и определить, насколько я раздражен.

— Пресс-конференции стали гораздо оживленнее с тех пор, как на них появился ты, — говорит она.

— По-моему, это было для них совершенно необходимо. Чувствую себя как мальчик, объявивший, что король голый.

— Дорогой мой, ты же действительно любишь искусство.

— Да, но искусство и то, о чем пишут корреспонденты, занимающиеся искусством, — разные вещи. Сплошные финансовые кризисы, скандалы, директора королевских театров, требующие больше денег. Какой мне в этом интерес? Я говорю: потратьте их лучше на ракеты. По крайней мере результат будет.

Молли смеется.

— Нет, в самом деле, что за странные люди? Им дают кучу денег, принадлежащих обществу. Наших денег. А они только и делают, что хнычут из-за того, что этого недостаточно, чтобы сделать все, чего им хочется. А хочется им обычно всякой ерунды, на которую им вообще не стоит давать денег, типа образовательных программ и расширения доступа. Почему они вечно шумят по поводу образовательных программ и расширения доступа?

— Потому что, если они не будут этого делать, их могут обвинить в элитизме, — говорит Молли так, чтобы завести меня еще сильнее.

— Ну и что? Разве не в этом весь смысл любого вида искусства? Достичь наибольшего возможного совершенства?

— Лапушка, ты это понимаешь, и я это понимаю. Но когда ты тратишь общественные деньги, нужно показать, что ты это делаешь в интересах максимально широкой части населения, — говорит Молли.

— Совершенно верно. В этом и проблема общественного финансирования искусства. Возьмем Королевскую оперу. Как они бьют себя в грудь, доказывая свое старание привлечь публику; не принадлежащую к классу банкиров среднего возраста и белой расы! Как будто миллионы нищих, лишенных избирательных прав чернокожих, жаждущих взглянуть на «Травиату», — лишь бы там были субтитры на суахили, места по пять пенсов и козлятина под керри в буфете. И все это полная чушь. Потому что суть оперы в том и есть, что это времяпрепровождение для среднего возраста банкиров белой расы. Так почему бы не урезать им финансирование, и пусть они обходятся как могут?

— Милый, я надеюсь, ты не возражаешь, чтобы Королевская опера была открыта для всех? — говорит Молли. Я думаю, этими левацкими речами она просто хочет позлить меня.

— Она и так открыта для всех. Единственное препятствие для входа — отсутствие интереса к опере и отсутствие денег. И это нормально. Должен сказать, что футбол — тоже чертовски дорогое удовольствие, но он не получает субсидий. Так почему мы должны платить за то, чтобы всякие пижоны могли посмотреть, как какие-то жирные задницы заливаются соловьем?

— Ты всегда больше принадлежал миру рок-н-ролла.

— Может быть, в настоящее время это так. Но в один прекрасный день во мне заиграют инстинкты, свойственные среднему возрасту, и тогда мои интересы изменятся. И когда это случится, мне очень не хотелось бы обнаружить, что опера лишилась своих основных качеств и осовременилась, чтобы привлечь молодую публику, которой на самом деле там не место. Я хочу, чтобы опера была труднодоступной и элитарной, как это ей и подобает.

Я смотрю в окно. На набережной мокро и транспортные пробки. Почти доехали до нужного Молли места.

— Черт, хоть бы рассказала, какая у тебя точка зрения, — говорю я.

— Я еще не вполне решила, — говорит она.

— Ради бога, Молли, не надо относиться ко мне как к конкуренту. Всем нашим читателям наплевать на вашу газетенку.

— Равно как и нашим.

— Отлично. Ну так?

— Наверно, о сокращении финансирования, — говорит она.

— Да, но кого? Норич Оперы? Балет Норт? Корнуоллского музея жести? Это же не учреждения национального масштаба, — говорю я.

— Существует еще Шекспировский театр. Надо полагать, они не слишком довольны, что их грант остался на том же уровне, а Национальная получила прибавку в восемь процентов, — говорит она.

— Какой кошмар — один театр получает немного больше денег, чем другой театр.

— Можно развить это. Прощупай Адриана. Спроси, не есть ли это результат его слабого сезона, — говорит она.

— Господи, как я это ненавижу! Почему материал не может говорить сам за себя? Почему нужно еще уговаривать и упрашивать, чтобы вдохнуть в него жизнь?

— А иначе зачем мы были бы нужны? — говорит Молли.

Редакция почти пуста, когда я туда приезжаю. Все отправились выпить непременную пару кружек — еще одна причина, по которой я не стану тут своим: ненавижу пить в обед, потому что потом противно и хочется спать. Успеваю поймать заместителя редактора новостей, который тоже собирается уйти. Он похож на боксера-профессионала и сильно потеет. Однако вполне дружелюбен — по стандартам отдела новостей.

— Где ты был, сука, — говорит он.

— Добывал материал для тебя, суки, — говорю я.

— И лучше, если он окажется стоящим, чтобы я тебе, суке, простил «суку», — говорит он, выставив как клыки указательные пальцы над клавиатурой в готовности пополнить список новостей дня.

— Угроза закрытия Большого оперного театра — пойдет?

— Это уже было на прошлой неделе.

— Другой театр. На этот раз Норич Опера.

— Никогда не слышал про такую.

— Это очень крупный театр в…

— Восточной Англии?

— Да, — говорю я, слегка настороже, — и находящийся в турне.

— И ты говоришь, что их закрыли?

— Могут закрыть, если они не найдут где-нибудь средств.

— Оперный театр, о котором никто не слышал, может закрыться. Великолепно. У тебя есть что-нибудь про кого-нибудь, о ком мы слышали?

— Гм. Королевский шекспировский театр?

— Я тебя слушаю.

— Могут потребоваться некоторые уточнения, но похоже, что они сильно раздосадованы последней раздачей субсидий. Тут какой-то скандал назревает.

— Буря в КШТ из-за урезанного финансирования?

— Не то чтобы он был урезан, но…

— Буря в стакане воды в КШТ?

— Слушай, я что-нибудь сделаю из этого. Просто предоставь это мне. А если потребуются какие-то поправки, я потом передам их по телефону.

— Что? Опять хочешь свалить?

— Я вынужден. Я пишу для тебя о Гластонбери.

* * *

— Чудесно, — говорю я, разглядывая полоску травы между палаткой и пологом, на которую Маркус снайперски вылил содержимое своего раздувшегося от пива мочевого пузыря.

— Да, надо полагать, что ты пошел бы по нужде за полмили до писсуара? — говорит он, в то время как отдельные капли дождя, падающего на брезент, перерастают в мощный шквал.

Я смотрю вниз на два кома сомерсетской грязи, по форме напоминающих ботинки, под которыми скрывается то, что до сегодняшнего вечера было начищенной парой «катерпиллеров» из оленьей кожи. Потом я шевелю все еще замерзшими большими пальцами в все еще мокрых носках и покорно затягиваюсь косяком.

— Однако настоящее, — говорит Маркус.

— Что настоящее?

Маркус машет сигаретой, которую я ему только что передал:

— Это. Все. Грязь. Наркотики. Полный набор Гластонбери.

— Мне кажется, «э» должно быть твердым, — говорю я.

— Как?

— Я думаю, что произносится Глэстонбери, а не Глааастонбери.

— А-а, — говорит Маркус.

— Честно говоря, я сам не уверен. Раньше я сам говорил «Глааастонбери», потому что так красивее. Но когда это услышал мой брат, он возмутился.

— Давай спросим у соседей? С виду они вполне приличные.

— Нет!

— Почему нет?

— Потому что тогда они узнают, что мы здесь раньше не были.

— По-моему, это и так очевидно. — Маркус высовывает голову наружу Слышно шипение остатков заливаемого дождем костра наших соседей. — Эй, слушайте, — говорит он. Затем поправляется: — Извини меня, дружище!

— Чем мы можем тебе помочь, старик?

— Мы тут не можем решить: Глэстонбери или Глааастонбери?

— Все зависит от того, к какому классу ты себя относишь, — отвечает голос.

— Спасибо, — говорит Маркус.

— Эй, дружище, курнуть хочешь? — говорит голос.

— У нас есть немного, спасибо, — говорит Маркус.

— Грибков? Кислоты? — говорит голос.

Маркус шепчет:

— Ты как?

— Нет. К черту, — говорю я.

— А почему?

— Могут вызвать из редакции новостей.

— Ну, не в такое же время?

— Как раз в это время. Сейчас поступают первые выпуски других газет. Если выясняется, что мы упустили что-то важное, тебя заставляют скорее исправить положение.

— Нам твоя работа что — весь фестиваль испортит?

— Нечего меня ругать. Это все твоя чертова сестра. Она вечно пишет про всякую такую чушь.

— Готов поверить.

— Она всегда была такой испорченной?

— А я не рассказывал тебе, как она застукала меня целующимся на спортплощадке с дочкой викария и дала этот материал в колонку сплетен бюллетеня Пони-клуба?

— Готов поспорить, что после этого она рассчитывала на полное сочувствие и понимание, как будто это совершенно нормально и на ее месте так сделал бы каждый.

— Здесь действует одно правило: либо ты любишь ее за ее недостатки, либо не любишь вовсе, — говорит Маркус.

— Телка.

— Полная.

— Но очень милая телка, несмотря на всю ее существенную надоедливость. Как Эрминтруда.

— Кто такая Эрминтруда? — говорит Маркус.

* * *

Пятница начинается ужасно. Вместо того чтобы балдеть от наркотиков, я вынужден тащиться по грязи вместе с фотографом, которого разыскивал все утро, выполняя это безумное задание: доказать, что фестиваль в Гластонбери — того же порядка событие, что и турнир в Уимблдоне, регата в Хенли, фестиваль в Глиндебурне и скачки Королевского Эскота. Мысль была в том, чтобы взять интервью у молодых фотогеничных зрителей фестиваля, предпочтительно женского пола, с фамилиями, столь же благозвучными, как у читателей «Телеграф», и лицами принцессы Дианы. К несчастью, все они где-то скрываются.

Точнее, все они оказываются около Маркуса, как я обнаруживаю к середине дня после бесплодного утра, когда невнятным голосом меня окликают возле палатки с сидром.

Маркус развалился на грязной плащ-палатке под самодельным навесом, нетвердо держа пластиковый стакан дрянного деревенского пойла в одной руке и толстую сигарету с марихуаной — в другой, а вокруг нею собралось полдюжины гибких девиц типа тех, у которых на фото в разделе «Наблюдатель» журнала «Тэтлер» на светской свадьбе случайно вывалилась грудь из платья из тафты.

Мои глаза жадно перепрыгивают с одной девушки на другую. Нет, у меня не секс на уме — главным образом не секс. Я думаю о цитатах и демографии читателей.

— Взбодрись, — говорит Маркус, предлагая мне свою сигарету.

— Не могу. Я отсюда иду в полицию.

— Это точно твой приятель, Марки? — говорит одна из девиц, растягивая слова.

Маркус знакомит нас. Учеба в Уайком Эбби, Челтенхем Лэйдиз, Сен-Полз. Сирина, Пидж, Тиггер. Как раз то, за чем охотится отдел новостей.

— Я знаю, кто тебя приободрит, — говорит Маркус.

— Кто?

В этот момент мое зрение застилает розовый свет сквозь сплетенные пальцы рук, закрывшие мне глаза. Их прикосновение нежное, и, наверно, они женские, и хотя мне якобы должно быть приятно, но я никогда не любил эту игру. Неприятны неожиданность и запах рук, которые ты вынужден нюхать.

— Фу, — говорит хозяйка рук.

Я сожалею, что не испытываю того удовольствия, которое явно, по ее мнению, должен испытывать. На самом деле я чувствую себя достаточно неприятно.

— Хорошо, сдаюсь, — говорю я Маркусу. — Кто тут собирается меня взбодрить?

— Отнесись к ней с вниманием, ей столько пришлось вытерпеть, — упрекает меня Маркус.

— С каких это пор Джош стал заботиться о ком-либо, кроме себя, — говорит Молли.

Обычно Молли не показывает виду, что чем-то обеспокоена. Это свойство человека из высших слоев общества — выглядеть безмятежно, даже если очень встревожен. Однако сейчас заметна ее неуверенность в себе. Одета слишком не по-городскому, кожа слишком ухожена, мозги недостаточно пошли набекрень вследствие выпивки, наркотиков или легендарной атмосферы Гласто, от которой пьянеют все люди, даже без дури.

— Извини, Молли, — говорю я, обнимая ее. — Просто очень неудачно прошло утро.

— Что тогда говорить о моем — я только что из полиции. У меня украли палатку. Украли все — спальный мешок, белье, зубную щетку, ноутбук…

— Ах ты, бедная. Что же ты теперь будешь делать? — спрашиваю я.

Молли словно прибавляет в росте.

— Ну, все в порядке, я уже послала материал.

— Да нет, я о том, где спать, и прочем.

— Может быть, она останется у нас, если ты не возражаешь, — говорит Маркус.

— Да. Конечно. Разумеется.

— Правда, не беспокойтесь обо мне. Я уверена, что найду себе пристанище.

— Не смеши меня. Конечно, ты можешь жить с нами, просто я подумал, что тебе будет тесно. К тому же отвратительные привычки твоего брата.

— Ну, у меня было двадцать лет, чтобы привыкнуть к ним, — говорит Молли.

— Все честно, но есть одно условие. Что там за материал, который ты отправила в такую омерзительную рань? Какой у тебя взгляд?

— Да пустое самодовольство — помечтала о том, что Гластонбери становится новым Глиндебурном.

— Надеюсь, ты шутишь?

— Я, конечно, понимаю, что это не очень обоснованно, но мне очень помогли друзья Марки, и мы сделали несколько неплохих снимков — что ты на меня так уставился?

Поначалу я настолько зол, что не в состоянии говорить.

— Джош?

— Ты специально сюда приехала? — говорю я.

Она смотрит на меня, этакая сероглазая оскорбленная невинность.

— Ты специально приехала сюда, чтобы испортить мой материал, украсть все мои цитаты, стащить все мои идеи и просто полностью изгадить всю мою жизнь.

— Неужели ты действительно так думаешь? Не может быть.

— Я не знаю, что мне думать. Не знаю. За исключением того, что слишком подозрительно: мы с тобой разговаривали меньше суток назад, и у тебя даже в мыслях не было сюда приезжать, и вот ты здесь.

— Но… все решилось в последнюю минуту. В отделе новостей был лишний билет, но я бы не поехала, если бы не… — она кусает губы, — если бы не знала, что вы с Марки едете, и я подумала, как это будет здорово, вот и все.

— Слушай, Джош, успокойся, пожалуйста, — говорит Маркус, снова предлагая мне сигарету с марихуаной.

На этот раз я глубоко и со злостью затягиваюсь. Потом еще раз. И еще. Потому что я настолько взбешен, что никакой наркотик на земле меня не успокоит. Насколько я понимаю, между мной и Молли все кончено. Не знаю, был ли в этом ее умысел, но факт то, что она это сделала. Я никогда не забуду того, что она сделала. Она украла мой материал. Все, прощай, Молли. Конец.

* * *

Полицейский участок находится за тридевять земель от любого места, где можно оказаться в Гластонбери, если только это не ферма, и тогда он будет в соседнем доме. В этой стерильной, защищенной заграждениями и поливаемой из шлангов бетонной зоне все иначе. Внизу, в долине, пересекаются «Апокалипсис сейчас», «Зомби: рассвет мертвецов» и «На западном фронте без перемен». Но здесь все мужественно — холодная голова и живая действенность: приказы, отдаваемые по рации, строгие проверки безопасности, флуоресцирующие жакеты, искусное маневрирование ревущими тракторами, полные грузовики волонтеров, направляющихся на сбор мусора, машины для отсоса дерьма из отхожих мест, коровы, запуганные сотрудники фестиваля, Майкл Ивис со своей блаженной улыбкой, лысым черепом и простоватой бородой, как те персонажи мультфильмов, которые не хуже выглядят вверх ногами. Но самое большое различие в том, что там все одурели от наркотиков. А вот здесь все абсолютно трезвые. Абсолютно все. Все, исключая журналиста в передвижном офисе полиции, который пытается сконцентрировать свои измочаленные мозги, чтобы поддержать осмысленный разговор с дежурным офицером.

— А эти семьдесят восемь арестов по поводу наркотиков…

— Двадцать восемь, сэр. Работы было меньше, — говорит полицейский со смешком фараона.

Я пытаюсь посмеяться вместе с ним. Косяк Маркуса оказался значительно крепче, чем я предполагал.

— Совершенно верно, да. Но эти двадцать восемь арестов. Это кто — лидеры или дилеры?

— Прошу прощения?

— Я хотел сказать, э-э… — Нет, Джош. Думаю, не стоит объяснять, что в этот момент твои мысли на какое-то мгновение отвлеклись, представив плакат с изображением инопланетянина, часто встречающийся в магазинах для наркоманов. — Дилеры. Или просто, э-э…

— Те, кто пойман за хранение? — говорит он, глядя прямо в мои огромные зрачки. А потом вниз, просвечивая своими глазами мой карман, где — о, господи, как же я не подумал об этом, — находится изрядный кусок черного марокканца. Пол-унции. По количеству потянет на дилера.

— У меня нет точных данных, сэр, — говорит он, — но, по моему опыту, я бы сказал, что большинство из них следовало арестовать как продавцов.

— Да, это хорошо, — говорю я. Он смотрит на меня с удивлением. — Я хочу сказать, хорошо, что вы заняты дилерами, потому что это как раз те, кем следует заниматься, не так ли?

— По правде, сэр — и это я попрошу никак не регистрировать, — я бы предположил, что, попробуй мы арестовывать только за хранение, и мы бы, пожалуй, работали до утра.

Я хмурюсь, не вполне уверенный, как поступить. Будь я менее одуревшим, я бы точно знал, что делать. Например, рассмеяться. Но мне кажется, что, если я рассмеюсь, он решит, что наркотики, по моему мнению, не заслуживают ничего, кроме смеха. А это возбудит его подозрения, потому что он предполагает, что я как журналист «Телеграф» должен считать наркотики ужасным злом.

— Я хочу сказать, что вы сами, сэр…

О, боже! Он знает. Он все знает.

— …должны были заметить, сколько — как правильно назвать их? — гигантских самокруток курят, и довольно открыто, здесь вокруг.

— Да, пожалуй. Вы мне напомнили об этом.

Внезапно меня охватывает сильное побуждение раскаяться и признаться, что я тоже недавно принимал в этом участие.

Почему? Возможно, из тех же суицидальных побуждений, которые возникают к концу вечеринки с коллегами по работе, когда внезапно решаешь, что сейчас самый подходящий момент, чтобы неверной походкой приблизиться к шефу, ласково поговорить с ним, поделиться своими мыслями, рассказать, насколько лучше пошли бы дела, если бы только начальником назначили тебя.

— А если бы кто-нибудь вошел сюда и закурил сигарету с марихуаной — что бы вы сделали? — говорю я.

— Я бы спросил его, что он тут делает. Все-таки это территория с ограниченным доступом.

— Хорошо, а если бы я закурил косяка. Прямо здесь. Что тогда?

— Если бы вы закурили косяка? Прямо здесь?

В дверь конторы дважды резко стучат. Она открывается с действующим на нервы скрипом. С потрескивающей рацией входит плотно сложенный коп с коротко остриженными седеющими волосами и собачьим поводком в руках. На том конце поводка огромная немецкая овчарка с вонючей мокрой шерстью, которую она растряхивает по всей комнате.

Я чувствую, как рука инстинктивно сжимается в кармане пиджака.

— Живут же некоторые, — говорит собачий поводырь. С его куртки капает вода.

Он коротко кивает мне.

Я киваю в ответ, не отводя глаз от собаки.

— Он вам ничего не сделает, — говорит инструктор собаки. — Пока я не дам ему команду.

Я делано смеюсь. Интересно, на каком расстоянии эти твари чуют наркотики.

— Этот джентльмен из «Дейли телеграф», Джон, — говорит мой приятель-полисмен.

— А-а, — говорит инструктор собаки.

— Он тут спрашивает, не буду ли я возражать, если он забьет косяка, — говорит мой полицейский, и наша дружба, похоже, осталась в прошлом.

Глаза собаковода выражают подозрительный смех.

— Ха-ха-ха. Не совсем так, — говорю я.

— Да мы-то особенно не будем возражать, — говорит собаковод. — Вопрос в том, как к этому отнесется Сталкер. Он почему-то чувствует отвращение к наркоманам. Просто терпеть их не может.

— Понятно, — говорю я весело. — Надо полагать, он имеет отношение к тем двадцати восьми арестам с наркотиками, о которых мне только что тут рассказывал ваш коллега.

— Что касается его оперативной работы, то мне об этом рассказывать не положено, — говорит собаковод.

— Хорошо, хорошо. Ну, во всяком случае, спасибо вам за содействие.

— Так не останетесь забить косячка? — говорит мой бывший друг.

— Ха-ха-ха, — говорю я и осторожно пробираюсь к выходу, избегая собачьего носа и нехороших глаз полицейского и пытаясь придумать ответ, который будет смешным и уменьшающим подозрения. — Я…

БЕГУУУ.

* * *

— И все равно, все вы, Эзериджи, — большое зло, — говорю я с полным ртом острой куриной лапши.

Свой материал я послал. Мой вечерний боекомплект готов — джемпер, вязаная шапка, плащ, фонарик, бумага для косяка, табак, травка. Мы жуем под дождем на торговой площадке, которую окрестили Вавилоном. А может быть, и все ее так называют. Все становится несколько неясным.

— Он только хотел оказать услугу, — говорит Молли, кусая пончик.

Да, я обещал больше никогда с ней не говорить, но сейчас, когда я сделал свою работу, выкурил еще несколько сигарет и набил полный живот, моя точка зрения изменилась. Кроме того, какие остаются альтернативы, если Маркус бросил меня, чтобы провести ночь с кем-то из своего гарема?

— Не надо, — говорю я. — Не станешь же ты всерьез воспринимать его слова, что он хочет, чтобы у его дражайшей старшей сестры было побольше места. Он просто думает своим членом. Как обычно.

— Не будь таким злым, — говорит Молли.

— Просто я подумал, что когда во Вьетнаме твой товарищ падает в яму с отравленными колышками и кричит, то не отваливают, бросив его, чтобы потрахаться в каком-нибудь притоне Сайгона.

— Так ты видишь ситуацию? — говорит Молли.

— Более или менее.

— Не беспокойся, я тебя не брошу.

— Только потому, что только я помню, где находится наша палатка.

— Пусть будет так.

— Послушай, Молли, я ничего не имею против тебя лично. Но я оставил дома Симону, потому что собирался провести время в мужском обществе. И дело в том, что ты не мужчина.

— Ты собирался делать с Маркусом что-то такое, чего нельзя делать со мной?

— Не знаю. Наверно, сильно накачаться наркотиками.

— Я тоже это могу. Ты сам знаешь, — говорит она.

— Да, но то был экстази. Экстази — это мягкий наркотик. Я имею в виду жесткие психотропы.

— Такие? — спрашивает Молли, залезая в карман своей непромокаемой куртки. Она достает оттуда маленькую пластиковую бутылочку с желтокоричневой жидкостью.

— Моча? — спрашиваю я.

— Грибной чай, — говорит Молли.

— Кто его делал?

— Маркус. Я думаю, что он таким способом извинился.

— И ты хочешь попробовать эту штуку со мной?

— Нет, не хочу. Но поддержу компанию.

— Это большое одолжение.

Молли усмехается:

— Я большая девочка.

* * *

Мы направляемся в место, которое Молли обнаружила раньше, когда смотрела «ужасно приятную группу», названия которой, конечно, не запомнила. Это небольшое возвышение, откуда довольно хорошо видно пирамидальную сцену, справа от микшерного пульта. Проблема в том, что движемся мы туда с левой стороны микшерного пульта, а это значит, что нужно пробраться через половину публики на главной сцене. Что еще хуже, Jesus Jones прибыли раньше, чем должны были, их поклонники разбросаны по всей площади и только сейчас собираются в кучу на узких скользких мостиках, ведущих на площадку главной сцены.

Мы с Молли застряли в самой середине, и это несчастье. Стиснутые, замкнутые и беспомощные в центре бурлящего и тяжело двигающегося чудища из тел, кожи, волос, полиэфира, холодных щек, горячего дыхания, острых локтей и вибрирующей плоти. Сдавленные так сильно, что иногда трудно дышать; невозможно управлять скоростью или направлением движения; грязь чавкает под ногами; чувство страха и едва сдерживаемой истерии; «как в Хиллзборо», думают все, не произнося вслух. Как в Хиллзборо.

— Му-у-у, — мычит какой-то шутник, потому что так и есть, мы — стадо в загоне, пинаемое и подгоняемое какой-то невидимой силой, загоняемое в еще более тесное пространство и чувствующее себя как перед убоем.

Я вытягиваю голову, пытаясь найти Молли. Потом я понимаю, что это ее подбородок вонзился мне в щеку, а моя грязная щетина скоблит ее кожу, как наждаком.

Вдруг я чувствую заботу о ней, потому что, если я так напуган, каково же ей?

— Черт. Представь себе, что это происходило бы после грибов, — весело говорю я.

— Мы и так на грибах, — говорит она.

— Верно. Значит, ничего этого нет на самом деле?

Кто-то из соседей, слышавших этот разговор — еще бы они не слышали, когда их уши почти прижаты к нашим ртам? — понимающие фыркают. Я хочу повернуть голову и улыбнуться им, но голову как заклинило. А впереди светят фары — что этот идиот делает? Ему ни за что не провести свой джип службы безопасности через этот проклятый мост.

Затем вдруг скользкое дерево моста под ногами сменяется мягкой грязью, и мы кренимся вперед, потому что толпа впереди редеет, а масса позади продолжает напирать нам в спину. Я спотыкаюсь, потом выпрямляюсь. Мы на свободе.

Почти на свободе. Еще нужно пробраться через ряды фанов, уставивших обалделые взгляды на осветительную и звуковую аппаратуру Jesus Jones. Выступление уже в разгаре, что говорит о том, как долго длился наш кошмар на мосту. Не думаю, что мы много потеряли — скажем прямо, их песни довольно однообразны, — но я все же хочу услышать, как они будут исполнять «Real Real Real».

Молли решительно прокладывает дорогу впереди меня. Я дергаю ее за рукав.

— Ты отсюда ничего не увидишь, — говорит она. Те, впереди кого мы встали, смотрят на нас взглядами, в которых читается: «Да-да, ничего не увидите отсюда, лучше проваливайте и мешайте кому-нибудь другому».

— Смотреть-то нечего, — говорю я. — Давай. Тактический перекур.

Молли неохотно останавливается. Те, чье ограниченное поле зрения мы еще более сократили, кипятятся, а потом успокаиваются, как всегда бывает. Затем я сворачиваю сигарету, что почти невозможно сделать, потому что, хотя Молли держит бумажки в сложенных чашечкой ладонях, ветер задирает край и развеивает гашиш, который я стараюсь накрошить сверху; зажигалка раскалилась и обжигает мне пальцы, пятна от дождя грозят сделать бумагу негодной, мы не можем найти табак — точнее, можем, просто он где-то глубоко под одеждой, в несколько слоев надетой от дождя, но туда не пробраться, потому что руки прижаты к бокам соседями. Но, если очень хочется косяка, чего только не сделаешь, и мы как-то справляемся. Я поджигаю его прямо под начальные аккорды «Real Real Real».

И думаю: что может быть лучше в жизни.

Потому что вот мы все здесь, одна большая, надежная, счастливая семья. Все приняли одинаковые наркотики. Все пришли послушать эту песню. И сейчас Jesus Jones играют ее для нас. Внизу грязь, сверху дождь, ноги устали, колени дрожат, и спина онемела, потому что пришлось очень-очень долго стоять. Но это все не важно. Мы любим Jesus Jones. Мы любим эту песню. Мы любим друг друга. И жизнь прекрасна.

Как мотыльки тянутся в светящуюся голубым неоном шипящую ловушку для насекомых, так и мы — и еще 30 тысяч человек — неумолимо тянемся к сверкающей в темноте сцене, к сверкающим, как галлюцинации, вспышкам голубого, желтого и красного, к голубым лазерам, разрезающим воздух, как в дуэлях Джеди, к вот этому:

— Real real real. Ты чувствуешь себя настоящим?

О да, вполне настоящим. Мы чувствуем себя более настоящими, чем когда бы то ни было. Хотя и совершенно нереальным образом, ха-ха-ха-ха-ха.

Я улыбаюсь Молли. Молли улыбается мне в ответ. Снова как под экстази в «Wag», но сейчас, в каком-то отношении, с большим значением, потому что каждый может быть счастлив под экстази, тогда как наркотики и грибы — они только усиливают то состояние ума, в котором ты уже находишься. Поэтому такие ощущения кажутся даже более настоящими. Real Real Real. Ведь так?

А, хрен с ним, какая разница, главное, что Молли хорошо и мне хорошо — лучше, я уверен, чем было бы с этим козлом, ее братом. Как было бы хорошо, если бы она была моей сестрой. Она и так почти моя сестра, потому что такие чувства я и испытываю к ней — не сексуальные, а нежные, покровительственные, братские, не такие, как к девушке, с которой хочешь встречаться, с такими девушками хочется заниматься сексом, а с Молли я выше этого.

Мы чувствуем громыхание басов под ногами и сталь синтезаторов, вонзающихся в мозг, в то время как наши тела ласкают накаты клавишных, чувствуем ветер, обдувающий нашу кожу, и тепло наших соседей, и все мы путешествуем вместе, и жизнь теперь пойдет иначе.

И вдруг — никто не может сказать точно, когда и как это произошло — сцена пуста, освещение выключено, громкоговорители замолкли, и все в ужасе смотрят, не веря в происходящее.

По сцене начинают бегать техники, оттаскивая аппаратуру, и мы понимаем, что это все правда. В толпе слышится назойливое бормотание — составляются планы, назначаются новые места встречи. Самые сообразительные из публики начинают двигаться наружу. За ними тянутся остальные. И картина начинает меняться. Мы перестаем быть сияющими людьми, купающимися в светящемся море милосердия и возвышенного настроения. Мы — пара промокших наркоманов посреди громадного и очень грязного поля, покрытого пустыми бутылками, бумажными стаканчиками, остатками еды и телами измученных, опустошенных и мечтающих дождаться Happy Mondays людей.

— Боже милостивый, какое ужасное место, — говорит Молли. Земля слишком грязная, чтобы садиться на нее. Но мы все-таки делаем это, пожертвовав на подстилку остатки программы фестиваля. Мои ботинки так отяжелели от грязи, ноги так онемели, что когда я скрещиваю их перед собой, то смотрю на них с неуверенностью, не в силах поверить, что это часть моего тела. Молли протягивает мне косяк.

— Как ты думаешь, в этой бутылке что-нибудь было? — говорит она.

— Трудно сказать — на фоне того, что мы выкурили. Ты что-нибудь чувствуешь?

— Я выпила гораздо меньше, чем ты.

— Может быть, из-за холода обмен веществ не такой интенсивный.

— Не смотри на меня. Я не так хорошо разбираюсь в наркотиках.

Я предлагаю ей грибную настойку. Она делает небольшой глоток. Я допиваю все остальное.

— Не двинуться ли нам дальше? Тогда мы будем близко от сцены, когда появятся твои «Веселые черт-знает-кто», — говорит она.

Идея, на самом деле, бестолковая, потому что перед сценой, куда предлагает переместиться Молли, толпа всегда густая. Это «мошпит», место для самых закоренелых фанатов, которые любят размахивать самодельными плакатами и писать в бутылочку. Это преторианская гвардия группы, которая управляет настроением толпы, узнает каждую следующую песню секундой раньше, чем все остальные, терпит самые неудобные условия и больше всех употребляет наркотиков. И вот через таких людей мы теперь собираемся прорваться. Это им совсем не нравится. Тут нужна абсолютная интуиция. Проникнуть в их извращенные, фанатические мозги и стать одним из них. Тогда можно проскальзывать и протискиваться вперед, и они будут воспринимать тебя не как угрозу, а как родную душу, которая пытается пробраться к своим друзьям, так же как они в тот или иной момент пробирались к своим друзьям.

Теперь мы уже близко к сцене. Настолько близко, что видим ряды охранников у ограждения, и странное пятно чего-то зеленого за их спинами — так вот как выглядит трава! — и аппаратуру, готовящуюся для Happy Mondays, приклеиваемые к полу провода, проверку микрофонов. И Джона Пилза, да, настоящего Джона Пилза, который выходит на сцену, чтобы сообщить нам, что Mondays вот-вот появятся.

Это большая ложь, потому что затем тянется бесконечное ожидание, и это не просто мое воображение, что заметно по тому, как люди вокруг говорят: «блин, сколько еще ждать?» или «Шон Райдер просто обнаглел» и «должно быть, Без разучился свой тамбурин настраивать», и растет паника из-за того, что толпа сзади давит все сильнее и сильнее, сдавливая так, что рукой не пошевелить.

Не нравится мне это.

И никому не нравится. Это видно по глазам охранников, которые уже не пытаются выглядеть невозмутимыми и бесстрастными.

— Назад! — говорят они. — Назад! Двигайтесь назад. — Можно подумать, что мы специально движемся вперед. Теперь голос в усилителе перешел на крик. — Сообщение службы безопасности. Срочное сообщение службы безопасности. Перед сценой образовалось опасное скопление людей. Прошу всех отступить на шаг назад!

Я чувствую, как страх усиливается, потому что он появляется, этот кайф от грибов явно появляется, и он питается этим дискомфортом, разбухает, как клоп, от замешательства, радуется ужасу, потому что знает — чем острее эмоции, тем мощнее он станет.

Я говорю: «Молли, по-моему, он приходит», — в надежде, что она скажет, что это мне показалось, это всего лишь травка.

Она говорит: «Да, у меня тоже».

Я пытаюсь думать о музыке, о том, что сразу станет легче, когда заиграет музыка. Но зацикливаюсь на том, какое несчастье — нет, хуже несчастья, — какая катастрофа, что музыка еще не началась.

В чем дело? Какое-то волнение справа от нас. Головы поворачиваются. Ничего не видно, кроме массы тел. Но чувствуется дрожь. Потом в толпе начинается ропот. Кого-то задавили. Кто-то потерял сознание. Сирены. Мигающие голубые огни. Лопасти вертолета шлепают над головами, как в «Апокалипсисе сейчас» — это точно как «Апокалипсис сейчас»: хаос, дождь, страх, лопасти вертолета, яркие, как звезды, разрывы фосфорных бомб, отражаемые в пустых зрачках, и страх, Господи, страх, ужас, ужас.

— Когда я сказал, что Happy Mondays скоро прибудут, — продолжает Джон Пилз через усилитель звука, — то, конечно, имел в виду манчестерское понятие скорости, то есть сколько времени нужно Шону Райдеру, чтобы кончить. Что он, как вам, несомненно, будет приятно узнать, только что исполнил. Что? Да. Служба безопасности просит меня попросить вас, не сделаете ли вы прямо сейчас один шаг назад. У нас тут спереди молодой парнишка потерял сознание. Оттуда, где я сейчас стою, видно, какая густая толпа. Ну, так сделаем эти два шага?

— Молли, нужно выбираться, — говорю я, пока два дряблых типа в манчестерских футболках несут своего мертвенно-бледного, полуживого товарища к защитному ограждению.

— Как? — говорит она.

Я пытаюсь заставить себя подумать об отделе новостей. Если и после этого я не приду в порядок, не поможет ничто. Я думаю о том, как трудно было мне написать свой материал и с каким безразличием они отвечали, когда я поинтересовался, нет ли каких-нибудь вопросов. Как меня попросили позвонить позднее и как я не смог, потому что было не добраться до телефона, и что, возможно, зреют неприятности, если они пытались отправить сообщение мне на пейджер. Если отправили, то я уже ничего не могу сделать, но появившаяся мысль об этом не дает мне покоя: нужно выяснить, нужно выяснить. Я просовываю зажатую руку вниз вдоль груди и достаю пейджер из кармана джинсов. Подношу экран поближе к лицу. Не звонили. Я спасен.

Хотя, конечно, не спасен, потому что если я перестал беспокоиться по поводу отдела новостей, то снова начинаю беспокоиться из-за клаустрофобии и шума — все кричат, почему все кричат? Началось.

Они на сцене и сразу начинают с песни, которую я знаю. Необычное клавишное вступление и неровная, хаотичная линия басов — как она называется, «Bummed»? — но они все такие, песни Happy Mondays, все о пьянстве, о наркомании, они так напичканы наркотиками, что возникает чувство…

— Молли, мне в самом деле нужно отсюда выбраться.

Ни слова она не слышит, когда музыка орет с такой громкостью, а вокруг пихаются, толкаются локтями, отплясывают, прыгают вверх-вниз одуревшие от пива, обалдевшие от наркотиков и излишков тестостерона фанаты.

— МОЛЛИ!

Мы спасаемся бегством, а дамбу прорвало, и волна ужаса настигает меня. Мы прокладываем свой путь через смешение дергающихся животных мужских тел. Удары ногой по голени, локтями по ребрам, синяки на руках, сталкивающиеся головы — они как одержимые. Я чувствую, как по лицу струится пот. Музыка — это зло. Она преследует меня, грохоча через громкоговорители. Мой пиджак разорван. Меня покрывает холодный пот. Пот от страха. А музыка последовательно злонамеренна — как она развратна и уродлива, что она делает с этими людьми, как они танцуют, кривляются, кружатся во вспышках света под примитивные ритмы, злобно презирая все цивилизованное и прекрасное, она превратила их во зло, здесь все принадлежат злу. Как они хихикают над моими муками, все эти неясные лица непреклонных скелетов, решительно препятствующих моему освобождению, каждый шаг — неравная борьба, каждый завоеванный дюйм — маленькое чудо.

— Смотри, как их уделало.

— Эй, приятель, у тебя еще осталось что-нибудь?

— Боже, ты его видел?

Хочется оглянуться и проверить, далеко ли мы ушли, но времени нет, эта сатанинская музыка продолжает звучать, обрушиваясь, как оранжево-серый голливудский взрыв, настигающий меня. А люди, все эти люди, как может одновременно собраться столько людей? Я не смотрю на их лица, где самое страшное — глаза, потому что они отражают твой страх и делается еще хуже. Хуже. Шутка, конечно, разве может быть хуже? Двигаясь вперед, ты не двигаешься вперед, все наоборот, ты стоишь на месте, а все эти люди на лентах конвейера по обеим сторонам от тебя проносятся мимо, и ты видишь следы частей, образующих целое — желтые зубы, костлявые пальцы, мягкие, сужающиеся к концу ладони, побелевшие от холода, мусорные мешки — тьма мусорных мешков, обвязанных вокруг ног, заплатки на джинсах, значки со смайликами, красные анораки, как в «А сейчас не смотри» — или он был желтым? — все вместе они составляют человека, много людей, тысячи людей, часть целого, как она там называется — синекдоха? — как парус означает корабль, я ненавижу это слово, никогда в жизни оно мне не понадобилось, сколько лучших слов я мог бы поместить вместо него, и я забыл бы его, конечно, если бы мой преподаватель английского в приготовительной школе, мистер Мэйсон звали его, как в «Чарлзе», но не такой психопат, да и вовсе не психопат, очень мягкий на самом деле, если бы мистер Мэйсон — Миддер Мэн, как мы его звали, — если бы он не заставил нас всех переписывать этот свой каллиграфический почерк с доски в тетради, заставил переписывать так аккуратно, этот и пару десятков других литературных терминов, которые он считал важными для нашей интеллектуальной подготовки, потому что его поколение учителей верило в такие вещи, они верили в интеллектуальную подготовку; и поэтому он заставил нас переписывать так тщательно, поэтому затраченные усилия — а это действительно были усилия, одна ошибка, и приходилось начинать все сначала, нельзя было пользоваться замазкой или вырывать страницы из тетради, по крайней мере после того, как прошел середину тетради, потому что тогда выпадут ранее написанные страницы, — но в этом и был смысл, крайняя сосредоточенность, необходимая, чтобы не забыть эти слова. Синекдоха. Впервые использую его после двенадцатилетнего возраста. Двенадцать лет! Тогда будущее казалось таким блестящим, ум был таким острым и не искалеченным, и что я сделал с ним сейчас, о Боже, что я сделал с собой, посмотрите на развалину, которой я стал, зачем я продолжаю делать все эти глупости, почему я не принял во внимание страшное предупреждение мистера Мигареты, о Боже, на этот раз я обещаю тебе, на этот раз я обещаю не делать глупостей, даю клятву, а эти лица, не хочу на них смотреть, проплывают мимо на бесконечной ленте конвейера, еще, и еще, и еще, и еще отпустите мою руку и еще и еще я оборачиваюсь посмотреть кто тянет меня за руку и это Молли.

— По-моему, мы уже далеко ушли, — говорит она.

* * *

Оказывается, что о некоторых частях фестиваля мы не знали. Мы обнаруживаем их во время своего эпического похмельного путешествия вдоль тропинки, которая вздымается на холм над пирамидальной сценой, огибает ограду фермы и разветвляется на темную аллею деревьев в стиле Толкиена, кишащую наркодилерами, торговцами пивом и мочащимися пьяницами, которая огибает Вавилон и менее торговую область Циркус Филдз, Грин Филдз и Хилинг Филдз, где все еще правит Артур, а его девушки-помощницы подают чай у лагерных костров, приклеивая «байнди» вам на лоб и делая индийский массаж головы. Некто покрытый струпьями играет на диджериду. Еще кто-то выстукивает ритмы на африканских барабанах. Мужчина — грудь колесом, спутанные седые волосы и седеющая борода — пристально, со жгучим напряжением глядит на мерцающий огонь. По-видимому его зовут Утер.

— Нам здесь нравится, — говорю я средних лет женщине, делающей мне массаж головы. — Гораздо лучше, чем там.

Но она занята только массажем.

— Надо сказать, мы принимали грибы. Возможно, все из-за этого.

Женщина делает глубокие и задумчивые вдохи.

— Пока выступали Happy Mondays. Это, наверно, самое худшее.

— Ваш партнер любит поговорить, — говорит женщина, массирующая голову Молли.

— Это правда, — нежно говорит Молли.

Я тронут — не только тем, как она это сказала, но и тем, что она не стала исправлять слово «партнер». Сам бы я никогда не стал использовать такое слово. В конце концов, мы не юридическая фирма. Но есть какая-то прелесть в том, что нас принимают за пару и что Молли не возражает против этого.

Потом Молли говорит:

— Вообще-то это не мой парень.

— Да-да, — быстро вставляю я. — Моя девушка в Лондоне.

Следует долгое молчание, в течение которого наши массажистки переваривают эту информацию. Они, наверно, считают себя экстрасенсами. «Пусть не сегодня, но как-нибудь в другой раз. Потому что так предсказала Гея, богиня земли», — я почти уверен, что одна из них это произнесет. Но они продолжают молча массировать нам головы.

— Вы считаете, что много говорить плохо? — спрашиваю я.

— Нужно делать то, что кажется вам правильным, — произносит женщина, массирующая мне голову.

— Как вас зовут?

— Мармион.

— Ладно, хорошо. Дело в том, Мармион — черт возьми, какое замечательное имя, — дело в том, что я догадываюсь, что в таких ситуациях лучше всего ничего не говорить. Но когда все остальные молчат, я просто не могу удержаться. Я чувствую неистребимое желание заполнить пустоту.

— Молчать труднее, чем говорить, — произносит нараспев Утер, таинственно глядя в огонь.

— Хорошо, я постараюсь.

— Не нужно делать это из чувства обязанности. Это нужно делать по добровольному желанию, — говорит массажистка Молли.

— Дышите, — шепчет Мармион, — дышите глубже. А при выдохе представьте, что вся негативная энергия уходит прочь. А при вдохе почувствуйте, как позитивная энергия наполняет ваши легкие и вливается в ваше тело, подобно лучам золотистого света.

Я закрываю глаза и пытаюсь делать, как она говорит. Это довольно трудно, потому что мой мозг продолжает метаться повсюду, и чтобы успокоить его, мне нужен еще один косяк. Правда, я не заметил, чтобы кто-нибудь около этого костра курил травку, возможно, здесь это verboten. Но это просто удача! Находишь приятное и милое место, где можно поселиться, и вдруг оказывается, что это единственное место во всем Гластонбери, где они считают ниже своего достоинства курить травку. Чертовы хиппи. Они совсем сдурели, демонстрируя свою благочестивость — «дышите глубже», «нам больше не нужны наркотики, мы выше этого». Да пошли вы к черту, я не собираюсь «дышать глубже», не буду, не буду, я сейчас открою глаза и — Боже праведный, уж не косяк ли это, что мне передают?

Я глубоко затягиваюсь.

Теперь я готов шутки ради заняться этими дыхательными упражнениями.

Когда я вдыхаю, то могу представить себе все эти золотые лучи, прорывающиеся через мои легкие и льющиеся, как душистый мед, в темные, утомленные закоулки моего тела, наполняя их новой жизнью. А когда я выдыхаю, то выделяю все невзгоды дня. Удивительно, как они исчезают одна за другой: холод, сырость, боли в спине и суставах, страх и паранойя того момента, когда я смотрел Happy Mondays, клаустрофобная паника перехода через мост, что еще?..

У меня подергивает ногу. Странное вибрирующее ощущение в верхней части правого бедра — возможно, расслабляются мои напряженные мускулы.

Что еще… о да, это полисмен, чертов полисмен с собакой и скука от необходимости потратить дневное время на передачу материала…

И все равно, это странное дрожание. Может быть, если лучше сосредоточиться на нем, представить себе каждое мышечное волокно и как оно расслабляется, это ощущение пройдет?

Но нет. Чем более я на нем концентрируюсь, тем заметнее оно становится. Я могу точно указать его место — там, где карман джинсов касается ноги. Может быть, разные ключи и прочие вещи, которые я там храню, затормозили кровообращение? Я пытаюсь вытащить их. Скрученный сопливый носовой платок, пачка таблеток от сенной лихорадки, изломанная пачка табака, ручка, комплект ключей, пейджер.

Черт.

Этот проклятый пейджер. Два новых сообщения…

«Неприятности в КОТ! Позвони в отдел новостей», — говорится в первом, и я сразу понимаю, в чем дело. Это крохотный дефицит финансирования Королевского оперного театра, о котором говорилось на той скучной пресс-конференции Совета по искусствам. Одному из моих бессовестных соперников как-то удалось превратить это в крупный финансовый кризис, а затем передать материал в субботнюю газету, чтобы он выглядел внушительнее.

— Господи, — тяжело вздыхаю я, заранее репетируя свои объяснения: я потерял пейджер; он испортился под дождем; на меня напали; было слишком поздно; я не смог найти телефон.

Я переключаюсь на следующее сообщение.

«Или ты уволен», — говорится в нем.

Золотистые лучи поглощены тьмой, боли вернулись, страх возрос тысячекратно. Я смотрю, не отрываясь, на экран пейджера, проверяя, не галлюцинация ли это. Сообщения не исчезают.

— Милый, все в порядке? — говорит Молли.

— А что тебе пришло в голову? — говорю я. Потому что не нужно быть ясновидящим, чтобы угадать, кто этот бессовестный соперник. Прежде чем она успевает увязаться за мной, я ухожу на поиски ближайшего телефона.

Какая жалость, думаю я, сливаясь с толпой, что теперь некому показать ей дорогу к палатке.

Загрузка...