ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ


За много сотен миль от Англии во дворце Эскуриал недалеко от Мадрида сидел Филипп II, король Испанский. Многие годы весь его досуг занимало строительство этого высокого угрюмого здания, в котором он даже предусмотрел для себя великолепную гробницу. Здание было тёмным и величественным, а из его окон открывался вид на столицу Испании, на пёстрые поля и апельсиновые рощи, сжигаемые беспощадным солнцем. Однако Филипп редко любовался этой панорамой. Солнце и яркие краски были ему не по вкусу; он украсил свои покой мрачными гобеленами и обставил тёмной мебелью и вот уже более сорока лет одевался в чёрный бархат.

В молодости он был красив, но производил впечатление сдержанного и холодного человека. Его редкие теперь волосы некогда были льняного цвета, а выпуклые глаза светло-голубые. То были тяжёлые глаза, холодный взгляд которых подчёркивала некрасиво выдающаяся вперёд нижняя губа. Сейчас Филиппу был шестьдесят один год, но его наружность и манера говорить были под стать древнему старцу. Его тело совсем высохло, так как образ жизни он вёл почти монашеский. Он очень мало пил и ел, много молился и присутствовал на всех богослужениях изо дня в день, почти не спал и работал так, что изматывал всех вокруг себя.

Было трудно поверить, что он испытал когда-либо в жизни сильное чувство или совершил хоть один поступок под влиянием страсти. Казалось, у него нет души: он ни разу в жизни не повысил голоса, его приказания всегда звучали как просьбы. Но тем не менее он похоронил трёх жён, а когда ему изменила любовница, он замуровал её в камере без окон, лишив солнца и свежего воздуха, пока она не умерла. Эта любовница и была ключом к разгадке тайны личности Филиппа. Жён ему выбирали другие; это были немолодая и некрасивая королева Мария Английская, которую он оставил, и она умерла в одиночестве, а также две французские принцессы, которых он особо не жаловал; однако Анну Эболи он выбрал сам для собственного удовольствия. Она была красива и отличалась пламенным темпераментом; в отрочестве она лишилась глаза, фехтуя со своим пажом. Она не отличалась крепостью нравственных устоев, религиозностью или смирением, но удовлетворяла неумеренную похоть и властолюбие, которые сжигали Филиппа, тлея под личиной вежливости и сдержанности, подобно глубоко скрытому пламени вулкана.

С ней он поступил с жестокостью отъявленного эгоиста. Он выбрал наказание для Анны, гениально угадав, что именно доставит наибольшие страдания этой неугомонной, деятельной женщине, страстно любившей жизнь. А затем, когда она умерла, он совершенно забыл о ней. Он поддерживал и поощрял инквизицию, первоначально созданную с целью очистить Испанию от мавританских и еврейских ересей, и превратил её в грозное орудие политической борьбы. Он в значительной степени изолировал испанскую церковь от влияния папы римского и, когда считал нужным, игнорировал вмешательство Ватикана в дела своего государства. Он был самый властолюбивый монарх во всём христианском мире, и из всех королей, которые когда-либо правили Испанией, его боялись больше всех. Вот уже почти тридцать лет он вынашивал план завоевания Англии. Он был терпелив, ибо время для него ничего не значило; он был склонен считать себя бессмертным, даже тогда, когда в одиночку посещал пустовавшую великолепную гробницу под Эскуриалом. Он ни на минуту не забывал об Англии: он не привык к тому, чтобы ему бросали вызов. В течение трёх лет неудачного брака с Марией Тюдор он сохранял свою всегдашнюю холодную учтивость; его чувства никогда не прорывались наружу, когда лондонская чернь свистела ему вслед и расклеивала на улицах грубые пасквили на его счёт. Он вежливо молчал, когда английские министры и духовные лица говорили между собой через его голову и не считались с его советами, и даже терпел такое немыслимое унижение, как необходимость просить у жены любую понадобившуюся ему мелочь. Он хранил спокойствие и терпение и старался почаще ускользать в Испанию и Нидерланды; однако его гордыне был нанесён непоправимый удар. Его ненависть к этой чуждой ему стране и её народу постепенно превратилась в навязчивую идею, а его желание отомстить Англии стало так велико, что он даже подумывал о том, чтобы жениться на своей свояченице Елизавете и попытаться овладеть этим государством через неё, однако она его отвергла, и в глубине души Филипп был этому рад. Он хотел развязать с Англией войну — не сейчас и не в ближайшем будущем, а когда-нибудь, когда он сможет разработать план этой войны во всех деталях, не отвлекаясь ни на что другое. Он был готов ждать, а между тем его тлеющая под спудом обида и ненависть обрела конкретное воплощение: непокорная, грубая, пренебрежительно относящейся к Испании и её всемогущему монарху Елизавета Тюдор.

Филипп не желал признавать за ней ум. Все годы, в течение которых её политика не давала ему возможности напасть на Англию, Филипп предпочитал считать успехи Елизаветы делом случая. Он не спешил. Он вполне мог подождать и ждал почти тридцать лет.

Теперь стол перед ним был завален географическими картами. Также на нём лежал целый ворох бумаг: сводки о количестве людей и оружия, провианта, запасённого на далёкое плавание, списки боевых кораблей... Он просматривал эти документы, делая пометки и сверяясь с лежащими перед ним морскими картами. Ему удалось собрать самый крупный морской флот в истории военного искусства, и этот флот отплыл бы годом раньше, вскоре после смерти шотландской королевы, если бы не пресловутый Дрейк[12], один из служащих Елизавете пиратов, который с небольшой эскадрой ворвался в порты Кадис и Ла-Корунья и потопил часть испанского флота прямо у причалов. Филиппу пришлось отсрочить исполнение своей мести, он приказал построить новые корабли взамен потопленных и перенёс дату отплытия на год. Теперь всё было готово. Ничто не беспокоило Филиппа, ничто не отвлекало его от единственной цели, к которой было устремлено всё его существо — обратить Англию в пепел, предать смерти её королеву и её советников-протестантов, а затем предъявить свои права наследства на то, что после этого останется. Единственное умное дело, которое Мария Стюарт сделала в жизни, — было её завещание, в котором она отказала ему права на английскую корону. Он сделал всё, что мог, чтобы ускорить её смерть, подстрекая от её имени английских заговорщиков и не давая им ни войск, ни денег, необходимых для успеха. До тех пор пока Мария была жива, он не мог объявить Англии войну; он не собирался подчинить себе эту страну лишь для того, чтобы передать её под власть королевы, которая была наполовину француженкой и неизбежно должна была служить интересам Франции. Захватив Англию, он не был намерен отдавать её кому бы то ни было, кроме разве что одной из своих дочерей. Подобно покорённой Вест-Индии, она станет частью Испанской империи и после надлежащего усмирения сможет стать частью приданого наследницы испанского престола... Филипп осмотрел свои корабли и возложил командование ими на герцога Медина-Сидония. Они стояли на якоре в испанских портах, возвышаясь над водой подобно плавучим замкам, их яркие вымпелы развевались на ветру, на палубах блестели ряды пушек. А в Нидерландах этих кораблей дожидалась тридцатитысячная опытная армия, готовая взойти на их борт.

Сжав в кулаки распухшие от подагры пальцы, король на минуту взглянул куда-то вверх; из-за катаракты на одном глазу ему было трудно читать длительное время. Иногда он спрашивал себя, как изменил возраст Елизавету. Подобно многим старикам, он был склонен представлять её такой, какой она была во время их последней встречи — очень стройной, прямой и довольно миловидной, хотя она была чересчур худа, а черты лица — слишком резки. Филиппу были по вкусу маленькие, пухленькие женщины с блестящими чёрными глазами и гладкими, пышными волосами. Он не мог себе представить Елизавету старой; в глубине души он и самого себя считал по-прежнему молодым.

Он позвонил в маленький серебряный колокольчик, и из ниши появился секретарь; возле короля всегда кто-нибудь дежурил круглые сутки. Иногда ночью он вставал с постели, чтобы продиктовать письмо. У него не было министров, способных самостоятельно принимать даже самое незначительное решение. Он любил власть, дорожил ею и не желал ею делиться с кем бы то ни было.

— Запишите приказ капитанам Армады, — сказал Филипп. Секретарь сел за стоявший в кабинете маленький столик и застыл в ожидании.

— Сообщите им, — отчётливо зазвучал его голос, — что король изучил карты приливов и одобряет предложенный маршрут. Он поручает успех их предприятия Всевышнему и приказывает им отплыть в Англию девятнадцатого мая. Когда вы закончите это письмо, я его подпишу. Немедленно отошлите его герцогу Медину-Сидонии.

Филипп внимательно прочёл письмо, а затем поставил в конце свою подпись — два слова: «Я, король». Затем он вышел из кабинета и медленно спустился в свою личную часовню. Здесь он преклонил колени в полутёмной молельне и стал молиться, дабы Бог благословил его начинание и даровал ему победу. Но он ни о чём не просил, ибо Филипп давно уже отождествлял свою волю с Божественным промыслом. Он был королём, и Бог никогда ещё его не подводил.


* * *

Елизавета уединилась в своём кабинете в Гринвиче. Было семь часов вечера, и в окна всё ещё лился свет июльского солнца. В комнате было прохладно и тихо; королева сидела не шевелясь; она очень похудела; щёки ввалились, вокруг прикрытых тяжёлыми веками глаз от бессонницы и тревоги залегли чёрные круги. Утром этого дня она получила вести о том, что первые корабли Армады были замечены у берегов Девона. По всему юго-западному побережью Англии пылали сигнальные огни. Она представила себе людей, стоящих возле них на часах, всматриваясь в прибрежный туман; затем кто-то, издав предостерегающий крик, первым вытягивает руку — и вот уже группы стражников на скалах, прикрывая глаза ладонью, всматриваются в движущиеся на горизонте паруса, похожие на грозовые тучи. У берегов Англии появились корабли Армады, теперь повсюду жгли сигналы и били в набат, а во всех городах и деревнях барабанщики призывали народ к оружию. После двадцати восьми лет отсутствия Филипп Испанский возвращался в Англию, и между ним и победой стояла лишь воля англичан к сопротивлению и небольшой флот из быстроходных, но плохо вооружённых кораблей. В Виндзоре под командованием кузена Елизаветы лорда Хандсона была собрана тридцатитысячная армия, которая должна была защитить её от пленения, а шестнадцать тысяч солдат ждали врага в Тильбюри, преграждая ему дорогу на Лондон. Она чуть не расхохоталась, когда государственный совет предложил расположить войска именно таким образом: Бэрли, ещё более поседевший и согбенный, с лицом, искажённым тревогой, настаивал на том, что сохранить жизнь и свободу главе государства важнее, нежели отстоять столицу. Без королевы не будет смысла и причины сопротивляться испанцам и проливать кровь. Если Филипп возьмёт её в плен, с нею падёт вся Англия. Глядя на неё, Бэрли был не в силах скрыть таившийся в его глазах упрёк. Она всего лишь одинокая женщина, не имеющая ни мужа, ни детей, и свобода её страны и жизни всех служивших ей мужчин и женщин зависят лишь от неё одной. Между тем, хотя численность её армий была внушительна, их подготовка оставляла желать много лучшего. Они были необстреляны, не обучены и посредственно вооружены, их набрали в отчаянной спешке среди населения страны, которая не участвовала в серьёзной войне почти тридцать лет. Ни один английский полководец не мог сравниться с герцогом Альбой, а закалённая в боях испанская армия была самой дисциплинированной и опытной в мире; она пройдёт сквозь её войско, как нож сквозь масло. Елизавете это было известно; она понимала: стоит Альбе высадиться на английской территории, как она в скором времени будет мертва, а Филипп войдёт в Лондон. Она тянула время до самого конца, не позволяя бросать деньги на ветер в тщетных попытках превратить сборище новобранцев в боеспособную армию, и настаивала на том, что расходы на содержание флота следует урезать до минимума, пока сами капитаны не стали донимать её вопросами, как им воевать на ветхих кораблях и с матросами, которые едва сводят концы с концами на половинном жалованье. Она изругала их всех и поклялась воевать по-своему, не желая разорять казну и сажать государство в долговую яму, чтобы достичь победы ценой хозяйственного краха. Ей, как и её офицерам, было ясно: если Филиппа не удастся разбить на море, Англии конец, но она понимала также, что если заново покрасить корабли и заплатить морякам полное жалованье, результат от этого не изменится. Она говорила и действовала как скряга и не могла объяснить людям, имевшим все основания опасаться за свою и за её жизнь: что бы ни случилось с ними со всеми, инстинкт велит ей беречь для своего народа всё, что только можно.

Она была королевой, и теперь, когда Мария Стюарт наконец умерла, на неё смотрели с любовью; она столько раз с нежностью говорила своим подданным, что они — её дети, желая умиротворить их желание получить от неё кровного наследника; и теперь, когда она читала полные любви и верности обращения, которые привозили в Гринвич курьеры, на её глазах выступали слёзы, а сердце щемило от беспокойства за них за всех. Она поставила целью всей жизни сделать своё государство мощным, богатым и процветающим, и теперь Англия воздавала ей за труды: люди записывались в армию, жертвовали казне свои деньги и обещали, если потребуется, погибнуть до последнего, защищая её. Лестеру она поручила командовать защитниками Лондона. Ему и Хандсону можно было довериться; они ни за что не капитулируют. Теперь наконец ожидание кончилось, споры, нерешительность, сомнения — всё это осталось в прошлом. Ей более пятидесяти лет, и она была королевой почти три десятилетия. До конца этого месяца она либо будет мертва, либо будет спокойно сидеть на престоле, пока не умрёт в постели. И вдруг все страхи покинули её; на смену им пришло спокойствие, хладнокровие и странный душевный подъём. Она ждёт Филиппа уже много лет, а не только те несколько недель, что успели пролететь со дня отплытия Армады из Испании; она всегда понимала, что его нельзя будет сдерживать вечно. С момента смерти Марии Стюарт война стала неизбежной. Она началась, и теперь, в самую решительную минуту своей жизни Елизавета полностью владела собой и ситуацией.

Её мысль работала чётко, она не давала своим эмоциям выйти из-под контроля. Эта война — не религиозный крестовый поход, как пытается представить дело Испания; его возглавляет не инквизиция, которая держит свою паству в страхе по всей стране. Как и ранее, речь идёт о схватке между нею и Филиппом, но теперь её будут вести не распятия, хоругви и священники, а пушки. Бог всегда на стороне победителей; так считала Елизавета, и её убеждённость разделяли командиры флота, самые опытные из которых были профессиональными пиратами. Услышав, что Армаду заметили у берегов Девона, она удалилась в свою молельню и вознесла короткую молитву. Она просила Бога даровать ей победу; она не клялась и не давала никаких зароков, но в душе надеялась, что Бог заинтересован в исходе этой битвы и готов вмешаться. Затем она послала за Лестером, Бэрли и лордом Говардом Эффингемским, который приходился ей двоюродным братом со стороны матери и был верховным главнокомандующим всеми морскими силами Англии.

Через несколько минут ей доложили об их приходе; первым в кабинет проковылял, опираясь на палку, Бэрли, за ним сильно постаревший Лестер: его тело, некогда такое стройное, расплылось, а в бороде появились седые волосы. Последним появился высокий смуглый моряк адмирал Говард Эффингемский. Они поклонились королеве и приложились к её руке, а Лестер усадил её в кресло и встал рядом.

Елизавета начала с того, что спросила адмирала:

— Каковы последние вести об испанском флоте?

— Он медленно движется к Плимуту, ваше величество. Корабли у испанцев тяжёлые и перегружены; они не могут развивать большую скорость, а ветер стих. Таков последний полученный мной рапорт.

— А наши корабли?

Адмирал нахмурился. Он желал бы, чтобы королева предоставила ведение войны своим капитанам; кроме того, ему хотелось бы, чтобы она поменьше знала о морской стратегии. Английский флот стоял в плимутской гавани, и прискакавший ночью посыльный привёз тревожные сведения: весть о появлении Армады застала его врасплох. Если бы испанский командующий пошёл прямо на Плимут и завязал ближний бой, его огневой мощи было бы достаточно, чтобы потопить маленький английский флот целиком. Приказ поднять якорь и рассредоточиться в открытом море был для экипажей полной неожиданностью; многие крупные корабли перепутались снастями и беспорядочно дрейфовали у выхода из гавани. Говарду Эффингемскому было ещё неизвестно, удалось ли им выйти из порта, или Медина-Сидония воспользовался представившейся возможностью и изменил курс, чтобы расправиться с ними.

— Ну? — бросила Елизавета. — Где же они?

— В плимутской гавани, ваше величество.

— Если испанцы перехватят их там, то разнесут в щепки, и мы не сможем помешать испанцам взять на борт армию Альбы и высадить её в Дувре! Какого чёрта мешкают капитаны? Что они там, заснули — передайте Дрейку и Хокинсу: если Медина-Сидония застанет их сидящими, как стая жирных гусей, в Плимуте, им будет лучше оправиться на дно со своими кораблями, потому что иначе я вздёрну их на плимутском причале!

— Всё это опытные люди, ваше величество, — вмешался Бэрли. — Вы можете смело доверить им защищать себя; судя по имеющимся у нас сведениям о характере испанского командующего, он вряд ли отступит от данных ему инструкций и изменит курс. Ему приказано войти в Ла-Манш, встать на якорь у Дюнкерка и принять на борт армию. Он не моряк, и я уверен, что он поступит, как ему приказано. Нам почти ничто не угрожает.

— Мне по опыту известно, как опасно полагаться на то, что глупость врага спасёт тебя от собственных ошибок, — проговорила Елизавета и бросила испепеляющий взгляд на лорда Говарда Эффингемского. Она почувствовала, как Лестер положил ей на плечо руку, пытаясь успокоить, и сердито отстранилась:

— Я беспокоюсь, джентльмены, не только за себя. Лорд Говард, вы и ваши капитаны отвечаете за безопасность всей нашей страны, за жизни тысяч моих подданных, не говоря уже о моей собственной. Это тяжкое бремя, но в сравнении с тем грузом, который несу на своих плечах я, оно легче пёрышка. Моя жизнь ничуть мне не дорога; я бы отдала её завтра же, если бы это спасло Англию от превращения в часть Испанской империи. Если бы на мне были штаны вместо юбки, мои вопросы казались бы вполне естественными. Пошлите курьера в Плимут, милорд; передайте морякам, что судьба Англии и королевы зависит от них.

— Я сделаю иначе, ваше величество. Я передам им ваше послание лично. Если Армада обогнёт побережье и войдёт в Ла-Манш, мы последуем за ней. Мой план состоит в том, чтобы постоянно нападать на врага, изматывая его; при такой загрузке и тоннаже их кораблей у нас должно быть преимущество в манёвренности, и мы будем бить их на параллельных курсах. Капитаны одобрили этот план, и, клянусь Всевышним, ваше величество, я вернусь к вам с победой или не вернусь вовсе.

Говард Эффингемский поклонился и поцеловал королеве руку. Это был суровый человек, решительный и лишённый сантиментов, достаточно смелый, чтобы в открытую заявить о своей приверженности католичеству, и преданный королеве настолько, что он пользовался, несмотря на это, её безусловным доверием. Большую часть жизни он провёл в море, и его раздражало вмешательство королевы в сферу его компетенции; но в то же время его восхищало, насколько легко она ориентируется в стратегической ситуации, которая, как они оба знали, складывалась явно не в их пользу. Её мужество было завидным: никаких женских слёз и волнений о собственной безопасности, хотя она так похудела и осунулась, что сердце лорда Говарда дрогнуло, когда он её увидел. Елизавета была королевой и ни на минуту не позволяла кому бы то ни было забывать об этом, но она также была его родственницей, и его привязанность к ней была глубже, чем осознавал даже он сам.

Когда он вышел, королева обратилась к Бэрли:

— Каково настроение жителей Лондона?

Премьер-министр улыбнулся:

— Они спокойны, бодры и готовы к бою. От всех цехов и гильдий поступают предложения денежных пожертвований, а горожане вооружаются. Сегодня с раннего утра все церкви полны народа. Перед тем как я пришёл сюда, прибыли курьеры из центральных и восточных графств; их сообщения такие же. Если, от чего Боже упаси, Альба высадится на нашем берегу, каждый англичанин, способный держать меч, выйдет на улицы драться за вас.

Бэрли это казалось поразительным: после стольких бурных лет царствования популярность королевы была высока как никогда. Он недооценил силу её власти над душами простых людей; теперь становилось ясно, для чего ей требовались красноречивые обращения к ним и утомительные, дорогостоящие разъезды по городам и селениям. Подданные знали её в лицо, и множество знакомств, завязанных ею в их среде, теперь сплачивало их вокруг неё, хотя страх перед Испанией, нежелание расставаться с деньгами и рисковать жизнью могли бы серьёзно подорвать её авторитет. Можно было с полным основанием сказать, что в Англии не было пораженцев; никто и не помышлял о том, чтобы откупиться жизнью королевы от её врагов и заключить с Филиппом сепаратный мир. Бэрли вновь и вновь благодарил Бога за то, что Мария Стюарт мертва и не может объединить вокруг себя тех немногих католиков, которые ещё оставались на свободе. А таких было и впрямь немного; за исключением. Говарда Эффингемского, прежде всего родственника королевы, а потом уже католика, все известные и предполагаемые католики были давно арестованы.

— Известите всех, что я разделяю их уверенность, — сказала королева. — Мы не должны допустить паники. Вы должны помочь мне составить прокламацию и распространить её по всей стране. Этим мы займёмся сегодня вечером. При первой же возможности я покажусь пароду, а также встречусь с солдатами. Если они намерены умереть за меня, они должны хотя бы знать, как я выгляжу. А ещё им должно быть известно, что я не прячусь в какой-нибудь крепости вдали от побережья, а их посылаю проливать кровь.

— С вашего разрешения, госпожа, я вернусь через два часа. — Бэрли взял се руку и, не без труда согнувшись, поцеловал, а она ответила ему дружеским рукопожатием.

— У вас седая борода и больная нога, но вы храбрее многих известных мне мужчин, — сказала она. — Мужайтесь, друг мой, Филипп не отправит вас на костёр, как и бедного Роберта. — Она взглянула на Лестера и слегка подтолкнула его локтем в бок:

— Итак, мне известно, как обстоят дела на флоте и в городах; теперь я хотела бы узнать об армии. Жду вас через два часа, Бэрли.

Оставшись наедине с Робертом, она вздохнула и устало откинулась на спинку стула:

— Присядь.

Он прошёл в другой конце комнаты, налил бокал вина и подал ей. Последние два года оба они болели, и она позволяла журить себя, когда ему казалось, что она недоедает и недосыпает. При всей своей любви к танцам и музыке она иногда уступала его настояниям и уходила с бала, но ему ни разу не удалось сократить время, которое она уделяла на управление страной, или отобрать у неё хотя бы одну государственную бумагу, даже самую незначительную. Когда он бывал болен, его пичкали всеми лекарствами, о которых только могла вспомнить Елизавета, задним следила как за ребёнком толпа докучливых врачей, которые отвечали за его жизнь перед королевой. Лестер и Елизавета нежно заботились друг о друге и приходили в ужас при малейших признаках болезни. Лестер не мог себе представить, что королевы может не стать — без неё он не мыслил своего существования, с Елизаветой же при одной только мысли о смерти Роберта от беспокойства случалась истерика. Они сидели рядом как стареющая супружеская чета, сплетя руки; то была связь двух одиноких людей, у которых на свете нет ничего, кроме друг друга. Уже несколько лет это было справедливо в отношении Елизаветы, а теперь стало верно и в отношении Роберта. Его жена, весёлая, чувственная, нежная Летиция Эссекс, ради которой он рисковал столь многим, оставалась всё такой же весёлой и чувственной, ей постепенно надоел муж, который по долгу службы должен был проводить всё своё время при дворе и которому приходилось, выбиваясь из сил, исполнять все прихоти королевы. Она всегда была ревнива и любила его на удивление долго, но в конце концов Летиция обнаружила, что больше не чувствует раздражения и беспокойства, когда Роберта нет с ней, и волнения и радости в его присутствии. Она всё ещё была молода и красива, а её тяга к радостям жизни оставалась прежней. Роберт слишком уставал, угождая королеве, чтобы удовлетворять все желания своей жены, и она стала любовницей сэра Чарльза Блаунта.

Однако в этот момент Лестер думал о чём угодно, только не об этом. Он метался день и ночь, урывая время для сна и еды прямо на рабочем месте, отчаянно пытаясь вооружить и подготовить к бою армию, расквартированную у Тильбюри. Он был сведущим интендантом, а во время короткой экспедиции в Нидерланды несколько лет назад успел приобрести и некоторый боевой опыт и понимал, что любая схватка с войском Альбы будет равноценна самоубийству. С тех пор как он узнал об отплытии Армады из Испании, ему казалось, что он живёт в непрерывном кошмаре; ощущение нереальности происходящего усиливалось от того, что Елизавета предсказывала войну с Филиппом едва ли не с момента своей коронации, и он уже начал думать, что её опасения никогда не сбудутся.

Испанские галеоны были громадны; Лестер мало что понимал в навигации, но в артиллерии кое-что смыслил и не мог себе представить, как можно потопить эти суда, которые английские разведчики сравнивали с плавучими крепостями. Он не знал, чего на самом деле стоят его необученные солдаты, но, представляя себе герцога Альбу, испанских алебардистов и пикинёров, мощь испанских пушек, считал, что единственный возможный исход для них — это поражение.

— Не беспокойся, — негромко сказала Елизавета. — Я не хочу знать об армии. Я знаю, Роберт, ты сделал максимум возможного с тем, что есть в твоём распоряжении.

— У них мало оружия и совсем нет опыта, но мужества не занимать. Никто из них не изменит тебе ни при каких обстоятельствах.

— Знаю. — Внезапно она подняла на него глаза. — Я вижу, что ты отчаиваешься. Ты считаешь, что всё против нас, а в нашу пользу ничего?

— Я не могу, как ты, верить, что нас спасёт шайка пиратов и несколько судёнышек. Мне бы хотелось, чтобы у нас была мощная армия и мы могли бы помериться силами с испанцами на поле битвы.

— Исход битвы зависит от многого, а англичане всегда сражались на море лучше, чем на суше. Наши моряки понимают: если Филипп победит, он вздёрнет их всех до одного на реях, и это придаёт им сил. Он не забыл ни Кадиса, ни захваченных у него кораблей с сокровищами.

— Если он победит, нам всем придётся туго, — медленно проговорил Лестер.

— Несомненно. Он казнит меня, а также тебя, Бэрли и большую часть государственного совета. Но ему не видать победы, Роберт. — Внезапно Елизавета встала. — Не для того я убила шотландскую королеву и отправила на эшафот столько собственных подданных, чтобы в конце концов отдать Англию Филиппу. Ему не видать победы, а его корабли никогда не бросят якорь в английском порту. Вот во что я верю и приказываю тебе разделить мою веру. Я отправлюсь в Тильбюри и обращусь к твоему войску; я должна им показать, что не боюсь Филиппа. И Бог свидетель, я его и в самом деле больше не боюсь.

— Ты думаешь, Бог дарует нам победу? — спросил Лестер. У него пробудился интерес к религии; она помогала ему избавиться от тревожных мыслей.

— Я думаю, мы возьмём её сами, — ответила королева.

— Если мы победим, то только благодаря тебе, — сказал он.

— Это не совсем так, Роберт. Но если бы я сейчас дрогнула, мы бы наверняка проиграли. Поэтому я не намерена паниковать и не позволю этого другим... Найди Бэрли и скажи ему, что сегодня вечером я отправлюсь на барке в Уайтхолл. Я хочу, чтобы со мной был ты и надлежащая свита, музыканты и факельщики. Там я напишу обращение к народу. Но сначала лондонцы должны увидеть меня и убедиться, что вокруг меня ничего не изменилось. Я ничего не боюсь, и я их не покинула. А теперь оставь меня.

В девять часов вечера барка королевы двинулась вверх по Темзе, и люди, столпившиеся по обоим берегам реки и плывущие на лодках следом за процессией, в свете пылающих факелов видели одетую в ярко-жёлтое платье королеву, сидящую на корме под алым балдахином; её окружала блестящая свита из дам и джентльменов. Она улыбалась, изо всех сил махала рукой и, слыша со всех сторон приветственные клики, вытирала слёзы. За её креслом стоял граф Лестер, а рядом с ним — недавно появившийся при дворе его молодой пасынок Роберт Девре, граф Эссекский, которому Лестер оказывал покровительство. Такое пышное зрелище представляла собой любая поездка королевы, даже самая непродолжительная, и ведущие к набережным Темзы улицы были забиты возбуждённой толпой. Поскольку вражеский флот находился у английских берегов в пределах видимости, всем казалось, что её появление в этот момент преисполнено особого значения. Королева по-прежнему остаётся в Лондоне, она не утратила самообладания и не поддалась панике, не перебралась в Тауэр или какую-нибудь защищённую крепость, она так же ярко накрашена и увешана сверкающими драгоценностями и, кажется, так уверена в себе, как будто только что одержала решительную победу. В толпе ходили слухи, будто битва уже произошла и вся Армада отправлена на дно.

Прибыв на Уайтхолл, Елизавета прошла прямо в свои покои, переоделась из тяжёлого платья в просторный пеньюар и села с Бэрли готовить обращение к народу и речь, с которой она выступит перед армией в Тильбюри. Около полуночи она получила с западного побережья донесение о том, что Армада не обратила внимания на английский флот в плимутской бухте и, обогнув южное побережье Англии, вошла в Ла-Манш.


Семь дней английский и испанский флоты вели бой на параллельных курсах. Выйдя из Плимута, Говард Эффингемский и его капитаны, Дрейк и Хокинс, при строились Армаде в хвост и в первой же схватке повредили несколько тяжёлых галеонов, что замедлило их ход. Благодаря непревзойдённому умению маневрировать англичане не понесли потерь; вновь и вновь повторяя свои атаки, они никогда не подходили к вражеским кораблям на близкое расстояние, чтобы не допустить абордажа. Залпы их орудий были точны, другого выхода не было, поскольку у англичан уже были на исходе боеприпасы; ход Армады замедлился; всё больше искалеченных испанских кораблей, отстав от строя, беспомощно дрейфовало по воле волн. Это не было сражение, как его понимали испанские командиры; противник нападал на главную колонну и выбивал из неё корабли, но не желал, развернувшись, вступить в обычный бой, несмотря на значительное превосходство в скорости. Английские корабли были невелики по размерам, максимально облегчены, они сновали на вёслах и парусах между массивными галеонами, как свора фокстерьеров.

Заместителем герцога Медины-Сидония был адмирал Рекальде, опытный моряк, который ранее уже просил своего командующего атаковать английский флот в плимутской гавани. Тот проигнорировал его совет; когда на следующий день Рекальде поднял сигнальные флаги, предлагая герцогу атаковать остров Уайт и принудить противника к ближнему бою, Медина-Сидония снова ответил отказом. Ему был вверен флот из ста тридцати одного корабля, на которых находилось семнадцать тысяч солдат. Вместе с войском Альбы их нужно было высадить на английском берегу. Герцог уважал мнение адмирала, но не разделял его беспокойства по поводу понесённых Армадой потерь. А о том, чтобы нарушить инструкции, данные королём, он и помыслить не смел.

Вечером 27 июля 1588 года Армада встала на якорь между Кале и Гравелином. Испанцы заметили, что преследовавших их вражеских судов стало меньше; многие корабли Говарда были вынуждены вернуться в порт, чтобы пополнить запасы пороха и ядер. Как заявил Медина-Сидония, пригласивший в тот день своих капитанов отужинать на флагманский корабль, теперь они готовы принять на борт солдат Альбы и двинуться на Англию.

Весь следующий день испанские моряки заделывали пробоины, чинили повреждённый рангоут[13] и хоронили погибших. Они знали: пока флот не будет готов к дальнейшему плаванию, отдыхать не время. Офицеры старались воспользоваться представившейся передышкой: с 19 мая они не сходили на берег, а позади у них была неделя не слишком удачных боев. Ночь 28 июля была очень тёмной; задул сильный ветер, который щёлкал вымпелами и качал тяжёлые корабли на крупной зыби.

Первый английский брандер[14] появился среди них в два часа ночи. Всего этих брандеров, нагруженных смолой и хворостом, было восемь, ветер гнал их по воде, и они полыхали от носа до кормы, разбрасывая вокруг снопы искр, пламя и дым, как плывущие по пруду шутихи. Поверхность моря превратилась в ад, освещённый заревом горящих брандеров и галеонов, на которые с них перекинулось пламя. Остальные испанские корабли пытались обрубить якорные канаты и спастись беспорядочным бегством. Они перепутывались снастями и сталкивались; на горящих кораблях рвался порох, и поверхность воды постепенно покрылась обугленными обломками, трупами и взывающими о помощи пловцами. Некоторые повреждённые корабли так сильно накренились, что тысячи солдат в кубриках пошли ко дну, не сумев даже выйти на палубу. На флагманском корабле Медины-Сидония поднял сигнал, приказывающий флоту поднять якорь и выйти в открытое море; он видел, как галеон адмирала Рекальде, осыпанный градом пылающих головней от упавшей мачты, с оглушительным грохотом взлетел на воздух. Спасать тонущих было некогда; повсюду, куда бы ни бросил взгляд герцог, он видел свои горящие корабли. Медина-Сидония был безупречным воином и преданным слугой своего короля, но Филипп не объяснил ему, как вести себя в подобном случае; стоя на палубе идущей сквозь дым по усеянному обломками морю «Санта-Марии», он понимал, что на безопасном от огня пожаров расстоянии его поджидает английский флот.

Занималась заря, и к кораблям Говарда Эффингемского подошла эскадра под командованием лорда Генри Сеймура; пополнив боезапас, они снова соединились и, видя как из дыма появляются силуэты кораблей Армады, английский адмирал приказал атаковать. Эта атака была такой же, как и предыдущие: англичане держались на большой дистанции от испанских кораблей с их крупными абордажными партиями и тяжёлыми орудиями. Маневрируя на большой скорости между повреждёнными галеонами, они легко их топили. Испанские корабли утратили связь и единое командование, у многих из них после спешного снятия с якоря был повреждён рангоут, и они были не в состоянии выровняться после бортового залпа. Вражеские ядра, пробивая обшивку и доски бортов, попадали в набитые солдатами трюмы, и не один из самых хладнокровных английских капитанов побледнел от ужаса при виде медленно переворачивающегося галеона, со всех палуб которого, как вода, стекала кровь. Армада погибала в водах Ла-Манша, подобно огромному раненому зверю; дул сильный южный ветер, который гнал перед собой немногие остававшиеся на плаву суда. К концу дня стрельба прекратилась и наступила тишина. Английский флот повернул к родным берегам; на кораблях кончились боеприпасы, не осталось их и в английских арсеналах. Тем временем остатки испанского флота гнал в Северное море ветер, который перерос в шторм. Армия Альбы в Нидерландах уцелела, но теперь ей было не суждено доплыть до Англии: две трети Армады было потоплено у английских берегов и в Ла-Манше. Большую часть уцелевших кораблей позднее выбросило на рифы и скалы Шотландии и Ирландии.


Улицы английской столицы были плотно забиты ликующей толпой радостно кричащих и размахивающих руками людей. На протянутых высоко между зданиями верёвках были развешаны гобелены и полотнища шёлка и бархата, повсюду стояли триумфальные арки и панно, изображавшие разгром Армады. Даже мостовая была усыпана душистыми травами и цветами. Августовское солнце ярко сияло, и Елизавета благодарила Бога за то, что дул лёгкий ветерок. Она сидела в увешанной золотой парчой открытой колеснице, запряжённой четырьмя белоснежными конями и двигавшейся посередине длинной процессии, которая возвращалась из собора Святого Павла после благодарственного молебна по случаю разгрома Армады. Богослужение заняло три часа, и почти столько же ей понадобилось, чтобы добраться туда из дворца на Уайтхолле по узким улочкам, среди вопящих от радости и восторга толп. Никто из ныне живущих англичан не мог припомнить подобного зрелища; приветственные клики были слышны и в соборе, заглушая пение, музыку и проповедь архиепископа Кентерберийского, которая, по мнению Елизаветы, чересчур затянулась. Она чувствовала себя усталой, уже когда входила в церковь; на голове у неё была тяжёлая золотая корона, усыпанная алмазами и изумрудами, а пурпурный шлейф королевы пажи смогли нести лишь вчетвером. Её белое платье было сплошь расшито жемчугом и бриллиантами, на шее и запястьях сверкали изумруды; в руках она держала скипетр и державу и вздохнула с облегчением, когда во время богослужения их потребовалось отложить в сторону. Сейчас у неё снова ныли голова и руки, но она по-прежнему улыбалась и поворачивалась из стороны в сторону в ответ на бурный восторг народа. Прошло тридцать лет со дня её коронации, тридцать лет с тех пор, когда она совершила свой первый триумфальный въезд в Тауэр в сане английской королевы, и сейчас, слушая крики толпы, залпы пушек и звон всех лондонских колоколов, она чувствовала, что круг её жизни замкнулся. Испания побеждена. Из посланных против неё кораблей домой вернулась лишь горсточка, а из полчищ солдат и моряков, которые отплыли из Испании покорять Англию, на родной берег сошли меньше десяти тысяч — голодные, изувеченные и изнурённые болезнями. Елизавета повелела отчеканить в память о своей победе медаль с лаконичной надписью на латыни: «Бог дунул, и они рассеялись».

Она ощущала восхищение и любовь, исходившие от окружавших её неотёсанных, дурно пахнущих лондонцев; лица некоторых из них были залиты слезами — молодые лица, старые лица, всех их объединяло чувство обожания. Ради них она облачилась в этот величественный наряд, который её просто душил, и продолжала держать в руках державу и скипетр, не пожелав ни облегчить своё бремя, положив их, ни проделать часть пути по воде и избавить себя от медленной и тряской езды по неровным улицам. Она желала, чтобы они видели её и сполна насладились этим зрелищем, она желала заново пережить своё восшествие на престол и коронацию и напомнить им, что оправдала все надежды, которые они возлагали на неё, когда она, молодая женщина, появилась среди них в самом начале своего царствования. Несмотря на усталость, несмотря на жару и затёкшую от тяжёлой короны шею, Елизавета сидела прямо как стрела, будто ей снова было двадцать пять лет, и улыбка ни на мгновение не сходила с её лица.

Это был миг её величайшего триумфа, миг, который оправдывал всю ложь, всё насилие и кровопролитие, когда-либо совершённые ею для сохранения своей власти. Всё это великолепие и пышность были сосредоточены вокруг неё одной; рядом с ней не ехал муж, за её колесницей не шёл ребёнок, которого бы приветствовали как наследника престола. Вокруг были люди, которые поддерживали её, сражались за неё и правили страной вместе с нею, но победа и торжество принадлежали всецело ей, и, подобно всем мгновениям наивысшего успеха, к ним уже примешивалась печаль. Она была счастлива, и всё же её сердце чуть заметно сжималось, ибо она понимала, что видит завершение долгой и грандиозной эпохи в истории страны и собственной жизни. «Круг замкнулся» — эта мысль вновь и вновь мелькала в её мозгу. Им больше нечего опасаться: ей и её стране, но после достижения вершины начинается спуск. Впервые с тех пор, как она услышала о поражении Армады, после смотра войск в Тильбюри, где она, по всеобщему мнению, произнесла самую блестящую речь за всё своё царствование, королева чувствовала себя опустошённой, как если бы те отчаянные дни тревоги и борьбы лишили её всех телесных сил и подорвали её волю. И всё же победа одержана; что бы теперь ни случилось, она оставит страну, которой правила, как никогда ранее сильной, могущественной и богатой.

Её династия угаснет вместе с ней; она последняя из Тюдоров и не сожалеет об этом. Она дала Англии больше, чем кто-либо из её предков, и, когда настанет её срок, оставит Англию с чувством исполненного долга, граничащим с тщеславием. Когда-нибудь всё это унаследует сын её врага, покойной Марии Стюарт. Елизавета едва не улыбнулась при мысли об иронии обстоятельств, сделавших Иакова I Шотландского будущим королём Англии[15]. Как рассказывали Елизавете, он ничем не напоминал свою красавицу мать; мал ростом и дурно сложен, из-за чересчур большого языка его речь была невнятна, а женщинам он явно предпочитал красивых молодых мужчин. Он был хитёр и коварен, но единственное, что могла сделать Елизавета, — это прожить как можно дольше и таким образом оттянуть его восшествие на английский престол. Она отогнала от себя эту мысль; она раздражала её и напоминала о смерти.

Она не могла себе представить, что ей и в самом деле суждено умереть; даже зеркала в её покоях были кривыми, чтобы скрывать следы времени и тревог и показывать её самой себе в ложном свете. Она стала быстро уставать, и её настроение чаще всего было дурным; её раздражали любые пустяки, и тогда она обрушивала свой гнев без разбора на правого и виноватого. Она была всемогуща и незаменима, а потому не видела причин сдерживать своё самодурство; она имела на это право. Ей полагалось только льстить, её полагалось ублажать и прославлять, поскольку сегодняшнее торжество состоялось благодаря ей. Она сумела оттянуть войну с Испанией на тридцать лет, а затем одержать в ней победу.

Если поступающие к ней на службу юноши и девицы, приходящие на смену её старым друзьям, не ценят этого и не проявляют надлежащего чувства благодарности и благоговения, то она заставит их быть почтительными хотя бы из страха. Её не беспокоило то, что большинство придворных её боится, поскольку рядом с ней по-прежнему находился тот, кто её любил. Ей достаточно было посмотреть вправо, перехватить его взгляд и улыбнуться ему, чтобы понять, что здесь она не упустила ничего существенного. Она праздновала свой триумф одна, и это одиночество было ей необходимо, но сегодня вечером, когда эти толпы напьются и будут плясать на улицах, он будет рядом с нею во дворце. И так будет каждый вечер, так долго, как только она в силах это себе представить.


Занавеси были опущены, и, хотя августовский вечер был тёплым, королева приказала растопить камин. Со дня благодарственного молебна прошла почти неделя, но Лестер всё ещё не оправился от переутомления и лёгкой простуды, которую подхватил ещё в Тильбюри; жар продолжал упорно держаться. Отдохнув и отоспавшись несколько дней, королева восстановила свои силы, но Лестера она старалась не утомлять; после ужина они иногда играли в карды, а иногда сидели и вспоминали прошлое. Взглянув на Лестера, Елизавета заметила, что глаза его были тусклыми и смотрели устало, а к еде он почти не притронулся.

— О чём ты думаешь, Роберт?

— Я вспомнил, как впервые увидело тебя в Хэтфилде.

Елизавета улыбнулась:

— Какие мы тогда были молодые; кто бы мог подумать, что мы будем сидеть, как сейчас, прожив вместе полжизни... Правда, мы так и не поженились, и всё же нам было совсем неплохо.

— Ты была права, что отказала мне. Я всегда был тебя недостоин; я оказался плохим мужем обеим своим жёнам.

— Ты просто ошибся в выборе, причём дважды, — возразила Елизавета. — И вторая ошибка была ещё хуже первой. Где она сейчас?

— В Уонстеде, — ответил Роберт. Теперь он мог спокойно говорить о Летиции; её неверность перестала его задевать. Он чувствовал себя настолько разбитым, что ему было всё равно. И хотя Елизавета была ревнива, а язык у неё был как бритва, она никогда не подтрунивала над ним в связи с неудачным браком и даже не говорила на эту тему, пока не увидела, что он может беседовать об этом вполне спокойно.

— Я узнаю о ней от своего пасынка, — сказал он. — Она отлично себя чувствует, у неё прекрасное настроение, и, полагаю, она слишком занята сэром Чарльзом Блаунтом, чтобы интересоваться мной.

— Забудь её. Я удивлена, что она сумела произвести на свет такое чудесное потомство, как Роберт Эссекс; должно быть, он пошёл в отца, а не в мать! Правда, я видела его лишь мельком, но он мне понравился, причём вовсе не потому, что он твой родственник.

— Он умён и честолюбив, — сказал Лестер, — и у него верное сердце. Он всегда был ко мне доброжелателен, и я в меру сил помог ему выдвинуться. Возможно, он будет тебе полезен, госпожа. Через год-другой ты могла бы подыскать ему место.

— Могла бы, — мягко отозвалась Елизавета, — и подыщу, если ты этого желаешь. — Она уже обратила внимание на пасынка Роберта, и он произвёл на неё самое благоприятное впечатление. Нет ничего удивительного в том, что красивая внешность и изящные манеры вызывают симпатию, а молодой граф Эссекс — один из самых красивых мужчин, которых ей довелось встречать на своём веку. Пожалуй, внезапно подумала она, материнские рыжие волосы и отцовская смелая, уверенная улыбка делают его даже красивее, чем Роберт в его лучшие годы.

Когда Елизавета вспомнила этого пышущего здоровьем и силой юношу, ей вдруг бросилось в глаза, какой болезненный и изнурённый вид у Лестера, который сидел совсем близко к жаркому огню. Она поднялась со стула и, к его удивлению, встала рядом с ним на колени.

— По-моему, ты нездоров, — быстро проговорила она. — Я пошлю тебя к моему личному врачу. И ты будешь принимать всё, что он пропишет, даже если мне придётся самой кормить тебя этими снадобьями!

Он взял её за руку, взглянул в лицо, увидел написанные на нём тревогу и нежность и, подчиняясь внезапному порыву, положил голову ей на плечо.

— Госпожа, — медленно проговорил он, — должен тебе сказать, что я чувствую себя совсем разбитым, а этот жар меня вот-вот доконает. Что бы со мной ни было, здесь это не вылечится. Сегодня я во второй раз приходил к врачу, и он говорит, что мне следует на время тебя оставить.

Он ощутил, как королева напряглась, и поспешно добавил:

— Совсем ненадолго: я только съезжу в Бакстон — говорят, тамошние воды творят просто чудеса. Если я поеду туда, то вернусь к тебе бодрым и не буду слоняться здесь, как больная собака, пока окончательно тебе не надоем.

— Эта опасность миновала добрых десять лет назад. Мне без тебя никак, Роберт, тебе это известно?

— Тогда не о чём и говорить. Пожалуй, я смогу обойтись и без вод. — Главным для него были её желания; он был слишком слаб и утомлён, чтобы отстаивать свою позицию.

— Мне без тебя никак, — продолжила Елизавета, — и тем не менее ты поедешь. Ты отправишься в Бакстон, и я ставлю тебе лишь одно условие — ты должен писать мне каждый день, а я буду писать тебе. Я хочу, чтобы ты был здоров, бедный мой любимый Роберт, потому что я ужасная эгоистка и не могу без тебя жить. — Она повернула его лицом к себе, минуту они смотрели друг другу в глаза, а потом он почувствовал, как она нежно поцеловала его в щёку.

— Тридцать лет спустя после нашей встречи, превратившись в старую каргу, я могу тебе сказать, пока ещё не поздно: я люблю тебя, Роберт, и ты мне нужен. Теперь я знаю, что так было всегда.


* * *

Элизабет Трокмортон стояла в полумраке в глубине комнаты. Она ждала уже почти десять минут, глядя в спину королеве, которая неподвижно сидела у туалетного столика и молча смотрела в зеркало.

Рука фрейлины, через которую были перекинуты три тяжёлых платья королевы, затекла, но она не смела заговорить. В комнате были другие женщины, они молчали и ждали: парикмахерша с париками, две дамы, которые помогали королеве надеть корсет, ещё одна дама с несколькими парами туфель и доверенный слуга, который готовил притирания для лица.

На одевание королевы всегда уходило два, а то и три часа; за те несколько недель, что прошли с тех пор, как она вышла из своей опочивальни и появилась на людях, жизнь для всей её челяди превратилась в сущую пытку. Она осматривала предложенные платья и бросала на иол, если они ей не нравились; она дала пощёчину Элизабет Трокмортон, когда та предположила, что корсет затянут слишком туго... Ей ничто не нравилось; ничто не могло заинтересовать или взволновать её, а если такое и случалось, она заходилась от гнева. Фрейлины Елизаветы жили в постоянном страхе и говорили только шёпотом; когда она не гневалась на них и не сотрясала воздух отборной руганью, она плакала и перечитывала письма, которые держала в шкатулке возле кровати.

Прошло уже два месяца с тех пор, как умер граф Лестер; он отправился в Бакстон и умер в пути, и, когда Елизавета услышала об этом, она упала в обморок. Затем она удалилась в опочивальню, заперла дверь и долгое время находилась там, не желая выходить или пускать кого-либо к себе, пока премьер-министр лорд Бэрли, не побоявшись ответственности, не приказал взломать дверь и вошёл к ней. Свидетелей их встречи не было; никто не знал, что он ей сказал и как убедил совладать со своим горем и вернуться к исполнению своих обязанностей. Если бы ему этого не удалось, вполне возможно, что королева довела бы себя до смерти.

В зеркале она видела своё смертельно исхудавшее и обескровленное лицо; на этом лице жили только глаза, и они выражали муку и отчаяние.

— Какого чёрта ты делаешь? На что это ты глазеешь? — Элизабет Трокмортон вздрогнула и подскочила к королеве.

— На ваши платья, ваше величество. Не взглянете ли вы на них и не выберете ли, какое вам надеть?

Королева медленно повернулась.

— Красное, — сказала она, — и золотое, и зелёное... Вы что, леди, насмехаетесь надо мной, что приносите наряды таких расцветок? — Молодая женщина съёжилась и передала платья своей подруге Маргарет Ноллис.

— Прошу прощения, ваше величество. Я принесу вам другие.

— Принеси какие тебе угодно и иди к чёрту! — рявкнула королева. — Принеси что-нибудь траурных цветов, ибо я в трауре. Где эта дура с париками?

Королеве принесли три завитых и надушенных парика, сделанных из тонкого шёлка различных оттенков: от тёмно-каштанового до бледно-золотистого.

Её собственные седые волосы были коротко острижены и стянуты на затылке. Она прикинула на себе самый тёмный парик, взглянула в зеркало и отбросила его в сторону. Всё было напрасно; ничто не могло скрыть бледность её лица и жуткие круги под глазами; даже это хитроумно искривлённое зеркало показывало, что она — старая развалина, и, будто в насмешку, в нём мелькали отражения склонившихся над нею молодых лиц.

Никто не смотрел на неё с восхищением, в которое она могла бы поверить; она окружена молодыми мужчинами и женщинами, которые преклоняют колени перед грозной королевой Англии, но не испытывают никаких чувств к Елизавете Тюдор. Не важно, что на ней надето, если сегодня вечером Роберт её не увидит. Роберт не будет стоять за её стулом, не будет её смешить, не проводит её в опочивальню и не проведёт с нею часок-другой перед тем, как она ляжет спать.

Он мёртв. Он умер вдали от неё, по дороге в Бакстон, и ей теперь нечем утешиться, кроме его писем; последнее из них было написано всего за два дня до того, как его не стало. Он умер без неё; жестокий поступок, несправедливый поступок, оставивший её влачить одинокое и пустое существование наедине с безжалостным государством, навязывать людям свою волю двадцать четыре часа в сутки, править и совещаться с Бэрли, который так одряхлел, что едва может ходить, смотреть на стареющие лица людей, бывших молодыми, когда она была молодой, и молодые лица людей, которые знают её только лишь как деспотичную старуху.

Теперь, когда годы берут своё, она смертельно нуждается в утешении со стороны какого-то человека, в тепле человеческой любви. И именно сейчас она осталась совершенно одинока.

Ежевечерне она торжественно ужинала вместе со своими мажордомами и виночерпием, сидя на возвышении под бархатным балдахином. Она выходила к столу под звуки труб и вяло ковыряла еду, которую ей подавали четыре фрейлины, ужинавшие тем, что она оставляла на тарелках. Дни шли за днями, её окружало всё то же монотонное великолепие, и, удаляясь в свои покои, она либо сидела одна, либо была вынуждена выходить к своим придворным и слушать, как другие играют и поют и танцуют. Бэрли следовало бы позволить ей умереть, а не заставить оставаться в этом мире наедине со своими обязанностями. Он не в силах восполнить её потерю, потому что, когда наступает вечер, он клюёт носом, изнурённый нескончаемой работой, — усталый старик, которого хватает лишь на исполнение его обязанностей, после чего он возвращается домой, где его ждёт жена.

Раньше Елизавета горевала о Роберте и оплакивала его, теперь она начала ему завидовать.

Она встала и, опершись на леди Ноллис, задержала дыхание, когда на ней затягивали корсет, а затем облачилась в чёрное платье с серебряным шитьём. Она выбрала светло-рыжий парик и обернула вокруг шеи длинное жемчужное ожерелье, а затем одна из фрейлин застегнула ей под подбородком широкий воротник из кружев тончайшей работы. Из зеркала на неё смотрело её отражение — бледное, угловатое и печальное.

— Как вы прекрасны, ваше величество, — сказала леди Ноллис.

Елизавета бросила на неё испепеляющий взгляд:

— Не лги мне!

Ноллис была самой послушной из её прислужниц — возможно, потому, что приходилась родственницей вдове Лестера. Теперь, когда его не было в живых, королева не считала нужным жалеть Летицию; та вновь вышла замуж с такой неприличной поспешностью, что шокировала даже своих циничных друзей. Теперь она носила титул леди Блаунт, но её обязали погасить все долги покойного мужа казне до последнего пенни; когда этот долг будет выплачен, её уже нельзя будет считать не только богатой, но даже зажиточной.

— Я не лгу, ваше величество, уверяю вас. Вчера я слышала то же самое от лорда Эссекса, когда он увидел ваше величество в Длинной галерее.

Елизавета нетерпеливо щёлкнула пальцами, требуя свой белый веер из страусовых перьев:

— Что этот мальчишка понимает в красоте — он годится мне в сыновья!

Она снова повернулась к зеркалу; издали её отражение выглядело обманчиво. Она всегда была близорука и теперь видела очень стройную, худощавую женщину в сверкающем чёрном платье, почти молодую. Через минуту леди Ноллис кашлянула. Её родственники научили её, что нужно говорить королеве; сам Эссекс репетировал с нею несколько дней, но она не нашла в себе мужества повторить всё, что от неё требовалось. Эссекс обезумел от честолюбия: ему не терпелось занять место, которое тридцать дет занимал Лестер. Никому было не под силу убедить его, что королева — вовсе не одинокая, слабая женщина, которой отчаянно хочется верить в то, что она молода и любима и что она едва ли готова пойти на неслыханное унижение и принять эту иллюзию из его рук. На это было бессмысленно надеяться, но леди Ноллис обещала хотя бы попытаться.

— Ваше величество... он сейчас в приёмной и надеется встретиться с вами.

Елизавета не ответила; она раскрыла веер и снова его закрыла. Её первым желанием было презрительно рассмеяться и передать Эссексу язвительный приказ удалиться.

Эссекс ждёт её. Эссекс, двадцатидвухлетний, в расцвете своей великолепной мужественности, красивый, сильный и чудовищно юный... Это смешно. Это не просто смешно, это оскорбительно. На мгновение Елизавета разгневалась, и вдруг она заколебалась. Уже два месяца её приёмная была пуста, если не считать министров и просителей; так же пуста, как её жизнь и досуг. Если он войдёт, они смогут немного поговорить, поговорить о Роберте, поговорить о чём угодно, прежде чем одиночество снова сомкнётся вокруг неё. Она боролась с этим искушением целую минуту. Но это такая мелкая слабость, такая безвредная поблажка самой себе — увидеться с пасынком Роберта и обменяться с ним несколькими словами.

Леди Ноллис внимательно наблюдала за ней, позднее она клялась, что видела: королева пожала плечами:

— Иди и передай графу Эссексу, что он может войти.

Загрузка...