О. Мишель Ф. — Ролану Барту

Аоки И Берг. "Друзья: Кароль К. и Мишель Ф.".

Фотомонтаж, 2001


Мишель Ф.

Palo Alto, 7 мая 1977

Дорогой Ролан,

твое письмо добралось до меня после долгих перипетий, via[68] Нью-Йорк, где у меня уже закончились лекции, прочитанные скорее без удовольствия, нежели наоборот, о чем ты, вероятно, уже наслышан, — вот и еще одна причина поскорее обо всем тебе сообщить, чтобы ты, надеюсь, смог, во избежание нежелательных спекуляций, проигнорировать высосанную из пальца клевету и сплетни, смешивающие факты и даты. Если тебе скажут, что я «иностранный агент», ты хотя бы сумеешь притвориться, что вся эта история тебе известна. Полтора года назад, во время коллоквиума, который организовали в Колумбии «Семиотексты», я оказался объектом оскорблений; подобные инциденты обычно не выбивают меня из колеи, зачастую мне удается ловко обратить их в шутку, точно так же я поступил бы и на сей раз, не будь ошеломлен зачинщиком скандала: мерзавцем с внешностью херувимчика, который в свое время работал в польском УБ.[69]

Ты не видел фильм «Лихорадка приходит в Эль Пао» с Жераром Филипом в главной роли? Он там играет мелкого чиновника при гнусном диктаторском режиме на некоем вымышленном острове, убирает конкурентов и становится начальником концентрационного лагеря, а затем диктатором. Под руководством Бунюэля тогда уже смертельно больной раком «ангел мирового кинематографа», как ты называл Жерара, превосходит сам себя; он чертовски обаятелен; пленяет даже палачей, во врагах режима будит горячую симпатию и надежды на перемены.

Чиновник ведет себя как последняя гнида, чего никто — ни на экране, ни в зале — не принимает всерьез; полагая, что это камуфляж, что все вот-вот разъяснится и мерзавец обернется героем, конспиратором. Все ждут этого с нарастающим раздражением, желая, чтобы поскорее проявился «истинный» характер обаятельного актера: пусть же он наконец окажется посланцем небес, каким выглядит, а не воплощением дьявола, каким является на самом деле.

Это самый смелый, самый мудрый фильм Бунюэля — и буквально разнесенный в пух и прах, отчего не оцененный по заслугам; критика камня на камне от «Лихорадки» не оставила, зрители толпами покидали залы. Никто не пожелал принять Жерара в роли негодяя; это сочли ошибкой, ложью, да просто наглостью. Бунюэлю не простили безжалостного развенчания древнего мифа о доброте, идущей рука об руку с красотой. Повседневный опыт обнаруживает нежизнеспособность сей легенды, но мы не обращаем на это внимания: нас тянет к красоте, словно мух на мед; красота о небесных чертах — светлоглазая и лучезарная — невольно пробуждает ослепляющую нас любовь; мы судорожно цепляемся за иллюзии; даем водить себя за нос сатане с ангельским ликом и переоцениваем силу своей любви, полагая, что она склонит зло к добру. Красивому злу только того и надо.

«Лихорадку» мне удалось посмотреть на частном показе вскоре после того, как я был выдворен из Польши, то есть после перипетий, полностью подтверждающих «коварную» идею Бунюэля. Представляешь, даже у меня фильм поначалу вызвал раздражение! Мне понадобилось не менее четверти часа, чтобы примириться с тем, что бандит не обернется ангелом, и Филип играет не оппозиционера, переодетого оппортунистом, а настоящего мерзавца. Гений режиссера вкупе с гением актера ввергли меня в конфликте худшей из моих слабостей: тоской по добру, воплощенному в красоте, а конкретно — в красивых мужчинах.

С юных лет я в мгновение ока пленяюсь мужской красотой. Тут же начинаю предаваться идиотским мечтам, теряю способность мыслить логично, превращаюсь в тряпку. Однажды это чуть меня не погубило, ты догадываешься, где и когда. Да, в постсталинской Польше, которую я и по сей день вижу в зловещих снах в стиле Кальдерона, Альфреда Жарри. Очарованный ангельской внешностью мерзавца, я очнулся в Варшаве в ловушке УБ. Но прежде чем меня поймали, в той же Варшаве (разврат и благородство имели там более выраженные формы, чем у нас) пережил волшебный «зимний послеполуденный отдых фавна»: познакомился с человеком, обладавшим внешностью лесного эльфа, невероятно притягательной, хотя суровой и диковатой. О нем я расскажу тебе чуть позже.

Мерзость, которую я на протяжении двух десятилетий пытался выкинуть из головы и почти было в том преуспел, настигла меня за океаном: в аудитории Колумбийского университета. В первое мгновение я подумал, что это галлюцинация; поморгал, протер глаза. Нет, то был не мираж. Прямо передо мной, в первом ряду, сидел, развалившись, давнишний мерзавец в новом обличье: уже не светлокудрый, а стриженный «ежиком», загорелый и помолодевший, в местной униформе — шорты, розовая футболка с логотипом Колумбийского университета, кроссовки, рюкзак — и сверлил меня васильковыми глазками; на губах играла сальная улыбочка, до сих пор вызывающая у меня аллергию. Руки мои затряслись, я облил соком Роналда (Лэнга), после чего, не слушая его протестов, принялся вытирать ему штаны своим носовым платком. Кто-то захихикал, а мерзавец заорал на весь зал: «Херу хер похерил хрен! За баксы ЦРУ».

Зал загоготал, Роналд бросил мне испуганный взгляд; я с трудом преодолел панику. Чтобы прийти в себя, сунул руки в карманы, сжал кулаки, качнулся на стуле и процедил: «В ЦРУ одни сопляки, я работаю на КГБ. Пусть это будет преамбулой к размышлениям о методах шантажа». Несколько человек, в том числе Роналд, зааплодировали, а я начал лекцию без единой мысли в голове. Через минуту я оговорился, а шайка под предводительством мерзавца взревела: «КГБ — ЦРУ — за решетку — грязный педераст!».

Ты заметил, Ролан, как быстро слюна гонителя присыхает к щекам жертвы? Какие нечеловеческие усилия требуются, чтобы смыть абсурдные наветы? Назавтра два бульварных издания сообщили, что «профессор Фуко, популярный парижский левак, сам признался, что работает на два фронта», после чего несколько серьезных газет задались риторическим вопросом: «Интересно, что связывает с ЦРУ и КГБ известного французского мыслителя?»

Не имея возможности предъявить справку о том, что не являюсь двойным агентом, я вынужден строить хорошую мину при плохой игре, то есть изображать полнейшее безразличие к нездоровому любопытству и хамскому презрению, все чаще читаемым в глазах посторонних людей и добрых знакомых. Я сплю хуже и хуже, постоянно напряжен, чувствую себя больным. А хуже всего то, что я сам себя жалею; вновь упрекаю себя в давнишней глупости и впадаю в паранойю.

Надо сказать, что в Польше я вел себя как законченный идиот! Не только позабыл о беззакониях, творящихся за железным занавесом, но и совершенно проигнорировал — единственный раз в жизни — инстинкт самосохранения, который с самого начала велел мне держаться от мерзавца подальше. У него был небольшой изъян на нижней губе, искажавший улыбку в неприятную гримасу, при виде которой я словно ощущал отвратительный запах, как если бы кто-то испортил воздух. Еще более удивительно, как мог я столь легкомысленно отнестись к пророческому сну, который годы спустя, без объяснения контекста, рассказал Лакану,[70] желая доставить тому удовольствие. Лакан действительно очень обрадовался, поскольку сон подтверждал его теорию о том, что подсознание имеет речевую структуру.

Сон приснился примерно через месяц после того, как мерзавец меня соблазнил, на следующий день после визита к нашему послу — встревоженному и явно недовольному мною, — который официально заявил мне, что оттепель закончилась и я должен опасаться провокаций органов безопасности (сокращенно — «УБ»), с каждым днем все активнее действующих среди иностранцев. Я с невинным видом возразил, что ни с кем не общаюсь. Из посольства вышел весь дрожа, по дороге домой зашел куда-то выпить коньяку, после чего лег и задремал.

Мне приснилась охота в каком-то французском парке, немного напоминающем Версаль. Конной травле линялого лиса, в котором я еще во сне узнал себя (в школе меня прозвали «Фуксом» — «Лисом»), предводительствовал амурчик в маске с автоматом в руках. Вместо того чтобы удирать со всех ног, лис замер как вкопанный у ворот с надписью «Дворец короля УБУ», встал столбиком, умоляюще сложил лапки и вперил влюбленный взгляд в мерзавца, который обрушил на Фукса град пуль.

Смысл сна был прозрачен: я капитулировал перед мерзавцем. Более того: капитулировал охотно. Откуда подобный мазохизм у Фукса, который никогда, ни до, ни после, таким мазохистом все же не был? Ответа у меня нет и по сей день. Трудно винить во всем отвратительную варшавскую зиму и уныние, вызванное отъездом лесного эльфа; правда, я действительно очень по нему тосковал. К. был старше меня на добрый десяток лет. Он сыграл определенную роль в событиях «польского октября», а в начале января 1959-го, через неполных два месяца после моего приезда в Польшу, был отправлен за границу.

Не в силах вынести одиночества, я стал таскаться по гнусным кабакам, погружаться в отвратительный педрильский полусвет и посещать ночной бар «Гранд-отеля», вонючий и исключительно мерзкий зальчик, куда местные допускались лишь в сопровождении законных владельцев твердой валюты. Именно там, среди самых подозрительных фарцовщиков и валютчиков, я прогулял очередную февральскую ночь, а когда бар опустел, поплелся к выходу.

Я уже взялся за дверную ручку, когда за замшевой портьерой кто-то включил проигрыватель и поставил пластинку. Услышав танго «О, донна Клара!», я остановился и оглянулся: из-за портьеры, пританцовывая, появился похожий на ангелочка молодой блондин и приблизился ко мне. Благоухая дорогими духами, он поклонился и пригласил меня на танец. Я и оглянуться не успел, как он уже вел меня так ловко, словно мы с ним танцевали всю жизнь.

Вообще-то танцор из меня никудышный, вот почему это произвело на меня впечатление. Пластинка закончилась, ангелочек налил мне чего-то сладкого и поставил Жюльетт Греко; мы снова принялись танцевать. Что было дальше, не помню. Очнулся я над унитазом в небольшой, но шикарной квартире «студента балетного училища». Мерзавец вызвал «знакомого врача», и тот на безупречном французском языке заверил меня, что я подхватил «желудочный грипп, который гуляет по Варшаве», прописал «лекарства» и оставил под столь великолепным «присмотром», что я провалялся две недели, а когда встал, меня шатало.

Чтобы «заботиться» обо мне, мерзавец сделал себе второй ключ к моей квартире, приходил без предупреждения, прибирал, «разложил» бумаги, вынимал почту, подходил к телефону и что-то, видимо, мне подсыпал, потому что меня постоянно клонило в сон, я стал сам не свой. Жизнь превратилась в такой кошмар, что выдворение в срочном порядке — поистине символическое наказание за предъявленные мне обвинения («многократное совершение развратных действий, разложение школьников, сбор засекреченных сведений») — я почел за благо.

И по сей день для меня загадка, кто затратил столько усилий, чтобы опозорить начинающего преподавателя французского языка. Что они — подозревали, будто я прибыл в Варшаву с тайной миссией? А может, я оказался пешкой в тамошних играх? Может, кто-то хотел скомпрометировать К. и его либеральную культурную политику, плодом которой было создание Французского центра? Может, кому-то мечтался неосталинский процесс над «содомистом и шпионом», засланным в Польшу с двойным заданием: заразить страну «сексуальной проказой» и проторить путь империалистической разведке?

Симулируя ревность, мерзавец несколько раз расспрашивал меня о «милых отношениях с красивым господином министром». Судя по его инсинуациям, нас видели в парке, когда во время прогулки с послом мы случайно встретили К. и его дочку, однако ничего не знали о нашей второй встрече, хитроумно организованной К., который несколько дней спустя заглянул ко мне в отель во время завтрака. Помню, я пил кофе, когда он прошел мимо моего столика. Заговорщицки подмигнул и пробормотал на своем забавном французском: «Притворяться, что я тут нет. Я иметь для месье профессор апартамент, завтра видеть 10 час, я и месье, колонна Зигмунта, вы понимать, хорошо?»

В изумлении и восторге я кивнул. К. уже хотел было отвернуться, но вдруг что-то вспомнил и спросил: «Вы читать “Большой Мольн”»?[71] Я ответил утвердительно, а К. широко улыбнулся и воскликнул: «Мой книжка фаворит, а вы?»

Я потерял дар речи, потом улыбнулся и снова кивнул. В молодости это был мой любимый роман.

Была ли квартира лишь предлогом увидеться со мной? Безусловно нет. К. хотел мне помочь, а коллега «из квартиры, снятой у ответственного съемщика», действительно слег с сердечным приступом, о чем К. сообщил мне назавтра, положив ладонь на грудь слева и ловя ртом воздух. Поэтому план изменился. Вместо «смотреть апартамент» К. предложил вместе «осмотреть Варшаву».

На трамвае мы переехали через Вислу, пересели в другой трамвай и кружным путем вернулись в Старый город. Таким образом К., вероятно, избавился от своего «ангела-хранителя», что тогда не пришло мне в голову. Ближе к вечеру мы зашли в закусочную самообслуживания, немного похожую на детсадовскую столовую: стены облицованы кафелем с изображением животных — синие рисунки на белом фоне. Мы сели в углу, а К., удовлетворенно оглядевшись, заметил: «Зоопарк, Дельфт, Вермеер. Я это любить!» Потом, ни о чем меня не спрашивая, принес на подносе две порции блинчиков «а la polonaise»[72] (с начинкой из сладкого творога, посыпанных сахаром и политых сметаной), две кружки с теплым сладким чаем, две алюминиевые вилки и два ножа, за обрезанные острия которых он извинился.

После обеда он спросил, хочу ли я «посещать вилла нова». Я понятия не имел, что это такое, но с энтузиазмом согласился. В автобусе К. объяснил мне, что после «виктории над турки» король Собеский построил для «свой жон Мари» дворец под названием «вилла нова». Потом носовым платком протер запотевшее окно, чтобы показать мне «реконструкцию». Я притворялся, что интересуюсь восстановлением Варшавы, хотя больше всего меня вдохновлял сам факт экскурсии, которая, как я думал, положит начало нашей дружбе.

Знай я, что К. как раз получил назначение за границу, я бы понял причину его эйфории, которую ошибочно приписывал своей особе. Теперь я думаю, что для К. наша прогулка к «вилла нова» была началом путешествия на олицетворяемый мною Запад. Разрушенный дворец он приветствовал словами «прекрасная Италия», по парку помчался с по-мальчишески озорным выражением лица.

Запыхавшись, мы остановились у пруда. В последних лучах декабрьского солнца молочная гладь воды из розовой делалась золотой. На другом берегу, на носу привязанной в камышах лодки — неподвижный, словно аппликация, силуэт лохматой черной дворняги. К. вдруг нагнулся, поднял с земли камешек и пустил «блинчик»: подпрыгнув семь раз, камень пошел на дно. Собака залаяла, спрыгнула на берег, исчезла из виду. Пруд стал коричневым, фиолетовые камыши почернели, а у меня перед глазами замаячили летние сумерки в «прекрасной Италии»: два друга, странствующие с рыжей борзой, какая у меня была когда-то.

На пустой остановке возле кладбища мы долго ждали автобуса. До центра добрались уже ночью. Я чувствовал, что К. спешит домой. Знаками показал, чтобы он не беспокоился и вышел там, где ему удобнее. К. не согласился. Проводил меня до отеля, а на прощание крепко пожал руку и поблагодарил за «очень прекрасный, прекрасный день». Он знал, что в Варшаве мы больше не увидимся.

После Рождества К. уехал: поспешно, не попрощавшись. Из Вены он прислал мне милую открытку, написанную на безупречном французском, вероятно, дочкой или женой, но без подписи. Он вспоминал наш «поход» во дворец королевы Мари и извинялся, что не сообщил о своей «неожиданной карьере»; добавил еще, что у жены проблемы со здоровьем, а у дочки — с немецким. Расспрашивал о квартире и работе в университете, приглашал в Вену.

Я разорвал открытку на мелкие кусочки, благодаря Провидение, что она не попала в лапы мерзавца. Из Польши я боялся писать К., из Парижа — тоже. Через бельгийского знакомого К. передал мне, что обо всем знает и ждет от меня весточки. Но я больше не писал: опасался «заразить проказой» моего Большого Мольна. Но забыть о нем не мог. Годы спустя я разыскал адрес издательства, в котором К. начал работать после возвращения из Вены. Мое письмо вернулось в конверте с черной рамкой, с вырезанным из газеты некрологом. Из него я узнал, что К. родился в 1910 году в бывшем СССР, а умер в 1967 году в Венгрии.

Ролан, я столько понаписал о своих перипетиях, которые прежде тщательно скрывал, потому что они касаются проблемы, которую мне хотелось бы затронуть в статье, предназначенной для твоей энциклопедии. Свой текст я планирую написать свободно, в жанре эссе или даже беллетристики. Я хочу проанализировать любовь (и флирт) между мужчиной и мужчиной, ее конфликт с законом, и исследовать связь между самоконспирацией, на которую нас обрекают расхождения с нормой, и преследованием нас тайными органами безопасности по обе стороны железного занавеса. Закончить мне хотелось бы личными размышлениями о непреодолимом противоречии между стремлением к красоте «инфернальной», которую обычно олицетворяет «мерзавец» помоложе, и тоской по истинному другу-проводнику: обычно старше нас — двойнику божественной Беатриче.

Я уже хотел было сообщить тебе, когда намереваюсь закончить статью, и надписать конверт, но меня отвлек студент, и я отложил письмо. Это было позавчера вечером. Я возвращался домой в прекрасном настроении, то и дело останавливаясь, чтобы поглядеть на проказы «пустынных собачек» (вид земляных белок), перекопавших весь кампус. И тут при виде знакомой фигуры у меня к горлу подкатила тошнота. Под раскидистым платаном делал гимнастику мерзавец. Студент Стэнфорда? Нет, для этого он слишком честолюбив! Сегодня я услыхал, что место ассистента в отделе советологии займет лауреат стипендии Макнамары: «восходящая звезда из Польши».

Что делать, Ролан? Остаться, рискуя заработать манию преследования? Удрать? В тебе столько здравого смысла и спокойствия, посоветуй мне, как быть; поговори со своей мудрой мамой. Ты, небось, скажешь, чтобы я не тянул с отъездом, верно? Как нарочно, я только подыскал себе место, о каком мечтал: комнату с террасой и видом на кампус в центре для психически неполноценных людей. Это уникальное заведение: полная противоположность зарешеченной клиники без дверных ручек; предвестник лучших времен. У центра проблемы с финансами, поэтому они сдают комнаты на последнем этаже. Работая над «Историей безумия», я часто размышлял о подобных общих домах для «больных» и «здоровых», но не думал, что доживу до лучших времен и сам поселюсь рядом с «психами».

Больные относились ко мне так доброжелательно, словно знали, кто я такой. Расспрашивали о здоровье, пожимали руки, желали хорошего уик-энда. Это доставляло мне огромное удовольствие — до позавчерашнего вечера.

Теперь я вижу, Ролан, как мало стою. Встреча с мерзавцем сломала мое чувство солидарности. Вместо стремления к совместному проживанию здоровых и больных — паранойя эгоиста-паникера. Последние две ночи я тщетно боролся с удушьем, клаустрофобией, бессонницей; чувствовал себя затравленным прокаженным, который заточен в башню для «безумцев». Сегодня утром я попятился обратно в лифт, увидав перед домом «скорую»: был уверен, что «это за мной». Я заперся на ключ, вскакивая каждый раз, когда лифт останавливался на нашем этаже. После обеда меня охватила такая паника, что от любого шороха я готов был кинуться с балкона.

К счастью, я вспомнил о болеутоляющих с кодеином. Принял пять таблеток, вздремнул и к вечеру отправился в университет — в купленном на зиму плаще, шляпе, какую никогда не ношу, и темных очках. Мерзавец мне не встретился, и я немного пришел в себя.

И вот я опять взялся за письмо, но не могу сосредоточиться. Все думаю, а вдруг в мое отсутствие с него сняли копию; а вдруг мерзавец уже донес иммиграционным властям, что я живу в «доме умалишенных». Ты, наверное, не знаешь, что психически больным въезд в эту «свободную» страну запрещен. «Психи-геи» наверняка депортируются в первую очередь. Хуже их — только «психи-геи-коммунисты».

Пора возвращаться в Париж. Может, там придет в себя линялый Фукс, которого в последнее время постоянно что-нибудь беспокоит. То ли климат ему не годится, то ли иммунитет ни к черту.

Ролан, милый, на этом я думал поставить точку. И тут меня словно что-то толкнуло. Я вспомнил о дне рождения Эдмунда и позвонил в больницу, чтобы принести запоздалые поздравления. Мне сказали, что он не может подойти к телефону, и соединили с дежурным.

Ролан, дорогой, Эд закутался в одеяло и поджег себя. Лицо, слава богу, не пострадало. Он сделал это в свой день рождения, около полуночи. Наступила клиническая смерть, но его спасли — пересадили кожу. Придя в себя, Эд попросил зубную пасту. Теперь пишет ею на стене ПЭ: П(рошу) Э(втаназии).

Я спросил, пойдет ли ему на пользу визит «преданного друга». Тогда меня соединили с лечащим врачом, которому Эдмунд, видимо, сказал, что между вами все кончено. Она против твоего приезда, во всяком случае сейчас. Я, впрочем, тоже.

Держись, милый! Будь молодцом, постарайся не терять присутствия духа. Дай знать, если тебе что-нибудь понадобится. Сам не знаю, как тебя ободрить. Скоро я буду рядом. Поцелуй от меня маму.

Обнимаю тебя сердечно, твой верный Ф(укс)

Загрузка...