Умереть — не такое простое дело, как иногда кажется.
Может, прощальные стихи о цветах опять показались Есенину не самыми точными.
Нужно ещё лучше сочинить, точнее.
Эти — пока ещё жалостливые, человеческие.
А надо, чтобы от человека ничего уже не осталось.
Помимо финального стихотворения Есенин к тому моменту всё уже написал.
Нужно спокойно отдавать себе в этом отчёт.
У Есенина было органическое, природное понимание нужного и лишнего.
Это о Пушкине, о Лермонтове можно говорить, что могли бы больше, не успели.
Вообразить, что мог ещё сделать Есенин, нельзя.
Никакой прозы Есенин не мог написать: у него и раньше не хватало на это терпения, а теперь и сил уже не было. Да и зачем ему было становиться средним прозаиком, если он гениальный поэт?
Разработал и закрыл крестьянскую тему.
Разработал и закрыл «космическую» или, иначе, мессианскую тему.
Разработал и закрыл имажинистскую школу.
Разработал и закрыл для себя, ещё в начале 1925-го, советскую, революционную тему. Месяц жил у Чагина на даче, месяц Чагин его уговаривал написать что-нибудь гражданское, хоть бы и про урожай, — ни строчки не написал.
Персидскую, кавказскую тему Есенин тоже для себя разработал и закрыл.
Элегическую, пушкинскую тему возвращения — разработал до конца и закрыл.
Он сделал столько, сколько мог, «больших» поэм; когда говорят о «необычайной работоспособности» Есенина в последние годы, совершают нехитрый подлог, объединяя 1924-й и 1925-й. Между тем и все «большие» поэмы последнего периода («Поэму о 36», «Песню о великом походе», «Анну Снегину»), и почти все «маленькие» за то же время (семнадцать из двадцати) он сочинил в 1924 году. В 1925-м этот последний, предсмертный выплеск сошёл на нет: за исключением «Сказки о пастушонке Пете…», которую, право слово, к шедеврам не отнесёшь, сочинялись чаще всего короткие лирические стихи.
В последний год жизни Есенин не то что не приступил ни к одной поэме — даже не задумал ни одной серьёзной вещи. Он только сократил «Чёрного человека», написанного ещё в 1923 году.
Всё.
Обещал в Госиздате пятисотстрочную поэму «Пармён Крямин» — но это же всё умственные вариации на тему Прона Оглоблина — одного из главных героев «Анны Снегиной». Он даже не приступал к ней. Он сразу читал написанное хоть кому-нибудь, но о «Пармёне Крямине» не слышали ни Бениславская, ни Толстая, ни Берзинь.
Обещал что-то в очередной раз то Евдокимову, то Воронскому. На самом деле Есенин только себя уговаривал, что он — напи-и-ишет, он ещё сможет!
Алкоголики так себя ведут.
У Есенина в работе не было ровным счётом ничего.
Всё, что имелось, он, оставив надежду завершить, отнёс к Изрядновой в печь.
Выдав последний зимний цикл — на ледяной, декабрьской ноте закончил.
Что ему нужно было сделать ещё?
Он же не Тихонов Николай, не Всеволод Рождественский, чтобы со временем превратиться в уставшую, выхолощенную самопародию.
Он не такой живучий, как Пастернак, — у Есенина и старт более ранний, и рывок более быстрый, и надрыв более жёсткий, и финал — им самим предопределённый.
Ну ответьте же себе честно: куда ещё надо было отправиться Есенину на своём поэтическом пути?
Ещё раз жениться — и написать стихи о жене?
Влюбиться в очередную актрису и посвятить ей стихи про имя, свистящее, как ноябрь?
Сочинить поэму о Будённом?
Поселиться в деревне и выдать цикл жизнерадостных стихов о рыбаках?
«Маленькой поэмой» о первом тракторе на деревне всех удивить?
Переквалифицироваться в детского поэта — и соревноваться с Корнеем Чуковским?
Начать писать эпиграммы на пролетарских поэтов и «напостовцев»?
Открыть свой курс в Литературном институте?
От всего перечисленного, когда это применяется к Есенину, веет тошнотворной тоской.
Он не мог уйти ни в драму, ни в сценарную работу, как ушли, скажем, Шершеневич и Мариенгоф.
Он не мог, как Ходасевич, засесть за биографию если не Державина, так, к примеру, Аполлона Григорьева, Петра Вяземского или кого там — Льва Мея (в последний год жизни увлёкся этим замечательным поэтом).
Он не мог уйти в частную жизнь — никого не любил.
Он не мог уехать ни за границу, ни на Байкал, ни в Сибирь — никуда.
В монастырь не мог уйти.
Выбора он себе не оставил.
Между прочим, в Ленинграде никаких дел у него не было — вообще.
Он поехал туда умирать — подальше от дома.
В Ленинграде прохладно, ветрено; там всё не так быстро разлагается, как в Москве.
Но в этот раз не сложилось.
Что ж делать-то?
Ну, встретился с Клюевым. А с кем же ещё, после Мариенгофа?
Клюев сказал после посещения Есенина: «…одна шкура осталась от человека».
Человека уже не было, человек уже умер, но ещё болтался на сквозняках, как стираное-перестираное, обледеневшее бельё.
Зашёл в гости к супругам Устиновым — с Георгием был знаком ещё со времён Гражданской, когда собирался вступить в партию.
Устиновы жили в гостинице «Англетер» на Исаакиевской площади.
Той самой, где когда-то Есенин с Дункан останавливался.
Не то чтобы он присмотрел себе место и осознанно решил: сюда приеду в другой раз, в «Англетер».
Но на самой последней страничке подсознания, в уголке, бесцветным карандашом галочку поставил.
Ангелы какие-то в этом названии слышатся: тело, литера, глотка, терра.
* * *
6 ноября Есенин вернулся в Москву.
По возвращении снова пошёл к Асееву.
Есенина преследует что-то вроде навязчивой идеи: раздать все долги, со всеми проститься, перед всеми извиниться.
Асеев вспоминает: «…он имел вид усталый и несчастный».
Поздоровался неожиданным образом — протянул руку и грустно представился:
— Свидригайлов.
«…улыбнулся… собрав складку на лбу, виновато и нежно сказал:
— Я должен к тебе приехать извиниться. Я так опозорил себя перед твоей женой. Я приеду, скажу ей, что мне очень плохо последнее время! Когда можно приехать?
Я ответил ему, что лучше бы не приезжать извиняться, так как дело ведь кончится опять скандалом.
Он посмотрел на меня, сжал зубы и сказал:
— Ты не думай! У меня воля есть. Я приеду трезвый. Со своей женой! И не буду ничего пить. Ты мне не давай. Хорошо? Или вот что: пить мне всё равно нужно. Так ты давай мне воду. Ладно? А ругаться я не буду. Вот хочешь, просижу с тобой весь день и ни разу не выругаюсь?
В хриплом полушёпоте его были ноты упрямства, прерываемого отчаянием».
Асеев согласился, и Есенин немедленно повёл его в пивную.
Кажется, с Есениным был Приблудный.
Асеев признаёт: за всё время их общения — говорили о поэзии — Есенин действительно совсем не ругался матом, словно что-то доказывая не только ему, но и себе; более того, с пяти кружек пива не очень даже захмелел.
Впрочем, замечает Асеев, сразу после расставания Есенин устроил шумную драку — прилюдно избил того самого своего спутника.
Так что к жене Асеева он так и не попал.
Все наблюдавшие в тот ноябрь быт Сергея и Софьи с печалью признают: скандалы не прекращались ни на день.
Через день Есенин уходил из дома и ночевал у друзей.
Чаще всего у художника Георгия Якулова.
Круг тех дней: Василий Наседкин, Иван Касаткин, Павел Радимов.
Даже с Пильняком встретился однажды — и скандала не случилось.
То ли вид у Есенина такой был, что Пильняку становилось его жальче, чем себя. То ли у Пильняка чувство к Толстой выгорело. То ли и то и другое.
На очередном круге есенинских метаний по Москве Виктор Шкловский застал его рыдающим на Тверской.
— Пушкин, за что ты меня погубил? — повторял Есенин.
К 20 ноября стало ясно, что ни заступничество Луначарского, ни письмо Вардина своей роли не сыграли — судья Липкин твёрдо решил наказать Есенина за дебош у дверей купе дипкурьера Рога.
Родственники уговорили Есенина лечь в психиатрическую лечебницу: невменяемых не судят.
Сёстры, Соня, Берзинь выдохнули — ну хоть таким образом его урезонить.
Может, хорошо, что он этого Рога последними словами покрыл.
За несколько дней до лечебницы Есенин ещё раз заходил к Мариенгофу — с бутылкой шампанского.
Мариенгоф пить не хотел — утро, и Есенин выпил всё сам.
Ухнув стаканом об стол, вдруг заметил на стене ковёр с большими красными и жёлтыми цветами.
Мариенгоф:
«Есенин остановил на них взгляд. Зловеще ползли секунды, и ещё зловещей расползались есенинские зрачки, пожирая радужную оболочку. Узенькие кольца белков налились кровью. А чёрные дыры зрачков — страшным, голым безумием.
Есенин привстал с кресла, скомкал салфетку и, подавая её мне, прохрипел на ухо:
— Вытри им носы!
— Сережа, это ковёр… ковёр… а это цветы…
Чёрные дыры сверкнули ненавистью:
— А!.. трусишь!..
Он схватил пустую бутылку и заскрипел челюстями:
— Размозжу… в кровь… носы… в кровь… размозжу…
Я взял салфетку и стал водить ею по ковру — вытирая красные и жёлтые рожи, сморкая бредовые носы».
Поэт Владимир Кириллов, в те же дни встретивший Есенина в столовой Союза писателей, вспоминает, как тот «с каким-то ожесточением пил стаканами водку» и в какой-то момент потерял сознание.
Господи! Сознание потерял!
«…отнесли его на руках в одну из комнат и уложили на диван».
Кириллов продолжает:
«На следующий день я опять его встретил в этой же столовой. У Есенина был мрачный и болезненный вид, но был он совершенно трезвый. Он увлёк меня в один мало освещённый и безлюдный уголок столовой и тихим охрипшим голосом стал говорить о себе:
— Я устал, я очень устал, я конченый человек.
— Ты отдохни, перестань пить, и всё пройдёт.
— Милый мой, я душой устал, понимаешь, душой… У меня в душе пусто».
24 или 25 ноября Есенина последний раз видел Сергей Городецкий — столкнулись на Тверской. Городецкий записал без обиняков: «Вид у него был скверный».
И вдруг в те же дни Есенин начинает составлять план журнала, который хочет выпустить.
Наверняка Сонечка, чтобы отвлечь его от очередной прогулки в город, которая могла невесть чем кончиться, напомнила:
— Серёжа, а журнал? Помнишь, говорил, что хочешь журнал свой?
— Да, журнал.
— Давай составим план. Не ходи пока никуда.
— План?
Достали чистую бумагу, карандаши, чтобы записывать всё.
Развеселился, как в детстве.
Какая хорошая игра!
Итак, что будет в журнале?
Стихи Есенина, Наседкина, Грузинова. Статья Есенина и статья Грузинова. Репродукции картин Петра Кончаловского. Статья Дмитрия Кончаловского о современной живописи.
…Это всё ничего не значило.
Журнал он не смог выпустить и в куда более благоприятные годы, при полном способствовании тогда ещё всесильного Троцкого и при разрешении Накорякова. Эти мечтания не столько говорят о возможных перспективах Есенина, сколько вопиют об отсутствии всяких перспектив.
Какой, боже мой, журнал?
Какая статья Есенина?
Последнюю опубликованную статью Есенин написал в 1921 году!
Что за отдел поэзии такой — из Грузинова и Наседкина?
А что там ещё, в этом отделе?
Софья Толстая сидела с Есениным, как самая терпеливая няня, счастливая, что хоть на час его отвлекла; высчитывала расходы на типографию, на бумагу…
Он смеялся, потирал руки.
Так неизлечимо больным рассказывают, что следующим летом они поедут куда-нибудь в горы.
Сама Толстая тем временем писала Волошиным в Коктебель, прямо признаваясь, что приехать к ним они с Есениным никак не могут, потому что ничего, кроме пьянства и скандалов, Волошины не увидят.
Хоть что-то она уже понимала.
Зашёл к ним в гости Юрий Либединский; пока Софья была рядом, говорили про деревню, про колхозы. Есенин казался заинтересованным, переспрашивал, вглядывался в собеседника.
Но едва она отошла, тут же пожаловался:
— Борода надоела.
— Какая борода? — не понял Либединский.
— Какая-какая. Смотри. Раз борода, — и показал на большой портрет Льва Толстого. — Два борода, — показал на групповое фото семьи Толстых. — Три! Четыре! Пять! Шесть!.. С велосипедом! Верхом! С сохой! Надоело!
Либединский: «Я ушёл в предчувствии беды».
* * *
Последнее публичное выступление Есенина было в Доме печати.
Мероприятие значилось как вечер современной поэзии, поэтому выступавших было много, и ему пришлось дожидаться своей очереди.
После первого отделения его видели в фойе.
Вспоминает литературовед Евгений Балабанович: «…он сел на первый попавшийся стул чуть ли не в центре фойе. Меня поразило лицо поэта. Это был преждевременно постаревший, очень усталый человек. На лице резко обозначились морщины, и самое лицо было серым, одутловатым. Есенин казался глубоко ушедшим в себя. Он точно не видел окружающих. Мимо поэта ходила публика, но Есенин ни на кого не обращал внимания, и к нему никто не смел подойти».
Грузинов добавляет: «Его выступление отложили к концу. Опасались, что публика, выслушав Есенина в начале вечера, не захочет слушать других поэтов и разойдётся… Голос у него был хриплый. Читал он с большим напряжением. Градом с него лил пот».
Когда Есенин стал читать последнее стихотворение — «Синий туман, снеговое раздолье…», — он остановился перед последними строфами и замолчал.
Он будто разучился говорить.
Ему надо было произнести вслух вот это:
…Все успокоились, все там будем,
Как в этой жизни радей не радей, —
Вот почему так тянусь я к людям,
Вот почему так люблю людей.
Вот отчего я чуть-чуть не заплакал
И, улыбаясь, душой погас, —
Эту избу на крыльце с собакой
Словно я вижу в последний раз.
Есенин смотрел поверх зала.
Зал смотрел на него.
Все молчали.
Он собрался с силами и еле слышно дочитал.
Публика бешено аплодировала.
Есенин, не оглядываясь, ушёл за кулисы.
Грузинов констатирует: «Он прощался с эстрадой».
26 ноября Есенин лёг на лечение в психиатрическую клинику 1-го Московского государственного университета по адресу: Божениновский переулок, дом 9.
Накануне заходил к Миклашевской. Просил, чтобы навещала его.
Та ни разу не пришла.
Потом, уже после его смерти, сказала: думала, будет Толстая.
И правильно думала.
Какой с Миклашевской может быть спрос?
Заходила Толстая, сёстры заходили, Наседкин.
Мариенгоф с Никритиной были — перебесившийся от своих обид Анатолий понял, что лучше друга у него не было и вряд ли будет.
Никритина записала, что у Есенина навязчивые мысли о самоубийстве.
О самоубийстве вообще.
Он сидел и рассуждал, что есть такие больные люди, которые себя убивают.
Мариенгоф и Никритина осторожно поддерживали разговор.
28 ноября в клинике Есенин пишет стихотворение «Клён ты мой опавший…» — про то, как сам себе он казался клёном, «только не опавшим», каким он стал, «а вовсю зелёным».
В последний день ноября три тома собрания сочинений Есенина уходят в печать.
* * *
2 декабря, в очередной приход Софьи, Есенин предлагает ей развестись.
Два с половиной месяца уже прожили — ну сколько можно! Долго! Очень долго!
Кое-как Софья уговорила его подождать, подумать, не спешить.
Дома рыдала.
Надеялась: успокоится, всмотрится в неё, поймёт, как она любит его; пожалеет, наконец.
Он протянул ещё два дня.
5-го опять вдрызг разругались — с его подачи.
Он бешено винил её во всём.
Получалось, что это она упекла его сюда.
А в клинике всё время горит свет!
В его одноместной палате всё время открыты двери!
Все приходящие в больницу проходят мимо его палаты и смотрят на него!
Все!
И она — чужая, ненужная, влюблённая и за это ещё более презираемая — тоже смотрит и смотрит своими влюблёнными толстовскими глазами!
Недавно ещё кричавший Евдокимову, что за границу не поедет ни за что, теперь Есенин снова передумал: надо уезжать отсюда. За границу! Надо уезжать, твердил он.
Там в палатах не горит свет, там закрыты двери, там никто на него не станет смотреть, там нет этой постылой жены, а есть какая-то другая, которая его ждет, жалеет, любит.
После «Клёна…» Есенин пишет в клинике ещё несколько стихотворений, все любовные, и все не о Софье. А если о ней — то вот так:
…Не тебя я люблю, дорогая,
Ты — лишь отзвук, лишь только тень.
Мне в лице твоём снится другая,
У которой глаза — голубень…[31]
Толстая безропотно, с истинно христианским терпением всё это сносила, не высказав ни единого упрёка.
Но ещё через день, когда он при посторонних кричал на неё, не выбирая слов, написала, кусая губы, записку: «Сергей, ты можешь быть совсем спокоен. Моя надежда исчезла. Я не приду к тебе. Мне без тебя очень плохо, но тебе без меня лучше».
Даже здесь, в этой записке, была надежда, что он её окликнет, позовёт.
Прислал ответное письмо: мол, прости, прости, мне тоже без тебя плохо.
Это всё, что нужно было её сердцу для абсолютного счастья.
Но у Есенина уже новые планы — к чёрту весь этот брак, к чёрту.
За границу всё равно не пустят. Тогда… Кавказ?
Нет, Ленинград, решено.
Он ждёт, этот город.
7 декабря Эрлиху приходит телеграмма: «Немедленно найди 2–3 комнаты, 20 числах переезжаю жить Ленинград телеграфируй — Есенин».
Перед нами очевидная болезненная попытка второй раз войти в одну реку.
Сначала возникает заграница.
Потому что помнил, с каким чувством вылетал туда и как там, пусть всего несколько раз, особенно в самом начале, было хорошо, свободно, одиноко. А как пели «Интернационал»! Как ходили к лучшим портным! Как в ванну забрался — а там пены столько, что можно всю Тверскую вымыть.
А помылся, свистнул — и Кусиков появился. Надоел Кусиков — убежал от него.
О том, что за границей он проживал, прожигал, тратил налево и направо деньги Айседоры, Есенин не думал.
О том, что там нет никакого Евдокимыча, никакого Воронского, никакого Чагина, никакого Кирова, никакого Дзержинского, никакого Луначарского, никакой треклятой советской власти, которая платит по рублю за строку, думать не желал.
Или Кавказ?
Как хорошо было на Кавказе!
Особенно в тот раз, когда впервые приехал к Чагину.
Там эти чудесные грузинские поэты, «Голубые роги», коровьи глаза Тициана Табидзе, невозможные застолья, вино, от которого не пьянеешь…
И Абхазия! И Азербайджан! И Персия зовущая!
То, что в следующий раз он где-то там пытался утопиться, а потом, в другой заезд, ещё и с веранды бросался оземь — это не важно, это второстепенное, третьестепенное.
А Ленинград, Петроград, Петербург?
Это ж было совсем недавно, позавчера! Надо только оглянуться!
Он был такой юный, такой красивый, такой свежий.
От него константиновским лугом пахло, яблоком, Яблочным Спасом.
Надо снова туда собираться.
9 декабря, вдруг потеплевший к жене, Есенин пишет ей записку: «Соня! Пожалуйста, пришли мне книжку Б.».
По свидетельству Софьи Толстой, последние книги, которые читал в своей жизни Есенин, — это два томика стихов Блока.
…А то ведь явишься к Александру Александровичу — и на память не процитируешь, чем ему обязан, чему научился у него.
Есенин, пришло время признаться, научился у Блока очень многому.
Это ничего, гений у гения может поучиться, им можно.
Например, научился графике.
(До той поры Есенин чаще работал акварелью или маслом.)
Поэма «Двенадцать» сделана, конечно, в графике, отточенным карандашом, в чёрно-белой гамме: «Гуляет ветер, порхает снег, / Идут двенадцать человек. / Винтовок чёрные ремни, / Кругом огни, огни, огни…»
Графикой сделаны и поздние революционные вещи Есенина — и «Баллада о 26», и «Поэма о 36» с их точёными линиями и резкими углами, в том числе ритмическими.
Равно как и частушечный, раёшный, скомороший перепляс есенинский «Песни о великом походе», безусловно, будет апеллировать всё к той же поэме «Двенадцать».
Есенин научится у Блока городской музыке.
«Москва кабацкая» — это, конечно же, цикл романсов (хотя там гармонист «пальцы льёт волной»). Это — Блок с его кабаками и вконец опустившимися незнакомками («Излюбили тебя, измызгали…» — а с Блоком, тварь такая, ещё таинственной была, ещё надушенной, туманной).
«Чёрный человек» — тоже, безусловно, Блок (интонационно — «Да, я мёртв», а смыслово — частая у Блока тема двойников).
Наконец, главное.
Последние годы, при всём непрестанном пьяном мандраже и гонке куда-то, в чём-то главном — в стихах, во взгляде — Есенина всякий раз, когда он бывал трезвым хотя бы час, характеризовала стоическая предсмертная несуетность.
Столь же несуетно в преддверии смерти вели себя и Пушкин, и Лермонтов; но они были сотню лет назад, а Блок — только что, почти на глазах.
Он показал, как это делается.
Связь Есенина и Блока была незримой, но неотвязной.
Блок будто бы проводил Есенина через всю его жизнь.
В своё время Блок встретил его из Москвы — «чистого, звонкого, голосистого» (блоковские эпитеты).
Теперь приходила пора встретить его снова: без чистоты, без звона, без голоса.
Это ничего. Это жизнь. Это смерть.
* * *
18 декабря Толстая в очередной раз пришла навестить Есенина, принесла ему домашние угощения, постиранное бельё.
Он отказался к ней выходить.
Подождала час.
Не вышел.
Возвратившись домой, она решает покончить жизнь самоубийством.
Пишет прощальное письмо:
«Я думала сделать это, ничего вам не объясняя, пусть бы вы думали, что это минута ненормальности, но зная, что вас замучают вопросы, сомненья, догадки и вы будете больше мучаться, чем если я скажу вам всю правду. Да, мама, я ухожу… я встретила Сергея. И я поняла, что это очень большое и роковое. Это не было ни чувственностью, ни страстью. Как любовник он мне совсем не был нужен. Я просто полюбила его всего. Я знаю, что иду на крест, и шла сознательно, потому что ничего в жизни не было жаль. Я хотела жить только для него. И незаметно построила и для себя. Я всю себя отдала ему. Я совсем оглохла и ослепла, и есть только он один. Теперь я ему больше не нужна, и у меня ничего не остаётся. И самое страшное, у меня нет сил искать.
Если вы любите меня и если после смерти моей моя просьба вам дорога, то я прошу вас ни в мыслях, ни в словах никогда Сергея не осуждать и ни в чём не винить. Что от того, что он пил и пьяным мучил меня. Он любил меня, и любовь его всё покрывала. И я была счастлива, безумно счастлива. Умирая, благодарю его и за всё его прощаю…»
Написав это, Толстая задумалась — а как это делается?
Верёвкой? В ванной? Ножом можно? Это удобно?
Измучившись, свернулась на кровати и снова рыдала.
Позвонили в дверь.
Принесли записку от Есенина.
Бросилась — всё лицо красное; раскрыла, замирая сердцем…
Там было написано: «Соня. Переведи комнату на себя. Ведь я уезжаю и поэтому нецелесообразно платить лишние деньги, тем более повышенно».
Всё это как-то разом её отрезвило.
Не то чтобы она, стеная, стала повторять: «Боже, какое ничтожество! Какой подонок! Какой идиот!» — нет.
Просто эта записка парадоксальным образом вернула ей рациональное сознание.
Пошла, выпила воды. Целый стакан, большими глотками.
— Да, действительно, ведь я его прописала.
Да, надо выписать.
К чему платить лишние деньги.
Пусть будут лишние деньги.
Пусть будут.
* * *
От Эрлиха пришла ответная телеграмма: «Приезжай ко мне — устрою».
Надо было срочно сматываться отсюда.
Всё равно ведь эти сволочи, работающие на дипломатического курьера Рога, доберутся до него.
Или Толстая опять придёт, будет рыдать.
Заявились недавно посыльные от Зины Райх — требовали денег на содержание детей. Если точнее — на содержание Тани. Знали, что, если упомянуть Костю, Есенин взбесится и будет орать про чужого ребёнка.
Всем надо только денег.
Родители недавно писали — им тоже надо денег.
Матери — на другого сына, наверняка.
И сёстрам надо денег.
Сначала Есенин уговорил отпустить его с врачом в Госиздат — по делам.
Отпустили.
Пришёл к Евдокимову и попросил никогда, никому, ни при каких условиях его денег не выдавать.
Вернулся с врачом обратно.
Но покоя всё не было.
19 декабря Есенин из клиники сбежал.
Оказалось, всё просто. Переоделся для прогулки. Смешался с толпой посетителей, выходящих за ворота, — и вот уже свободен.
Хорошо, когда ты не псих, а просто прикидываешься.
Просто прикидываешься.
Просто прикидываешься.
Из месяца в месяц…
Первым делом в ближайшей пивной с огромным удовольствием наелся капусты с пивом и отправился… правильно, к Мариенгофу.
Теперь у него опять был, можно сказать, друг: изломанный, как старая игрушка, найденная где-то за шкафом; в сущности, ненужный. Но… он такой один: можно сказать, из детства.
Прятаться Есенин решил у него.
В больнице объявили тревогу: пропал поэт, за него такие люди просили — и нет его. Позор.
Бросились искать.
Попросили помочь Матвея Ройзмана.
Тот обзвонил всех, у кого были телефоны, — Есенина нигде не было.
Но Ройзман уже догадывался, где Сергей может скрываться. Он же помирился с Толей…
Есенина вернули в больницу.
20 декабря его пришла навестить Берзинь.
Отведя её в свой кабинет, врач Александр Яковлевич Аронсон спокойно сообщил:
— Сергей Александрович неизлечимо болен, и нет никакой надежды, что он поправится.
Она трижды переспросила.
Аронсон трижды повторил: надежды нет.
В истории болезни у Есенина значилось: белая горячка и алкогольный галлюциноз.
Матвей Ройзман вспоминал, что Аронсон в разговоре с ним назвал диагноз: «ярко выраженная меланхолия». Сегодня это называется маниакально-депрессивным психозом или биполярным расстройством личности.
21 декабря Есенин вновь самовольно покинул клинику.
Через пару часов уже был полноценно пьян.
Напившись, снова заявился к Евдокимову — тот вспоминает: «…злой, крикливый», — и уже не на словах, а в письменной форме затребовал никому его денег больше не отдавать.
От десяти тысяч рублей — колоссальной суммы гонорара за собрание сочинений — оставалось всё меньше.
Есенин ухитрился в кратчайшие сроки прогулять по тем временам целое состояние.
Вечером того же дня его видели в двух местах.
Сначала на заседании правления Союза писателей.
Поэт Семён Фомин: «…в 11 часов вечера в Доме Герцена я читал свои стихи. Неожиданно вошёл расстроенный чем-то, удручённый Есенин. Сел у входа, послушал минут пять, несколько раз пытался что-то сказать».
Сказать ничего не получалось. Есенина увели.
Писатель Семён Борисов: «В клубе, внизу, я нашёл Есенина. Он сидел за столом, уронив на руки взлохмаченную голову. Когда я подошёл, он поднял на меня голову, и более жуткого, истерзанного, измученного человеческого лица я не видел… Глаза были совершенно красные, веки опухшие, щёки совершенно втянулись, кожа была грязно-жёлтого цвета. Безумным блуждающим взором посмотрел он на меня…»
По дороге в Померанцев переулок Есенин с кем-то подрался и попал в милицию.
Отпустили без протокола.
* * *
По большому счёту есть два варианта реакции современников на отъезд Есенина в Ленинград.
Первая — чуть ироническая — от Василия Наседкина, как бы пересказывающего планы Есенина: «В Ленинграде он, возможно, женится, только на простой и чистой девушке. Через Ионова устроит свой двухнедельный журнал, будет редактировать, будет работать».
Никакого журнала «через Ионова» быть не могло в принципе — Ионов таких вещей не решал. О «простой и чистой девушке» умолчим: кому здесь нужна ирония…
Вторая — удивлённая и горькая — от Воронского: «Перед отъездом в Ленинград я спрашивал его по телефону, зачем он едет туда, но внятного ответа не получил. Правда, он был нетрезв».
Самая спокойная, констатирующая факт, реакция у Анны Изрядновой: «Видела его незадолго до смерти. Сказал, что пришёл проститься. На мой вопрос: „Что? Почему?“ — говорит: „Смываюсь, уезжаю, чувствую себя плохо, наверное умру“».
Попросил её беречь и не баловать сына.
В ночь на 23 декабря Есенин ещё раз появился в Доме Герцена.
Застал компанию литераторов. За столом сидели издатель Сергей Поляков, сын коменданта Дома Герцена Константин Свирский, поэт Евгений Сокол.
Есенин опять был пьян; когда наливал себе вино — руки сильно дрожали.
Однако внимательно всех оглядывал.
Выглядел, как всегда в последнее время — чудовищно.
Что-то говорил — о себе, о Ширяевце, о поэзии; потом задал один вопрос:
— Умру — жалеть будете?
Когда ресторан стал закрываться, потащил Сокола с собой — благо, тот оказался соседом по переулку и ему несложно было зайти.
— А как жена? — спросил Сокол.
— Никак, — сказал Есенин. — Мы разводимся… Пойдём.
Было нужно, чтобы кто-то находился рядом. Чтобы не ложиться к Соне в кровать. Чтобы не повеситься раньше времени. Чтобы не воткнуть себе нож в горло на кухне.
Сидели за столом, ощущения были тягостные, еле двигался.
Иногда надолго замолкали, Есенин даже, кажется, задрёмывал — Сокол поднимался, чтобы тихо уйти; но хозяин тут же встряхивал головой, поднимался, усаживал гости:
— Ещё посиди, ещё. Что ты хочешь? Если устал — ляг вот здесь на диван…
— Серёж, у меня дом рядом.
— Нет-нет, побудь здесь. Ещё немножко.
Сокол еле-еле уговорил отпустить его в шесть утра.
— Постой здесь, — попросил Есенин, когда Сокол уже обулся.
Вдруг выяснилось, что в доме спит сестра Есенина Шура.
Есенин разбудил её, вывел, полусонную, на кухню и только тогда сказал Соколу:
— Иди. Привет.
Около девяти проснулась Софья.
Увидев, как она прошла из комнаты в ванную, Есенин тут же оделся и ушёл из дома.
Проспавший урывками в лучшем случае часа полтора, он отправился в Госиздат — забирать очередную часть гонорара.
Евдокимов сказал, что деньги будут только после обеда.
В очередной раз обсудили верстающееся собрание сочинений. Евдокимов пообещал выслать гранки. Спросил, будет ли автобиография.
Есенин отмахнулся:
— Я писал автобиографии… Всё ложь, Евдокимыч, ложь!.. Любил, страдал, пьянствовал… Обо мне напишут ещё!.. Напи-ишут!
Кажется, эта фраза ему понравилась самому, и за этот день он повторил её ещё то ли дважды, то ли трижды.
В Госиздате работал писатель Александр Тарасов-Родионов; Есенин сообщил и ему, утащив в пивную:
— Обо мне напи-ишут! Ой, напишут!..
Третьим, кто услышал этот рефрен, вроде бы оказался Василий Казин, хотя, возможно, пересказывал со слов Евдокимова.
Дождавшись, наконец, открытия кассы Госиздата, Есенин пристроился в очередь, где уже стояли в числе прочих Пильняк, поэты Герасимов и Кириллов.
«Я заметил, — вспомнит Кириллов о Есенине, — что он чрезвычайно возбуждён, глаза лихорадочно блестят, движения резкие и неестественные. Я намеренно не подходил к нему, зная, что говорить с ним будет и трудно, и неприятно. Но Есенин сам увидел…»
Евдокимов:
«Он обнял попеременно Пильняка, Герасимова, меня, расцеловались… Я шутливо толкнул его в спину „для пути“.
— Жди письма, — сказал, уходя, Есенин и, свесив голову на грудь, заковылял к выходу пьяными нетвёрдыми шагами».
— Ну, прощайте, — сказал всем, оглянувшись.
Напротив Камерного театра — судьба подгадала, чтобы не расстались, не простившись, — встретил Мариенгофа.
Тот, сидя на скамейке, ждал свою Никритину.
Помолчали минуту.
Предполагается, что в пространстве звучала незримая музыка; но нет — ничего не звучало. Было холодно и неприятно.
— Пойду с ним попрощаюсь, — сказал Есенин.
— С кем, Серёж? — спросил Мариенгоф, ёжась.
— С Пушкиным.
Они кивнули друг другу. Не целоваться же!.
В пять вечера Есенин вернулся в Померанцев.
Ходил туда-сюда злой, собирал вещи, не глядя в глаза Софье и даже с Шурой не общаясь.
Софья несколько раз порывалась помочь.
— Давай я, — шёпотом.
Сквозь зубы:
— Отойди.
Через 15 минут зашёл Наседкин, на днях расписавшийся с Катей Есениной.
Есенин выписал ему чек на 750 рублей и продолжил собираться, путаясь и по десять раз перепроверяя какие-то вещи: взял, не взял.
Наседкин запомнил, что Есенин говорил несуразности и был почти невменяем.
Так и напишет: «Почти невменяем».
Сестра Шура: «Сказав всем сквозь зубы „до свидания“, Сергей вышел из квартиры, захлопнув за собой дверь».
Вещи, видимо, помог снести Наседкин.
Большой дорожный кожаный чемодан с одеждой. Брезентовый чемодан с рукописями, перепиской, бельём и туалетными принадлежностями. Маленький тёмно-коричневый чемодан с обувью. Средних размеров кожаный чёрный чемодан со всем подряд.
Шура и Софья выбежали на балкон.
Есенин грузил вещи на извозчика и наверх смотреть не хотел.
Сестра почему-то крикнула:
— Прощай!
Он, наконец, запрокинул голову и улыбнулся.
Уселся, пихнул извозчика в спину.
У него был ещё большой запас времени.
В другой раз Есенин отправился бы в привокзальную пивную и засел там.
Но не в этот.
Сначала заехал в квартиру Мейерхольда.
Всеволода и Зины, слава богу, не было.
Домработница еле узнала Есенина, поначалу вообще не хотела впускать.
Последнюю встречу дочь запомнила.
— Мне надо с тобой поговорить, — сказал он ей.
«…сел, не раздеваясь, прямо на пол, на низенькую ступеньку в дверях. Я прислонилась к противоположному косяку. Мне стало страшно, и я почти не помню, что он говорил, к тому же его слова казались какими-то лишними, например, он спросил: „Знаешь ли, кто я тебе?“
Я думала только об одном — он уезжает и поднимется сейчас, а я убегу туда — в тёмную дверь кабинета.
И вот я бросилась в темноту. Он быстро меня догнал, схватил, но тут же отпустил и очень осторожно поцеловал руку».
Оставив дочь, пошёл прощаться с Костей.
Костя был в детской комнате. У него был диатез, и он держал руки над медицинской лампой.
Есенин посмотрел на него несколько секунд молча и вышел, ничего не сказав.
Последним, с кем Есенин простился в тот день, был художник Георгий Якулов.
Встреча у Айседоры случилась здесь, у него в мастерской. Надо было навестить это место, тот самый диван погладить, где впервые прилёг к ней на колени.
К тому же последнее время Георгий часто пускал Есенина на ночлег. Как не обнять такого товарища в последний раз?
Обнял.
* * *
Случайно совпало, что Александр Сахаров ехал в Ленинград тем же поездом, но в другом вагоне. Встретились на платформе, поговорили о чём-то, разошлись.
Уже в Ленинграде бросился искать Есенина на платформе, надеясь, что тот поедет к нему.
Но тот — пропал.
Оказывается, сразу направился к Эрлиху.
Поезд прибыл в 10.40. В половине двенадцатого уже был у Эрлиха: улица Бассейная, дом 29/33, квартира 8.
Эрлиха не было дома, но Есенина впустила предупреждённая домработница.
Есенин оставил свои вещи и записку: «Вова, я поехал в ресторан Михайлова, что ли, или Фёдорова. Жду тебя там».
Ресторан Фёдорова был на Малой Садовой, дом 8.
Есенин приехал туда. Ресторан оказался закрыт.
Делать нечего — поехал в «Англетер» к Устиновым.
Спросил у портье, здесь ли живёт Устинов.
— Живёт. Его номер 130.
— Я знаю, — ответил Есенин. — Свободные номера есть?
Номер был. Пятый. Именно в нём останавливались с Айседорой в 1922-м. Снова совпадение.
Зачем он заселился, если оставил вещи у Эрлиха?
А чего ему было делать? Вдруг Эрлих пропадёт до самого вечера? Гулять по Ленинграду, пока тот не явится?
Отдыхать не стал — где-то раздобыл четыре полубутылки шампанского и тут же поднялся этажом выше, к Устиновым.
— Пойдёмте ко мне!
Был возбуждён, улыбался, говорил больше всех.
Впрочем, даже это не ввело Устинова в заблуждение — он уже знал о стремительных переменах в есенинском настроении.
В своём номере Есенин рассказал Георгию и его жене Елизавете, что развёлся с Толстой, что с концами перебрался сюда, что у него большие планы.
Пил в основном сам.
Днём отправил Эрлиху записку с посыльным: «Вова! Захвати вещи ко мне в гостиницу».
Жить у Эрлиха передумал. Ему тут понравилось.
Уже к часу приехал Эрлих.
Посидели совсем немного.
Эрлих:
— Поедем ко мне на Бассейную, хоть в гости.
Есенин:
— С Жоржем хочу побыть, мы старые друзья. С ним, с Лизой. На Бассейную их сложно будет привезти. Тут буду. Сам приходи. Здесь просторней.
Днём Есенин с Устиновой съездили за продуктами — приближались праздники.
По дороге рассказывал, что сестра Катя вышла замуж, и смеялся, что сам от этих проблем избавлен навсегда — он был уже трижды женат, а больше по закону нельзя.
Есенин купил гуся, коньяка, шампанского, закусок, разного вина.
Вечером, после четырёх, снова все собрались: Эрлих, Устиновы, их знакомый — журналист Дмитрий Ушаков, старинный друг Гриша Колобов, тот самый, у которого был свой салон-вагон, его жена.
Просидели до одиннадцати.
Есенин говорил о Пушкине («Порок Пушкина в том, что он писал письма с черновиками. Он был большим профессионалом, чем мы») и о Ходасевиче («Вот дьявол! Он моё слово украл! Я всю жизнь искал это слово, а он нашёл! Жидколягая!»).
Постепенно стали расходиться. Когда остались Устинов и Эрлих, Есенин читал новые стихи и «Чёрного человека».
Устинов пишет, что впечатление было «тягостным».
Гусь, ещё не приготовленный, лежит в углу, на столе вино, закуски — и звучат строчки о человеке, утратившем не просто синь очей во мгле, а себя самого.
Эрлих остался ночевать с Есениным.
Когда уже потушили свет, Есенин говорил о двух вещах: о журнале, который хочет издавать, и о смерти.
Заснули не очень поздно.
* * *
Есенин проснулся в пять утра.
Эрлих ещё спал.
Пошёл к Устиновым в красном халате, поднял их. Проснулись, не стали ругаться.
Поговорили часок.
Упросили Есенина ещё отдохнуть.
Он вернулся к себе, растолкал Эрлиха.
Было шесть утра.
— Слушай, Вова, поехали к Клюеву.
— Поедем.
— Верно поедем?
— Да. Только я адреса не помню.
— Пустяки. Я помню.
Помолчав, добавил:
— Ссоримся с ним всякий раз. И всё равно хочу его видеть. Он мой учитель. Люблю его.
До девяти пролежали в кроватях, глядя в окно.
Зима: светало медленно.
Рассвет был синий, потом становился всё голубее и голубее.
Есенин вдруг обрадовался:
— Ага, значит, я прав. Помнишь, у меня: «Синий свет! Свет такой синий…»
Часа через два пришли выспавшиеся Устиновы; вместе позавтракали, напились чаю.
Есенин выпил пару бокалов вина.
Закупленный алкоголь достаточно быстро заканчивался.
В начале десятого отправились с Эрлихом на Большую Морскую — через рынок.
Надо было что-то купить в подарок, соответствующее случаю.
Сначала купили огромный хлеб деревенский, свежевыпеченный.
Но Есенин этим не удовлетворился.
Искал ещё что-нибудь подходящее и вдруг увидел петуха, живого.
Вот что надо Клюеву! Пусть учится кукарекать.
Эрлих нёс хлеб, Есенин петуха и всю дорогу с ним разговаривал.
Петух то вздрагивал крыльями, рвался на свободу, то начинал засыпать и смеживать глаза от усталости.
— Эй! Не умирай! — будил его Есенин.
Дул в голову. Петух просыпался.
Клюев жил в 45-м доме, но Есенин всё-таки забыл адрес.
Искали очень долго.
Заходили в каждый двор.
Постучали в десятки дверей.
— Нет тут никакого Клюева, — ответили им дюжину-другую раз.
— Как нет… — ругался Есенин. — Вот дьяволы.
Зачем-то показывал открывавшим петуха, переспрашивая:
— Точно не знаете? А соседа по фамилии Клюев нет у вас? Поэт. С усами. Нет?
От них, как от сумасшедших, отмахивались. Захлопывали дверь.
Эрлих, соскрёбывая с хлеба крошки, бросал их в рот и задумчиво катал языком. Вкусно…
Есенин вставлял башмак в проём приоткрывшейся двери и просовывал петуха:
— Петь, скажи им!
Поначалу было весело, потом стало надоедать.
Петух тоже устал.
Эрлих был за то, чтобы оставить поиски до другого раза, но Есенин не сдавался.
— Точно не знаете Клюева? И стихов его не читали? Зачем вы живёте тогда…
Всё могло окончиться дракой, но Эрлих, наконец, увидел телефонную будку и, позвонив кому-то, узнал точный адрес.
Клюев ещё спал — подняли с постели.
Вглядывался в гостей то ли довольно, то ли недовольно — за усами, за прищуром и не разберёшь.
— Мой учитель, — представлял Есенин Эрлиху Клюева с таким видом, словно они виделись впервые и эту фразу Есенин не успел с утра повторить дюжину раз.
— Держи петуха, Коля.
Клюев с некоторым сомнением — не шутят ли? — но и с радостью принял петушка, а следом и хлеб.
Стоял так, с хлебом и с петухом, посреди комнаты.
Есенин сразу же, без перехода, доставая папиросы и кивая на дорогие иконы в углу, поинтересовался:
— Николай, можно я от лампадки прикурю?
Клюев совершенно серьёзно в ответ:
— Что ты, Серёженька! Это материнское благословение. На вот спички.
Подать спички мешали подарки. Аккуратно, одной рукой, положив хлеб, Клюев подал коробок.
Есенин потряс коробок возле уха, но открывать его и прикуривать не стал.
Ждал, улыбаясь.
Клюев кивнул и отправился было умываться, но развернулся — куда с петухом-то.
Поискал, куда его деть.
Бережно поставил на пол.
Петух застыл, как неживой.
Клюев, кряхтя, разогнулся и ушёл.
— Давай пошутим, Володь, — предложил Есенин. — Потушим лампадку? Клянусь тебе, он не заметит.
— Не надо, Серёж, — не поверил Эрлих. — Обидится.
— Клянусь тебе, не заметит, — не унимался, посмеиваясь Есенин.
Он нисколько не верил в нарочитую клюевскую религиозность. Он слишком хорошо его знал.
Задул лампадку.
Клюев вернулся через пять минут и впрямь ничего не заметил: первым делом посмотрел на петуха — не пропал ли.
В комнате Клюева делать всё равно было нечего: ни закусить, ни выпить. Решили в «Англетер» вернуться: там всё-таки гусь, и бутылка-другая вина ещё оставалась.
Вместе с ними решил пойти художник Павел Мансуров, живший в соседней комнате.
Он потом вспомнил, как они с петухом и хлебом шли по Морской: на мостовой сплошные лужи, компания их обходит. Внешне — вполне весёлое шествие так или иначе приятелей.
Навстречу шла женщина с ребёнком.
Ребёнок увидел Есенина и диким голосом закричал.
Мать напугалась, наклонилась к ребёнку:
— Господи, милый, что с тобой, что ты увидел?..
Все это заметили, только Есенин, даже не скосившись на ребёнка, спокойно прошёл мимо.
Не так, словно не увидел его, а словно знал, отчего тот кричит.
* * *
Уже в гостинице Есенин лукавым шёпотом сообщил Клюеву:
— Коль, а я ведь от лампадки прикурил…
Тот начал истово креститься, косясь на Есенина, как на чёрта.
Есенин лишь посмеивался.
Через минуту Клюев, как и следовало ожидать, успокоился и забыл о происшествии.
Сидели за столом и обсуждали что-то окололитературное.
Клюев ел конфеты.
Мансуров — сига.
Есенин щёлкал фисташки и посматривал на всех задумчиво.
Пришла Елизавета Устинова, какое-то время с ними посидела, потом ушла по своим домашним делам.
Есенин в который раз сообщил:
— Николай. Ты мой учитель. Слушай.
И снова прочёл «Чёрного человека».
Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь…
Учитель смолчал.
Есенин тогда прочитал ещё несколько: «Клён ты мой опавший…», «Ты меня не любишь, не жалеешь…», «Цветы мне говорят — прощай…».
Закончил — и никто, пока не произнёс вердикт Клюев, не смел заговорить.
Клюев молчал.
Есенин, не выдержав, спросил:
— Нравятся мои стихи? Говори, Николай.
Тот вкрадчивым голосом произнёс:
— Я думаю, Серёженька, что, если бы эти стихи собрать в одну книжечку, они стали бы настольным чтением для всех девушек и нежных юношей, живущих в России. Барышни будут под подушкой эту книжечку держать.
Клюев постарался сделать больно — и сделал.
Правда, угадал — если отсечь его недобрую иронию — будущность стихов Есенина: они действительно станут настольным чтением для тысяч и тысяч русских людей.
Но Есенин знал, о чём Клюев: о том, что он сентиментален, мелок, хлипок и предназначен для незрелого ума, которому потворствует.
Просидев с полминуты со сжатыми зубами, Есенин вдруг поднялся.
Все разом догадались, что Клюеву сейчас не сносить головы. Мансуров и Эрлих вскочили и прикрыли его.
Тот за их плечами по-бабьи охал и призывал всех святых.
— Пошёл вон отсюда! — велел Есенин.
— Что ты, Серёженька, что ты, — молил Клюев. — Я же люблю! Я же любя…
Эрлих налил Есенину полный стакан пива — дворник притащил, пока они сидели.
Есенин выпил.
Минут через пять все успокоились, но Клюев всё равно на всякий случай отсел подальше.
Ещё час-другой посидели, опять кого-то посылали за пивом. Есенин, отсчитывая деньги, видел, как мало у него остаётся. А ещё вчера было много… Куда делись?
Полчетвёртого Клюев ушёл.
— Серёженька, я приду к девяти.
— Приходи, Коля, — попросил совершенно успокоившийся Есенин.
Едва Клюев вышел, Есенин спокойно вслед ему сказал, обращаясь к Мансурову (Эрлих и так об этом знал):
— Ты не знаешь, какая стерва этот Коленька…
И тут же, мысленно отмахнувшись от разговора о Клюеве, перешёл на другое:
— Клюев — это ерунда. А вот что Ганина убили — не ерунда.
И Есенин не первый раз уже за эти дни рассказал, как его вызывали в ЧК, спрашивали про Алексея, что он за товарищ, а Есенин ответил: товарищ — ничего, стихи — дерьмо.
Его мучило это: как будто, если бы он сказал, что и товарищ отличный, и поэт замечательный, Ганина не тронули бы.
(Случай этот с Ганиным — будто репетиция разговора, который спустя десятилетие с лишним состоится между Сталиным и Пастернаком, но на этот раз о Мандельштаме.)
Мансуров ушёл, остался Эрлих, и ему Есенин, словно в продолжение темы, досказал сокровенное:
— Если б я был белогвардейцем, мне было бы легче.
(То есть всё было бы ясно: вот мы — за отринутую Русь святую, а против нас — красная бесовщина.)
— Но то, что я здесь — не случайно, — продолжал Есенин. — Я здесь, потому что должен быть здесь. Судьбу мою решаю не я, а моя кровь.
(То есть самое сложное — остаться среди своего народа, когда народ совершил такой выбор; но иного пути нет. Я, Есенин, призвал эту революцию как один из русских мужиков, и я тащу на себе все её прегрешения. Сбросить, уехать и оттуда издеваться над собственным народом было бы легче. Но кто тогда понесёт этот крест? Кровь диктовала выбор, русская кровь.)
— Поэтому я не ропщу, — говорил Есенин. — Но если б я был белогвардейцем, мне было бы проще. Я бы всё понимал. Им и понимать-то, в сущности, нечего. А вот здесь… Я ничего не понимаю! Разучился понимать…
Это всё было не только в продолжение разговора о Ганине, но, пожалуй, даже в продолжение разговора о Клюеве.
Ведь отчего Клюев так завидовал, так ревновал? Отчего так завидовал и ревновал Орешин?
Оттого, что они, мужики, первыми приняли революцию, возжелали её как свою, долгожданную, ненаглядную. А революция плюнула мужикам в доверчивые очи.
И Клюеву, который только что целую книгу накатал — «Ленин», — тоже плюнула. Его и из РКП(б) исключили, пусть и за дело.
И Орешин мыкается даже не на вторых ролях, а на третьих.
А думают, что Есенин — на первых. Вместе с Демьяном Бедным и безыменскими.
Мужики — и Клюев, и Орешин, и, самое страшное, Ганин тоже — мечтали, что революция про них и для них, а она — для кого?
И всё-таки, как ни выворачивай эту мысль, эту боль, выхода нет.
Белогвардейство, по Есенину, подлость. Он так и сказал Эрлиху: подлость.
А к этой — советской — России себя подшить толком не получается.
То нитка рвётся, то игла калёная — больно…
Клюев после смерти Есенина расскажет, что в тот вечер ещё раз был у него.
Якобы зашёл к нему, в пропахший пьянством номер, оглядел эти столы, уставленные бутылками, и, догадавшись обо всём по глазам своего соколика, сказал:
— Делай, что задумал, и скорей.
После чего сразу ушёл.
Почти наверняка не было этого ничего, потом сочинил.
…А вдруг было?
Может, Эрлих пошёл искать очередную порцию пива или папирос и тут тихо, как знал, заявился Клюев и всё это произнёс?
И когда Эрлих вернулся, Есенин ничего ему не сообщил, а поскорей, залпом, выпил пива и упросил Эрлиха ещё раз остаться ночевать.
Ему и так было невыносимо, а после визита Клюева сердце совсем захолодело.
Петух ещё бродил по комнате.
— Володя, говори что-нибудь.
— Что сказать, Серёжа?
Накрошили петуху хлеба — он нехотя поклевал. Уходил подальше от окна — там дуло.
Прятался в углу и затаивался, как приговорённый.
* * *
26 декабря Есенин снова поднялся до шести утра.
Чтобы как-то от себя самого избавиться, надо было двигаться, шевелиться — только не молчать, не думать, не застывать на месте.
То ли сам, то ли Эрлих по его просьбе ещё вчера звонил кому-то из местных: Ионову, Тихонову, Сейфуллиной… Никого не могли застать.
Есенин просил всем говорить, что он здесь, что ждёт…
Эрлих то ли говорил, то ли нет; в любом случае никто не являлся, не приходил, не отзванивался. Праздники!
С трудом дождавшись рассвета, Есенин растолкал Эрлиха:
— Пойдём куда-нибудь. Кого-нибудь найдём.
Эрлих потягивался. Лежал с закрытыми глазами.
— Куда, Серёж? Кого?
— Ну кто тут ещё есть. Пойдём к Илье Садофьеву.
(На тот момент Садофьев был председателем Ленинградского отделения Союза поэтов.)
— К Илье так к Илье. Только он спит, наверное.
Уговорил Есенина немного подождать. Чаю попить, в конце концов.
Елизавета Устинова уже привыкла, что Есенин встаёт ни свет ни заря; в семь кипел самовар, гуся она ещё вчера забрала — приготовила.
Есенин торопил Эрлиха: пойдём всё-таки, хватит лежать. И позовём Садофьева на гуся. И вина купим. И петуха ему подарим.
Поэтический петух: из рук в руки. Председателю Ленинградского отделения Союза поэтов — от первого русского поэта.
С осовевшим от усталости и холода петухом пошли к Садофьеву.
Вопреки словам Эрлиха, его уже с утра не было.
Вернулись ни с чем. По дороге, едва ли не на последние есенинские деньги, с трудом раздобыли шампанского и пива.
Эрлих был уже еле живой от недосыпа — отправился домой, но сказал, что по делам. Может, и были дела.
Есенин спустился к портье и велел никого к нему не пускать.
Елизавета Устинова накрывала в его номере на стол — обедать; поинтересовалась, отчего он никого не хочет видеть.
— Кто-нибудь из Москвы явится… Не хочу.
Кого он боялся увидеть? Соню?
Но портье ведь не отличал москвичей от местных. Если бы кто-то явился, кого он ещё вчера ждал — из ленинградских, — их бы тоже не пустили. Никого, кроме Эрлиха — его указание не касалось.
Опустив голову, Есенин ходил по номеру. Жареный гусь, живой петух, жена товарища (сам Устинов на работе).
Когда тяжесть становилась невыносимой, наливал себе шампанского. Жадно, как воду, глотал.
— Серёжа, зачем ты пьёшь? — спросила Елизавета. — Раньше так не пил. Теперь всё время пьёшь.
— Ах, тётя! — Она была на два года моложе Есенина, но он называл её тётей. — Если б ты знала, как я прожил эти годы… Ску-учно мне! А выпью — и людей люблю. И себя. Жизнь — дешёвая штука. А я в ней — «божья дудка».
Ещё потом сказал:
— Трачу и не пополняю. Нечем.
К вечеру появился Ушаков.
С ним разговаривал о деревне.
Рассказал, посмеиваясь, как в последний заезд в Константиново председатель попросил его написать какую-то казённую бумагу, а он ответил: я ж не умею.
— И какой ты писатель после этого? — изумился председатель.
Пока говорил, было смешно; потом сразу почернел:
— Стихов моих никто в деревне не понимает. Они им не нужны. Неужели я совсем конченый человек?
Пришёл Устинов.
Поели гуся.
Спокойно расстались.
— Серёж, приходи, как проснёшься, — сказала Елизавета.
Ночевал один.
Ходил по комнате, сделал сотни шагов.
Петух просыпался, переступал в страхе в углу. Снова засыпал.
Встряхивал крыльями, чтобы закукарекать, — и не мог: голос пропал.
Есенин сел возле него, погладил.
Голова беззащитная, шея слабая — свернуть проще простого.
Кажется, петух это тоже понимал.
На столе ещё полгуся осталось…
Попробовал лечь. Не раздевался.
Ночью покрывался то горячим потом, то ледяным, метался по кровати. Не проспал и получаса.
Вся одежда пахла человеком, плотью, усталостью, алкоголем.
Встал. Сидел у окна. Ждал солнца.
Под утро придумал, наконец, стихи.
Начал искать чернила — нет.
Сделал, морщась скорее от брезгливости, чем от боли, надрез на кисти левой руки. Нацедил крови.
Было совсем не страшно.
Записал:
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди…
Нацеженное кончилось, сделал ещё надрез.
…До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей —
В этой жизни умереть не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
Вот теперь, наконец, всё получилось.
* * *
27-го, в воскресенье, Эрлих пришёл рано.
Есенин ругался: решил вымыться в ванной, а в нагревательной колонке не оказалось воды.
— Она бы взорвалась!
На шум пришла Устинова.
— Сергунь, ну как она взорвётся?
— Как-как. Взорвётся!
— Она может только распаяться.
— Тётя, глупости говоришь. Обязательно взорваться должна. Что ты в технике понимаешь!
— Я-то как раз понимаю. А вот ты…
— А я знаю!
Еле успокоился.
Согрели воду.
Эрлих побрил Есенина.
Есенин побрил Эрлиха.
Елизавета тем временем приготовила завтрак.
Перед завтраком Есенин похвастался: показал всем три длинных пореза на левой руке.
— Это что ещё такое? — в ужасе спросила Устинова. Есенин, посмеиваясь, объяснил, что иначе забыл бы стихи. А так — записал.
Она разозлилась:
— Ещё раз такое повторится — считай, что мы не знакомы!
— А я тебе говорю, тётя Лиза, что, если опять не будет чернил, я снова разрежу руку.
— Чернила будут! Но если тебе взбредёт в голову писать по ночам, можешь и до утра подождать!
— Что я, бухгалтер, что ли, чтоб откладывать на завтра? Есенин скандалил для вида. Ему нравилось, что он всех удивил и раззадорил.
Чуть позже вернулся в прежнее состояние.
Разглядывая левую руку, говорил Эрлиху:
— А знаешь, я ведь скоро стану сухоруким…
Вытянул руку и попытался пошевелить пальцами.
— Видишь? Еле шевелятся… Пропала рученька. А впрочем — как говорят? — снявши голову, по волосам…
И растрепал свои волосы — поредевшие и давно ставшие из золотых серыми.
Написанное ночью стихотворение передал Эрлиху. Устинова, занимавшаяся чаем, сделала движение:
— Можно прочитаю?
Есенин остановил её:
— Потом… Потом прочитаете.
До обеда сидели с Эрлихом. Потом пришли Устинов с Ушаковым.
Устинова разогрела гуся, накрыла на стол.
Есенин был весёлый и переругивался с Устиновой:
— Тётя Лиза, что ты меня кормишь? Ты мне куски мяса подкладываешь, а я хочу косточку гусиную сосать.
Написал Эрлиху доверенность на получение 620 рублей, пришедших из Москвы.
Он всё для себя уже решил.
Но все эти малые дела — побрился, гуся поел, поручил Эрлиху деньги получить — как бы отдаляли неминуемое.
Всё это было уже не нужно; но втайне желалось, чтобы вдруг обнаружилась лазейка, норк и там можно было бы спрятаться и пересидеть.
Главное — стихи.
Нужно было, чтобы Эрлих их прочёл.
Чтобы прочёл и всё понял. Остался ночевать. Как-то помог сдвинуть эту жизнь.
Чтобы она ещё немножко куда-нибудь доехала, ковыляя колесом.
До ближайшей ямки.
Хоть чуть-чуть.
Посидев, Устиновы и Ушаков ушли в свои номера, а Эрлих по делам.
Нежданно заглянул Корней Чуковский: он собирал ответы литераторов на анкету о Некрасове и узнал от Эрлиха, что Есенин здесь. Есенин говорит: отвечу, оставляй анкету.
Минуты три поговорили и расстались. Они были едва знакомы.
Опустив шторы, Есенин попытался отоспаться за бессонную ночь.
Ночью страшно спать — а днём ничего.
Днём ещё можно.
Если совсем немножко…
Вроде задремал.
Проснулся в ужасном состоянии.
Словно что-то чувствуя, снова зашёл Устинов.
Есенин сидел в темноте.
Георгий сел рядом — и Есенин в буквальном смысле уселся к нему на колени, обнял за шею и стал шептать, что не может жить, не может жить, не может жить.
Устинов, даром что старый большевик и в тюрьме за революционную деятельность сидел, мало того что литературу знал и умел понимать, так ещё и пил запоями, и гулял по бабам — до такой степени, что в 1924-м его исключили из партии. Теперь он пытался восстановиться: только что, 22 декабря, на заседании партколлегии слушалось его заявление. Еле вернул себе Елизавету, с ним в полной мере настрадавшуюся. В общем, он Есенина мог понять; Есенин это знал и тянулся к нему именно поэтому.
Не было бы Устинова — может, нашёл бы себе иное пристанище. Может, у Эрлиха остался бы. Но что этот Эрлих понимает? Ребёнок ещё.
И потом — у Эрлиха дома разве удавишься?
* * *
Есенин долго расспрашивал Устинова, как тот вышел из своих передряг.
Тот расспросил Есенина о его любовях.
Есенин расплакался.
Устинов, как мог, успокаивал его.
Потом записал: «Есенин был совершенно трезв».
Трезвость эта, впрочем, могла быть обманчивой: после многодневного запоя случается вдруг такой день, когда человек с полностью ошпаренным мозгом и отравленными внутренностями вдруг приобретает необычайную ясность сознания, будто организм вбрасывает последние ресурсы, чтобы восстановить равновесие.
На самом деле это пик запоя, сползти с которого — адский труд.
Внутри этой обманчивой трезвости таятся неслыханные кошмары и бурлит чёрное в душе.
Постучалась Елизавета. Устинов поднялся и включил свет.
Елизавета с некоторым сомнением посмотрела на заплаканное лицо Есенина.
Вскоре пришёл Ушаков.
За ним Эрлих.
Просидели впятером часов до шести вечера.
Есенин так больше и не развеселился, тем не менее много разговаривал, рассказывал о Райх — какая она лживая и вероломная, и сына родила не от него.
Всем было немного неудобно от таких подробностей.
Елизавета, найдя повод, ушла, а Есенин, пересев на стул, снова прочитал «Чёрного человека».
Устинов запишет: «Тяжесть не проходила, а как-то усиливалась, усиливалась до того, что уже трудно было её выносить. Что-то невыразимо мрачное охватило душу, хотелось что-то немедленно сделать, но — что?»
Вернулась Елизавета.
Устинов честно признается, что находиться с Есениным в одной комнате было крайне тяжело для психики. Он придумал какой-то повод уйти. За мужем поднялась Елизавета.
Договорились, что встретятся ещё раз попозже вечером.
После них заглянул, если верить его воспоминаниям, поэт Лазарь Берман; застал Есенина спящим на кушетке. Засиживаться не стал. Проводив его, Эрлих и Ушаков ещё немного посидели.
Потом и они ушли.
Ушаков — к себе. Эрлиху нужно было с утра есенинские деньги получить, а почта была возле его дома.
Есенин остался один.
Чтение «Чёрного человека» имело, пусть и не совсем осознанно, тот же смысл, что и передача стихов Эрлиху.
Словно шептал: спасите, слышите? Спасите, пожалуйста.
Даже дверь не закрывал.
Через полчаса снова зашла Елизавета — проведать его.
Есенин спал на кушетке.
Устинов в тот вечер больше видеться с Есениным не захотел. Его можно понять: слёзы эти, откровения жесточайшие — ну кошмар же. Сам еле выбрался…
Потом объяснял, что к нему зашёл писатель Сергей Семёнов, заговорились.
Но… Могли бы и с Семёновым зайти. Нет?
Есенин проснулся, едва Елизавета закрыла дверь.
Часов в восемь вернулся Эрлих — забыл портфель с есенинской доверенностью.
Есенин сидел за столом, накинув шубу, — и в номере было прохладно, и сам он, едва переставал выпивать, чувствовал похмельный озноб.
На столе была раскрытая папка со стихами.
Простился с Эрлихом совершенно спокойно.
Сказал, усмехаясь, что сейчас пойдёт и разбудит Устинова.
Была последняя надежда, что Эрлих уже прочитал стихи и пришёл, чтобы остаться ночевать. А тот про стихи забыл.
Потом говорил, что прочёл только на следующий день.
Наверное, так.
Хотя, может, прочёл в тот же вечер, придя домой, — но отмахнулся: мало ли у Есенина прощальных стихов? Ну, вот ещё одно. Что теперь, всё бросить и мчаться к нему?..
Оставшись один, Есенин послал коридорного за пивом.
Тот принёс шесть бутылок.
Есенин до полуночи выпил три.
Легче не стало.
Около десяти вечера спустился к портье и снова попросил никого к себе не пускать.
Одно непонятно: куда петух делся? Кто его забрал?
* * *
Закрыл дверь изнутри, оставив ключ в замке.
В ночь на 28 декабря так и не ложился.
У потолка проходила труба парового отопления.
Он её заметил в первый же день.
Труба была высоко.
Есенин придвинул туда стол.
Выстроил себе пирамиду из подходящей мебели.
Снял с чемодана верёвку.
Перед тем как повеситься, сделал неглубокий надрез локтевого сухожилия правой руки.
Вчера на левой пробовал — ничего, терпимо. Тем более после трёх бутылок пива и всего выпитого с утра, вчера, позавчера…
Хуже, чем на душе, всё равно ничего нет.
Порезал — то ли чтобы наверняка, от общего остервенения и торопясь поскорей сбежать; то ли хотел ещё что-то написать и не стал, раздумал.
Рука кровоточила, но не сильно.
Чертыхаясь, полез наверх, уверенный в себе, как ребёнок.
Кружилась голова, тошнило.
Надо было торопиться.
Забрался, перекинул верёвку через трубу, затянул.
Другой конец — на шею.
Толкнулся ногами.
Услышал грохот.
Всё.
Говорят, что он буквально удавил себя, удерживая рукой конец верёвки, хотя мог в любой миг сбросить её. Неправда.
Человек, попавший в петлю, тут же теряет координацию.
Чего бы Есенин ни захотел за миг до потери сознания — добить себя или освободить, — всё равно ничего не смог бы сделать.
Потом Сергей Клычков расскажет поэту Павлу Васильеву, что Есенин хотел пошутить: ожидая, что к нему вот-вот зайдёт Устинов или Эрлих, имитировал самоубийство — в надежде, что спасут.
Нет, не имитировал и спасения уже не ждал.
Он убил себя около четырёх утра. Никто к нему в это время прийти не мог.
Он знал, что хотел сделать, — и сделал.
…Но постиг я…
Верю, что погибнуть лучше,
Чем остаться
С содранною Кожей…[32]
Здесь можно было бы остановиться.
Но то, что происходит с человеком после смерти, не многим уступает тому, что случилось с ним при жизни.
Вопрос: человеку лучше знать об этом или, напротив, не знать никогда?
* * *
В июле 1912 года семнадцатилетний Есенин пишет Бальзамовой: «Что-либо сделать с собой такое неприятное? Или — жить — или — не жить?»
В октябре 1913-го — ей же: «Я не могу придумать, что со мной, но если так продолжится ещё, — я убью себя, брошусь из своего окна и разобьюсь вдребезги об эту мёртвую, пёструю и холодную мостовую».
«Исповедь самоубийцы» Есенин сочинил примерно в то же самое время: «Не мог я жить среди людей, / Холодный яд в душе моей. / И то, чем жил и чем любил, / Я сам безумно отравил».
Можно было бы отмахнуться от этих стихов: подростки часто взрослеют через суицидальные темы. Но…
Есенин написал:
…Я ль виноват, что жизнь мне не мила,
И что я всех люблю и вместе ненавижу…[33]
Есенин написал:
…Не пойду я к хороводу:
Там смеются надо мной,
Повенчаюсь в непогоду
С перезвонною волной. [34]
Стихотворение датируется 1911 годом, но дата эта явно неточная, оно сочинено минимум на три года позже. Есенин написал:
…На резных окошках ленты и кусты.
Я пойду к обедне плакать на цветы.
Пойте в чаще, птахи, я вам подпою,
Похороним вместе молодость мою…[35]
Есенин написал:
…Всё встречаю, всё приемлю,
Рад и счастлив душу вынуть.
Я пришёл на эту землю,
Чтоб скорей её покинуть.[36]
Есенин написал:
…Я хотел бы в мутном дыме
Той звездой поджечь леса
И погинуть вместе с ними,
Как зарница — в небеса. [37]
Есенин написал:
…Знаю, знаю, скоро, скоро, на закате дня,
Понесут с могильным пеньем хоронить меня…[38]
Есенин написал:
Не клонь главы на грудь могутную
И не пугайся вещим сном.
О будь мне матерью напутною
В моём паденье роковом. [39]
Есенин написал:
Кроток дух монастырского жителя,
Жадно слушаешь ты ектенью,
Помолись перед ликом Спасителя
За погибшую душу мою. [40]
Есенин написал:
Но и познав, я не приемлю
Ни тихих ласк, ни глубины.
Глаза, увидевшие землю,
В иную землю влюблены. [41]
Есенин написал:
И вновь вернуся в отчий дом,
Чужою радостью утешусь,
В зелёный вечер под окном
На рукаве своём повешусь. [42]
Есенин написал:
Слушай, поганое сердце,
Сердце собачье моё.
Я на тебя, как на вора,
Спрятал в руках лезвие.
Рано ли, поздно всажу я
В рёбра холодную сталь. [43]
На тот же размер сочинено девятью годами позже «Глупое сердце, не бейся…»; тон стал помягче, но смысл остался прежним.
Ещё одно стихотворение 1916 года «День ушёл, убавилась черта…» — своеобразная и беспощадная баллада о расставании человека с самим собой:
…С каждым днём я становлюсь чужим
И себе, и жизнь кому велела.
Где-то в поле чистом, у межи,
Оторвал я тень свою от тела.
Неодетая она ушла,
Взяв мои изогнутые плечи.
Где-нибудь она теперь далече
И другого нежно обняла.
Может быть, склоняйся к нему,
Про меня она совсем забыла
И, вперившись в призрачную тьму,
Складки губ и рта переменила.
Но живёт по звуку прежних лет,
Что, как эхо, бродит за горами.
Я целую синими губами
Чёрной тенью тиснутый портрет.
Это он целует собственный портрет в траурной окаёмке! С собой прощается!
Откровенно прощальное стихотворение того же года — «Прощай, родная пуща…»:
…Сияй ты, день погожий,
А я хочу грустить.
За голенищем ножик
Мне больше не носить.
Под брюхом жеребёнка
В глухую ночь не спать
И радостию звонкой
Лесов не оглашать.
И не избегнуть бури,
Не миновать утрат,
Чтоб прозвенеть в лазури
Кольцом незримых врат.
Он на тот свет собрался! Кольцом врат в лазури звенеть: «Загубивших душу пускаете?»
В 1917-м Есенин, повторяя слова Христа накануне распятия: «Или, Или! лама савахфани?» («Боже, Боже! зачем ты меня оставил?»), — прямо просит Господа не держать его на земле:
…Навсегда простёр глухие длани
Звёздный твой Пилат.
Или, Или, лама савахфани, —
Отпусти в закат. [44]
Тяжелейшее настроение Есенина 1915–1917 годов внешне почти никак не выражалось: выступал себе в Петрограде, желанной славы вкусил, «Радуницу», первую свою книжку, готовил к печати (как в 1925-м готовил к выходу первое собрание своих стихов).
Но по обвальному количеству суицидальных стихов видно, насколько непереносима была ему жизнь как таковая.
И не надо искать этому банальных человеческих причин.
Просто непереносима, и всё.
Навязчивые эти настроения были отчасти прерваны двумя революциями 1917-го.
Ещё неизвестно, пережил бы этот год Есенин, если бы не февралисты, а затем большевики.
На несколько лет он сменил тональность: умирать некогда — пришла пора пророчествовать.
Он пророчествовал и ликовал. Отвлёкся от себя.
Знаменательно, что схожая история имела место с Маяковским: в 1916 году он собирается поставить «точку пули в самом конце», предпринимает первую попытку самоубийства… и тут переворот, Октябрь, левый марш — другая история началась; отсрочку получил.
Пророчества Есенина не спешили сбываться немедленно: красный конь пылил и копытил землю, но никак не вывозил мир на иную колею.
В 1919 году его снова могли бы захлестнуть прежние настроения.
Но в 1919-м явился имажинизм, наглые и азартные друзья — с ними стало позадорнее.
Хотя всё-таки прорывалось — чёрные чувства, стоявшие при дверях, никогда не оставляли насовсем:
…Плывите, плывите в высь!
Лейте с радуги крик вороний!
Скоро белое дерево сронит
Головы моей жёлтый лист…[45]
…Скоро мне без листвы холодеть,
Звоном звёзд насыпая уши.
Без меня будут юноши петь,
Не меня будут старцы слушать…[46]
…Скоро, скоро часы деревянные
Прохрипят мой двенадцатый час![47]
Только сердце под ветхой одеждой
Шепчет мне, посетившему твердь:
«Друг мой, друг мой, прозревшие вежды
Закрывает одна лишь смерть». [48]
Двойное повторение «друг мой, друг мой» отсюда перейдёт в поэму «Чёрный человек», а следом обращение «друг мой» явится в написанных кровью стихах. Это всё — одна мелодия.
Она нарастала.
На смену имажинизму, без перерыва, прилетела Айседора, а вместе с ней — замечательные мечты о мировой славе.
Когда обрушилось и это, в полной мере и совсем беспощадно вернулись прежние настроения, наложившиеся к тому же на пьянство, расстройство психики, общую опустошённость, стремительно пропитое здоровье.
И эта интонация — повзрослевшая, помудревшая, но неизменная — по сути, вернулась в полную силу:
Ты прохладой меня не мучай
И не спрашивай, сколько мне лет.
Одержимый тяжёлой падучей,
Я душой стал, как жёлтый скелет…[49]
Последние годы из стихотворения в стихотворение Есенин поёт «песню панихидную» по своей «головушке». Минимум раз в полгода сочиняет прощальные стихи — и несколько раз откладывает свой выход за пределы жизни, что не отменяет его упрямой нацеленности.
…Себя усопшего
В гробу я вижу.
Под аллилуйные
стенания дьячка
Я веки мёртвому себе
Спускаю ниже,
Кладя на них
Два медных пятачка…[50]
Скажут: после «Метели», следом, он написал «Весну», где смысл другой.
Какой другой?
…Гнилых нам нечего жалеть,
Да и меня жалеть не нужно,
Коль мог покорно умереть
Я в этой завирухе вьюжной…[51]
За год до смерти настойчиво пророчит себе зимнюю трагедию, словно приручая себя к мысли о ней.
…И ничто души не потревожит,
И ничто её не бросит в дрожь, —
Кто любил, уж тот любить не может,
Кто сгорел, того не подожжёшь. [52]
Но даже после таких строк кто-то ухитряется на честном глазу доказывать: Есенин собирался жить, собирался работать, у него были планы…
Какие планы, о чём вы?
Ах, метель такая, просто чёрт возьми!
Забивает крышу белыми гвоздьми…[53]
Гроб забивает метель. Гроб! Вот его планы.
Финал он себе прописывает практически буквальным образом:
…Ведь радость бывает редко,
Как вешняя звень поутру,
И мне — чем сгнивать на ветках —
Уж лучше сгореть на ветру. [54]
За 15 лет Есенин сочиняет целую антологию текстов о своей преждевременной, от собственных рук, смерти, о своих похоронах. В его поэтической жизни не было года, когда бы он хоть строкой о том не обмолвился. Но в конце концов вдруг появляются удивительные люди, которые зачем-то пытаются доказать, что поразительные, пронзительные стихи «До свиданья, друг мой, до свиданья…» он не сочинял.
Да здоровы ли они?
Может быть, досужий человек, прошедший самым краешком русской поэзии, думает, что подобное поведение в целом характерно для неё и там каждый второй имеет дурную привычку предсказывать собственный суицид?
Нет, не имеет.
Этой темы нет ни у Пушкина, ни у Лермонтова, ни у Тютчева, ни у Блока. Ну так они и не думали совершать последнее насилие над собой.
И у Клюева этой темы нет, и у Клычкова, и у Ширяевца не найдёшь.
Потому что их судьба такого выхода не предполагала.
Если русский поэт не собирается сводить счёты с жизнью, он об этом не треплет языком попусту.
Маяковский писал — и совершил над собой то, что обещал.
Когда Есенин сказал своему знакомому: помяни моё слово, мы с Маяковским сведём счёты с жизнью, — он, в сущности, говорил не как человек, заглянувший за край неведомого, а как читатель, знающий, что в русской поэзии слов на ветер не бросают.
Он писал это о себе и знал наверняка, что его ждёт.
Есенин не лгун.
* * *
Если с добавлением скучной прозы, то вот какой декабрьский пересчёт случился.
Сбежать некуда — нет такой страны на земле.
Жены нет.
Софья Толстая? Нет, только не она… Больше никогда. Миклашевская — не открылась, не далась; пожалеет об этом.
Бениславская? Не люблю Галю.
Райх? Нет никакой Райх.
…Простите мне…
Я знаю: вы не та —
Живёте вы
С серьёзным, умным мужем;
Что не нужна вам наша маета,
И сам я вам
Ни капельки не нужен…[55]
Никакой простой и чистой девушки не предусмотрено. Откуда ей взяться?
Дети? Детей, в сущности, тоже нет.
Есть, но нет.
Георгий от Изрядновой — чужой; отца не знает совсем.
Александр от Вольпин — вырастет.
Костя вообще прижитый на стороне — так думал Есенин и распалял себя до последней стадии остервенения.
Перед смертью разглядывал карточку, где дочь и сын. Костю оторвал, смял, отбросил.
Отец висит под потолком; на полу сын — родной, кровный — лежит порванный и смятый, как чужой.
Никакого крестьянского поэтического братства нет.
Клюев — змей.
Приблудный — жулик, каких поискать. Все руки об него отбил. Как по мостовой, бьёшь по нему — а ему хоть бы что.
Был родной Ширяевец, но и тот ушёл.
Про Ганина лучше вообще не вспоминать.
Имажинизма тем более нет — умер, и говорить о нём незачем.
А так верил когда-то, так верил!
Шершеневич — как на другой планете живёт; нет Шершеневича.
Якулов есть… ну, он и без Есенина проживёт, у художников свои радости.
Конёнков ведь тоже где-то есть — на другой стороне земли.
В общении с Толей ничего уже не приладится, не приживётся. Мёртвая ткань: кровь не течёт там, где раньше бурлила.
Молодые ленинградские имажинисты не интересуют; за все четыре дня даже не позвал их — ни одного.
Разве это его гвардия? Подражатели, никто как поэт яйца выеденного не стоит.
Эрлих? Сам разберётся.
Грузинов? Ну, Ваня… Хороший Ваня, только летает низко.
И Вася Наседкин хороший. Но летает ещё ниже.
И Казин замечательный.
Только всё это не друзья.
Это люди, которые вокруг. Надо — они есть. Нет их — и не надо.
Писатели? Бабель, Иванов, Катаев, Леонов? Всё не то.
У всех своя игра. Все прут вверх, буровят тулово литературы. У всех свои амбиции величиной с небосвод. Приятели они, а не сердечные товарищи.
Чагин хороший. Но Чагин далеко. Чагин партиец, положительный. Пусть живёт своей положительной партийной жизнью. Мира ему.
Устинов? Спать лёг Устинов, добрый человек. Спит.
Радости от пьянства нет. Если есть, то на час, а потом, едва перестанешь пить, в сто раз хуже.
Деньги, казалось бы, должны быть, но даже денег почти всегда нет.
Да и что делать-то с деньгами?
Костюм новый купить? Галстук? Вон целый чемодан.
Или квартиру, как у Асеева? И чего там — как петух, стоять на одной ноге в углу?
Здоровья нет.
Сил нет.
Мать? Таскает деньги прижитому сыну, врёт отцу; и ему, законному сыну, тоже врёт. Всю жизнь врёт.
Отец? Мечтает о прислуге для своего Сергея: добрый, верный папаша.
Сёстры? Переживут.
Остальная константиновская родня — загребущие души, только б денег выклянчить.
Глаза бы их не видели всех.
К самому крестьянству как таковому в последние годы Есенин испытывал жесточайшее чувство отторжения и постоянно об этом говорил.
Зарубежной славы нет и быть не может.
Слава, которая в России имеется, больше уже не станет. Российской славы может быть только меньше. Здесь девять десятых страны читать не умеют, какая им поэзия?
…И в голове моей проходят роем думы:
Что родина?
Ужели это сын?
Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый
Бог весть с какой далёкой стороны.
…………………………………………
Ах, родина, какой я стал смешной!
На щёки впалые летит сухой румянец.
Язык сограждан стал мне как чужой,
В своей стране я словно иностранец.
………………………………………….
Вот так страна!
Какого ж я рожна
Орал в стихах, что я с народом дружен?
Моя поэзия здесь больше не нужна,
Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен…[56]
«Не нужен» — дважды повторил в двух «маленьких поэмах»: и про чувства к нему женщины (женщины как таковой), и про чувства народа.
Это ощущение ненужности — основополагающее.
Есенин был самым известным, самым любимым читающими людьми в России 1925 года — но не признавал этого.
Ему не хватало любви. Сколько бы её ни было — никогда бы не хватило.
В конкретном Ленинграде тоже никому не нужен. Хоть спускайся к портье просить, чтобы никто не зашёл, хоть не спускайся — никто не идёт. За четыре дня один Чуковский явился! Ну не смех ли?
Здесь первым не станешь. Здесь свои главари: Садофьев, Коля Тихонов…
На поклон не поспешат.
Нечего тут делать. Все надежды — блеф. Сам себя обманывал.
Себе не нужен больше всего. От себя устал смертельно, навсегда.
Что ещё?
Стихи пишутся иногда, но чаще всего — не больше восьми строк. Сам об этом говорил в последние дни кому-то из гостей. И всё об одном и том же, всё об одном и том же, всё об одном и том же пишутся стихи. В последние дни делал наброски. Они сохранились:
…Берёза, как в метель с зелёным рукавом,
Хотя печалится, но не по мне живом.
Скажи мне, милая, когда она печалится?
Кругом весна, и жизнь моя кончается…
…Это страшная жертва, но не страшнее любой другой. Прости, Господи…
* * *
Устиновы проснулись в девять.
Успели порадоваться, что Сергей спит и больше не колобродит по этажам.
Самовар они вчера оставили у него — и Елизавета пошла забрать самовар, чаю приготовить.
Было где-то без четверти десять.
Долго стучалась.
К десяти подошёл Эрлих.
Устинова вызвала коменданта гостиницы Василия Назарова.
Тот открыл дверь отмычкой.
От дверей ничего не было видно.
В номер зашли Устинова и Эрлих.
Эрлих бросил на кушетку свою верхнюю одежду и портфель.
Назаров, стоявший у дверей и видящий, что ничего не происходит, а гости спокойно раздеваются и ходят по номеру, развернулся и отправился по своим делам.
Устинова успела подойти к дивану, потом к кровати.
Где он? Ушёл?..
Большой номер, высота потолков — 352 сантиметра; Есенин висел ближе к правому углу.
Наконец, увидела тело Есенина в петле — и вскрикнула.
Только тогда всё увидел и Эрлих.
Назаров в показаниях скажет, что из пятого номера его вызвали уже через две минуты, может, чуть меньше.
Вернулся обратно.
Устинова побежала за мужем.
Назаров всех вывел из номера и позвонил в милицию.
Эрлих набрал номер Ильи Садофьева. Потом дозвонился в Госиздат.
Новость понеслась по Ленинграду. Это был шок для всех.
В номер явился участковый Николай Горбов.
Затем фотограф Моисей Соломонович Наппельбаум с сыном Лёвой.
Постель не была тронута: в ту ночь Есенин даже не ложился.
На стуле лежала снятая Есениным шуба.
На столе — опасная бритва. На полу — разорванная фотография Кости, которую поначалу никто не заметил.
Чемоданы с вещами раскрыты.
Горбов попросил Лёву Наппельбаума помочь снять труп. Отец Лёвы вообще не переносил всё связанное со смертью, ему и так было худо, поэтому взял сына с собой. У сына нервы были покрепче.
Горбов залез на стремянку. Лёва стоял на столе.
Горбов составляет акт: «…труп висел под самым потолком, и ноги от пола были около 1,5 метров, около места, где обнаружен был повесившийся, лежала опрокинутая тумба, а канделябр, стоящий над ней, лежал на полу. При снятии трупа с верёвки и при осмотре его было обнуружено на правой руке выше локтя с ладонной стороны порез, на левой руке на кисти царапины, под левым глазом синяк, одет в серые брюки, ночную белую рубашку, чёрные носки и чёрные лакированные туфли».
Эти туфли особенно врезались в память и Лёве Наппельбауму, и многим другим, явившимся чуть позже. Труп в лакированной обуви. Обожжённый лоб, невыносимая скорбь на мёртвом лице, порезанные руки — и сияющие туфли смотрят в разные стороны.
Вскоре подошли поэт Всеволод Рождественский и критик Павел Медведев.
Акт был дописан в их присутствии.
Затем Горбов сделал опись вещей в номере.
Опросил Назарова, Устиновых, Эрлиха.
В районе обеда появляются литераторы Иннокентий Оксёнов и Михаил Слонимский — тот при виде Есенина, не стыдясь, заплакал.
Следом — художники Исаак Бродский, Василий Сварог, поэты Василий Князев, Илья Садофьев, Борис Соловьёв, писатели Борис Лавренёв, Николай Браун и Сергей Семёнов, секретарь Ленинградского отделения Всероссийского союза поэтов Михаил Фроман.
Бродский и Сварог делают рисунки мёртвого Есенина.
Последним пришёл писатель Николай Никитин.
Около четырёх часов труп вынесут чёрным ходом и перевезут на дровнях в покойницкую Обуховской больницы по адресу: набережная Фонтанки, дом 106.
Поэт Василий Князев поедет туда и пробудет там всю ночь.
Вскоре он напишет стихотворение о последних спутниках Есенина. Тоже мёртвых.
…Вкруг, на лавках, в полутемноте,
Простынями свежими белея, —
Девятнадцать неподвижных тел —
Ледяных товарищей Сергея.
………………………………….
Вот Смирнов (должно быть, ломовой), —
Каменно-огромный и тяжёлый, —
Голова с бессмертной головой, —
Коченеет на скамейке голой.
Вон Беляев… Кровью залит весь…
Мальчик, смерть нашедший под трамваем.
Вон ещё… Но всех не перечесть;
Все мы труп бесценный охраняем…
Город спит. Но спят ли те, кого
Эта весть по сердцу полоснула, —
Что не стало более его,
Что свирель ремнём перехлестнуло…[57]
Стихотворение документально: подросток Александр Беляев действительно пытался вскочить на ходу на подножку трамвая и погиб в один день с Есениным.
Князев — сам? или помогли? — раздел Есенина, взяв его вещи: для будущего музея.
Тем временем администрация гостиницы выставила счёт на шесть рублей за простыню, в которой Есенина увезли.
Счёт был на имя Есенина. Простынёй воспользовался, а денег не оставил.
* * *
В акте патолого-анатомического вскрытия тела было записано:
«На основании вскрытия следует заключить, что смерть Есенина последовала от асфиксии, произведённой сдавливанием дыхательных путей через повешение. Тёмно-фиолетовый цвет нижних конечностей и точечные на них кровоподтёки указывают на то, что покойный в повешенном состоянии находился продолжительное время.
Раны на верхних конечностях могли быть нанесены самим покойным и как поверхностные, влияния на смерть не имели.
Суд. мед. эксперт Гиляревский».
Когда Клюеву сообщили страшную весть, он, не вздрогнув, ответил: «Этого и нужно было ждать».
Когда о смерти мужа сообщили Софье Толстой, она, пишут бывшие рядом, «страшно закричала».
Потом взяла себя в руки и стала тут же собираться в Ленинград.
Наседкин отправил в Константиново две, с небольшим интервалом во времени, телеграммы. Первую — что Сергей «болен». Во второй — почти правду: «С Сергеем несчастье выезжайте Москвы немедленно».
Сёстры вспомнят, что мать их долго будила в то утро, а они никак не хотели просыпаться, потому что день обещал только ужас, ужас и ужас.
Из московских литераторов одними из первых узнали обо всём Воронский и Леонид Леонов.
Когда Леонову звонили и переспрашивали, правда ли это, он коротко отвечал, что Есенин «удавился». Использовал именно это жестокое и физиологичное слово, в леоновском стиле.
30 декабря с шести вечера в течение двух с половиной часов в помещении Ленинградского отделения Всероссийского союза писателей проходила гражданская панихида по Есенину.
Пришли Илья Ионов, Василий Каменский, имажинист Семён Полоцкий, поэтесса Елизавета Полонская, ленинградские писатели Вячеслав Шишков, Константин Федин и Михаил Козаков, филолог Борис Эйхенбаум.
К тому времени приехали из Москвы и тоже были на панихиде Грузинов, Наседкин и Приблудный.
С ними — Толстая.
В углу сидел Николай Тихонов и смотрел перед собой невидящими глазами.
Подошедшего к нему за комментарием журналиста Тихонов молча оттолкнул.
Из воспоминаний литератора Павла Лукницкого: «…Около 7 часов явился скульптор (Золотаревский) со своими мастерами. Гроб перенесли во вторую комнату. Поставили на стол. Публику попросили остаться… Низенький, коренастый, безволосый мастер, в переднике, засучил рукава и занялся своим делом. Улыбался очень весело и болтал со своим помощником. Беззастенчиво потыкал пальцем в лицо — примериваясь к нему… Когда энергичным движением руки мастер бросил на лицо Есенина мягкую расползающуюся массу гипса — Софья Андреевна заплакала…»
О том же Николай Тихонов: «…все стали смотреть куда-то в сторону. Казалось, что так и останется серый бугор вместо прекрасных черт человеческого лица. В комнате стояла тишина, будто в ней никого не было».
После снятия гипсовой маски гроб вернули в большую комнату.
Там были Эрлих и Клюев.
Многие заметили и запомнили, как мучительно переживал Эрлих. Он стоял отдельно от всех у стены. Подошёл, только когда его позвали: было решено сфотографировать гроб и самых близких возле.
Фотограф вдруг сказал, что служил вместе с Есениным в армии и они приятельствовали.
Когда Клюев стоял у гроба, по щекам его непрестанно текли слёзы.
Прощаясь, долго что-то шептал Есенину, а потом спрятал ему на груди, под пиджаком, образок.
Толстая больше не плакала. Смотрела спокойно. Цена этому спокойствию известна не нам.
Народу было много больше, чем помещение могло вместить. Подолгу ждали очереди, чтобы зайти.
Выносили гроб Браун, Тихонов, Садофьев, Ионов, Каменский.
Толстая с несколькими близкими товарищами Есенина приняла решение хоронить его в Москве.
Гроб пронесли по Фонтанке, по Невскому — к железнодорожному вокзалу (тогда он назывался Октябрьским).
Провожали Есенина более пятисот человек.
К поезду был прицеплен специальный товарный вагон.
Над гробом совершенно ненужные речи произнесли Ионов и Садофьев, а актриса Эльга Каминская прочла стихи из «Москвы кабацкой» — про бандитов и проституток.
Пока это безобразие творилось, Софья Толстая отошла и ждала поодаль.
Вагон был грязный. Гроб прибили к полу, чтобы не катался туда-сюда.
* * *
Советское правительство приняло решение хоронить Есенина за государственный счёт.
На похороны выделили две тысячи рублей.
Поезд в Москву прибыл 30 декабря в три часа дня.
Гроб встречали: мать, сёстры, Зинаида Райх — временами будто бы теряющая от горя рассудок, Всеволод Мейерхольд, Пётр Орешин, Вадим Шершеневич, писатели Исаак Бабель, Всеволод Иванов, Иван Касаткин, Борис Пильняк, Андрей Соболь; ещё всякий другой народ — много.
В том же поезде приехали Толстая, Наседкин, Ионов, Садофьев.
Водрузили гроб на катафалк и пошли к Дому печати на Никитском бульваре.
За гробом шли сначала более трёх тысяч человек, а пришли уже все пять.
Выяснилось, что любовь к нему — огромна.
Шершеневич: «…около моста с катафалком поравнялся какой-то бродяга, вышедший из ночлежного дома, и спросил, кого везут».
Ответили.
«…бродяга упал на снег и плакал, как мальчик. Давно уже проехала процессия, а бродяга всё лежал и плакал… Потом оказалось, что этот человек несколько раз проводил с Сергеем ночи в каких-то притонах».
На фасаде Дома печати вывесили огромное полотнище: «Тело великого национального поэта Сергея Есенина покоится здесь».
Очередь к гробу была от Дома печати до Арбатских Ворот.
Люди шли с пяти вечера и всю ночь, не было никаких перерывов.
Есть фотография прощания, где возле гроба стоят мать, Катя Есенина, Райх, Мейерхольд, Берзинь, Софья Виноградская, Василий Наседкин, Мариенгоф и Никритина, Пильняк, Всеволод Иванов, Георгий Якулов. Почти все, кто и должен быть.
Появилась Эйгес: «Я подошла совсем близко и взглянула в его лицо. Глубокая, широкая складка лежала поперёк всего лба. Выражение было такое, как будто он силился что-то понять и не мог…»
Приехала мать Софьи Толстой Ольга Константиновна: «Его мне было жалко только как погибшего человека, и уже давно погибшего. Но когда я подошла к гробу и взглянула на него, то сердце моё совершенно смягчилось, и я не могла удержать слёз. У него было чудное лицо (несмотря на то, что какие-то мокрые и прилизанные волосы очень меняли сходство), такое грустное, скорбное и милое, что я вдруг увидела его душу и поняла, что, несмотря на всё, в нём была хорошая, живая душа. Я пошла искать Соню и встретилась с ней в другой комнате. Она бросилась ко мне со словами: „Мамочка, прости ему!“ — и обхватила меня. Я могла только плакать, посадила её около себя, она положила свою горемычную головку ко мне на колени, и мы долго так сидели, и я гладила её голову и спину. Она не рыдала, а как-то замерла».
В почётном карауле перестояло множество и близкого, и постороннего народа: пролетарские поэты Герасимов, Казин, Кириллов, крестьянские поэты Клычков, Наседкин, Орешин. И Мейерхольд. И Пильняк тоже. «Что, Серёжа, увёл мою подругу? Видишь, что теперь… Что теперь? Ни тебе, ни мне».
Всё перепуталось.
У гроба Василий Качалов прочитал «Письмо к матери».
Таня Есенина, дочка, читала что-то из Пушкина.
Многие плакали навзрыд.
Был писатель Константин Паустовский, записал: «Он лежал, как уснувший мальчик. Звуки женских рыданий казались слишком громкими и неуместными — они могли его разбудить. А будить его было нельзя — так безмятежно и крепко он спал, намаявшись в житейской бестолочи, в беспорядке своей быстрой славы…»
Городецкий сделал рисунок «Есенин на смертном одре»: Сергей Митрофанович встретил и проводил.
В последнем почётном карауле встали старейший крестьянский поэт Спиридон Дрожжин, Садофьев, председатель Общества любителей русской словесности Сакулин и… президент Академии художественных наук Пётр Коган, который в своё время от всей души трепал Есенина и которому Есенин не раз срывал занятия во Всероссийском литературно-художественном институте. Справедливости ради скажем: Коган в последние годы писал о Есенине в доброжелательных и выдержанных тонах и дар его признавал безусловно.
В одиннадцатом часу утра 31 декабря гроб вынесли — процессия пошла по Москве.
Сделали остановку у памятника Пушкину на Тверском бульваре: гроб на некоторое время поставили у самого постамента, а затем обнесли вокруг памятника.
Следом был Дом Герцена, где поэт Владимир Кириллов сказал слово — топорное, неповоротливое, квадратное, как все его стихи. Но было слышно, что ему и вправду больно.
Затем — Камерный театр. Гроб встречала вся артистическая труппа.
Оттуда — на Ваганьковское кладбище.
Мейерхольд нёс на руках есенинского сына Костю.
У самого гроба, возле разверстой могилы, среди прочих стояли Изряднова, Райх, Вольпин, Толстая. Три женщины, матери его детей, и одна, матерью стать не успевшая.
Таня Есенина: «Когда гроб стали опускать в могилу, мать так закричала, что мы с Костей вцепились в неё с двух сторон и тоже закричали».
Оказалось, что на похоронах был когда-то прижитый есенинской матерью Александр. Фамилия его была Разгуляев. Мог бы с единоутробным братом фамилией поменяться — тому бы подошла.
Он попытался что-то сказать, но упал на уже засыпанную могилу и разрыдался.
Его подняли, спросили, кто такой, откуда.
Он ответил, что всю жизнь ждал Сергея. Своего брата. Надеялся, что тот заметит его, подружится с ним, даст образование, вытащит в жизнь, в люди…
А брат вместо этого взял и убил себя.
Галя Бениславская лечилась в санатории «Дмитровская Гора». О похоронах Есенина узнала слишком поздно и на кладбище не успела.
* * *
В самоубийстве Есенина не сомневался никто.
Такого человека в 1925 году в России и за её пределами не было.
По крайней мере, сведений об этом никаких.
Два главных его — во всю жизнь — друга вскоре произнесли своё слово.
Клюев сочинил великие стихи, Мариенгоф — не великие, но сути это не меняет.
У Клюева в 1926 году напишется «Плач о Есенине» — он всё там объяснил.
…Из-под кобыльей головы, загиблыми мхами
Протянулась окаянная пьяная стёжка.
Следом за твоими лаковыми башмаками
Увязалась поджарая дохлая кошка.
Ни крестом от неё, ни перстом, ни мукой,
Женился ли, умер — она у глотки,
Вот и острупел ты весёлой скукой
В кабацком буруне топить свои лодки!
Ты скажи, моё дитятко удатное,
Кого ты сплохался-спужался,
Что во тёмную могилушку собрался?!..
Клюев прожил ещё более десяти лет. Языком своим неуёмным, фантазийным говорил такое, что не стоило бы говорить никогда. Однако в чём не усомнился ни разу — так это в самоубийстве своего ученика, соколика, любимого.
Анатолий Мариенгоф написал в том же 1926 году «Не раз судьбу пытали мы вопросом…»:
…Рядили так.
И никогда бы
Я не поверил тёмным снам.
Но жизнь, Серёжа, гаже бабы,
Что шляется в ночи по хахалям.
На бабу плеть,
По морде сапогом.
А что на жизнь? — какая есть расправа?
Ты в рожу ей плевал стихом
И мстишь теперь ей
Долговечной славой.
Кто по шагам узнает лесть?
Ах, в ночь декабрьскую не она ли
Пришла к тебе
И, обещая утолить печали,
Верёвку укрепила на трубе…
Мариенгоф проживёт ещё долго.
Никогда не усомнится ни в чём.
Когда, уже под занавес жизни, начнёт мемуары «Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги», там будет глава «Почему Есенин сделал это».
И все иные друзья, товарищи, приятели рассказали, что знали и думали.
Сергей Городецкий написал о ветре Северной столицы:
…Ты жаждешь новой жертвы в гости,
В проклятый номер Англетер.
Ты бьёшь ночной метелью в окна
И в форточку с Невы свистишь,
Чтобы поэт скорее грохнул
В свою верёвочную тишь…[58]
Пётр Орешин написал:
…В мыслях потемнело,
Сердце бьёт бедой.
Что же ты наделал,
Раскудрявый мой?![59]
Рюрик Ивнев написал:
…«Неужели петля на шее
И последняя спазма в горле —
Лучше ветра, пахучего сена
И волнующейся травы?» [60]
Василий Казин написал:
…Знать, не смог ты, друг, найти покою —
И под пьяный тягостный угар
Затянул смертельною петлёю
Свой чудесный стихотворный дар…[61]
Владимир Ричиотти написал:
…Из уст в уста проносится у всех,
Что сердце, розовое, как орех,
Так неожиданно и звонко раскололось,
Что на рассвете слово
Вдруг погасил великий человек,
Как лампу, полнозвучный голос…
Вдруг в тёмной комнате Руси
Поэт себя, как лампу, погасил…[62]
Михаил Фроман написал:
…И средь полночного витийства
Зимы, проспекта, облаков —
Бессмыслица самоубийства
Глядит с афиши на него…[63]
Михаил Герасимов написал:
…В мучительном изломе губы,
Лицо истаяло, как воск,
И жаром паровые трубы
Поэта опалили мозг…[64]
Всеволод Рождественский написал:
…А там, за синеющей рамой,
Уйдя в электрический свет,
Бессонный, горящий, упрямый
Всю ночь задыхался поэт.
И только что сумерки стёрло,
Вскочив на придвинутый стул,
Своё соловьиное горло
Холодной петлёй затянул…[65]
Илья Садофьев написал:
…Может ли горе такое
Выплакать Русь на ветру,
Если пенькой успокоен
Звонкоголосый друг!..[66]
Тициан Табидзе написал:
…Стихи твои — рваная рана, горенье,
Боль, воспалённой души непокой.
Самоубийство — увы! — не спасенье,
Кровь приобщается крови другой…[67]
Георгий Леонидзе написал:
Мчатся сани. Кони храпят.
Бубенцы то поют, то плачут.
Вьюга бесится, дни горят,
Жизнь гуляет, а юность платит.
Я кричу ему: Не спеши!
Над тобою кружится ворон!
Я кричу ему: Не спеши
в петлю лезть соловьиным горлом! [68]
Владимир Маяковский написал:
…Вижу —
взрезанной рукой помешкав,
собственных
костей
качаете мешок…[69]
Евгений Сокол написал:
…О чёрном человеке
Жуткая песня,
О чёрном человеке,
Смерти вестнике.
Чёрный оказался сильнее.
Чёрный убил золотоволосого…[70]
Александр Жаров написал:
Это всё-таки немного странно,
Вот попробуй тут не удивись:
На простом шнуре от чемодана
Кончилась твоя шальная жизнь…[71]
Иосиф Уткин написал:
…Нам всем дана отчизна
И право жить и петь,
И кроме права жизни —
И право умереть.
…………………………..
Есть ужас бездорожья,
И в нём — конец коню!
И я тебя, Серёжа,
Ни капли не виню…[72]
Вера Инбер написала:
…И светловолосого, в тесном костюме,
Без памяти и без сил,
Хоронили поэта, который не умер,
А сам себя убил. [73]
Марина Цветаева спустя пять лет написала великие стихи, посвящённые сразу двум самоубийцам — Маяковскому и Есенину. Те в её стихах переговариваются. Маяковский ругается: зачем ты повесился из-за водки? Есенин отругивается: из-за бабы, как ты, — ещё хуже.
Но сохранились и цветаевские черновики — наброски к стихам памяти Есенина, сделанные в январе 1926-го:
Брат по песенной беде —
Я завидую тебе.
Пусть хоть так она исполнится —
Помереть в отдельной комнате! —
Скольких лет моих? лет ста?
Каждодневная мечта.
* * *
И не жалость: мало жил,
И не горечь: мало дал.
Много жил — кто в наши жил
Дни: всё дал, — кто песню дал;
Жить (конечно, не новей
Смерти!) жилам вопреки.
Для чего-нибудь да есть
Потолочные крюки.
Она так написала — и так совершила над собой.
Это русская поэзия. Здесь за слово отвечают. Здесь не паясничают.
* * *
Мать Есенина Татьяна Фёдоровна хотела отслужить панихиду по сыну, ещё когда гроб стоял в Доме печати, но её отговорили: всё-таки правительство оплачивает похороны, нехорошо — оскорбятся коммунисты; ещё подумают, что на их деньги попа наняли.
Три панихиды отслужили уже после похорон: в Москве, в Ленинграде и в храме во имя Казанской иконы Божией Матери в Константинове, где Есенина крестили.
Кому-то из священников, может, не сказали, что покойный наложил на себя руки; кого-то, может, уговорили.
Не раз замечено, что многие и многие матери, особенно деревенские, зная о грехе ребёнка, наложившего на себя руки, всё равно стараются заказать службы как по почившему естественной смертью. Словно бы такой материнской невинной и скорбной хитростью пытаются обмануть Бога: вдруг не заметит, вдруг не спросит ничего с её чада.
20 июня 1926 года поклонник есенинского творчества славист Андрей Дурново приехал в Константиново и записал за Татьяной Фёдоровной единственное из известных нам её стихотворений:
Тяжело в душе держать;
Я хочу вам рассказать,
Какой видела я сон,
Как явился ко мне он.
Появился ко мне сын,
Многим был он семьянин;
Он во сне ко мне явился,
Со мной духом поделился.
Он склонился на плечо,
Горько плакал, горячо:
«Прости, мама, — виноват!
Что я сделал — сам не рад!»
На головке большой шрам,
Мучит рана, помер сам.
Все мои члены дрожали,
Из очей слезы бежали:
«Милый мой Серёжа,
На тебя была моя надёжа,
На тебя я надеялась,
А тебе от работы подеялось.
Э, милый, дорогой,
Жаль расстаться мне с тобой,
Светик милый, светик белый,
Ты [покинул?] скоро нас.
Нам идти к тебе что рано,
Но ты приди ещё хоть раз.
Хочет сердце разорваться,
В глазах туманится слезой.
И прошу: полюбоваться
Дай последний раз тобой».
Сергей был, Сергея нет,
Всем живущим шлёт привет.
Привет вам, живущие.
* * *
То, что Есенин покончил жизнь самоубийством, было очевидно для всей его родни, для всех его коллег по ремеслу, для приятелей и товарищей, для наблюдавших за ним и любивших его поэзию, для вождей, наконец.
Никто из милиционеров, врачей, судмедэкспертов, фотографов, работавших в тот день, никогда письменно не зафиксировал никаких своих сомнений. При их жизни ни один их знакомый в разговорах с ними никаких сомнений не слышал и не записал.
В самоубийстве Есенина не сомневались Анна Изряднова, Зинаида Райх, Екатерина Эйгес, Надежда Вольпин, Галина Бениславская, Айседора Дункан, Софья Толстая.
Не сомневались его сёстры Катя и Шура.
В самоубийстве Есенина не сомневались позже и дети его: Георгий Есенин, Татьяна Есенина, Константин Есенин, Александр Есенин.
В самоубийстве Есенина не сомневались Александр Сахаров и Пётр Чагин, видевшие его во всех состояниях, — покойный с ними подолгу жил.
В самоубийстве Есенина не сомневались жившие в России Николай Асеев, Исаак Бабель, Андрей Белый, Николай Вержбицкий, Софья Виноградская, Максимилиан Волошин, Александр Воронский, Иван Евдокимов, Михаил Зощенко, Всеволод Иванов, Валентин Катаев, Иван Касаткин, Василий Качалов, Георгий Колобов, Алексей Кручёных, Юрий Либединский, Сусанна Мар, Августа Миклашевская, Михаил Мурашёв, Василий Наседкин, Николай Никитин, Юрий Олеша, Надежда Павлович, Лев Повицкий, Иван Приблудный, Павел Радимов, Елизавета Стырская, Шаганэ Тальян, Николай Тихонов, Елизавета Полонская, Владимир Пяст, Иван Старцев, Алексей Чапыгин, Владимир Чернявский, Мария Шкапская, Илья Шнейдер, Николай Эрдман, Георгий Якулов…
Сколько с каждым и с каждой из перечисленных было прожито, пройдено, выпито, спето!
Алексей Толстой и Наталья Крандиевская-Толстая — тоже не сомневались.
В самоубийстве Есенина не сомневались жившие за пределами России Георгий Адамович, Юрий Анненков, Давид Бурлюк, Александр Ветлугин, Георгий Гребенщиков, Роман Гуль, Зинаида Гиппиус, Сергей Конёнков, Александр Кусиков, Вениамин Левин, Константин Ляндау, Михаил Осоргин, Игорь Северянин, Владислав Ходасевич…
Знаете, когда впервые — по крайней мере, публично — усомнились в России?
Примерно шесть десятилетий спустя.
Ещё раз перечитайте — это важно; а то вдруг пробежали глазами, не обратили внимания, не поняли, что написано.
Шесть десятилетий спустя.
Когда существенно померкли воспоминания о есенинской жизни, о его пьянстве, скандалах, разводах, муках, брошенных детях, страстях, маниакальных припадках и хронических суицидальных настроениях.
Перед нами — один из нелепых казусов в истории русской словесности.
Первым из числа известных людей тему, что Есенина могли убить, — поднял писатель Василий Иванович Белов.
Василия Белова автор этих строк видел однажды.
Василию Ивановичу вручали одну премию.
Выйдя на сцену с ответным словом, он, хитро улыбаясь, сказал:
— Меня тут организаторы попросили, чтоб я о евреях не говорил…
Хороший человек был Василий Иванович.
Сильнейший писатель. Чудесный деревенский мужичок.
Со своими древесными жучками и сверчками, стрекотавшими свои затейливые песенки в его душе.
Так что давайте ещё раз.
Мать Есенина — не сомневалась в том, что сын наложил на себя руки.
Сын к ней во сне пришёл и о том сообщил.
Женщины, родившие от него детей, видевшие мужа и любимого во всех состояниях, от самых возвышенных или интимных до самых чёрных и безобразных, — не сомневались.
Великие духовидцы, лично знавшие Есенина, наблюдавшие за ним кто год-другой, а кто все полтора десятилетия его поэтического пути — Максим Горький, Анна Ахматова, Марина Цветаева, Леонид Леонов, Владимир Маяковский, Борис Пастернак, Николай Клюев, — не сомневались.
Нет и никогда.
А Василий Иванович Белов, человек сознания косматого, буреломного, клубящегося, усомнился.
Взял и сказал однажды: а Есенина-то могли удавить.
Что-то взбрело ему. Шепнул кто-то лукавый на вологодское его ухо.
С того и пошло у нас.
* * *
Первые кухонные разговоры на эту тему впервые были зафиксированы в середине 1970-х.
О них упоминает английский литературовед Гордон Маквей в книге 1976 года «Есенин. Жизнь». Написавший глубочайшее исследование жизни поэта, встречавшийся с огромным количеством людей, знавших и помнивших Есенина, сам Маквей в самоубийстве не сомневался никогда. Однако в финале своей работы Маквей упоминает о встречах в Советском Союзе с несколькими людьми, говорившими ему, что Есенин был убит.
Маквей отметил, что всерьёз этих высказываний не воспринял, потому что самовозгорание подобных версий происходит практически всегда, когда вдруг умирают значимые люди.
За границей тему убийства Есенина могли бы спокойно запустить в медийное поле, причём не без выгоды, — если бы для того имелись хоть малейшие основания. Но как раз там спустя полвека после смерти Есенина не циркулировали даже мельчайшие слухи.
Задымилось, начало разгораться только в конце 1980-х. Василий Иванович Белов ласково подул — пламя занялось, поползло. Спустя десятилетие уже треск стоял: пылало так, что ресницы опаливало.
Ныне, отойдя на несколько шагов от пепелища, можно обобщить услышанное.
Сторонники, как правило, просто абсурдных, зато крайне навязчивых версий убийства Есенина делятся на несколько основных типов.
Люди глубоко и безоглядно религиозные, которые любят Есенина и от всей души хотят, чтобы он попал в рай.
Люди политически ангажированные, а если точнее — маниакальные антисоветчики, которые годами коллекционируют прегрешения советской власти, собирая и неустанно складируя и реальное, и мнимое. В их обширных концепциях, помимо всего прочего, развесистого и витиеватого, Есенин ненавидел советскую власть и втайне боролся с ней не на жизнь, а на смерть.
Люди с иными известными убеждениями, но складирующие уже не столько (или не только) преступления советской власти, но случаи иудейских преступлений против человечности и конкретно против русского народа. В этом контексте Есенин выступает в качестве ритуальной жертвы, наряду, скажем, с Николаем II.
Следующий тип — женщины, откровенно влюблённые в Есенина и охраняющие его имя от злых наветов. Их Серёжа должен быть хорошим. А кто против, тому глаз вырвем. В данном случае в качестве людей, погубивших Есенина, могут дополнительно выступать отдельные его спутницы или их разные, зачастую неожиданные комбинации. Кто-то специализируется на неприязни к Берзинь, кто-то — к Бениславской; кому-то не нравятся все еврейские подружки сразу: от них порча пошла и печаль.
Случаются также причудливые смешения всех перечисленных вариантов.
Наконец, имеются литературные профессионалы, отчасти ставшие заложниками когда-то выдвинутой версии. Яркий пример — отец и сын Куняевы, в душе, думается, допускающие, что Есенин покончил жизнь самоубийством, но не могущие уже отказаться от итогов своих многолетних розысков. Столько сил потрачено! Что же теперь — заново начинать?
Порой в убийство Есенина верят образованные и психически уравновешенные люди, просто не очень подробно знающие его биографию и только в общих чертах знакомые с его поэзией. Помня «Персидские мотивы», «Песнь о собаке» и «Письмо к матери», Есенина полюбить легко, но предположить некоторые вещи действительно сложно.
Тем более что концепции «убийства» Есенина, как и всякая иная маниакальная деятельность, в первом приближении могут даже показаться убедительными.
Даром что эти концепции на каждом шагу противоречат даже друг другу — как, скажем, и работы представителей антишолоховедения.
Разница, впрочем, состоит в том, что антишолоховедение стало пристанищем профессиональных русофобов, а есенинское dead-фэнтези — пристанищем профессиональных русофилов.
Если их и объединяет что-то, так это попытка выстроить литературную иерархию в угоду своим нехитрым убеждениям.
Два самых, во всех смыслах, русских гения минувшего столетия служат неизбежным подспорьем в их работе.
Есенин и Шолохов — заложники неоконченной Гражданской войны.
* * *
Авторы версий убийства Есенина традиционно сердятся на мемуаристов, видевших Есенина живым, особенно если в их воспоминаниях поэт выведен не вполне каноническим образом: позволяет себе выпивать, скандалить и вообще вести себя непотребно.
Проблема только в том, что подобных воспоминаний десятки; они составляют самую весомую часть в мемуарной есениане.
Чтобы сразу же нивелировать хоть какую-то значимость этих воспоминаний, из раза в раз используется один и тот же нехитрый филологический ход, когда фамилии авторов перечисляются во множественном числе: «…все эти Мариенгофы, грузиновы, оксёновы, эрлихи, гули быстро поняли, что, разоблачая Есенина…»
Сьюэлл Стокс в книге «Айседора Дункан: Интимный портрет», изданной в 1928 году, приводит её слова: «Есенин всегда угрожал нам, что покончит с собой. На одной вечеринке, которую я устроила в Париже, он пытался повеситься».
…и все эти дункан.
Ахматова, вспоминая встречу с Клюевым и Есениным в июле 1924 года, рассказывала: «Я гуляла у Лебяжьей канавки с нашим сенбернаром и встретила их. Есенин был пьяный. Они захотели зайти. Принесли с собой вино, и Есенин пил. Тогда Есенин был уже человек конченый».
…и все эти ахматовы.
11 ноября 1924 года живописец Константин Соколов пишет в письме о Есенине: «…больно, больно до слёз, что он сознательно губит свою душу, именно не знавшую ни ласки, ни покою. Вот так сгорают и отравляют себя… Помочь и спасти его я не в силах…»
…и все эти Соколовы.
В октябре 1925 года Всеволод Иванов пишет Горькому в Сорренто: «…Серёжа Есенин пьёт немилосердно. Изо дня в день. Ко всему у него чахотка, и бог знает, что с ним будет месяца через три-четыре».
Чахотку Есенин придумал — но в остальном диагноз точнейший.
Иванов даже дату предсказал. Многие отлично понимали: конец близок, Есенин — не жилец.
Многие — в смысле все эти ивановы.
Василий Наседкин вспоминал одну из последних встреч: «Вид у него был ужасный. Передо мной сидел мученик. „Сергей, так ведь недалеко до конца“. Он устало, но как о чём-то решённом, проговорил: „Да… Я ищу гибели“. Немного помолчав, так же устало и тихо добавил: „Надоело всё“».
…и все эти наседкины.
Всеволод Рождественский — не в мемуарах, написанных 20 лет спустя, а в письме Мануйлову от 29 декабря 1925 году признаётся: «Есенина я видел пять недель назад тому в Москве. Уже тогда можно было думать, что он добром не кончит. Он уже ходил обречённым. Остановившиеся мутно-голубые глаза, неестественная бледность припухлого, плохо бритого лица и уже выцветающий лён удивительных волос, космами висевших из-под широкополой шляпы».
…и все эти рождественские.
Николай Сардановский, приятель константиновского детства Есенина, наблюдавший его в поздние заезды на малую родину, 1 января 1926 года пишет своей знакомой: «…к чему было так паясничать? Ведь получается сплошной абсурд. Человек пьёт без просыпа, публично ругает всех матерщиной, лупит отца с матерью чем ни попадя, ежемесячно меняет жён, проживает свой громаднейший заработок на пьянство и шикарнейшие костюмы, а тут напевают: „разлад города с деревней“, „письмо к матери“, „врос корнями в деревню“…»
….и сардановские все.
Владимир Маяковский по поводу смерти Есенина констатировал: «…сразу этот конец показался мне совершенно естественным и логичным».
И чуть подробнее: «Последняя встреча с ним произвела на меня тяжёлое и большое впечатление. Я встретил у кассы Госиздата ринувшегося ко мне человека с опухшим лицом, со свороченным галстуком, с шапкой, случайно державшейся, уцепившись за русую прядь. От него… несло перегаром. Я буквально с трудом узнал Есенина».
…и маяковские все.
Александр Воронский в 1926 году вспоминал о Есенине:
«…опившийся, он сначала долго скандалил и ругался. Его удалили в отдельную комнату. Я вошёл и увидел: он сидел на кровати и рыдал. Всё лицо его было залито слезами. Он комкал мокрый платок.
— У меня ничего не осталось. Мне страшно. Нет ни друзей, ни близких. Я никого и ничего не люблю. Остались одни лишь стихи. Я всё им отдал, понимаешь, всё. Вон церковь, село, даль, поля, лес. И всё это отступилось от меня».
…и все эти воронские. Даром что Воронскому Есенин посвятил главную свою поэму — «Анну Снегину».
Дмитрий Фурманов в 1925 году, 30 декабря, тоже по свежим, смертным следам пишет: «…в Госиздате встречались мы почти каждую неделю, а то и чаще бывало: пьян всё был Серёжа, каждоразно пьян. Как-то жена его сказала, что жить Серёже врачи сказали… 6 месяцев — это было месяца три назад! Может, он потому теперь и кончил? Стоит ли де ждать? Будут болтать много о „кризисе сознания“, но это всё будет вполовину чепуха по отношению к Серёже, — у него всё это проще».
…и все фурмановы тоже.
И вообще все эти все.
Они только мешают своими воспоминаниями.
* * *
В нашей стране всерьёз разработать эту тему первым взялся полковник милиции в отставке Эдуард Хлысталов.
В 1994 году, после ряда интервью и публикаций в прессе, Хлысталов выпустил книгу «13 уголовных дел Сергея Есенина».
В самом её начале он вспоминает, как в 1942 году случайно оказался на Ваганьковском кладбище и увидел могилу Есенина:
«Меня словно током ударило. В свои десять лет я отлично знал, кто такой Есенин. Его стихи запрещены, за них можно быстро на Колыму угодить.
Совсем недавно мой отец играл по воскресеньям на гармошке и тихо, чтоб не было слышно за дверью, напевал песни на стихи Есенина. Они всегда были грустными, он рукавом стирал с лица слёзы. Наверное, кто-то из соседей расслышал слова, и однажды ночью к нам по деревянной лестнице на второй этаж пришли трое молчаливых мужчин. Всё перевернули, сняли со стены берданку, увели отца. Мать побегала у ворот московских тюрем, но ничего не узнала и не добилась. Он сгинул навсегда».
И дальше: «…я ненавидел поэта, принёсшего нашей семье столько горя».
Мы сразу же видим некоторую, при всём уважении к бесследно пропавшему отцу, мифологизацию событий.
За стихи Есенина, к счастью, никого на Колыму не отправляли.
Иначе на этих основаниях пришлось бы посадить в лагеря сотни тысяч людей.
В сталинские годы книги Есенина мало того что никогда не были под официальным запретом, но ещё и переиздавались многотысячными тиражами. Да, в 1929 году едва открывшийся музей Есенина закрыли. Да, на некоторое время официальная советская филология отказала Есенину в праве занять место, равное занимаемому Маяковским. В ряде учебных пособий настойчиво сетовали на его упадочничество. Тем не менее достаточно просто посмотреть перечень изданий его стихов (без учёта посмертного собрания сочинений — тоже, впрочем, никогда не запрещавшегося), чтобы, мягко говоря, усомниться в истинности сказанного.
Книга Сергея Есенина «Стихи и поэмы». Обложка работы Бориса Титова. Выходные данные: Москва — Ленинград, Госиздат, 1927 год. Мягкая обложка. 152 страницы. Тираж десять тысяч экземпляров.
«Стихотворения». Вступительная статья А. Ефремина. Москва, Московское товарищество писателей, 1933 год. Твёрдый переплёт, 400 страниц. Тираж 10 200 экземпляров.
«Стихотворения». Под редакцией В. Казина. Вступительная статья Д. Горбова. Переплёт художника Б. Дехтерёва. Москва, Гослитиздат, 1934 год. Твёрдый переплёт, 374 страницы. Тираж 15 тысяч экземпляров.
«Стихотворения». Вступительная статья и редакция А. Дымшица. Ленинградское отделение издательства «Советский писатель», 1940 год. Твёрдый переплёт, 420 страниц. С портретом. Тираж десять тысяч экземпляров.
«Стихотворения». Составители В. Казин и В. Перцов. Москва, Гослитиздат, 1943 год. Твёрдый переплёт, 576 страниц. Тираж 25 тысяч экземпляров.
«Избранные стихотворения». Под редакцией и со вступительной статьёй В. Казанского. Рига, издательство «Культура», 1944 год. Мягкий переплёт, 208 страниц. С портретом. Тираж пять тысяч экземпляров.
«Избранное». Сборник составлен С. А. Толстой-Есениной. Москва, Гослитиздат, 1946 год. Твёрдый переплёт, 480 страниц. С портретом. Тираж 57 тысяч экземпляров.
«Избранное». Составление и примечания П. И. Чагина. Портрет работы художника А. Яр-Кравченко. Москва, Гослитиздат, 1952 год. Твёрдый переплёт, 272 страницы. Тираж 75 тысяч экземпляров.
«Стихотворения». Вступительная статья К. Зелинского. Подготовка текста и примечания П. И. Чагина. Ленинградское отделение издательства «Советский писатель», 1953 год. Твёрдый переплёт, 392 страницы. С портретом. Тираж 20 тысяч экземпляров.
Десять переизданий есенинских стихов, общим тиражом более двухсот тысяч экземпляров, безусловно, не могли соответствовать колоссальному, многомиллионному читательскому спросу на его поэзию в те годы. Но при чём тут Колыма?
Какие-то соседи, какая-то гармошка, — к чему это всё?
Понятно к чему.
Авторский пафос прозрачен.
По мнению Хлысталова, кто-то в недрах большевистской власти сначала поставил цель загубить Есенина. Для этого за ним по пятам постоянно ходили специальные люди, которые впутывали его в уголовщину. Большинство есенинских уголовных дел было, по мнению автора, сфальсифицировано или сложилось в результате провокаций.
Затем поэта убили.
Следом стали ссылать на Колыму всех, кто его читал или, запираясь в комнате, пел.
В начале 1990-х на постсоветского гражданина столь обескураживающая информация могла подействовать всерьёз. Как — у Сергея Есенина, чьи стихи все проходили в школе, было 13 уголовных дел?! Кошмар!
Сегодня о фальсификации любого из есенинских дел ни один специалист всерьёз не упоминает.
Сколько бы Есенина ни задерживали, ни у кого из бывших с ним в одной компании, ни у него самого ни разу не возникло сомнений в правомерности происходящего.
Всякий раз всем, включая Есенина, было понятно, за что его ведут в отделение.
Если задержанный за убийство Урицкого Леонид Каннегисер ничего о Есенине не говорит, то Есенина и не трогают.
Если Есенин, Мариенгоф и Колобов были причастны к посещению салона Зои Шатовой, то задержали всех троих.
Если Есенин в очередной раз поскандалил в «Стойле Пегаса», а Приблудный в драке не участвовал, задержали только Есенина.
Если с друзьями-поэтами обсуждали евреев и, что скрывать, хватили через край, хотя и не без некоторых на то оснований, — задержали, а затем завели дело на всех четверых.
Если задержанные по делу «Ордена русских фашистов» есенинские друзья Алексей Ганин и Борис Глубоковский о Есенине не говорят — его опрашивают и отпускают.
Собравшимся обнаружить тайную подоплёку в задержаниях Есенина и подозревающим некий «заказ» органов надзора придётся подверстать к ним ещё и неоднократные задержания Есенина, скажем, в Париже.
Поселится Есенин в отель «Крийон», а там миллионер из Америки — на самом деле переодетый чекист. И начинает этот миллионер провоцировать Есенина. Так было?
Или всё-таки сам Есенин в невменяемом состоянии выбивал к нему дверь?
Бывшие белогвардейцы Есенина, пьяного, били и выбрасывали из кабака — или тоже чекисты?
Зайдёт Есенин в тифлисскую столовую, а чекистские прихвостни Табидзе и Яшвили начинают стульями кидаться — так было? Или всё-таки Есенин сам это делал, а Табидзе и Яшвили никакие не чекисты?
При честном подходе за большинством есенинских скандалов обнаружить тайный смысл невозможно.
Зато возможно, повторимся, увидеть обратное: необычайную и трогательную щепетильность советской власти по отношению к Есенину. На самых законных основаниях его могли бы посадить. И не раз.
* * *
Хлысталов первым, рассматривая посмертную фотографию Есенина, задался несколькими вопросами: что за вмятина у него на лбу, что за порезы на руках, почему не видно странгуляционной борозды на шее?
Далее в работе Хлысталова начинаются обычные манипуляции, характерные вообще для всех последующих сочинений подобного толка: «На втором снимке — поэт лежит в гробу. Рядом стоят мать, сёстры, жена Софья Толстая. Лица у всех напуганы».
Поди ж ты, напуганы. Никак, Троцкий напугал. Обычно ж у гроба стоят, расслабившись. А тут вон что…
Сестра, кстати, там одна — Катя.
Следующая цитата.
«Начальник секретно-оперативного отдела МЧК был 29-летний С. Мессинг, лысый, невысокого роста человек, с недобрым взглядом и болезненными мешками под глазами. Он-то и вызвал оперативника, который завёл на Есенина и его окружение „разработку“ — секретное дело. Стряпались, обычно, такие дела по трафарету — оперативник подыскивал тайного агента или нескольких постоянных посетителей кафе „Домино“ и собирал в „разработку“ их доносы. Кто что сказал, кто и чем недоволен. Затем агенты провоцировали „фигурантов“ на разговоры, поили их водкой, полученной для этой цели у чекистов. Выбрав момент, чекисты однажды всех арестовывали как контрреволюционеров».
Читать интересно. Но вот незадача: перед нами — фантазии взрослого, взволнованного человека. Мессинг никакого оперативника в связи с Есениным не вызывал, никакого секретного дела на Есенина и его окружение никто и никогда не заводил, никакой водки в связи с этим никакие чекисты не выдавали, никакого момента для всеобщего ареста в «Домино», равно как и в «Стойле Пегаса», никто не выбирал.
Ничего этого не было.
По крайней мере, документов, подтверждающих хоть что-то из написанного в данном пассаже Хлысталова, не обнаружено.
Он всё это придумал.
Следуем дальше.
«Дело по выезду С. Есенина за границу в архивах МИД РФ отсутствует. Оно кем-то похищено или уничтожено. Это обстоятельство не позволило выявить чрезвычайно важные подробности, связанные с поездкой, а ведь известно, что Есенин был за границей „под колпаком“».
Известно, что Есенин за границей ни под каким колпаком не был.
Равно как ни под какими колпаками не находились и выезжавшие примерно в те же годы Белый, Маяковский или Мариенгоф. Ни одного донесения о поведении Есенина за границей никто до сих пор в глаза не видел. Ни в каких архивах ничего подобного не выявлено. Да и ничего интересного, в сущности, сообщить было нельзя, не считая того, что носиться без всякой системы за Есениным и Дункан из гостиницы в гостиницу, из ресторана в кабак, из страны в страну — никакой разведки не хватит. Целый отдел надо было бы задействовать. Если бы следили всерьёз, испугались бы в Россию обратно запускать.
Никаких дел в связи с пребыванием Есенина за границей не заводилось. Исключительно поэтому их нельзя ни похитить, ни уничтожить.
Но, впрочем, фантазировать на эту тему никто не запретит.
Примерно вот так: «Не всем пришлась по вкусу известность поэта. Ряд литераторов и критиков не скрывали к нему ненависти. Открыто плели искусные интриги, распространяли сплетни, анекдоты, небылицы. Поэта объявили антисемитом. Этот клеветнический шабаш находил поддержку у официальных лиц и потому, что он верноподданнических стихов не писал, агиток не сочинял, отличаясь от собратьев по перу завидной непокорностью властям».
Ненависти к Есенину не скрывал, к примеру, Иван Алексеевич Бунин. Просоветских стихов Есенин написал великое множество, дав серьёзную фору многим своим современникам.
«Клеветнического шабаша» вокруг Есенина не было. Да, ругали иной раз; ну а кого не ругают? Никакие официальные лица никогда конкретно против Есенина публично не выступали. Непокорности властям Есенин проявить не мог — ни Троцкий, ни Киров, ни Дзержинский, ни Луначарский ни о чём никогда его не просили. Помощь предлагали, а чтобы просить — нет.
* * *
Хлысталов первым подцепил к делу Есенина Якова Блюмкина: ещё не знал толком, что с ним делать, но дорожку последователям проторил.
Первым написал, что Бениславская в пору общения с Есениным была сотрудницей ВЧК. Первым заявил, что сотрудником ГПУ и, более того, «непосредственным участником многочисленных расстрелов мирных граждан» был управляющий гостиницей «Англетер» Василий Назаров.
Он также намекнул, что поэт Лазарь Берман, заходивший в последний вечер к Есенину, был агентом ГПУ и провокатором, причастным к аресту Николая Гумилёва.
Далее — к деталям, в которых, как известно, прячется дьявол.
Хлысталов настаивал, что акт милиционера Николая Горбова «составлен на крайне низком профессиональном уровне»:
«Горбов — обязан был составить не акт. Акты составляются на списание сгнившего товара. По уголовным делам расследуют и составляют протоколы в строго установленной форме».
«Кто-то из современников утверждал, что лицо мёртвого поэта было обожжено трубой отопления. Возможно ли это вообще?» — задавался Хлысталов вопросом.
И далее: «Как самоубийца мог завязать верёвку? И где он мог её достать? Ведь она, по моим расчётам, должна быть не менее 2–2,5 метров длины. Чтобы завязать верёвку на такой высоте, самоубийце нужно было встать на какой-то предмет выше полутора метров. Но таких предметов рядом не было!»
«Прислав юридически малограмотного Н. Горбова для проведения дознания, больше власти ничего не делали. Они выжидали. Газетчики объявили о самоубийстве Есенина, должностные лица молчали… И никто не обратил внимания на гневные слова Бориса Лавренёва в адрес тех, кто всё сделал, чтобы так трагически закончилась жизнь великого сына России: „…И мой нравственный долг предписывает мне сказать раз в жизни обнажённую правду и назвать палачей и убийц — палачами и убийцами, чёрная кровь которых не смоет кровавого пятна на рубашке замученного поэта“. Но и мужественный Лавренёв не решился назвать палачей Есенина».
Ближе к финалу Эдуард Хлысталов начинает бить козырями.
Приводится удивительный рассказ художника Василия Сварога, якобы разоткровенничавшегося в 1927 году:
Эрлих подсыпал Есенину снотворное.
Некий дворник услышал шум в номере Есенина и позвонил Назарову; затем дворник пропал.
Есенина задушили удавкой, когда он лежал на диване.
Потом ударили наганом.
Потом закатали в ковёр и хотели спустить с балкона.
Сняли с Есенина пиджак, сунули ценные вещи в карманы, чтобы унести.
Повесили Есенина на трубе.
В номере остался Эрлих, чтобы что-то проверить и положить на видное место «До свиданья, друг мой, до свиданья…».
Бедный Эрлих! Ему достанется особенно.
«У меня, — продолжает Хлысталов, — есть письменное свидетельство хирурга из Тульской области. Он отбывал срок по 58-й статье в Норильске. Санитар рассказывал ему, что когда-то работал в ЧК — ГПУ шифровальщиком. После гибели Есенина из Центра он получил шифротелеграмму, в которой оперативным работникам предлагалось распространять слух, что Есенин был английским шпионом и покончил жизнь самоубийством, боясь ответственности за своё предательство».
Ещё одно «свидетельство» — рассказ жены врача «скорой помощи» Казимира Марковича Дубровского, на котором мы подробнее остановимся ниже.
Казалось бы, такое количество свидетельств — как тут устоять официальной версии гибели поэта?
* * *
С подачи Эдуарда Хлысталова вал разоблачительных и, как правило, глубоко безответственных публикаций на все эти темы прокатился по доброй сотне изданий.
Хлысталова пересказывали и дополняли самым вдохновенным образом.
Каждый бежал к огню со своим полешком.
В силу того, что совокупный тираж этих изданий составил десятки миллионов экземпляров, изложенные ими версии на какое-то время стали в известном смысле частью национального сознания.
Эффект был усилен появлением ряда документальных фильмов, манипуляционных до степени почти уже бесстыдной, и как минимум двух любопытных — но опять же, увы, не с точки зрения исторической достоверности — художественных: полнометражной художественной кинокартины и телесериала.
Голоса судебных, медицинских, криминальных специалистов и профессиональных исследователей жизни Есенина, потративших на это, без преувеличения, всю сознательную жизнь, на таком фоне были практически не слышны.
Помощник генерального прокурора Российской Федерации М. Б. Катышев весь букет версий с минимальными разночтениями объединил:
«Убийцы проникли в занимаемый С. А. Есениным 5-й номер гостиницы „Интернационал“ (бывшая „Англетер“) в г. Ленинграде поздно вечером 27-го или в ночь на 28 декабря 1925 г. с помощью знакомых С. А. Есенина, которым он мог открыть дверь, либо — скрытно, используя специальные инструменты для открывания и закрывания дверного замка при вставленном в него с внутренней стороны ключе. С целью убийства или подавления сопротивления Есенину был нанесён сильный удар тяжёлым металлическим предметом (рукояткой револьвера, утюгом и др.) над переносицей с переломом костей черепа, перерезаны вены и сухожилия правой руки, нанесены резаные раны левой руки, причинена тяжёлая травма глаз, отчего один вытек, был сильно избит ногами. Рана (пробоина) под правым глазом, возможно, возникла от выстрела. Есенин мог быть также задушен без повешения: руками, удавкой, подушкой, пиджаком. В целях имитации самоубийства труп Есенина был подвешен на верёвке или ремне, привязанных за трубу парового отопления под высоким потолком гостиничного номера, куда бы Есенин не смог дотянуться самостоятельно».
С точки зрения человеческой, социальной, идеологической описываемая картина обычно сводится к следующим постулатам.
Есенин был хорошим русским парнем; порой выпивал, но потому, что Русь любил, а большевиков — нет. Особенно не любил еврейских большевиков и всяких сомнительных поэтов вроде зализанного Мариенгофа. Вообще Есенин презирал своих друзей-имажинистов, но долго не мог, хотя очень хотел, отвязаться от них. Дружить он хотел только с крестьянами, но ему мешали.
Очень Ганина любил, но того убили.
Все советские стихи Есенин написал, чтобы от него отстали. Но большевики никак не отставали, потому что знали: однажды он в лицо им скажет правду, и весь их бесовской строй посыплется.
За Есениным следили приставленные к нему чекистки (например, Бениславская и Берзинь), Вольф Эрлих, служивший в ГПУ, а также другие сексоты (список варьируется до бесконечности).
Троцкий очень боялся публикации поэмы «Страна негодяев» и готов был пойти на убийство, лишь бы этого не произошло.
Сталин мог бы Есенина спасти, но был занят тогда борьбой с троцкистами.
(Вариант: Сталину Есенин мешал, потому что был слишком известен и дружил с троцкистами. Поэтому Сталин был готов пойти на убийство.)
В любом случае Есенин был полон сил и ничем не болел. В Ленинград ехал с огромными планами. Денег у него было достаточно. Суицида ничто не предвещало.
Но, выждав момент, Есенина загубили.
Умные люди всегда понимали, что Есенин был убит, но говорить об этом не могли. Все, кто собирался сказать, тут же отправлялись на Колыму или попадали под трамвай.
Версии, в общих чертах воспроизводящие друг друга, выходили отдельными книгами с навязчивой периодичностью, хотя всерьёз добавить авторам было, в сущности, уже нечего.
Тем не менее усилия предпринимались.
* * *
Наталья Сидорина в книге «Златоглавый», изданной в 1995 году, впервые договорилась до того, что, вспоминая стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья…», усомнилась в есенинском авторстве: «…за несколько дней до гибели Есенина в ОГПУ изучали его почерк…»
Откуда сведения, даже не спросим. Оттуда.
Яков Блюмкин, прозрачно намекает Сидорина, «сумел подделать не только подпись Дзержинского, чтобы проникнуть к немецкому послу Мирбаху, но даже ухитрился написать в мае 1925 года на Лубянке предсмертное письмо Бориса Савинкова».
Никакого письма за Савинкова Блюмкин не писал.
Сидорина часто ссылается на дневники секретаря комиссии по похоронам Есенина Павла Лукницкого, где, увы, есть только одна строчка, могущая служить подтверждением её версии: «…один глаз навыкате, другой — вытек».
Между тем во время работы специально созданной комиссии Всероссийского писательского Есенинского комитета по выяснению обстоятельств смерти Есенина старший прокурор Генеральной прокуратуры Российской Федерации Н. Н. Дедов встречался с вдовой Лукницкого.
«При моей встрече с В. Лукницкой и её сыном С. Лукницким в их квартире, — рассказывал Дедов, — они пояснили, что Павел Лукницкий при жизни не высказывал сомнений в самоубийстве С. А. Есенина и каких-либо сведений об этом у них не имеется».
Справка, подготовленная Дедовым, гласит: «Сын Лукницкого, бывший работник прокуратуры СССР, МВД СССР, литератор, сообщил, что отец много рассказывал дома о С. Есенине, и, если бы он сомневался в самоубийстве, непременно рассказал бы ему».
Что касается глаза — Павлу Лукницкому всё это явно примнилось. Такой зрительный эффект могла создать деформация одной половины лица, вошедшей в соприкосновение с трубой.
Мёртвого Есенина видели даже не сотни, а тысячи людей, и никто ни о чём подобном не вспоминал.
В акте судмедэксперта Гиляревского написано о «зрачках» Есенина; следовательно, наличествовали оба глаза.
Ну и что, мало ли что там написано.
Финальные доводы в книге Сидориной поэтичны.
«Посмеем ли мы крикнуть, как закричала Зинаида Райх на похоронах Есенина?
„Серёжа! Ведь никто ничего не знает…“
Значит, она знала, и кто-то ещё знал или догадывался, а другие либо не знали, стоя в толпе, либо не смели знать, побывав в „Интернационале“ у тела поэта. Вот и об этих словах Зинаиды Райх на могиле Есенина, которые требовали хоть какого-то объяснения, никто не посмел рассказать в своих мемуарах. Они остались в неопубликованных воспоминаниях Натальи Петровны Приблудной, написанных в 70-е годы.
Вокруг Есенина много таинственных, неожиданных смертей. И опрометчивая Зинаида Райх, и неукротимая Изадора Дункан погибли насильственной смертью».
Сидорина пишет об этом всерьёз.
«Изадору провожали двое: Мэри Дести, в будущем автор мемуаров, и некто Иван, „русский паренёк, который, как считалось, работал ежедневно над фильмом о великой танцовщице“».
Читатель понимает: это Иван устроил трагическую смерть Айседоры.
Вернулся в Кремль и доложил: правду о смерти Есенина не узнает никто.
— Ступай-ка, Иван, в отпуск.
Шагнул Иван — и провалился в прикрытый ковром люк: бах!
«Не менее загадочна, — уверяет Сидорина, — и смерть Зинаиды Райх» (случившаяся, напомним, в 1939 году).
Дотянулись-таки и до неё. До этого 14 лет никак не получалось.
Разорванную фотографию Кости на полу в «Англетере» Наталья Сидорина видит деталью «инсценировки».
И поясняет: «Я не утверждаю, что все детали инсценировки были заранее хорошо продуманы. Видимо, допускался и некий экспромт, и дальнейшая обработка сюжета в свидетельских показаниях, статейках, очерках, книгах».
То есть в дело были вовлечены десятки людей, а то и сотни.
«Мистификация века». Так Сидорина и пишет.
Если и можно с ней согласиться, то исключительно в этом.
* * *
Неожиданный ход сделал, с позволения сказать, исследователь Виктор Кузнецов в книге «Есенин: Казнь после убийства», вышедшей в 2005 году.
Кузнецов разыскивал, но не смог найти ни одного документа, подтверждающего оформление Есенина в качестве постояльца «Англетера». В связи с этим он сделал вывод, что Есенин в гостиницу «Англетер» вообще не заселялся.
Согласно его версии, всё происходило следующим образом.
Как мы помним, в поезде Есенин повздорил с дипкурьером Альфредом Рога. Возбудили уголовное дело. Заступничество Луначарского и Вардина не помогло.
Кузнецов уверяет: «Кто-то более всесильный настаивал на экзекуции смутьяна. Наверняка такое административное давление оказал Лев Троцкий…»
Троцкий, по мнению Кузнецова, знал об антисоветских взглядах Есенина. Об этом ему рассказал сын Лев, с которым была в связи сотрудница ЧК Галина Бениславская.
«Галина, как известно, страдала психическим расстройством, нередко без меры употребляла алкоголь».
«Однажды вечером, ложась спать, Галина увидела, что Екатерина Есенина, сестра поэта… почему-то страшно волнуется и дрожит. Скоро девочка призналась — брат предупредил её: не болтай лишнего — их заботливая хозяйка — чекистка».
Люди Троцкого неотступно следили за Есениным, «ведь он уклонялся от явки в московский суд».
Кузнецов: «Зачем Есенин почти за два месяца до своей смерти примчался в Ленинград?.. Отбросим оговорки, всякие „но“ и „однако“: поэт явно наводил мосты для побега в Великобританию…»
«Когда Есенин приехал в город на Неве, троцкистские холуи его сразу же арестовали…»
«Нога поэта не ступала в „Англетер“, все заявления на сей счёт оказались на поверку лживыми. Мы уверены, что он находился в арестантской (проспект Майорова, 8/23), где его четверо суток допрашивали, возможно, пытали, а затем убили и притащили мёртвое тело в гостиницу…»
Застрелил Есенина Николай Леонидович Леонтьев, чекист. Работал в паре с Яковом Блюмкиным.
Блюмкин, согласно Кузнецову, написал стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья…».
(Важный факт: на листке внизу нарисована морда свиньи. Это символ того, что Есенина обрекли на заклание. То есть сначала Блюмкин написал, подделав почерк Есенина, стихи, а потом изобразил свинью. Правда, никаких стихов, кроме этого, Блюмкин не писал; но разве такая мелочь остановит исследователя Кузнецова?)
По завершении дела немедленно шифрограммой известили Троцкого.
Так как в шифрограмме была названа истинная дата убийства — 27 декабря (а не 28-е, как во всех официальных документах), Троцкий в своей статье памяти Есенина назвал дату из шифрограммы, не заметив, что спалился.
Тем временем всем причастным следовало скрыть последствия убийства поэта.
Список вовлечённых в убийство Есенина — самая затейливая часть данного повествования.
Попробуем никого не забыть.
«Руководил „дьяволиадой“ начальник Секретной особой части (СОЧ) ленинградского ГПУ Иван Леонтьевич Леонов».
Следующий — Георгий Алексеевич Гольцикер, глава Активно-секретного отделения уголовного розыска.
Кузнецов: «Это, скорей всего, он направлял в „Англетер“ 5-ю бригаду агентов АСО УГРО…»
«Скорей всего», ну-ну.
«…почему „делом Есенина“ занималось Активно-секретное отделение УГРО, а не местное ГПУ?» — сам себя спрашивает Кузнецов.
И отвечает: «Полагаем, в структуре АСО существовали специальные группы, предназначенные для „особых поручений“».
«Полагаем».
Следующий — Леонид Станиславович Петржак: «…исполняя обязанность начальника Губернского уголовного розыска, вместе с Г. А. Гольцикером… высылал в „Англетер“ 5-ю бригаду агентов во главе с инспектором-орденоносцем П. П. Громовым… Петржак, по-видимому, отвечал за первую, очень важную стадию операции: задать изначально надёжный и ложный ход возможного последующего — уже официального — расследования».
Сама гостиница «Англетер», согласно Кузнецову, принадлежала к ведомству ГПУ.
Заведующим гостиницей был, как мы помним, Василий Михайлович Назаров (1896–1942), по мнению Кузнецова, служащий ГПУ.
Здесь у Кузнецова появляется на руках невиданный козырь.
Дело в том, что в 1995 году он встречался со вдовой Назарова Антониной Львовной.
И спустя 70 лет после случившегося в «Англетере» она вспомнила, что 27 декабря муж вечером видел хмельного Есенина в компании партийного товарища по фамилии Петров, который угощал Есенина пивом.
В 23 часа её муж был разбужен телефонным звонком. Его вызвали на работу. Вернувшись, он сообщил, что повесился Есенин.
(Не убит, подчёркиваем, а повесился.)
Так как, согласно концепции Кузнецова, Есенина в «Англетере» вообще не было и он никак не мог быть хмельным, потому что его к тому времени уже четыре дня били и пытали, первый пункт Кузнецов отметает, уверяя, что рассказ про хмельного Есенина Назаров сочинил для жены. (Зачем сочинил, не спрашиваем. Мало ли?)
Надо сказать, что Назарова в 1925 году, по собственному признанию, поэзии Есенина не знала, а открыла её лет на тридцать позже. То есть в 1925 году Есенин интереса у неё вызвать не мог — ну Есенин и Есенин.
Тем не менее запомнила.
Взрослые люди, конечно, понимают, что можно перепутать даже события недельной давности, десятилетней — тем более, а про 70 лет даже говорить как-то совестно.
Тем не менее рассказ вдовы Назарова — один из пяти «фактов», на которых держатся все концепции убийства Есенина, включая кузнецовскую.
В результате архивных разысканий Кузнецов обнаружил в Ленинграде 1925 года некоего Павла Петровича Петрова (Макаревича), работавшего в кинематографической сфере и, по его мнению, являвшегося «оперативно-секретным агентом ГПУ», также причастным к убийству Есенина: «Человек именно его профессиональных знаний и конспиративного опыта и выступил режиссёром „постановки“».
Следуем дальше.
Сотрудник милиции Николай Михайлович Горбов, вызванный в «Англетер», согласно Кузнецову, «настрочил фальшивку».
Он «поклонялся Троцкому и находился в зависимости от его ленинградских единомышленников».
В «Англетер» вызывали «скорую помощь».
Приезжал дежурный врач, присланный ещё одним участником «дьяволицы» — Меером Абрамовичем Месселем.
Именно Мессель возглавлял тогда ленинградскую службу «скорой помощи».
Как выяснил Кузнецов, в Гражданскую войну Мессель служил начальником санитарной части в войсках ГПУ. Так что… сами понимаете.
«Его вполне можно назвать чекистом в белом халате. Такой служака наверняка имел связь с начальником Секретной оперативной части (СОЧ) ГПУ И. Л. Леоновым и по его сигналу (или чьему-то другому) отправил в „Англетер“ своих людей».
То есть приехали как минимум врач и медбрат.
Как мы видим, есть уже девять соучастников преступления.
Движемся вслед за автором, не отстаём.
Теперь пришёл черёд людей, которые якобы были (на самом деле — не были) в эти дни в гостинице «Англетер».
Вольф Эрлих.
«…мы не сомневаемся: свою чекистскую службу он начал с первого университетского курса».
«Мы не сомневаемся» — и точка.
А воспоминания Эрлиха о Есенине и последних четырёх днях его жизни?
«…в 1926 году поместил в сборнике воспоминаний о поэте письмо-статейку „Четыре дня“, написанную, конечно же, по приказу».
То есть перед нами фальшивка, фантазия.
«Эрлих оформлял „Свидетельство о смерти“ Есенина в ЗАГСе Московско-Нарвского района. Документ подписала заведующая столом учёта Клавдия Николаевна Трифонова. <…> Трифонова совершила несомненный подлог, к её личности будет нелишне приглядеться».
Но на Трифоновой даже останавливаться не будем — некогда.
«Возглавлявший партийную организацию Московско-Нарвского района Даниилян Арутюнович Саркис (1898–1937), ярый сторонник Троцкого… был уволен со своего поста 18 января 1926 года. Очевидно, перед увольнением он срочно санкционировал субботнюю фальсификацию со справкой о смерти поэта… Вскоре после этого Саркиса выслали из Ленинграда».
Георгий Устинов?
Старый большевик, какой с него спрос.
«Избран на роль лжеопекуна Есенина в „Англетере“, так как был удобной фигурой для создания нужного мифа»; «Устинов — слепой фанатик и честолюбец»; «Устинов не мог возражать против использования своего имени во всей этой грязной истории — его, дисциплинированного партийного борца, особенно и не спрашивали».
Его жена Елизавета, также написавшая воспоминания?
Статьи за Устинова и «тётю Лизу», согласно Кузнецову, сочинила Алла Яковлевна Рубинштейн (1892–1936) — журналистка, ответственный секретарь ленинградской «Красной газеты». Возможно, никакой Устиновой вообще не было — её придумали для полноты картины.
А Рубинштейн, цитируем Кузнецова, «сделали главной подметальщицей кровавых „англетеровских“ следов».
В 1932 году Устинов якобы решил всё рассказать о смерти Есенина, но его (как Дункан и Райх в книге Сидориной) тут же убрали. Если быть точным — нашли повешенным. Официальная версия: повесился. Но Кузнецов уверен: повесили.
Как это обычно происходит, представляете?
— А что там у нас со свидетелями убийства Есенина? Никто не собирается проговориться?
— Устинов завтра собирается всё рассказать.
— Давайте его повесим. Инсценировочка, как мы любим. Если кто-то ещё соберётся проговориться — докладывайте.
Это не всё, подождите.
Илья Ионов в «Англетере» не был, но с этим старым каторжником и так всё ясно.
Ионов, согласно Кузнецову, «пригрел в Госиздате многих из тех, кто заметал следы убийства Есенина».
Николай Клюев?
Цитируем Кузнецова: «Поэт Николай Клюев никогда не писал и не говорил о своём декабрьском посещении Есенина».
(Много раз говорил; но это маловажные, докучливые детали.)
В любом случае Кузнецов признаёт, что Клюев точно пытался попасть к Есенину в «Англетер» (где Есенина «не было») и мог о чём-то догадаться.
Как же заставили молчать Клюева?
А просто.
Илья Ионов предоставил Клюеву дешёвую (2 рубля 75 копеек в месяц) квартиру — ту самую, где его нашёл Есенин (по версии Кузнецова, ничего этого не было — ни визита, ни Мансурова, ни петуха).
«Ионов вполне мог попросить квартиранта помалкивать о „тайне „Англетера““. Подвести своего благодетеля Клюев не мог».
Лазарь Берман?
Сейчас разберёмся.
В 1918 году Берман был арестован ВЧК, но отпущен. Кузнецов именует поэта на ласковый манер — Зоря: «…с той-то поры Зоря превратился в профессионального осведомителя. Вряд ли ошибёмся, если предположим, что в 1921 году его „внедрили“ секретарём Союза поэтов и он подслушивал и подглядывал за Блоком, Гумилёвым и другими, выполняя роль провокатора».
Вряд ли, вряд ли ошибётесь.
Берман тянет за собой ещё одного заговорщика и негодяя — Илью Садофьева.
Якобы Берман пошёл к Есенину вторично, 28 декабря, но встретил Садофьева, который сообщил ему: «Удавился!»
Что у нас за Садофьев такой, смотрим.
Известно что.
«Преданно служил большевикам во время Гражданской войны, по косвенным данным — комиссарил, не исключено — с чекистским мандатом. Не случайно, вернувшись в Петроград, занял редакторское кресло в „Красной газете“».
«По косвенным», значит. Значит, «не исключено». «Не случайно», значит.
Можно было остановиться на Садофьеве — заговор и так уже по количеству вовлечённых выглядит покруче декабристского восстания, — но нет, рано.
Автор объявляет: «Расширим ещё круг лиц, скрывающих „тайну „Англетера““».
«Речь идёт об уроженце Грузии, коммунальном работнике Ипполите Павловиче Цкирия».
Этот, согласно Кузнецову, ведал домами, принадлежавшими ГПУ. Таким, очевидно, был и дом-призрак по проспекту Майорова, 8/23, где, напомним, «пытали и убили» Есенина.
Цкирия и Назаров вынимали Есенина из петли, пишет Кузнецов.
Заговор расползается, как опара в квашне.
Ещё была уборщица, которая знала эту тайну.
Кузнецов и её вычислил.
«Сегодня с большой долей определённости можно сказать, какая именно бывшая уборщица „Англетера“ доживала свои дни в деревне. Долгий и сложный анализ показал: это Варвара Владимировна Васильева, 1906 года рождения».
И далее: «Есть основания считать её чекистской крестницей Вольфа Эрлиха, тем более одно время она была его ближайшей соседкой по дому на улице Некрасова…»
Всё совпало! Соседкой же была!
«Следующий подозрительный тип — литератор М. А. Фроман (подписал фальшивый акт милиционера Горбова). Ближайшим молодым приятелем Фромана в 1925 году был… Вольф Эрлих, причём настолько близким, что у них имелась общая, „коммунальная“, касса».
Всё ясно. Уводите. Кто там ещё?
Секретарь похоронной комиссии Сергея Есенина Павел Лукницкий.
Кузнецов уточняет: «Сексот ГПУ Павел Лукницкий».
И сразу дальше: «Почему в числе понятых при подписании ложного милицейского протокола оказался поэт Всеволод Александрович Рождественский? К его личному архиву давно не подпускают, сведения о нём из 1925 года крайне противоречивые».
«Среди его молодых приятелей — Павел Лукницкий и Вольф Эрлих (опять та же компания) — с ним он любил путешествовать…»
«За неизвестные нам заслуги бесплатно учился при Институте истории искусств (пл. Воровского, 5, напротив „Англетера“)».
Сексотом его Кузнецов не назвал и даже в ЧК не определил: но ясно, что с Рождественским дело нечисто. Ну как же, ведь «бесплатно учился».
«Павел Николаевич Медведев (1891–1938), критик, литературовед, педагог, действительно близко приятельствовал с В. Рождественским (и с Фроманом, и с Эрлихом)».
«Любые попытки получить о Медведеве хоть какую-нибудь информацию в архивах Москвы и Петербурга натыкались на глухую стену насторожённости и отчуждения… Пришлось идти долгим „кружным“ путём».
«С 1922 по 1926 год педагогика и литературно-критические штудии использовались Павлом Николаевичем Медведевым как удобные ширмы при выполнении им обязанностей штатного петроградско-ленинградского сотрудника ЧК — ГПУ… Общительный, в меру начитанный, говорливый, он вдохновлял красноармейскую молодёжь на карательные расстрелы…»
Вот в чём дело: Медведев был главой комсомольской организации 3-го полка войск ГПУ. Не штатным сотрудником ГПУ, а военнообязанным административного штата. В комсомольской организации работал как общественник.
В любом случае он пока единственный из всех перечисленных — подчёркиваем, единственный, — у кого имелась хоть какая-то связь с ГПУ.
Тем не менее Кузнецов продолжает: «Можно допустить, что он проводил в качестве „эксперта“ официальное оформление псевдоесенинского послания „До свиданья, друг мой, до свиданья…“, поступившего от Эрлиха через Г. Е. Горбачёва».
А это кто такой?
«Ещё один персонаж, имевший хотя и косвенное, но немаловажное отношение к тайне „Англетера“ — критик-публицист, партийный деятель — комиссар, затем педагог Георгий Ефимович Горбачёв (1897–1942)».
В чём провинился? В ЧК служил? Ответ Кузнецова: «Задубелый троцкист».
В историю также были втянуты ещё несколько известных людей. Загибаем пальцы, если ещё остались.
Писатель Николай Александрович Брыкин (1895–1979) — сочинил «явно заказной» репортаж о самоубийстве Есенина.
Кузнецов: «…весьма угодил авантюристам и обеспечил себе в будущем чуть ли не ежегодные огромные тиражи».
Ещё: писатель Михаил Васильевич Борисоглебский (1896–1942) — представитель Московского отделения Союза писателей на похоронных мероприятиях в Ленинграде.
Кузнецов: «…мог знать какую-то правду о закулисной стороне посмертного пути поэта… следовало бы уточнить, верно ли, что Борисоглебский одно время возглавлял клуб Военно-технической академии РККА…»
Ещё писатель Николай Валерьянович Баршев (1887–1938), организовавший предоставление вагона для перевозки тела Есенина в Москву.
Кузнецов: «…какая-то полезная для нас информация, несомненно, у него имелась… мог знать немало о подоплёке преступления на проспекте Майорова, 10/24. Хорошо бы проследить и другие его связи, троцкистские…»
Ещё: писатель Николай Николаевич Никитин (1895–1963) — автор воспоминаний о Есенине. Лживых, конечно же. Кузнецов: «Никитин был секретным агентом ГПУ».
«Никитин приятельствовал с другими сексотами ГПУ — например, с Василием Князевым».
Так что ещё и поэт Василий Васильевич Князев (1887–1938).
Кузнецов: «Князев выполнял роль цепного пса у трупа Есенина. Цель палачей и их порученца в морге Обуховской больницы — не допустить к осмотру тела поэта ни одного человека, ибо, повторяем, сразу обнаружились бы страшные побои и — не исключено — отсутствие следов судмедэкспертного вскрытия. Поставленную перед ним кощунственную задачу негодяй выполнил — не случайно в 1926 году его печатали как никогда обильно. Иуда щедро получал свои заработанные на крови серебреники. Другого объяснения странного дежурства в мертвецкой стихотворца-зиновьевца трудно найти».
Чекиста никак нельзя было приставить в мертвецкую. УГРО, загс и ГПУ совместно работали над инсценировкой, но завалящего милиционера не нашли. Поэтому литератора послали: иди, Вася, сторожи.
Ещё: писатель Сергей Александрович Семёнов (1893–1942), якобы тоже бывший в «Англетере». Кузнецов раскопал, что Семёнов в Гражданскую был комиссаром на Южном и Сибирском фронтах, так что всё ясно.
Обычно Семёнов жил в деревне.
Кузнецов: «Не исключено: его могли срочно вызвать в город для „дачи показаний“. По этому поводу хранил молчание».
Как это было?
Думаем, так.
Звонок Семёнову: «Сергей, ты? Приезжай, мы тут поэта удавили, готовим огромную инсценировку, человек на сто. Надо подтвердить, что ты в „Англетер“ приходил».
Семёнов отвечает: «Конечно. Отлично. А то я в деревне засиделся без работы. За что хоть его?» — «Да как обычно: контра…»
Кто там ещё остался?
Художник Павел Андреевич Мансуров, тоже сочинивший липовые мемуары — как Кузнецов выражается, «погребальные выдумки».
Собрали их с Эрлихом, Устиновыми, прочими и велели: главное, ничего не перепутайте — и чтоб подостовернее: гусь жареный, петух живой, застолья, чтение «Чёрного человека», прогулки, пиво, самовар и тому подобное. Чтоб всё точно по ролям.
Кузнецов: «…нисколько не удивимся, если станет известно, что Мансуров являлся крупной фигурой советской разведки за рубежом…»
«Нисколько не удивимся».
Ну и, наконец: «…последний знакомец Есенина, якобы посещавший 5-й номер „Англетера“, — Григорий Романович Колобов».
Тот самый — закадычный друг, катавший Есенина в собственном салон-вагоне.
Кузнецов: «Проверяем — чекист».
Э-э, документик бы! Хоть одним глазком посмотреть.
Нет, в другой раз покажут. Не сегодня.
Кузнецов: «Как видим, напущенный Эрлихом туман в 5-м номере окончательно рассеялся. Все „названные“ им гости оказались мифическими!»
Видим, как же.
Кузнецов: «После появления в „Правде“ (19 января) статьи Троцкого о кончине Есенина заведующий столом дознания 2-го отделения ЛГМ Вергей сочинил „отходную“ бумагу».
Ещё Иван Васильевич Вергей появился. Какой он по счёту в списке вовлечённых?
Не важно. Не последний. Вот ещё один.
Следователь Давид Ильич Бродский (Гилевич).
Кузнецов: «Следователь нарсуда Бродский и шагу не ступил к правде, да ему, вероятно, и не позволили».
Вопрос не в том, кто способен поверить в подобное, потому что есть те, кто верит.
Давайте выскажемся аккуратно: ничто из написанного в книге Кузнецова на данный момент не имеет документальных подтверждений.
Никаких.
Это просто бесконечный ряд допущений.
Вот ещё одно на посошок.
Кузнецов пишет, что Галина Бениславская и Вольф Эрлих работали в паре. Впрочем, этого ему мало.
«…не исключено — находились в интимных отношениях, что для сторонницы „свободной любви“ дело обычное».
Бениславская, остававшаяся девственницей до двадцати трёх лет, — «сторонница свободной любви».
«Не исключено».
Что тут делать? Расплакаться? Рассмеяться?
Какая реакция предусмотрена в таких случаях?
Что предпринимают для посмертной защиты достоинства женщины, отдавшей всю свою совсем короткую жизнь служению Есенину?
Но ведь, как мы видим, далеко не одной Бениславской досталось.
Автор перечисляет десятки имён и всем раздаёт чудовищные характеристики.
Господи, эти люди умерли — за что их так?
Представьте на минуту, что это ваши родители. И вы читаете, что они причастны к убийству. И потом, впроброс: «Обычный служака. Привык молчать».
А автор что привык делать — говорить?
Лежат люди в земле, у иных и могил не найдёшь, а о них пишут несусветные вещи.
Из самых лучших побуждений пишут.
«Ищут правду». «Смывают с Есенина клеймо самоубийцы».
Руководствуются исключительно благими побуждениями.
…А теперь к делу.
В ответ на запрос Министерство внутренних дел дало официальный ответ: гостиница «Англетер» не подчинялась ОГПУ.
Наконец, уже после написания Кузнецовым книги, были обнаружены выставленные администрацией гостиницы счета на оплату проживания Есенина в пятом номере с 24 по 29 декабря на общую сумму 27 рублей 6 копеек.
Напомним, что именно отсутствие документов о пребывании Есенина в гостинице стало основанием для создания этой нездоровой версии.
Вся работа насмарку.
* * *
Вольным пересказом Виктора Кузнецова с целыми позаимствованными (без ссылок) фрагментами являются две фактически идентичные по содержанию книги журналиста Геннадия Смолина: «Крестный путь Сергея Есенина» (2016) и «Тайна гостиницы „Англетер“, или Меморандум сыщика Хлысталова» (2017).
К существующей уже картине Смолин добавил беллетристическое описание допроса Сергея Есенина, арестованного ещё по дороге в Ленинград.
Допрос проводил Яков Блюмкин.
Что же искали у Есенина? Почему его допрашивал в поезде Блюмкин? Зачем его пытали четыре дня?
Чтобы ответить на этот вопрос, Смолин берёт на вооружение версию биографов Есенина Станислава и Сергея Куняевых.
В основу их версии «убийства» положены воспоминания писателя Александра Тарасова-Родионова, видевшегося с Есениным накануне отъезда в Ленинград.
«В среду, 23 декабря, — писал Тарасов-Родионов, — стоял серый пасмурный день оттепели. Я сидел, занимаясь своей редакционной работой в отделе художественной литературы Госиздата. Была половина одиннадцатого, когда из соседней комнаты я услышал хрипловатый голос Есенина… предупредив в отделе, что скоро вернусь, пошёл за Есениным. Он подождал, пока я оделся, и мы вышли на улицу. Было мокро. Напротив Госиздата ожидал извозчик, которому Есенин велел ещё подождать. И, перейдя с угла на угол, мы спустились в полуподвал пивной на углу Софийки и Рождественки, наискось от Госиздата. В пивной было сумрачно и пусто».
За кружкой пива Есенин начал откровенничать: «Должно быть, меня считают за пустого дурака, который не осознаёт своего таланта и не понимает, что только благодаря Советской власти он расцвёл. Я за Советскую власть, без Советов я ничего. Ну, скажи на милость, что бы представлял я из себя, если бы не случилось Октябрьской революции? Поэта блядей и сутенёров, бардачного подпевалу?»
Так как «антисоветские» настроения Есенина являются, в сущности, базисом версий о его убийстве, этот фрагмент воспоминаний Тарасова-Родионова обычно опускается — мешает.
В том же разговоре с Тарасовым-Родионовым Есенин признаётся: «Я очень люблю Троцкого, хотя он кое-что пишет очень неверно. Но я его, кацо, уверяю тебя, очень люблю».
Учитывая, что Есенин после возвращения из заграницы об этом говорил многократно самым разным людям, к тому же, как мы помним, упоминал вождя в стихах и даже в анкетах на литературные темы — к примеру, летом 1925-го писал, что ему «близки наши литературные критики тов. Троцкий и тов. Воронский», сомневаться в его искренности не приходится.
Но далее, наконец, произносится самое главное.
Диалог, который является ключевым как минимум для половины рассматриваемых концепций есенинского убийства.
Есенин продолжает: «А вот Каменева, понимаешь ты, не люблю. Полувождь. А ты знаешь, когда Михаил отрёкся от престола, он ему благодарственную телеграмму залепил за это самое… Ты думаешь, что [если] я беспартийный, то я ничего не вижу и не знаю. Телеграмма-то эта, где он… она, друг милый, у меня».
Тарасов-Родионов удивлён:
— А ты мне её покажешь?
Далее дословно цитируем воспоминания Тарасова-Родионова.
«— Зачем? Чтобы ты поднял бучу и впутал меня? Нет, не покажу.
— Нет, бучи я поднимать не буду и тебя не впутаю. Мне хочется только лично прочесть её, и больше ничего.
— Даёшь слово?
— Даю слово.
— Хорошо, тогда я тебе её дам.
— Но когда же ты мне её дашь, раз ты сегодня уезжаешь? Она с тобой или в твоих вещах?
— О, нет, я не так глуп, чтобы хранить её у себя. Она спрятана у одного надёжного моего друга, и о ней никто не знает, только он да я. А теперь ты вот знаешь. А я возьму у него… Или нет, я скажу ему, и он передаст её тебе.
— Даёшь слово?
— Ну, честное слово, кацо. Я не обманываю тебя.
— Идёт, жду».
Из всего набора весьма сомнительных доводов, которыми оперируют сторонники версии убийства Есенина, телеграмма — самый любопытный.
* * *
Речь в разговоре с Тарасовым-Родионовым шла о приветственной телеграмме «первому гражданину свободной России», которую Лев Каменев якобы отправил в марте 1917 года из Ачинска, где находился в ссылке, великому князю Михаилу — в знак приветствия в связи с отречением от престола.
По трезвому размышлению ничего катастрофического в этой телеграмме нет — ну радуется большевик, что монархия самоустранилась и путь к власти свободен.
Однако царизм к 1925 году воспринимался как абсолютное, объективное зло. В неоконченной поэме «Гуляй-поле» Есенин так и пишет: «Монархия! Зловещий смрад!»
Любая связь с представителями царской фамилии — тем более приветственные телеграммы великим князьям — воспринималась как компромат.
Ситуацию усугубляло то, что в те же декабрьские дни в Москве проходил XIV съезд ВКП(б), где блок генерального секретаря ЦК Сталина вступил в прямое противостояние с объединившимися Зиновьевым и Каменевым.
На том съезде история с телеграммой не всплывёт, но годом позже, в декабре 1926-го, на VII расширенном пленуме Исполкома Коминтерна произойдёт знаменательная перепалка.
Сталин во всеуслышание объявит:
— Дело происходило в городе Ачинске в 1917 году, после Февральской революции, где я был ссыльным вместе с товарищем Каменевым. Был банкет или митинг, я не помню хорошо, и вот на этом собрании несколько граждан вместе с товарищем Каменевым послали на имя Михаила Романова…
Каменев с места выкрикнул:
— Признайся, что лжёшь, признайся, что лжёшь!
Но Сталин продолжал:
— Телеграмма на имя Романова как первого гражданина России была послана несколькими купцами и товарищем Каменевым. Я узнал на другой день об этом от самого Каменева, который зашёл ко мне и сказал, что допустил глупость.
Безусловно, телеграмма не могла быть главным козырем во внутрипартийном противостоянии; тем не менее при помощи этого факта Каменева морально добивали.
Возникает вопрос: откуда вообще Есенин узнал об этой телеграмме?
Дело в том, что скандал с телеграммой — никакая не тайна.
На том же заседании Сталин обещал собрать подписи большевиков, знающих, что это правда.
В ситуацию были вовлечены многие. Разговоры на эту тему давно шли на самых разных уровнях и этажах.
Немудрено: ещё в 1917 году казус с телеграммой Каменева освещали во многих антибольшевистских газетах. Более того, уже тогда «Правда» была вынуждена выступать с опровержением. Тоже мне секрет.
К 1925 году Есенин давно отвык следить за политической борьбой — в последние годы его никто и никогда не видел с газетой в руках. Но в 1917-м он самым серьёзным образом наблюдал за всем происходящим и уже тогда дружил с заведующим редакцией «Правды» Устиновым, бывал в редакции и, естественно, читал «Правду» — он же чуть в партию не вступил.
Имажинисты ходили к главе Моссовета Каменеву, так что, однажды узнав о телеграмме — прочитав про неё в газете — вряд ли могли о ней забыть. В конце концов, Каменев не какой-то рядовой большевик, исчезнувший из поля зрения, а один из вождей.
О телеграмме Есенин мог слышать и от Чагина — человека Кирова, которого Сталин на тот момент практически подготовил к управлению Ленинградом.
А мог — за кавказскими столами, где заседало партийное руководство и куда звало Есенина разделить с ними трапезу.
Услышал — и в нетрезвом задоре подурачил Тарасова-Родионова веселья ради.
То, что Сергей Александрович порой забавлялся подобным образом, известно.
Причём не только в пьяном виде, но и в трезвом тоже.
Все мемуаристы, видевшие его в тот день, отметили: Есенин был во хмелю.
В десять утра он зовёт Тарасова-Родионова в пивную не опохмеляться: Есенин уже пришёл поддатый, о чём Тарасов-Родионов честно сообщает.
Поэт именно блефовал.
Никакой телеграммы ни у него, ни у его друзей не было.
Что, великий князь Михаил отдал ему эту телеграмму в 1917 году?
Или кто?
Чтобы вообразить себе ситуацию, при которой некие заговорщики решили передать телеграмму Есенину, фантазию надо иметь богатую.
«У кого бы спрятать документ? Чтоб — надёжно?»
«А вот Серёге давай передадим — наш человек».
Серёге, который: а) не имеет дома; б) пьёт в чёрную голову; в) раз в месяц попадает в пьяный скандал с задержанием и досмотром; г) не в состоянии навести порядок даже в собственных рукописях, которые хранятся сразу у нескольких его женщин; д) раз в квартал становится фигурантом очередного уголовного дела, в рамках которого его постоянно ищут участковые в любой из квартир, где он останавливается, — и так далее, длиной во весь алфавит.
А «надёжный человек», у которого телеграмма хранится, — не иначе, Приблудный.
Два кремня.
* * *
Тем не менее Тарасов-Родионов мог рассказу в пивной поверить. Судя по его мемуарам, если не поверил, то как минимум заинтересовался.
Если заинтересовался — мог кому-то доложить?
Ну, наверное.
Но если бы доложил, едва ли стал бы описывать это в своих воспоминаниях, правда? Тарасов-Родионов первым догадался бы, что с есенинским суицидом что-то не так, и почувствовал бы за собой очевидную вину. Если донёс — к чему ещё и рассказывать об этом, что за достоевщина?..
Но допустим — просто допустим, — что всё-таки кому-то передал эту информацию. Устно.
(Никаких подтверждений передачи информации Тарасовым-Родионовым нет: мы, увы, сами продолжаем плодить домыслы.)
Так кому Тарасов-Родионов мог её передать?
Здесь возникает дилемма.
Мы уже писали, что в глазах авторов версий есенинской гибели она должна была иметь оттенок почти ритуальный. Было бы идеально, если бы убийство поэта заказал Троцкий.
Увы, Троцкого к этой истории подшить никак не получается.
Во-первых, он к тому моменту потерял все свои посты и не принадлежал ни к одной из группировок, в том числе и потому, что Зиновьев и Каменев в своё время приложили все усилия, чтобы поломать его политическую карьеру. На пленуме ЦК в январе 1925 года Зиновьев и Каменев требовали исключить Троцкого из партии.
К Троцкому в рассматриваемых нами специфических работах о Есенине часто применяется эпитет «всесильный»; но на описываемый момент это было категорически не так. С января 1925-го (то есть без малого год) Троцкий уже не нарком по военным и морским делам СССР и не председатель Реввоенсовета. Грубо говоря, он просто носитель своей фамилии, обрушившийся в партийной иерархии. Он оставался членом Политбюро, но ему уже было объявлено, что в случае нарушения им партийных решений ЦК его тут же исключит. Только в мае 1925 года Троцкий получил три, прямо скажем, совершенно издевательских должности — председателя Главного концессионного комитета, начальника электротехнического управления и председателя научно-технического отдела ВСНХ. Так Троцкого перевели в прямое подчинение Дзержинскому.
Приказ провернуть такое дело Троцкий не мог отдать никому — у него не имелось таких людей; всё посыпалось бы на первом же этапе.
Во-вторых, Троцкий точно не стал бы, даже если бы имел возможность, спасать Каменева, организовывая охоту на по-человечески симпатичного ему Есенина. Все источники, которые могли по легальным и нелегальным каналам приносить Троцкому известия об отношении к нему Есенина, сходились бы в одном: поэт, прямо скажем, очарован вождём. Пытающиеся доказать обратное должны в таком случае признать: Есенин с середины 1923 года последовательно врал — в «Железном Миргороде», в стихах, в поэмах, в анкетах. Два с половиной года подряд!
Причём врал ещё и без особой выгоды: Троцкий, как уже говорилось, на глазах терял былое влияние.
Раз за разом слыша, сколь тепло Есенин о нём отзывается, Троцкий мог испытывать к нему исключительно благодарность: многие товарищи уже бесстыдно отвернулись, а этот сочинитель — нет.
Якова Блюмкина лепят к мнимому убийству Есенина, конечно же, не случайно — до какого-то момента он был человеком Троцкого.
В известном художественном сериале о Есенине именно Блюмкин изображён в качестве ночного визитёра в гостиницу «Англетер». Тысячи и тысячи зрителей убеждены теперь в его причастности к смерти любимого поэта.
Между тем специалистам известно, что всё это — безосновательный навет.
Блюмкин на тот момент, как мы помним, работал в системе О ГПУ и подчинялся Дзержинскому. Дзержинский ориентировался на Сталина.
Ещё в середине 1925 года по заданию ОГПУ Блюмкин был приставлен к Троцкому с вполне недвусмысленными целями: присматривать и докладывать.
Троцкий объезжал предприятия с инспекцией качества продуктов (достойная работа для «всесильного вождя»!), а Блюмкин следовал за ним в составе дополнительной спец-комиссии ОГПУ.
Работавший сотрудником аппарата ЦК ВКП(б) помощник Сталина, впоследствии перебежчик Борис Бажанов вспоминал: «…как ни наивен был Троцкий, но функции Блюмкина в комиссии были для него совершенно ясны».
Известно, что на одном из хозяйственных заседаний Блюмкин пытался выступить, но Троцкий его оборвал: «Вам, партийное око, слова не давали!» — причём, явно издеваясь, назвал его «товарищем Блюмкисом».
«Из комиссии Блюмкин вышел ярым врагом Троцкого», — пишет Бажанов.
К ноябрю 1925 году Блюмкин получил пост начальника отдела в Наркомате торговли, занимая там одновременно с десяток разных должностей.
6 ноября Блюмкин был отправлен в командировку на Украину, где возглавил межведомственную комиссию по промышленным делам из представителей Наркомата внешней и внутренней торговли, ВСНХ, Наркомата Рабоче-крестьянской инспекции и др.
Комиссия выехала на Украину на два месяца. То есть до 1926 года.
Это — факты.
Существует справка Центрального архива Министерства безопасности Российской Федерации, где чёрным по белому прописано:
«Документами, подтверждающими версию о „преследовании С. Есенина Я. Блюмкиным по заданию ГПУ“ ЦА МБ РФ не располагает».
Кроме того:
«Архив Министерства не располагает материалами, подтверждающими нахождение Я. Г. Блюмкина в Ленинграде в период, предшествующий самоубийству поэта (ноябрь-декабрь 1925 года)».
На этом надо поставить точку — хотя бы потому, что обвинять человека в причастности к преступлению, не имея для этого вообще никаких оснований, а руководствуясь лишь собственной фантазией, — это, для начала, по-человечески некрасиво, а кроме того, унизительно для всякого исследователя, дорожащего своей репутацией.
* * *
Другая версия: погоня за Есениным была организована по инициативе самого Льва Каменева, отправившего злополучную телеграмму.
Но Каменев управлял Москвой, а не Ленинградом, и тоже терял свои позиции.
18 декабря 1925 года он был переведён из членов Политбюро ЦК ВКП(б) в кандидаты. Никакого клана за ним не стояло. Кроме того, Каменев являлся по типу человеком не радикальным, в известном смысле «буржуазным». Подобных методов он никогда не практиковал.
Запустить эту бредовую карусель, описанную в представленных нами версиях, Каменев был просто не в состоянии: с чего бы ленинградская милиция, ленинградские судмедэксперты, ленинградские литераторы стали играть в эту дурацкую игру?
В подобном случае и так, очень мягко говоря, шаткая версия усложняется до полного абсурда.
Усложнённый вариант: теряющий власть Каменев просит Зиновьева, чтобы его люди отобрали у Есенина телеграмму. И Зиновьев бросается Каменева спасать.
Тоже сомнительно (зачем Зиновьеву впутываться в дело с позорной телеграммой?), но допустим.
Зиновьев пока ещё, хотя и последние дни, сидит на Ленинграде; так чего ему огород городить? Прислал бы к Есенину милиционеров, они перетрясли бы его вещи — делов-то.
Не нашли бы ничего в есенинских чемоданах, отвезли бы его в арестантскую на каких-нибудь спонтанных основаниях. Там и договорились бы: «Сергей Александрович, отдайте листочек, вам не надо».
Но если бы события пошли по описанному конспирологами сценарию, то, учитывая последующий запуск репрессивной машины, сожравшей многих фигурантов мнимого есенинского убийства, эта информация, конечно, тут же выплыла бы.
Читаем воспоминания Чагина:
«В конце декабря я приехал в Москву на Четырнадцатый съезд партии. В перерыве между заседаниями Киров спросил меня, не встречался ли я с Есениным в Москве, как и что с ним. Сообщаю Миронычу: по моим сведеньям, Есенин уехал в Ленинград.
„Ну что ж, — говорит Сергей Миронович Киров, — продолжим шефство над ним в Ленинграде. Через несколько дней будем там“.
Недоумеваю, но из дальнейшего разговора узнаю: состоялось решение ЦК — Кирова посылают в Ленинград первым секретарём губкома партии».
Киров вступал в управление Ленинградом! Киров, который Есенина очень любил!
Если бы при нём хоть одна мышь пискнула о том, что поэта загубили, там всё вверх дном перевернули бы.
Не тогда, так потом — хоть однажды, но что-то во всех этих многосоставных конструкциях сломалось бы, заискрило.
В 1930 году попал под суд, а затем сел Николай Горбов, составлявший протокол в «Англетере». Сам он считал, что упекли его за критику милицейского и партийного руководства. Чего ж не рассказал всей правды? Отомстил бы обидчикам.
В 1936, 1937, 1938, 1939-м на чьих угодно допросах — или в чьих угодно доносах — хоть намёком, но выявилась бы вдруг «страшная истина».
В протоколах допросов самого Григория Зиновьева, например. Он уж в чём только не признался!
Или в протоколах допросов репрессированного поэта Василия Князева, репрессированного критика (и «чекиста») Павла Медведева, да того же несчастного Эрлиха, взятого в 1937-м. Там целая очередь из якобы причастных и впоследствии репрессированных, которые могли «расколоться», попытаться быть полезными следствию. Не сами ведь убивали поэта, вот и нашли бы возможность потянуть время, продлив следствие по собственному делу.
Во времена, когда лепили — вдохновенно, умело — ирреальные заговоры, неужели не использовали бы в своих целях заговор реальный?
Конечно, использовали бы.
Просто его не было.
Наконец, в версии, по которой за всем стоит Зиновьев, увы, недостаёт одного звена.
В ней писатель Александр Тарасов-Родионов должен быть человеком Каменева или Зиновьева.
И тут авторов концепции подстерегает обидная закавыка.
* * *
Тарасов-Родионов родился в мелкопоместной семье дворян Черниговской губернии. Был членом партии большевиков с 1905 года. Участвовал в Первой мировой, к 1916 году дослужился до офицера, но при этом занимался партийной работой, в связи с чем в июле 1917-го был арестован как агитатор. Находясь в Петропавловской крепости, написал покаянное письмо на имя секретаря министра юстиции Временного правительства: «Я виноват и глубоко виноват в том, что был большевиком».
Октябрьская революция вернула его в большевистские ряды.
25 октября он участвовал в захвате Зимнего дворца и здания Центрального банка.
Тарасова-Родионова можно увидеть на групповой фотографии Военной организации ЦК РСДРП(б) 1917 года.
Однако история с покаянием вскрылась, и в 1918 году его исключили из партии, оставив возможность искупить вину службой.
В 1918–1919 годах Тарасов-Родионов работал в армейском трибунале на Царицынском фронте.
В итоге в 1919 году по инициативе Сталина Петроградский комитет партии восстановил Тарасова-Родионова в РСДРП(б). Причём Сталин лично за него поручился.
В 1920 году Тарасов-Родионов участвовал в советско-польской войне.
Высшая его командная должность — начальник штаба армии.
Позже Сталин перевёл Тарасова-Родионова в Москву. Более того, обсуждалась возможность назначения его на должность секретаря Сталина.
В 1921 году Тарасова-Родионова снова исключили — за неверную информацию о партийном стаже (без учёта исключения в 1918 году), но в 1925-м опять восстановили.
В том же году отдельным изданием была опубликована повесть Тарасова-Родионова «Шоколад», изменения в которой были в буквальном смысле согласованы со Сталиным.
Тарасов-Родионов не был человеком ни Каменева, ни Зиновьева, ни Троцкого.
Если он и мог на кого-то надеяться в 1925 году, то лишь на своего руководителя и благодетеля, генерального секретаря ЦК.
Когда бы ему пришло в голову доложить хоть кому-то о разговоре с Есениным, он, естественно, пошёл бы к Сталину.
В декабре 1925 года пресловутая телеграмма Сталину не помешала бы.
Не то чтобы всё было завязано на неё — к тому моменту Сталин уже одержал победу на съезде и без телеграммы, — но пригодилась бы.
Однако, как только мы принимаем такой вариант, версия с ночным визитом неизвестных к Есенину становится совсем смехотворной.
Зачем Сталину такие сложности, раз ему было подконтрольно ОГПУ?
Накануне XIV съезда партии Дзержинский сказал Надежде Крупской о блоке Зиновьева и Каменева: «Это современный Кронштадт». То есть это — предатели. Феликс Эдмундович отработал бы любую задачу по сталинскому приказу.
Есенина в рамках его последнего уголовного дела можно было взять под арест и, убедительно побеседовав с ним, телеграмму забрать. Или узнать имя товарища, у которого она пылится в закрытом ящике стола.
Есенин — знаменитый поэт. Даже так: самый знаменитый поэт. Сталин очень долгое время относился к литераторам с повышенным вниманием, явственно нуждаясь в их поддержке.
Ольга Ивинская утверждала, что в конце 1924-го — начале 1925 года имела место встреча Сталина с Есениным, Маяковским и Пастернаком. Ивинская настаивает, что об этом ей несколько раз говорил сам Пастернак. В реальности этой встречи есть сомнения, однако для общей картины штрих всё равно немаловажный.
Лично товарищ Дзержинский с Есениным самым тёплым образом и поговорил бы.
Что-что, а спасать Каменева ценой своей жизни Есенин точно не стал бы.
К тому же, если бы Сталин затеял дурацкое представление с имитацией самоубийства — в городе, который полон людьми Зиновьева, — никакая милиция не стала бы покрывать это безобразие. Всё сразу вскрылось бы, и у Зиновьева на съезде разом появились бы на руках отменные козыри.
Но Сталин не отдавал подобных приказов.
Почему?
Разумный ответ один.
Сталин вообще ничего об этом не знал. Тарасов-Родионов никому не сообщал о разговоре. Написав воспоминания, отдал их на хранение Ивану Евдокимову и этим ограничился.
Никакой кровавой бани для русского поэта в Ленинграде не устраивали.
Никаких шизофренических инсценировок.
* * *
В числе первых пришедших в «Англетер» после самоубийства Есенина был поэт Николай Леопольдович Браун (1902–1975).
Его сын, тоже сочинитель, автор песен, отсидевший при советской власти десять лет по статье 70 УК РСФСР («Антисоветская агитация и пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти»), спустя 21 год после смерти отца вдруг со ссылкой на него сообщил в издании «Новости Петербурга» (№ 10 за 2006 год) страшные подробности смерти Есенина.
Погиб Есенин, согласно Брауну-младшему, явно ознакомившемуся с другими версиями убийства поэта, в результате пыток при допросе.
Из личных открытий Николая Брауна стоит отметить несколько.
«Не случайно Сергей Есенин перед отъездом из Москвы в Ленинград дома у своей бывшей жены Анны Изрядновой сжигал бумаги в кухонной плите. Среди них наверняка были и переданные ему Ганиным для распространения за рубежом, в частности, в Италии».
(Фантазия в чистом виде. К тому же жёг не в кухонной плите.)
«Чем и как был пробит лоб Есенина? Такой вопрос возникает при взгляде на одну из посмертных масок, где в проломе над переносьем две дыры. В ЧК имелись для этой цели молотки с острыми концами-клювами».
(Да-да. Все об этом знают.)
«Браун с Лавренёвым категорически отказались подписаться под протоколом, где говорилось, что Есенин покончил с собой».
(В пятом номере гостиницы «Англетер» находились более десяти человек, но никто не отметил этого отказа, не рассказал ни жёнам, ни друзьям, не проговорился в дневнике, пока 71 год спустя всё не «вскрылось».)
«Протокол был составлен даже на первый взгляд неумело, примитивно. Но под ним уже стояли подписи сотрудников ОГПУ Вольфа Эрлиха и Павла Медведева».
(В книжке Кузнецова вообще почти все — «сотрудники».)
«У отца была замечательная память. Но он намеренно не писал воспоминаний, не хотел даже слышать об этом».
Воспоминания отца между тем есть.
Сын об этом знает, но уверяет, что отец написал только то, что «могло быть опубликовано в советской печати».
Мемуары Брауна-старшего были написаны за год до смерти и опубликованы в журнале «Москва» (№ 10 за 1974 год). Никакого отношения к версии сына они не имеют.
Браун-старший вспоминал: «Часов в 11 утра раздался телефонный звонок. Взволнованный голос критика П. Н. Медведева сообщил страшную весть: в номере гостиницы „Англетер“ покончил с собой Сергей Есенин».
Зачем Браун пишет про «взволнованный» голос сотрудника ОГПУ? Мог бы намекнуть, сказав, что голос был на удивление спокойным.
«Вместе с Лавренёвым мы поспешили туда.
В номере гостиницы, справа от входной двери, на полу, рядом с диваном, лежал неживой Есенин.
Белая шёлковая рубаха была заправлена в брюки, подпоясанные ремнём.
Золотистые волосы его были откинуты назад. Одна рука, правая, в приподнятом, скрюченном состоянии находилась у самого горла. Левый рукав рубахи был закатан. На руке были заметны следы надрезов — Есенин не раз писал кровью».
Зачем уточняет про то, что надрезы Есенин делал с целью использовать кровь вместо чернил? Знал же «правду» — Есенина пытали.
Браун-старший перечисляет поимённо десятерых литераторов, находившихся в номере, излагает увиденное и свои выводы:
«…судя по всему, Есенин поставил в левом переднем углу стол, на него столик, стул, дотянулся до изгиба у потолка тонкой трубы парового отопления, зацепил за неё верёвку от чемодана и в решительную минуту оттолкнул из-под ног установленную им опору.
Рука, застывшая у горла, свидетельствовала о том, что в какое-то последнее мгновение Есенин пытался освободиться от душившей его петли, но это было уже невозможно. Мы долго выпрямляли застывшую руку, приводя её в обычное положение.
На лбу Есенина, у переносицы, были два вдавленных, выжженных следа от тонкой горячей трубы отопления, к которой он, по-видимому, прикоснулся, когда всё было кончено».
Из текста со всей очевидностью явствует, что Браун — старший нисколько не сомневался в самоубийстве Есенина. Ни одного даже малейшего намёка на сомнения его текст не содержит.
Далее Браун-старший пишет про Эрлиха («сотрудника ОГПУ», чья подпись уже стояла под протоколом, который Браун якобы не стал подписывать).
«…Эрлих сокрушался о том, что после запрещения Есенина прочитать записку тут же, в момент её передачи, он, по возвращении домой, сразу же не прочитал её. А поздно ночью, уже к утру, он проснулся как от внезапного толчка, вспомнил о записке, вскочил с постели, потянулся к пиджаку, и тут только, прочитав записку, ахнул, немедленно оделся, выбежал на улицу. Транспорт уже не работал. По пути встретился извозчик, довёз до гостиницы… Эрлих стучался в номер, разбудил Устиновых. Но уже было поздно…»
Вывод Брауна-старшего: «Всё это я считаю себя обязанным сказать, чтобы восстановить истину, чтобы отвести попытку вольно или невольно бросить тень на честное имя поэта Вольфа Эрлиха, доброго и бескорыстного друга Сергея Есенина…»
Собственно, всё.
Зачем Браун-младший публично несёт околесицу, каждым своим словом противореча сказанному его собственным отцом, вопрос философский.
* * *
Литератор Юлия Беломлинская изложила иную версию. Благосклонности Есенина всю жизнь добивались несколько его приятелей с нетрадиционными гендерными предпочтениями: как началось в юности, так и не закончилось никогда. В ночь его самоубийства из-за этого случилась драка. Короче, убили и после убийства повесили.
Читаешь — и пугаешься. Одна беда: доказательств — ноль.
Версия Дмитрия Доброва: конфликт Есенина с ленинградскими ответственными работниками, имеющими «чёрный» бизнес.
Конфликт начался в ресторане. Есенин пригрозил, что нажалуется на них Кирову. Те решили нового начальства не дожидаться. Избили, убили, а после убийства повесили.
Эта версия, конечно, избавляет Зиновьева и Сталина от необходимости, имея все технические и организационные возможности, совершать несусветные глупости. Но, по совести, и она тоже завиральная и ни на чём не основанная.
Ну, предположим, Есенин с кем-то поссорился в ресторане. А с кем конкретно? А где этот ресторан? А где свидетели? А почему в ресторане, а не на ипподроме? не в цирке? не в театре?
Валерий Мешков, автор вышедшей в 2013 году брошюры «Убийство Есенина — преступление государства», железной хваткой вцепился в фотографа Моисея Наппельбаума: «Очевидно, что к этому делу он был допущен как человек „политически надёжный“ и проверенный ГПУ».
Рассмотрев фотографии Наппельбаума, Мешков увидел вот что: «…заметно явное повреждение волосяного покрова правой брови, в результате она выглядит гораздо уже и короче левой брови. Не исключено, что волосы могли просто обгореть в результате выстрела в упор, а под правой бровью — входное отверстие пули».
Кто-то может объяснить, зачем вызывать известного фотографа, который фотографирует Есенина, якобы с раной на лице и фотографии не ретуширует, когда можно прислать своего фотографа из милиции, который подкрасит, подмажет и сделает карточку мёртвого Есенина в лучшем виде?
Ответ Мешкова: потому что Наппельбаум лично для Сталина фотографировал — и уже Сталин принимал решение, убийство это или самоубийство.
Даже как-то неудобно всё это пересказывать. Сталин на съезде, ему срочно доставляют снимки: «Иосиф Виссарионович, вот взгляните, надо принять решение по фальсификации. Фальсифицируем?»
Господи, господи.
На самом деле Наппельбаума позвали, потому что умер известный поэт. Четыре года назад Наппельбаум так же фотографировал мёртвого Блока. И это единственные фотографии мёртвых литераторов среди его работ.
Всё остальное в книжке Мешкова никакой критики не выдерживает.
У Есенина ужасная рана в районе брови — вполне возможно, дырка от выстрела в упор; при этом в комнате — толпа писателей, художников, сын Наппельбаума. Ну и что? Они ж ничего не заметят. Или заметят, но смолчат.
Так, что ли?
То есть ни участник Гражданской войны Борис Лавренёв, ни участник Первой мировой Михаил Слонимский, которых в ОГПУ никто пока не определял, не скажут: «Товарищ милиционер, вы с ума сошли? Какое повешение? Его застрелили!» — или: «Его забили молотком!»
Как вы это себе представляете? Просто объясните — как?
Далее Мешков утверждает, что Есенин вообще не висел в петле; все видевшие его повешенным, конечно же, лгут.
У предыдущих конспирологов хотя бы повешение было — а тут и его нет.
Давайте тихо спросим: зачем тогда Горбову сочинять протокол о повешении, если его просто могли прислать с револьвером, который он аккуратно вложил бы в руку Есенина и написал бы, что тот застрелился?
Да ни за чем; надоели вы со своими вопросами.
В книжке Татьяны Андреевой «Как был убит Сергей Есенин» (2016) слежку за поэтом с 1921 года, по приказу Сталина, вела Анна Берзинь (не шутка!). Сотрудником ГПУ был врач Александр Яковлевич Аронсон, лечивший Есенина в московской психиатрической клинике (не шутка!). В Ленинград 23 декабря Есенин выехал в одном вагоне с Кировым (не шутка!). В Ленинграде жил не в «Англетере», а на квартире Эрлиха (не шутка!). Николай Клюев в 1923 году был завербован ГПУ, чтобы следить за Есениным (не шутка!). В убийстве Есенина также участвовал писатель Всеволод Иванов, по приказу Сталина срочно выехавший в Ленинград (не шутка!). В ночь на 28 декабря Есенин спал в квартире Эрлиха; его сначала ударили ломом, а потом застрелили (не шутка!). Выстрел произвёл бывший муж Анны, Оскар Берзинь (не шутка!).
Потом труп отвезли в «Англетер». Андреева, правда, забывает, что нужно было привезти ещё чемоданы — четыре штуки, разложить их там… Всего сразу не учтёшь, когда такую сложную версию сочиняешь.
У Эрлиха в папочке уже лежало припасённое для этого случая стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья…», написанное, правда, Есениным, но ещё по дороге в Ленинград и не кровью, а красными чернилами.
Дальше — слабонервных просим отвернуться — цитата: «Эрлих решил обвести стихотворение, написанное красными чернилами, кровью Сергея Есенина и представить его как „предсмертную записку“. Далее Эрлих обводил букву за буквой этого стихотворения, каждый раз макая перо в огромную рану на правом предплечье Есенина. Кровь ещё не успела свернуться, и Эрлиху удалось обвести всё стихотворение. В верхней части листа, над стихотворением, упала капля крови, и Эрлих пером превратил её в свой символ — морду волка».
Воспоминания за Ушакова, Устиновых и многих других написал тоже Эрлих.
Показания за Елизавету Устинову дала Ида Наппельбаум, работавшая с Эрлихом в связке.
Петров, который ранее уже фигурировал в книге Виктора Кузнецова, — это Всеволод Иванов. Есенин его очень любил и почитал за первого прозаика Советской России, а он вот так. Сергей Миронович Киров, по мнению Андреевой, был «ключевой фигурой в деле убийства поэта».
(Не шутка, не шутка, не шутка!)
Доказательства? Пусть их ищут те, кто не желает верить в эту стройную картину.
Но если бы всех авторов версий «убийства» усадили в одну комнату, они бы подрались. У них ничего не сходится.
Каждая версия существует исключительно сама по себе.
Едва сопоставляешь с ближайшей соседней — сразу друг другу мешают.
Только реальности, в которой русский поэт Есенин, увы, повесился, не мешает ничто.
* * *
Пройдёмся по ключевым пунктам.
В ряде случаев будут приведены заключения участников комиссии по выяснению обстоятельств смерти поэта, состоявшей из ряда судебно-медицинских экспертов Министерства здравоохранения, работавшей, ни много ни мало, в течение четырёх лет.
Итак…
Пишут, что за Есениным постоянно шла слежка; с целью дестабилизировать поэта фабриковались уголовные дела — правда ли это?
Справка Центрального архива Министерства безопасности Российской Федерации гласит: «Появившиеся в печати утверждения о „сотнях документов“ в отношении Есенина, якобы „хранящихся в архивах бывшего КГБ“, не соответствуют действительности. В Центральном архиве МБ РФ хранятся два архивных уголовных дела на С. Есенина».
Доступ к этим делам открыт: они читаны-перечитаны. Ничего, подтверждающего конспирологические версии, в материалах этих дел не обнаружено.
Досье на Есенина?
Справка Центрального архива МБ РФ констатирует: никакого «досье» на Есенина, никаких оперативных материалов на поэта, собранных по итогам многолетней слежки и «прослушки», нет.
Следующий вопрос.
Чем на самом деле болел Есенин?
Изучив все имеющиеся документы (заключение профессора П. Б. Ганнушкина от 29 марта 1924 года, историю болезни от 5 декабря 1925-го, воспоминания современников), доктор-психоневролог с тридцатилетним стажем С. М. Субботина дала официальное заключение: «Полагаю, что в числе причин, приведших Сергея Александровича к трагедии 28 декабря 1925 года в „Англетере“, основная: его болезнь, а именно — психопатия, осложнённая в последние годы жизни поэта алкоголизмом».
Следующий вопрос.
«Подделанные» прощальные стихи Есенина — что думать по этому поводу?
Блюмкину или Эрлиху не было никакой необходимости сочинять стихи за Есенина.
Заговорщики могли всего одну фразу написать на листке: «Ухожу из жизни добровольно. Простите. Сергей Есенин».
Графологическая экспертиза подтвердила: стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья…» написано Есениным собственноручно. Методом микроспектрального анализа установлено, что написано оно кровью.
Неглубокого пореза на руке достаточно, чтобы нацедить крови не только для написания двух четверостиший, но даже более длинного стихотворения. (Приведём точные данные: Есенину понадобилось 0,2 миллилитра крови.)
Есенин и раньше использовал кровь вместо чернил. Нездоровая привычка, но что поделаешь.
Чтобы убедиться, что перед нами действительно есенинские стихи, достаточно иметь здравый смысл и минимальное уважение к имени поэта.
В его авторстве не сомневались ни Горький, ни Маяковский, ни Цветаева — абсолютные величины русской и мировой литературы.
Следующий вопрос.
Какое же это предсмертное стихотворение, если он потом целый день не вешался?
Такой же вопрос, кстати, задают и по поводу предсмертной записки Маяковского: написал — и два дня в кармане носил? Непорядок.
Это взрослые люди пишут. Взрослые серьёзные люди.
Если предсмертное — написал и сразу должен был повеситься…
Порой возникает ощущение, что разговариваешь с упрямыми, капризными детьми.
Следующий вопрос.
Если Есенин ехал умирать, зачем он вёз с собой чемоданы?
Самый большой есенинский чемодан вообще был как сундук, на гроб похож.
У Марины Цветаевой тоже был чемодан — и что?
…Посмотрел на эти бесконечные разноцветные галстуки — и всё понял.
Следующий вопрос.
Почему из 150 человек, живших в гостинице «Англетер», никто не оставил о Есенине ни строчки воспоминаний?
Надо ли всерьёз отвечать, что Есенина не обязаны были узнавать в лицо? Тем более что он выходил из номера считаные разы и мог элементарно никого не встретить.
О нём оставили воспоминания практически все, кто навещал его в гостинице «Англетер». Попытки представить эти воспоминания творчеством «чекистов» отдают идиотизмом. Никто не стал бы городить огород с целым сводом мемуаров.
Следующий вопрос.
Почему он был в лакированных ботинках? Это же неуместно!
Во-первых, в номере было прохладно: в восемь вечера Эрлих застал Есенина в накинутой на плечи шубе.
Во-вторых, Есенин достаточно долго жил в Европе, где очень часто ходят по дому в уличной обуви: у Айседоры в парижском особняке Есенин снимал ботинки, только когда спать ложился: в спальне на втором этаже. И то не всегда…
Есенинские лакированные ботинки — это, в конце концов, хороший вкус. Вешаться в носках? Отвратительно.
Следующий вопрос.
Почему верёвка на вертикальной трубе не сползла вниз?
Труба (вернее — две трубы, прямая и обратная) вверху имела поперечный изгиб, к которому была прикреплена верёвка.
Кроме того, трубы не были совершенно гладкими. На фотографиях видно, что на расстоянии примерно полутора метров от пола обе трубы удлинены посредством ввинчивания по нарезке. В результате на месте их соединения образуется укреплённое поперечной скобой утолщение — два кольца, диаметр которых минимум на полсантиметра превышает диаметр самой трубы.
Следующий вопрос.
Способен ли был Есенин дотянуться до трубы при высоте потолка 352 сантиметра?
Ответ: да, способен.
Приводим заключение комиссии по выяснению обстоятельств смерти поэта в составе судебно-медицинского эксперта высшей категории С. Никитина, судебно-медицинского эксперта 1-й категории И. Демидова в присутствии прокурора-криминалиста Генеральной прокуратуры РФ В. Соловьёва:
«Человек ростом 168 см при наличии подставки высотой 150 см может прочно закрепить витую (пеньковую, хлопчатобумажную, шёлковую) верёвку диаметром 0,6–1,0 см на вертикальной гладкой (окрашенной масляной краской) трубе диаметром 3,7 см на высоте 358 см».
Следующий вопрос.
Были ли в номере подставки высотой 150 сантиметров?
Да, были, причём несколько: маленький столик и стул (табуретка), тумба и даже огромный есенинский чемодан, который можно было поставить и вертикально, и горизонтально.
Куда сложнее было бы справиться нескольким людям, которым взбрело бы в голову повесить Есенина в этом номере. Отдельные конспирологи настаивают, что Есенина вешали ещё живого (иначе в их концепциях концы с концами никак не сходятся) и при этом были задействованы минимум три человека. Но так у них не получилось бы: надо было наставить на стол множество предметов мебели разной величины и устроить натуральный эквилибр.
Следующий вопрос.
Способна ли тонкая труба выдержать вес человеческого тела?
Прокурор-криминалист Генеральной прокуратуры Российской Федерации В. Н. Соловьёв, работавший в составе комиссии по выяснению обстоятельств смерти Есенина, констатирует: «Возникали большие сомнения, можно ли прикрепить к вертикальной трубе парового отопления верёвку таким образом, чтобы она удержала тело мужчины. Много раз меняли виды верёвки, типы узлов. Верёвка уверенно держала и 70, и 100, и 120 килограммов…»
Следующие вопросы.
Являлись ли журналист Георгий Устинов и поэт Вольф Эрлих сотрудниками ОГПУ? Как относиться к домыслам об участии Эрлиха в «инсценировке»?
В последний вечер Эрлих, выйдя от Есенина, сразу пошёл в гости к Михаилу Фроману, где был уже в районе девяти вечера. До двух часов ночи он сидел за дружеским столом в компании Лавренёва, Баршева, Спасского, Моисея Наппельбаума, Иды Наппельбаум, ещё нескольких человек. Ночевал у Фромана.
За столом Эрлих, как пишут мемуаристы, вёл себя весело и рассказывал всякие по-доброму смешные и забавные истории про Есенина.
Чтобы объяснить такое небывалое спокойствие, авторы версий друг за другом пишут об Эрлихе как о хладнокровном — да простит нас покойный — оборотне.
Между тем во всех воспоминаниях современников Эрлих фигурирует как открытый и добрый парень, до самой своей смерти гордившийся дружбой с Есениным.
Как правило, никто из знавших его ничего, кроме хорошего, о нём не говорит.
Николай Тихонов: «…Эрлих, встретившись первый раз с Есениным, так был им взволнован и потрясён, что с того дня стал сближаться с ним, и наконец это сближение закончилось большой и настоящей дружбой… Я знал его в комнатах, где спорят о стихах, или рассказывают разные истории, или поют народные песни, до которых он был большой охотник. Я знал его за дружеским столом, на лыжной прогулке, в ладожских лесах, в приневских болотах, на жарких писательских собраниях. Но лучше всего я его помню среди снегов Кавказа — весёлого, маленького, с огромным мешком за плечами, загорелого до черноты, смертельно уставшего и всё же смеющегося, с восторженным лицом смотрящего на всё необыкновенное вокруг себя… он оказался добрым товарищем. С ним можно было не опасаться трудностей горного путешествия…»
Матвей Ройзман: «Вольф Эрлих был честнейшим, правдивым, скромным юношей».
Безусловно, в последние два года жизни Есенина Эрлих был самым близким его товарищем. Все это отлично знали.
Галина Бениславская 16 июля 1925 года писала Есенину: «Из твоих друзей — очень умный, тонкий и хороший — Эрлих».
Сам Есенин подписал ему одну из своих книг так:
«Милому Вове и поэту Эрлиху с любовью очень большой».
Всё дурное про Эрлиха сочинили спустя полвека после его смерти. Буквально — из головы. Из ниоткуда. Для пущей убедительности.
И теперь Эрлих — чекист. Всех координировал.
А чего ж он, раз такой чекист и всё готовил, комнату не нашёл для Есенина, хотя тот об этом его просил, ещё находясь в психиатрической лечебнице?
Эх, люди…
Справка Центрального архива Министерства безопасности Российской Федерации: «Проведённой проверкой установлено, что Эрлих В. И. и Устинов Г. Ф. по учётам сотрудников органов госбезопасности Управления кадров МБ РФ в картотеке сотрудников ОГПУ — НКВД Государственного архива РФ (бывший ЦГАОР СССР) не значатся. Эрлих, по имеющимся сведениям, проходил службу в пограничной охране».
На сегодняшний день нет никаких хоть сколько-нибудь весомых оснований подозревать Вольфа Эрлиха в чём бы то ни было.
Возникает неловкое чувство, когда вроде бы верующие люди огульно, с использованием несусветных оскорблений, набрасываются на человека, расстрелянного в 35 лет и не способного защитить свою честь.
Они действительно думают, что таким образом спасают Есенина?
В 1928 году Эрлих написал стихи:
Спи, мой тихий! Спи, мой мальчик!
Спит мой старший брат.
Жил в лесу, был ростом с пальчик.
Не придёт назад.
Видно, думал — смерть нарядней,
Чем наш путь земной?
Ты, что день, то ненаглядней,
Лебедёнок мой!
Посмотри, плывут карнизы
Грудой лебедей,
Вьётся дым табачно-сизый
В комнате моей.
Скоро ль лебеди взовьются?
Что-то гладь и тишь.
Может, хочешь повернуться?
Может, закричишь?
На Ваганькове берёзки,
Клён да белый мех.
Что тебе наш ветер жёсткий
И колючий снег?
Там, в стране чудесно-белой,
Тополя шумят…
Спи, мой лебедь!
Спи, мой смелый!
Спи, мой старший брат!
* * *
По трезвом размышлении нельзя взять в толк, к чему вообще Есенина нужно было тянуть на четырёхметровую высоту.
Он мог перерезать себе вены в ванной. Мог с крыши прыгнуть. Мало ли на свете несчастных случаев или куда менее затратных способов самоубийства.
Нет, надо выбрать самый сложный.
Согласно некоторым версиям, труп принесли завёрнутым в ковёр.
(Гостиница! Гостиница, полная жильцов!)
Хотели бы убить — бросили бы в Неву. Или клиент угодил бы под машину: пьяный, что взять? Так хоть один водитель был бы в деле, а не половина Ленинграда.
Зачем эта комедия с вовлечением нескольких десятков людей, которых принудили писать воспоминания, подделывать документы, доставать липовые справки, расширяя, расширяя, расширяя круг вовлечённых?
Да ни за чем.
Вопиющая неприятность для авторов версий: есенинский номер был заперт изнутри.
Убийцы должны были в таком случае уйти через окно — но оно было закрыто.
Что же предлагают конспирологи?
О, это любопытно.
Нам говорят, что есть такие специальные отмычки, которые позволяют запирать дверь так, чтобы ключ оставался внутри.
Здесь есть взрослые люди, способные этому поверить?
Значит, в комнате прибираться толком не стали — каждый второй автор версий пишет, что убийцы «торопились» (на полу, к примеру, остался лежать канделябр); но поковыряться с отмычкой не поленились.
Шум же стоял! Драка! А в гостинице, повторяем, 150 человек находятся! Есть партийцы, которые вообще там постоянно живут! Какие, к чёрту, отмычки — захлопнули бы дверь и унесли ноги поскорей.
Именно невозможность незаметно устроить погром в номере в ночное время заставляет авторов версий «переселять» Есенина то в призрачную тюрьму по соседству, то вообще к Эрлиху домой.
Но жил он всё-таки в «Англетере», и с этим обстоятельством ничего не поделаешь.
Никто не слышал ни драки, ни погрома, ни тем более выстрела Есенину в лицо по одной опять же элементарной причине: не было ни драки, ни погрома, не выстрелов.
Толкнулся ногами — упал один или два предмета. Шум — на одно мгновение.
Сосед за стеной вздрогнул и перевернулся на другой бок.
* * *
Почему на место происшествия приехал обычный милиционер?
Комментирует старший прокурор Генеральной прокуратуры Российской Федерации Н. Н. Дедов: «Когда поступает сообщение о самоубийстве или обнаруживается труп умершего в парке, то на место преступления выезжает не полковник милиции, не старший следователь, а выезжает тот, кто обслуживает этот участок. Были ли основания направлять в гостиницу крупного специалиста? Я думаю, не было. Потому что вряд ли работники милиции Ленинграда воспринимали Есенина как выдающуюся личность. То есть всё шло обычным порядком».
Часто пишут о том, что акт о смерти Есенина написан с вопиющими нарушениями.
Да, действительно, там не указано время начала и окончания осмотра; не описана верёвка, не отмечено, как именно она была прикреплена к трубе, не измерена высота тумбы.
Горбов работал в милиции около двух лет — не самый серьёзный срок. В наши дни сотрудники, проработавшие в органах менее трёх лет, вообще не допускаются к выполнению подобных заданий. Но тогда время было другое: милиция создавалась практически с нуля, люди с многолетним опытом службы были наперечёт.
Тем не менее Н. Н. Дедов констатирует: «Сама процедура: как проведено дознание, как вынесено решение — соответствует закону, действовавшему в то время: Уголовно-процессуальному кодексу 1922 года».
И, конечно же, ошибки Горбова как раз ничего не доказывают.
Потому что — где тут логика заговорщиков?
«Безграмотного милиционера пришлём, чтоб тяп-ляп всё сделал».
Мощный замысел.
Если бы Горбов выполнял чей-то тайный приказ, он никогда бы не позволил к обеду набиться в комнату толпе народа.
Приехали бы нужные товарищи, выставили бы пост у дверей — и всё. Привезли бы своих понятых, оформили бы так, что комар носу не подточит.
Вместо этого Эрлих звонит Фроману; Фроман, женатый на дочери Наппельбаума Иде, звонит тестю, чтобы приехал сделать фотографии для истории; тот не хочет ехать до такой степени, что является с сыном Лёвой. Странно, что ещё тёща Фромана не пришла. Тоже мне заговорщики.
Горбов просит Лёву помочь ему снять повешенного. Он же может заметить что-нибудь! Или Лёва тоже чекист?
Почему его забыли авторы версий? Как так — все чекисты, а Лёва нет?
Да никак!
Горбову до Лёвы нет никакого дела: «Чего стоишь, малой, помоги лучше».
Наппельбаум фотографирует, Бродский и Сварог рисуют, писатели глазеют, подходят всё новые и новые зрители.
Такое было бы возможно только в двух случаях.
Либо все они — сексоты.
Либо никто ничего не скрывает. Потому что скрывать нечего, никто в этом не заинтересован, и никто таких приказов не отдавал.
Авторы версий вывернулись: специально запустили столько народа, чтобы все улики затоптали.
Ну да, ну да.
Вообще-то все вышеназванные есенинские знакомые подходили вдвоём-втроём в течение нескольких часов.
Любой из пришедших — в комнате, где реально была бы драка, — мог обнаружить что-нибудь непотребное: выбитый есенинский зуб, якобы вытекший глаз, след от сапога размером вдвое больше, чем есенинские ботинки, оброненную убийцами улику: перчатку, спички, партбилет — да что угодно.
Намеренное разрешение впустить художников и писателей — это, иного слова не придумаешь, чепуха.
Горбову было всё равно: он делал свою работу и ни о чём не переживал.
Комиссия, изучавшая обстоятельства смерти Есенина, перечислив ошибки Горбова, бесстрастно объявила: «Отмеченные дефекты существенного значения для решения вопроса о причине наступления смерти не имели».
Время начала и окончания осмотра мы и так знаем, тумба отображена на фотографии, верёвку видели все находившиеся в номере, а какой именно узел на ней был завязан — ну, какой-то, что нам с того?
Если бы действительно надо было что-то скрыть, Горбов не описывал бы в протоколе синяк на лице Есенина, порезы, царапины — вот где могли крыться проблемы. А он время забыл обозначить и верёвку описать…
Та же самая история с эпизодом, когда тело Есенина загрузили, чтобы в сопровождении другого милиционера отвезти в Обуховку. Все милиционеры, как мы знаем из рассмотренных версий, получили задание скрыть обстоятельства смерти поэта.
Но тут к дровням подошла неизвестная женщина и попросила:
— Покажите мне его.
Молодой милиционер тут же открыл мёртвое лицо.
Дальше, как вспоминает мемуарист, «милиционер весело вспрыгнул на дровни», а «извозчик так же весело тронул».
Ну да: удавили поэта, возят его с место на место, показывают лицо (якобы со следами побоев, а то и пыток) и весело вспрыгивают на дровни. Вообще не волнуются. Каждый день так делают. Хоть и юный милиционер, а посмотри, какая сволочь уже. Выдержка!
Или всё-таки авторы версий чего-то не понимают?
* * *
К акту, составленному А. Г. Гиляревским в Обуховке, имелось не меньшее количество претензий: нарушение порядка оформления, технические ошибки и прочее.
К примеру, один из авторов версий уверял, что подобные экспертизы должны были проводить минимум три специалиста.
Гиляревскому, выпускнику Санкт-Петербургской медицинской академии, в декабре 1925 года было 70 лет. Судя по всему, он имел достаточный опыт.
Уже в наши дни акт был внимательно проанализирован.
Профессор, завкафедрой судебной медицины Московского государственного медико-стоматологического университета, доктор медицинских наук Б. С. Свадковский сделал следующее заключение:
«1. Судебно-медицинское исследование тела С. А. Есенина было произведено судебно-медицинским экспертом А. Г. Гиляревским на основании отношения органов дознания, которые предоставили в распоряжение эксперта и материалы своего дознания. Такое оформление производства судебно-медицинской экспертизы практиковалось как в 20-е годы, так и значительно позднее, между тем как согласно уголовно-процессуальному закону экспертиза должна производиться только по постановлению судебно-следственных органов. Судебно-медицинская экспертиза в случае смерти С. А. Есенина относится к так называемой „первичной экспертизе“, которая обычно выполняется одним экспертом, а не тремя.
2. Акт судебно-медицинского исследования тела С. А. Есенина по построению, порядку изложения, терминологии в основном не оставляет сомнений в профессиональных познаниях эксперта А. Г. Гиляревского, а само исследование соответствует „Временному постановлению для медицинских экспертов о порядке производства исследования трупов“ (утв. НКЗ 05.05.1919). Несмотря на отдельные дефекты экспертного документа, особенно отчётливо выявляемые с точки зрения современной судебной медицины (отсутствие сведений об условиях, в которых производилось исследование, предварительных сведений, отдельных деталей трупных явлений, точной характеристики некоторых повреждений, отсутствуют также описания подъязычной кости, щитовидной железы и надпочечников и некоторые др.), заключение эксперта соответствует описательной части акта, и установленная причина смерти: „смерть Есенина последовала от асфиксии, произведённой сдавлением дыхательных путей через повешение“, — с судебно-медицинской точки зрения вполне достоверна и не вызывает каких-либо принципиальных сомнений или замечаний».
Чтобы не возникло сомнений в непредвзятости вердикта Б. С. Свадковского, акт был передан на проверку ещё нескольким экспертам: члену-корреспонденту Академии медицинских наук, директору НИИ судебной медицины профессору А. П. Громову и доктору медицинских наук, генерал-майору медицинской службы профессору В. В. Томилину. Они пришли к идентичным выводам.
Отдельные противоречия в акте Гиляревского, впрочем, всё-таки имеются.
Так, он пишет, что ноздри у мёртвого Есенина были свободны, в то время как на посмертных фотографиях явственно заметно, что они забиты предположительно рвотной массой и имелся, скорее всего, пищевой потёк изо рта.
Вероятно, кто-то сердобольный вытер Есенину лицо за те шесть часов, пока Горбов оформлял свои протоколы. Никто наверняка не знал, что этого делать нельзя.
Николай Браун, напомним, рассказывал, как он и ещё несколько писателей выпрямляли руку Есенина. Вот тогда и могли вытереть лицо.
И, наконец, последний спорный момент.
Часть акта Гиляревского была повреждена, и некоторое время её не могли восстановить.
Пока восстанавливали, появилась версия, что у Есенина была пробита лобная кость, причём часть мозга вытекла, а часть застряла в ноздрях.
Жуткая картина — которую, правда, тоже никто из зрителей, несколько часов толпившихся в пятом номере, не отметил.
Уже после всех этих «открытий» повреждённая часть акта А. Г. Гиляревского была восстановлена. В этой части акта значится: «кости черепа целы», «мозг весит 1920 грамм».
Значит, никто череп не пробивал. Ничего никуда не вытекало — есенинский мозг остался в его голове.
Чего о некоторых авторах версий с уверенностью не скажешь.
Наличие же рвотных масс (а не мозгового вещества) в носу и во рту напрочь, со стопроцентной точностью, исключает удар пистолетом, молотком, утюгом, ломом, выстрел в голову — при них рвоты быть не могло.
Подтверждает это только одно: человек удавился.
* * *
Но как всё-таки объяснить рану на лбу, якобы видную на фотографии?
Едва появились эти слухи, дочь Есенина Татьяна выступила с открытым письмом:
«Главным документом, подтверждающим, что произошло именно убийство, считается одна из фотографий Есенина в гробу… На лбу у покойного большое тёмное пятно, которое и воспринимают как след от удара, размозжившего череп.
Склоняясь над гробом вместе с матерью, я не видела следов ранения, лоб был чистый. Никогда не слышала, чтобы взрослые их видели. Авторы статей не сочли нужным задаться вопросом, как же могло получиться, что страшный след от раны — большое тёмное пятно — не замечено ни родными, ни друзьями, ни многими сотнями людей в Москве и Ленинграде, видевшими вблизи лицо покойного поэта».
В том случае, если бы у Есенина на лице была рана от удара тяжёлым предметом или отверстие во лбу от пулевого ранения, в число заговорщиков должен был попасть и скульптор Золотаревский, делавший посмертную маску (мы помним, в каком непринуждённом настроении тот исполнял свою работу).
Судебно-медицинский эксперт высшей квалификационной категории Э. И. Хомякова, исследовавшая гипсовую маску Есенина, констатирует: «Каких-либо морфологических признаков, характерных для действия острых, рубящих, колото-режущих и огнестрельных орудий, на представленной гипсовой маске не выявлено».
Не выявлено, извините.
Следом Бюро судебно-медицинской экспертизы Главного управления здравоохранения Московской области изучило пять посмертных масок Есенина — оригинал и четыре копии — и пришло к выводу: «Форма отображённых повреждений или следов от повреждений на лице поэта… даёт основание высказаться о том, что эти повреждения или следы от повреждений могли образоваться при контакте лица умершего… с тупым твёрдым предметом, имеющим цилиндрическую поверхность, в том числе с трубой отопления… Каких-либо отображённых следов действия колюще-режущих предметов, следов огнестрельных повреждений на посмертных масках не выявлено».
О том, что лицо Есенина было обожжено трубой, писали многие мемуаристы.
Но авторы версий и здесь нашли возможность зацепиться.
Откуда горячая труба, если Есенин вечером сидел в шубе, а утром, как отмечали мемуаристы, Горбов работал в шинели.
Прогреть огромную комнату — высота потолков три с половиной метра — в декабрьские дни крайне сложно. Ночью пустили пар, батареи могли греть час, два или три, потом нагрев остановили. Лицо, прижатое к самой батарее, за пару часов, естественно, было обожжено; комната при этом осталась едва нагретой. К утру всё окончательно выстудило. К тому же был сквозняк — входная дверь постоянно оставалась открытой.
Следующий вопрос: а как же побои и порезы на теле Есенина? Пишут, что его пытали, что его едва ли не насмерть забили и повесили в беспомощном состоянии.
Судебно-медицинский эксперт высшей квалификационной категории профессор А. В. Маслов в результате проделанной работы сделал заключение о характере повреждений на голове и теле Есенина: «Учитывая отсутствие указаний на черепно-мозговую травму, поверхностный характер резаных ран верхних конечностей, вдавление мягких тканей в лобной области само по себе и в совокупности с поверхностными резаными ранами не могли послужить конкурирующей причиной смерти или способствовать её наступлению».
Не могли.
Указанные повреждения, заключает Маслов, «относятся к лёгким телесным повреждениям».
Далее: «Резаные раны расположены в области, доступной для причинения их собственной рукой».
Авторы отдельных версий настаивают, что у Есенина были сломаны рёбра и отбита печень.
Перед нами фантазии — и ничего более.
В акте Гиляревского нет никаких указаний на это. Следов побоев не обнаруживается на посмертном фото тела Есенина, лежащего на столе раздетым после вскрытия.
В акте Гиляревского значатся только «тёмно-фиолетовый цвет нижних конечностей и точечные кровоподтёки на них» — последствие того, что Есенин достаточно долгое время провисел в петле.
Судебно-медицинский эксперт А. В. Маслов подводит итог: «Можно с уверенностью сказать, что на теле Есенина следов, характерных для борьбы и самообороны, не имеется. Отсутствуют, как установлено, и признаки черепно-мозговой травмы, и какие-либо повреждения, которые могли привести жертву в беспомощное состояние».
* * *
Пишут также, что на шее Есенина якобы отсутствовала странгуляционная борозда.
Нет, она не отсутствовала — Гиляревский в своём акте писал о «красной полосе на шее над гортанью».
Эксперт А. В. Маслов делает вывод:
«Судя по описанию, на шее поэта имелось то, что на профессиональном языке обозначается как одиночная, незамкнутая, косо восходящая снизу вверх, справо налево странгуляционная борозда.
Подобная борозда, как отмечалось, характерна для затягивания петли тяжестью тела, то есть при повешении. Особенностью такой борозды при повешении является неравномерность её глубины».
Судебно-медицинский эксперт С. А. Никитин в своё время обратил внимание на фотографию тела поэта после вскрытия: «При исследовании фотографии на секционном столе очень хорошо видна странгуляционная борозда. Причём при исследовании этой борозды мы отметили, что описание её локализации, направления точно соответствует описанной Гиляревским в акте. Кроме того, на фотографии хорошо видно то, что не отметил Гиляревский: в борозде чётко отпечатался рельеф петли. Видно, что это — витая верёвка, причём достаточно широкая, где-то около 0,8 см. Эта борозда имеет комбинированный характер, и её передние две трети представляют отпечаток верёвки, а задняя треть — это полоса, достаточно широкая, с чёткими контурами».
Никитин предполагает, что петля была изготовлена из двух предметов: верёвки, к которой привязан ремень, — как на есенинском чемодане.
Мог ли Есенин повеситься, фактически обмотав верёвку вокруг шеи, а не в «мёртвой» петле?
Маслов продолжает: «С профессиональной точки зрения петли бывают открытыми и закрытыми, и повеситься можно на любой из них».
У Есенина, пишет Гиляревский, «хрящи гортани целы». Авторы версий вопрошают: о каком самоповешении может идти речь? Ведь известно, что у повесившегося хрящи гортани под тяжестью тела сминаются, язык вываливается изо рта.
Маслов: «Далеко не в каждом случае повешения имеются повреждения хрящей гортани. Такие повреждения, напротив, наиболее часто встречаются при сдавливании шеи руками или удавлении петлёй. Тем более что петля на шее Есенина располагалась „над гортанью“. Кстати, зажатый между зубами кончик языка встречается именно при таком расположении петли — в верхней трети шеи. При подобной локализации петли хрящи гортани, как правило, не повреждаются. Петля вдавливается между гортанью и подъязычной костью, корень языка оттесняется кверху и кзади и прижимается к задней стенке глотки и мягкому нёбу, большие рожки подъязычной кости прижимаются к позвоночнику. Частота встречающихся при этом переломов подъязычной кости и щитовидного хряща колеблется в пределах от 3,4 до 15,8 %. Таким образом, в целом такой тип повреждений встречается всё же редко».
* * *
Попутно возникают мелкие вопросы.
Много пишут про разгром в номере.
Важно заметить, что никто из мемуаристов не отмечает, что в номере пытались прибраться.
Напротив, присутствующие курили, переходили с места на место, и с какого-то времени возник беспорядок.
Однако фотографии были сделаны практически в самом начале, до прихода большинства гостей.
И на этих фотографиях мы видим только упавшую за стол тумбу и канделябр, лежащий на полу.
Если злоумышленники пытались прибраться — расправить ковёр, убрать с него всё лишнее, — канделябр точно подняли бы: он мешал ходить, лежал на самом видном месте. Что угодно можно было бы не заметить — но канделябр с любой точки виден. Нет, оставили.
Почему? Да потому что там никого не было. Когда Есенин оттолкнулся и всё начало падать, канделябр тоже упал. И лежал себе.
Есенинская шуба, как он сбросил её с плеч, так и осталась на стуле. На столе видна аккуратно положенная шапка. Ковёр не задран и не сдвинут.
Ни одного признака жуткого противоборства.
Комната как комната.
Следующий вопрос: куда делись рукописи, лежавшие у Есенина в чемодане? Авторы версий называют то полную версию «Гуляй-поля», то «Пармёна Крямина», то целые повести, которые он якобы написал.
Чемодан Есенина выдали Зинаиде Райх.
Там действительно было несколько рукописей, три незавершённых наброска стихов, «Анна Снегина», напечатанная на машинке с поправками Есенина, — в общем, кипа бумаги.
Кто-то в здравом уме может вообразить себе, что убийцы разбирают рукописи и, скажем, «Гуляй-поле» забирают, а остальное оставляют? Такое ощущение, что люди никогда рукописей не видели — хотя бы в музее.
Рукопись — такая вещь, с которой самому автору зачастую сложно разобраться. Любые похитители взяли бы всё. Всё сразу.
Не было у Есенина с собой ничего нового. Иначе читал бы новое, а не «Чёрного человека» пять раз подряд.
Другой частый вопрос: куда делся пиджак Есенина?
В момент увоза тела в мертвецкую пиджака не нашли.
Напомним, когда накануне вечером Эрлих заходил за портфелем, Есенин сидел без пиджака, в накинутой на плечи шубе.
Возможно, уже тогда пиджака не было.
Предположим, заглянул Есенин днём к Устиновым и забыл пиджак у них.
Или пошёл в ресторан гостиницы «Англетер» и там случайно оставил.
Или пиджак лежал в одном из чемоданов, но никто не решился рыться в есенинских вещах — там он и затерялся.
Отсутствие пиджака не говорит ни о чём серьёзном.
Вопросами о пиджаке иногда намекают, что была драка и пиджак разорвали.
Если бы дрались — из лакированных туфель Есенин вылетел бы наверняка. А они на нём. На рубахе ни одной пуговицы не осталось бы. А они все на месте.
Отец и сын Куняевы предположили, что Есенина задушили этим самым пиджаком.
Существует также версия, что Есенина задушили подушкой.
Судебно-медицинский эксперт, профессор Медицинской академии А. В. Маслов комментирует: «Давайте прежде всего разберёмся, что же такое удушение не с обывательской, а с профессиональной точки зрения. Это — один из видов механической асфиксии. Удушение по способам препятствия дыханию подразделяется на две группы: от сдавления и от закрытия отверстий носа и рта (в данном случае — подушкой или пиджаком, как считают исследователи). Если это произошло, то должны остаться и характерные признаки, широко описанные в специальной литературе. Так, в последнем случае обнаруживается уплощение и некоторая деформация носа, губ, более бледная окраска прижатых частей лица. На слизистой оболочке губ, на дёснах возможны ссадины, кровоподтёки, порой ранки слизистой, иногда переломы зубов, а в полости рта, глотке и дыхательных путях — посторонние частицы. Однако эти признаки в акте не отмечены — ни их совокупность, ни какие-то в отдельности».
* * *
У Есенина на посмертных фото рука согнута в локте.
Считается, что это очень серьёзный довод, чуть ли не опровергающий факт самоубийства.
Всё как раз наоборот.
Если Есенина задушили подушкой или пиджаком либо застрелили, рука не осталась бы в таком положении.
Если бы его вешали живого и он пытался сопротивляться, после удушения мышцы сразу же расслабились бы и рука обвисла.
Если бы он при попытке его повесить — допустим и эту версию — цеплялся рукой за трубу, убийцы тут же выбили бы руку из-под трубы.
Согнутая рука как раз подтверждает, что Есенин был в комнате один.
Когда он вытолкнул опору из-под ног, случайно или инстинктивно схватился за трубу, согнув руку; рука, зажатая между стеной и трубой, вследствие окоченения осталась в том же положении.
В ряде версий шрамы на руке Есенина объясняются тем, что убийцы пытались распрямить согнутую руку и для этого полоснули лезвием по сухожилию.
Увы, и это допущение несостоятельно. Трупное окоченение наступает через два — четыре часа. Они что, сидели там, пока тело Есенина не окоченело, а потом стали распрямлять его руку?
Или это Горбов с утра приехал и начал незаметно для Моисея Соломоновича и Лёвы Наппельбаума кромсать труп?
Вариант, что Есенина повесили уже мёртвого и с окоченевшей рукой, отметается как противоречащий всей вышеприведённой фактуре.
Часто задаются вопросом: отчего же в таком случае рука не обожжена, как лицо?
Вопрос резонный, но не обескураживающий.
Кожа на лице всё-таки более чувствительная, чем на ладони. На лице всякая травма зримее и ярче. Ожог (покраснение) части ладони и (или) средних фаланг пальцев, к тому же полусогнутых, мог быть не столь заметен или — увы, допустимо и такое — пропущен Гиляревским.
В его акте, добавим, отсутствует и описание трупных пятен, хотя, согласно форме составления подобных документов, оно должно бы иметься.
Мы вправе считать это недостатками акта Гиляревского. Однако общей картины они не меняют и ни одну из версий не удерживают на плаву.
* * *
Теперь переходим к главным козырям версий об убийстве поэта: свидетельским показаниям и покаянным исповедям.
Из книги в книгу, из публикации в публикацию кочуют «воспоминания» художника Василия Сварога. Первым их привёл в своей книге Эдуард Хлысталов.
Но никаких воспоминаний Сварога, строго говоря, нет.
Есть материал журналиста В. Костылёва, опубликованный в газете «Вечерний Ленинград» в… 1990 году. Художника Сварога к этому времени давно не было в живых.
Откуда же взял это Костылёв?
Якобы приятель Сварога, журналист Иосиф Хейсин, рассказал молодому Костылёву в 1966 году то, что, в свою очередь, рассказал Хейсину сам Сварог в 1927-м.
При этом Хейсин (вернее, Костылёв) старательно воспроизводит в «монологе» Сварога всё то, что к 1990 году уже циркулировало в публикациях на тему насильственной смерти Есенина.
Напомним.
Сварог якобы предполагал, что Есенина опоили снотворным и ударили рукояткой нагана (неправда). Потом задушили удавкой (неправда — и опровергается легко: если Есенина сначала удушили, а потом повесили, должны быть две странгуляционные борозды, а у него одна). Потом закоченевшую руку Есенина пытались выпрямить, полоснув по ней бритвой «Gillett» (неправда). Потом Эрлих положил на стол предсмертное стихотворение (тоже неправда; причём Сварог знал, как было на самом деле).
Настоящий — не придуманный то ли Хейсиным, то ли Костылёвым, а реальный — Василий Сварог в номере «Англетера» был и произнести столько нелепостей подряд едва ли мог.
Перед нами, скорее всего, банальная мистификация, причём не очень продуманная.
Или, если вам так хочется, пересказ пересказа: история, услышанная Костылёвым за 24 года до публикации, повествующая о якобы сказанном Хейсину ещё сорока годами ранее.
Даже если предположить, что Сварог такое говорил (но почему-то за всю жизнь только Хейсину, а Хейсин — одному Костылёву), он всё равно ошибся в каждом своём утверждении.
Из разряда ещё больших казусов — следующая история.
В разгар появления всё новых и новых версий о событиях в гостинице «Англетер» майор запаса Виктор Титаренко поведал одному развлекательному журналу, специализировавшемуся на, как они это называли, «чудесных историях», что более двадцати лет назад в посёлке Ургау Хабаровского края, в бане, слышал рассказ бывшего зэка Николая Леонидовича Леонтьева. Тот якобы сообщил ему, что лично убил Есенина по заказу Троцкого. Дело в том, что у Троцкого в Ленинграде была любовница, которую Есенин у него отбил. И Троцкий велел Есенина кастрировать. Леонтьев вместе с Блюмкиным поехал кастрировать Есенина. Начали кастрировать, но Есенин оказал сопротивление, и Леонтьев его случайно застрелил, чем Блюмкин оказался очень недоволен.
Единственное, что нас заставило пересказать эту дикую историю, — тот прискорбный факт, что в несколько видоизменённом виде она послужила сюжетной канвой для финальной сцены известного телесериала о Сергее Есенине.
Чуть более правдоподобны воспоминания врача «скорой помощи» Казимира Марковича Дубровского, который якобы рассказал некоторые подробности вызова его смены в гостиницу «Англетер» жене, а та, десятилетия спустя, решила, наконец, открыть правду в письме Эдуарду Хлысталову.
Напомним, что (в пересказе жены) Дубровский увидел в номере «Англетера» «следы борьбы и явного обыска. На теле были следы не только насилия, но и ссадины, следы побоев».
Сразу скажем, что Дубровский действительно существовал.
Правда, работал он в 1925 году не врачом, как уверяла его жена, а медбратом.
Был ли он реально в тот день в гостинице, неизвестно: никакими документами это не подтверждается.
Ну, пусть был, не жалко.
Приехал, когда в комнате уже были люди. Горбов работал, кто-то курил, фотографы ходили с места на место, на полу лежал канделябр, за столом лежала тумба, на полу — раскрытые чемоданы. Может, табуретка ещё валялась, пока не подняли. Вот тебе и «следы обыска».
Про «насилие» мы уже писали: обожжённое лицо и порезанные руки вполне могли напугать молодого медбрата.
Вернулся домой и рассказал жене об увиденном.
Жена — спустя 65 лет — начитавшись разоблачений, написала Хлысталову письмо: вот и мой муж, вот и он…
Про то, что муж врачом тогда не был, за эти годы забыла — бывает.
Письма этого, кстати, никто не видел. Мог бы полковник Хлысталов его сфотографировать и опубликовать. К этой женщине съездил бы в гости — интересно же…
Ладно, на́ слово поверим. В любом случае в этом утраченном письме ничего такого нет. Дубровский увидел ту же самую комнату, которую видели в то утро более десятка литераторов, художников, фотографов.
Ещё более анекдотична упоминавшаяся нами ссылка Хлысталова на рассказ хирурга из Тульской области (неназванного), отбывавшего срок в Норильске, которому санитар (неназванный) рассказывал о шифротелеграмме, предписывавшей оперативным работникам распространять слух, что Есенин был английским шпионом и покончил жизнь самоубийством из страха понести ответственность за предательство.
И чего ж не распространили? Все бы поверили.
И напоследок.
Приведённые в одной из брошюр о гибели Есенина «воспоминания» Зои Александровны Никитиной, жены писателя Михаила Эммануиловича Козакова, о том, как она приходила в гостиницу «Англетер», — фальшивка, придуманная автором версии и остающаяся на его совести.
* * *
Ещё одна зацепка, которую тащат из версии в версию, — статья писателя Бориса Лавренёва «Казнённый дегенератами», опубликованная уже 29 декабря 1925 года в ленинградской «Красной газете» (№ 315, вечерний выпуск).
Утверждается, что Лавренёв чуть ли не прямым текстом написал о насильственной смерти поэта и едва не назвал его убийц.
Что, конечно же, не соответствует действительности.
Взволнованный и потрясённой смертью Есенина, Лавренёв пишет эмоциональную и, в сущности, несправедливую статью о том, что поэта погубила богема — явно подразумевается его имажинистское окружение в лице Мариенгофа и Кусикова:
«Литературные шантажисты, которые не брезгали ничем и которые подуськивали наивного рязанца на самые экстравагантные скандалы, благодаря которым, в связи с именем Есенина, упоминались и их ничтожные имена. Не щадя своих репутаций, ради лишнего часа, они не пощадили репутации Есенина и не пощадили и его жизни. Дегенерированные от рождения, нося в себе духовный сифилис, тление городских притонов, они оказались более выносливыми и благополучно существуют до сих пор, а Есенина сегодня уже нет. С их лёгкой руки, за ними потянулись десятки мелких хищников, и трудно даже установить, какое количество литературных сутенёров жило и пьянствовало за счёт имени и кармана Есенина, таская несчастного обезволенного поэта по всем кабакам, волоча в грязи его имя и казня его самыми гнусными моральными пытками».
Более того, в рукописном варианте статьи фамилии Мариенгофа и Кусикова были, но при публикации редакторы их сняли — потому что, конечно, перебор.
В статье Лавренёв прямо признаётся, что с Есениным не общался с 1918 года.
Именно это позволило ему делать такие скороспелые обобщения. Он, живший в Ленинграде, питался слухами и элементарно не знал ни быта Есенина и Мариенгофа в пору их обитания в Богословском переулке, ни с кем Есенин пил в 1923-м, в 1924-м и в 1925-м годах. Увы, чаще всего не с имажинистами.
Даже Ахматова, особенных симпатий к имажинистам не питавшая, заметила (цитируем дневники Лукницкого), что Лавренёв «не настолько знает имажинистов — не был близок с ними, чтоб так безапелляционно заявлять».
И добавила, что «Есенин не таковский, чтоб его приятели загубили, что он сам плодил нечисть вокруг себя, что, если б он захотел, такой обстановки не было бы».
Оставим в стороне эмоциональную сторону высказывания Ахматовой и скажем лишь, что утверждения Лавренёва действительно рисуют Есенина доверчивым деревенским пастушком, которого имажинисты практически шесть лет водили за нос.
Что, как мы помним, было не так.
Сразу понявший, кому адресованы обвинения, Мариенгоф обратился в правление Всероссийского союза писателей с просьбой или исключить его из союза, или «одёрнуть зарвавшегося клеветника Лавренёва».
Лавренёв ответил ему письменно: «Я же считаю себя в полном праве считать Ваше творчество бездарной дегенератской гнилью, и никакой союз не может предписать мне изменить моё мнение о Вас и Кусикове как о литературных шантажистах».
Пройдёт несколько лет, и Мариенгоф и Лавренёв помирятся и даже будут фотографироваться вместе; кажется, последний сам поймёт, что погорячился.
Как бы то ни было, к версиям убийства эта статья не имеет ни малейшего отношения — напротив, опровергает их.
* * *
В есенинском случае может тронуть не столько хотя бы одна из существующих версий — каждая из них осыпается либо сразу же, либо на пути к финалу, — сколько ощущение многоголосия. Кажущегося обилия слухов, доводов, сомнений. Ложного, впрочем, обилия, потому что из версии в версию кочуют одни и те же мнимые доказательства.
Человек, не бродивший в околофилологических болотах, может переспросить: разве бывает так много дыма — и без огня?
В том-то и дело, что только так и бывает.
Смерть вообще таинственна. Возле каждой смерти кормятся оголодавшие.
Смерть влечёт. Сильных — своя. Слабых — чужая.
Скажем, Пушкин.
Что гласят альтернативные версии его смерти, которых пруд пруди?
«Царский заговор с целью устранить вольнодумца». Практически как у Есенина.
На тему дуэли Пушкина написаны тома. Начиная с 1959 года пошли чередой отдельные публикации и целые книги с уточняющими или резко различающимися версиями.
Главная тема: фактически это была не дуэль, а убийство.
«Третье отделение знало о дуэли Пушкина с Дантесом, но намеренно отправило жандармов не на Чёрную речку»; «Почему на место поединка не вызвали врача и не составили подробного протокола?»; «Дантес был в нательной кольчуге»; «У Дантеса пистолет имел нарезной ствол, усиливавший убойную силу пули».
(Про Дантеса — всё неправда и легко опровергается. Сам поединок проходил в точном соответствии с условиями, подписанными секундантами.)
В одном месте пишут: «Пушкин был болен и сам написал злополучный пасквиль, чтобы спровоцировать императора». В другом: «Заговор масонов».
Одни твердят: «Пушкин искал смерти». Другие: «Пушкин был полон идей и творческих замыслов».
Напоминает Есенина? Ну, естественно.
Между прочим, «Заговор дегенератов» Лавренёва в основном пафосе своём, конечно же, родствен стихотворению Лермонтова «Смерть поэта».
Это ещё что! В недавних работах на тему дуэли Пушкина утверждается: Пушкин знал некоторые тайны Третьего отделения, и никакой Дантес его не убивал — это было заказное убийство.
А что Лермонтов?
Конечно же, перед нами ещё один царский заговор с целью устранить вольнодумца.
Организовал всё глава политической полиции Бенкендорф по приказу Николая I, который не смог простить Лермонтову стихотворение «Смерть поэта».
(Пара Блюмкин — Троцкий в этом контексте уже не кажется такой оригинальной.)
30 лет после смерти Лермонтова на любые публикации о нём был наложен строжайший запрет — лично государем.
(Запрет на есенинскую поэзию практически на те же 30 лет — в рифму.)
Версия, что Лермонтова убил стрелявший из кустов то ли казак, то ли жандарм, то ли преступник, которому пообещали помилование, впервые появилась в 1930-е годы.
Её автором выступил директор одного из лермонтовских музеев.
Убившая Лермонтова пуля, гласил акт освидетельствования тела, «попав в правый бок ниже последнего ребра», затем резко отклонилась в сторону и «вышла между пятым и шестым ребром левой стороны». Исследователь решил: траектория пули говорит о том, что убийца стрелял снизу, а значит это не Мартынов.
Исследователю, правда, не вняли — напротив, сняли с работы за профнепригодность.
Однако спустя 20 лет, в 1957 году, эту версию реанимировали и запустили в печать.
Профессионалы в недоумении пожимали плечами, но это предположение, с теми или иными изменениями, живо до сих пор.
Появляются всё новые и новые работы.
Есть версия, что в момент дуэли напали горцы, которые и убили Лермонтова.
Есть версия, что жандармерия опасалась контактов Лермонтова со ссыльными декабристами и подозревала его в создании нового заговора, ну и приняла превентивные меры…
Вот, навскидку, доводы и вопросы авторов альтернативных версий смерти Лермонтова.
«Медицинское освидетельствование тела проведено поразительно небрежно».
«Не надо быть юристом, чтобы обратить внимание на то, как халатно расследовалось дело».
«Показания убийцы Лермонтова, Мартынова, по сути, не перепроверялись».
«Почему тело Лермонтова лежало под проливным дождём ещё более трёх часов?»
«Секундант Лермонтова Васильчиков — странная фигура, явился к коменданту на следующий день после ареста Мартынова».
С пистолетами — полная путаница! Сначала «одноствольные с фестонами с серебряными скобами и с серебряною насечкою, из коих один без шомпола и без серебряной трубочки». Потом в деле появляются другие — пистолеты системы Кухенрейтера, якобы принадлежавшие Лермонтову. А у него таких не было!
«Мартынов в конце жизни попытался написать письмо-исповедь, но… раздумал».
«Рассказы Васильчикова с каждым десятилетием становились всё путанее и были направлены на то, чтобы обелить себя и очернить Лермонтова».
Похоже на цитаты из сочинений авторов альтернативных версий смерти Есенина? Похоже.
Согласно новым концепциям, в Пятигорске имелась целая группа влиятельных врагов Лермонтова во главе с одной генеральшей. Никакой дуэли не было, Мартынов и Лермонтов сидели на лошадях, разговаривали. В какой-то момент Мартынов выстрелил в Лермонтова в упор.
Дуэль потом инсценировали. Все воспоминания о ней — придумали.
Предсмертную, восхитительную фразу Лермонтова: «Стану я стрелять в этого дурака!» — тоже придумали. Что тут сложного, это же не «До свиданья, друг мой, до свиданья…» написать.
Снова сходство с ситуацией вокруг Есенина? Увы.
И тоже либо не имеет к действительности вообще никакого отношения, либо очень опосредованное — и, начавшись с отдельных разумных вопросов, завершается катастрофическими фантазиями.
Советская власть, позволившая появиться манипулятивным версиям о гибели Пушкина и Лермонтова с прямым, никак не доказуемым, вовлечением в заговоры царственных особ и жандармерии, спровоцировала своеобразную метафизическую расплату. В постсоветские годы, будто отражённые в кривом зеркале, возникли мифы, касающиеся поэтов уже нового столетия, которых на этот раз губили вожди и чекисты.
О том, что написавший предсмертную записку, находившийся в депрессии и не раз говоривший в стихах о самоубийстве Маяковский был убит, начали писать вскоре после появления первых версий есенинской насильственной смерти.
И пошло-поехало.
«У Маяковского были серьёзные планы, он не собирался прощаться с жизнью».
«Накануне поэт пообещал, что поможет делать первомайские лозунги для ЦК».
«Он хотел иметь нормальную семью, сделал предложение Веронике Полонской».
«Последнее письмо написано не Маяковским». (Как водится, назывались конкретные авторы.)
«Оригинал письма тут же забрал начальник Секретного отдела ОГПУ Я. С. Агранов».
«В Маяковского стреляли дважды».
«Видевшая поэта последней Вероника Полонская утверждала, что Маяковский лежал на спине. Однако ряд исследователей считают, что тело поэта лежало лицом вниз. Но на фотографиях, сделанных на месте происшествия, поэт снова лежит лицом вверх».
«Вбежавшие в комнату сразу после выстрела утверждали, что поэт упал ногами к двери. Те, кто пришли позже, увидели тело в другом положении, головой к двери».
«Лиля Брик не скрывала от Маяковского, что стала любовницей Агранова. Агранов подарил Маяковскому револьвер».
«Маяковский был левшой, однако пистолет перед выстрелом почему-то взял в правую руку».
Что-то не так!
Цитируем одно из «исследований»: «Дверь в комнату поэта раскрывается. На пороге — некто. Увидев в его руках оружие, Маяковский возмущённо кричит… Выстрел. Поэт падает. Убийца подходит к столу. Оставляет на нём письмо. Кладёт на пол оружие. И прячется затем в ванной или туалете. И после того, как на шум прибежали соседи, чёрным ходом попадает на лестницу».
Этот «кто-то», естественно, Агранов.
В деле Маяковского, как и в случае с Лермонтовым, действительно обнаружилась путаница с оружием.
В Музее Маяковского хранится и в следственном деле фигурирует браунинг. Изучив убившую Маяковского пулю, эксперты констатировали: «Установленные данные свидетельствуют о том, что представленная пуля является частью 7,65 мм патрона браунинга образца 1900 года».
Дальнейшая экспертиза показала, что смертельный выстрел этой пулей был произведён из маузера модели 1914 года.
Как так: выстрел был произведён из маузера, а в деле назван браунинг? Кто-то подменил оружие?
Кто? Убийца?
Как и в случае с Есениным, пришлось проводить новые экспертизы.
Выяснилось, что предсмертное письмо, конечно же, было написано самим Маяковским.
Исследование рубашки, в которой был Маяковский, — на счастье, она сохранилась — сняло все вопросы.
Экспертиза показала: «Форма и малые размеры помарок крови, расположенных ниже повреждения, и особенность их расположения по дуге свидетельствуют о том, что они возникли в результате падения мелких капель крови с небольшой высоты на рубашку в процессе перемещения вниз правой руки, обрызганной кровью, или же с оружия, находившегося в той же руке».
Эксперты констатировали: так сымитировать самоубийство нельзя. Агранову надо было наносить капли крови на рубашку из пипетки. Причём за несколько секунд, пока не вбежали люди. Кроме того, ему необходимо было достичь полного совпадения локализации капель крови и расположения следов сурьмы, что в принципе исключено.
Но разве подобные сложности останавливают новых исследователей?
Наконец, Марина Цветаева тоже «была убита».
Целые книги сочиняют на эту тему.
Сама Цветаева, как мы помним, прямо говорила в стихах о зависти к Есенину, убившему себя.
Сын Цветаевой, которого она называла Мур, писал в дневнике, что у матери навязчивые мысли о суициде.
Но разве это основание поверить в её самоубийство?
Итак, первая цитата.
«Невозможно представить Марину — обременяющую душу любимого сына отчаянными признаниями в мыслях о „самоубийстве“! А это что: „Мать последние дни часто говорила о самоубийстве, прося её „освободить““?! Прося кого?! Мура? НКВД? Фраза — слишком нелепа, чтобы быть правдивой! Нелепа — именно потому, что умный шестнадцатилетний мальчик всеми силами пытается дать понять будущим читателям дневника, кто именно „освободил“ Марину? Потому, возможно, и заключает это слово в кавычки!»
Да-да, конечно. Намекает.
Два самых странных, по мнению авторов, обстоятельства самоубийства Цветаевой: «…не снятый Мариной кухонный фартук, в котором её и похоронили, и жареную горячую рыбу на сковородке. Поэт так уйти не может. Финал — точка, поставленная Поэтом, тем более — Женщиной. Даже если сама ушла… фартук она бы сняла. Что заставило забыть о фартуке?»
Известно что.
Пришли люди из НКВД и заставили Цветаеву сочинить предсмертные записки.
Цветаева написала сыну:
«Мурлыга!
Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але — если увидишь, — что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик».
Потом ещё две записки: знакомым по эвакуации и поэту Асееву. Всех попросила присмотреть за сыном.
Заполучив записки, люди из НКВД Цветаеву убили (она сопротивлялась), а самоубийство инсценировали.
Верите?
Фартук ведь не сняла.
А Есенин был без пиджака.
А Маяковский — вообще в бабочке. Разве так делают?
* * *
По итогам работы есенинской комиссии судебно-медицинский эксперт высшей квалификации, профессор, доктор медицинских наук Б. С. Свадковский вынужден был резюмировать: «Опубликованные ныне “версии” об убийстве поэта с последующей инсценировкой повешения, несмотря на отдельные разночтения, с судебно-медицинской точки зрения являются вульгарным, некомпетентным толкованием специальных сведений, порой фальсифицирующим результаты экспертизы».
Перед нами в известном смысле восстание дилетантов: профессорам, экспертам, учёным-медикам противостоят, как правило, журналисты.
Мало того — журналисты, в своей профессии не вполне состоявшиеся: имена их в большинстве случаев никому ни о чём не говорят.
Если попытаться взглянуть отстранённо, трудно не заметить, насколько корректно и выдержанно излагают свою позицию первые и, напротив, насколько взвинчены их оппоненты, у которых минимальная доказательная база компенсируется напором и размахом.
Никто из них, кажется, и не задумывается, что вовлечение в версию об убийстве Есенина людей, чья вина не то что не доказана, но никоим образом даже не предполагается из-за полного отсутствия и прямых, и косвенных улик, по сути, является инсценировкой.
Люди, взыскующие правды, нагребают горы лжи. Как это назвать?
Александр Есенин-Вольпин, сын поэта, доживший до времени появления версий о его убийстве, относился к ним скептически, если не сказать издевательски: «Знаю, что сейчас опять пишут о его смерти. Мне это не нравится. Он повесился, вот и всё. Намекают, что в гибели были задействованы высшие эшелоны власти. Вряд ли. Сталин тогда боролся с Троцким; я думаю, меньше всего ему было дела до моего отца. Есть версия, что от удара по лбу на лице у него была огромная кровавая блямба. А по ещё одной, новейшей, у него глаз вытек — кошмар. И чтобы после этого через семь часов он лежал в гробу — и никто ничего не заметил? Нет, так могут писать только развязные журналисты — всем сейчас сенсации нужны…»
Услышал его кто-то? Да что вы!
На заседаниях комиссии по выяснению обстоятельств смерти литературовед Юрий Прокушев говорил, что знал Софью Толстую с 1948 года, сестёр Есенина — с 1955-го; за 40 лет работы встречался и с ними, и с друзьями Есенина не десятки, а сотни раз — и никто, никогда, ни разу и словом не обмолвился об убийстве. В голову никому не приходило даже предположить такое.
Одной разорванной, лежащей на полу фотографии Кости Есенина должно было бы хватить, чтобы понять несостоятельность всех этих… не хочется уже говорить «работ» — посему скажем: галлюцинаций.
Вот ведь какие убийцы! Канделябр забыли поднять, а фотокарточку бросили, да ещё под стол ногой затолкали. Оборотень Эрлих, видимо, сидел и страдал: «…что ж так долго не замечают? Затопчут ведь сейчас».
Люди, пишущие о Есенине, зачастую элементарно не способны внимательно прочесть его стихи. Время от времени приходится читать совершенно серьёзные гадания: кого же Есенин имел в виду под «чёрным человеком» — Мариенгофа? Эрлиха? Блюмкина?
Чёрный человек — он сам.
Герой этой поэмы ведёт беседу с самим собой.
Василий Наседкин вспоминал о Есенине: «Я дважды заставал его пьяным в цилиндре и с тростью перед большим зеркалом с непередаваемой нечеловеческой усмешкой, разговаривавшим со своим двойником-отражением или молча наблюдавшим за собою и как бы прислушивающимся к самому себе».
В конце поэмы герой разбивает своё отражение тростью.
Самого себя разбивает.
Людям, которые стремятся во что бы то ни стало собрать по осколкам разбившего самого себя Есенина, склеить его, отскоблить, оправдать, можно только позавидовать.
Кажется, они действительно не знают, что «душа проходит, / Как молодость и как любовь».
Кажется, они никогда не чувствовали даже тени жуткого и беспощадного чувства богооставленности.
Но если кому-то действительно так хочется, чтобы Есенин был в раю, лучше, наверное, молиться.
Бессудным оскорблением смертной памяти его друзей и знакомых дорогу в рай не вымостишь.
* * *
Как-то в грузинском храме Святого Давида — Мамадавити — Есенину дали клубок; с ним надо было обойти вокруг церкви, не оборвав нить.
Это стало бы знаком, что жизнь ему предстоит долгая.
Но — щёлк — нить лопнула.
Он засмеялся.
В 1917 году в стихотворении «Там, где вечно дремлет тайна…» Есенин написал:
…Суждено мне изначально
Возлететь в немую тьму.
Ничего я в час прощальный
Не оставлю никому.
Но за мир твой, с выси звездной,
В тот покой, где спит гроза,
В две луны зажгу над бездной
Незакатные глаза.
И зажёг. И светит — умным, глупым, красивым, нелепым, счастливым, несчастным, добрым, злым… Всем.
Свет не выбирает, кому явиться.