Один день в городе

44

Целые сутки на касбе, с утра до утра; и все-таки я еще мало рассказал о своей службе.

Продолжительность дня определяется не часами. Она зависит от нашей фантазии, от мысленной игры. Образные картины сокращают время, поскольку прогоняют скуку; вместе с тем они умножают смыслы. Оптимальным представляется мне такое мгновение, в котором время сконцентрировалось бы, тем самым уничтожив себя, и все сделалось бы возможным. Свет, усилившись, стал бы абсолютным.

В это утро кончается моя смена. Я передаю сменщику ночной бар со всем, что там находится, оставляю в офисе свой вечерний костюм и ключ. Студия на время моего отсутствия останется запертой: Большой луминар — дело секретное.

Теперь я могу отправиться в город; на Замковой горе уже довольно тепло. Пешеходная тропа срезает изгибы шоссейной дороги; она — как красная стрелка, указывающая направление вниз, к гавани. Зеленые ящерицы снуют по ней и исчезают в зарослях молочайника. Колючки им нипочем. Жалованье лежит у меня в кармане, и я позвякиваю золотыми монетами. В гавани я сделаю остановку.

Латифа ждет меня: я сообщил ей, что приду, через мадам Позер. Сама Латифа не может принимать звонки: у нее только серый фонофор, который настроен на официальные трансляции с касбы и по которому можно лишь слушать, но не говорить. Если в распавшемся на атомы обществе Эвмесвиля сохранились остатки классового или кастового порядка, то выражается это именно таким образом. Права здесь — динамичной природы; они основываются на объеме властных полномочий, а не на собственности.

Латифа, между нами говоря, — первая встречная, попавшаяся мне на пути. Я обратил на нее внимание, когда спустился в город после первой смены на касбе. Ее участок расположен над гаванью, между магазинами судового оборудования, маклерскими конторами и маленькими ресторанчиками. Там она обычно курсирует туда и обратно; середину ее маршрута маркирует albergo[432] мадам Позер: жалкая гостиница для свиданий — узкое, в несколько этажей, здание с тесными лестницами; перед распивочной, занимающей первый этаж, на мостовую выставлены два круглых столика и стулья. Мадам сдает номера с почасовой оплатой: мало кто из постояльцев выражает желание остаться на ночь.

Сама Латифа ни с кем не заговаривает, но ее медленная походка и вопрошающий взгляд дают понять: эта женщина ждет, что к ней обратятся. Еще и серый фонофор… Здесь, наверху, клиентура получше — — — штурманы, казначеи, старшие стюарды, даже какой-нибудь нотариус или эфенди, вдруг надумавший отвлечься. Надолго это его не задержит.

Я к ней привык. По сути, те, что работают внизу, в гавани, мне нравятся больше — — — они как фигуры с выставленными вперед грудями, украшающие носы галионов, или как Медузы-горгоны, которые бросают вокруг дерзкие взгляды и соблазнительно покачивают ягодицами. Однако в гавани дело редко обходится без ссоры. Особенно когда якорь бросает какое-нибудь большое судно — тогда у охранников работы хоть отбавляй.


*

Мы усаживаемся за один из круглых столов; его жестяная поверхность украшена штампованным узором. Если проливаешь бокал, никаких следов не остается. Мадам подает нам аперитив. Солнце уже поднялось над крышами, его свет приятен. Я рассматриваю Латифу, как работорговец — рабыню на рынке; в этой ситуации еще что-то сохранилось от древности, от раннего Персеполиса. Важна в первую очередь челюсть: по ней можно судить о строении костей. Слева вверху — золотой зуб, который не портит впечатления. Он обнажается при улыбке, таинственно углубляющей черты лица. Неискоренимое заблуждение мужчин состоит в том, что по улыбке они судят об интеллекте.

Латифа не накладывает румян, красит лишь губы; из-за этого и из-за черных волос, падающих на лоб, лицо кажется еще более бледным; оно — крупнопористое.

— Ты носишь длинную юбку; держу пари, у тебя безобразные ноги.

— Вы, может, хотели бы рассмотреть все прямо на улице?

Неплохой ответ. Сама она тоже меня рассматривает, оценивающим взглядом, — словно рыбину, попавшуюся к ней в сеть. Фонофор с полосой выдает во мне человека с касбы; люди с касбы — удобные клиенты: они не требуют никаких выкрутасов и не склонны к романтической болтовне. А главное, у них есть чем платить.

— Ну, хорошо. Тогда upstairs[433] — мадам, я сразу освобожу номер.

— Аперитив бесплатно — господин профессор, вы будете довольны.

Она, похоже, знает меня лучше, чем я полагал. Этого не избежать: Эвмесвиль — захолустье.


*

На лестнице остановка.

Comme hors d'œuvre?[434]

Des crudites. Trousse, trousse, garce[435] — — — тебе кое-что предстоит.

— О да, я догадываюсь — — — вас там на касбе Кондор держит в черном теле.

При определенных обстоятельствах даже неплохо, если тебя оценивают как представителя некоего коллектива. Это нормализует отношения, позволяет не раскрывать чужому свою индивидуальность.

Наверху в комнатке. Кровать, камин, все как обычно. Закрытые ставни, сквозь щели пробивается солнце.

— Вы ведь знаете, сколько причитается даме?

Это звучит так, будто она учила фразу в лингафонном кабинете. Я роюсь в кармане и кладу на каминную полку эскудо.

— О, какая щедрость.

— А теперь раздевайся!

За окном кричат чайки, чуть ли не задевающие крылом щипец крыши. Свет не слишком тусклый и не слишком яркий. Я вижу, как женщина на мгновение застывает у камина — непринужденно, уперев руки со сжатыми кулачками в бедра. Груди: не пышные, но хорошей формы. Архаический стиль, не очень способствующий должному настроению.


*

Лейденская банка, называемая также банкой Клейста[436], — аппарат для накопления и хранения электрического заряда. Стеклянный цилиндр, внутри и снаружи оклеенный листовым оловом. Было бы красивее, если бы он выгибался в верхней части, как ваза. Слой стекла изолирует посредством пространственного разделения; он также действует как фактор, прекращающий ток времени. Когда контакт замыкается, молния — искра — возвещает уничтожение времени. Умрет ли человек или муха, никакой разницы нет; в атомах скрыта тайна, из которой чеканят свою монету и bios, и psyche[437]; эти таланты они ссужают человеку под процент.


*

Латифу нужно воспринимать всерьез, как и любую другую женщину. Сейчас она опять прислонилась к камину. Я могу спокойно ее рассмотреть — бледное тело, темный треугольник, черные волосы, теперь еще ниже спадающие на лоб. Первое впечатление подтвердилось: она наверняка была зачата в добрый час. В наших лупанарах на верхней окраине города можно встретить всяких гетер — от «классических» во вкусе эпохи Перикла до «эллинистических» времен диадохов. Там есть альбомы, по которым выбирают девушек. Или мадам хлопает в ладоши: «Le choix»[438] — и тогда они все проходят перед тобой. Но Латифа показалась бы архаичной и тогда, когда Эвмен только основал этот город.

Она курит сигарету с марихуаной, подкрашивает перед зеркалом губы — готовится к следующей брачной ночи. Сейчас оденется. Вещей на ней немного.

Настроение у меня приподнятое, все контуры видятся четко — как после бури в горах. Я мог бы сейчас заняться какой-нибудь проблемой. Внизу торговец рыбой громко расхваливает свою скумбрию. «Tutti freschi»[439] — — — по-прежнему еще рано. Здесь в гавани и на прилегающих улочках название каждого товара как бы выпевается — будь то рыночными торговками, поварятами или продавцами лимонада. Может, Кондор все-таки продержится дольше, чем я предполагал. У меня отличное расположение духа:

— Латифа, золотко, ты каждого так осчастливливаешь, как меня?

На бедрах у нее опять темный треугольник — вещица, сотканная из воздуха.

— Я ж девушка для радости — — — но некоторые плачут.

— Они, наверное, женаты.

— Как раз нет. Они ревут, потому что сами так не умеют — или потому что уже кончили. Зато с вами — теми, что с касбы, — хлопот никаких.

Она исчезает на лестнице, махнув мне на прощанье сумочкой.


*

Такие разговоры вошли у нас в привычку и повторяются каждый раз, когда у меня кончается смена. Я по природе любопытен. И мало-помалу из разрозненных фрагментов составил себе представление о ее истории — как все это началось, как продолжалось, кем был ее первый мужчина. Соблазнителем или насильником? Я, почти как Небек, выспрашиваю все подробности, но — sine ira[440]. Интеллектуальные способности у нее средние, зато она склонна к фантазиям; всякий же человек больше раскрывается, когда лжет, чем когда говорит банальную правду, — — — его следует оценивать по сокровенным грезам.

Однажды, когда Латифа в очередной раз стояла у камина, разыгралась жуткая сцена. Свет вдруг начал дрожать, как перед коротким замыканием, но потом не погас, а сделался ослепительно ярким. Я рукой заслонил глаза; не помогло — свет пронизывал локтевую и лучевую кости. Каменные стены будто ветром сдуло — четко вырисовывался только каркас здания. Я увидел у камина скелет: каркас из костей, дополненный золотым зубом, пряжками чулочных подвязок и золотым эскудо, который она уже спрятала; еще — маленькую спираль под маточным зевом.

Эксперимент обитателей катакомб: либо неудавшийся, либо изначально задуманный — в расчете на нас — как демонстрация силы. Время от времени такие вмешательства беспокоят наш город, вызывая своеобразный паралич. Часы останавливаются; следует blackout[441], как будто затормозилось время. Те, в катакомбах, умеют также вызывать землетрясения и затмения. Короткая встряска для могущественных ханов, которая вскоре забудется как кошмарный сон…

Я услышал голос Латифы:

— Мне прийти еще раз — — — к тебе?

Она впервые сказала так. Мы лежали под одеялом, почти бескожие, — два эмбриона в чреве Левиафана. Да, это было хорошо — такой возврат к человеческому.

Когда она ушла, я нашел на камине эскудо. Она положила его обратно. Хорошее намерение, но против правил игры. В следующий раз я положил на камин два эскудо и она взяла их, не моргнув глазом. Умная девочка. Как бы там ни было, с тех пор наши отношения стали более доверительными.

45

Латифа служит мне своего рода громоотводом — ведь Ингрид брутальные ласки не по душе. Она допускает только необходимое — да и то, как я предполагаю, скорее чтобы доставить удовольствие мне.

В нашем Эвмесвиле она производит впечатление чужестранки — перелетной птицы с Дальнего Севера, коротающей здесь зиму. Она скорее маленького, чем среднего роста, но с исключительно соразмерным телосложением. А ее лицо, окажись оно в антропологическом кабинете, наверняка сопровождалось бы табличкой с надписью «Шведка[442]». Почему в голове у меня мелькнуло: «Близнецы»[443], когда я впервые встретился с ней в институте? Наверное, из-за этой ее ладной фигурки, будто только что вышедшей из литейной формы. В таких случаях расовые признаки преобладают над индивидуальными.

Ее любимый цвет — синий; она носит льняную одежду этого цвета, всех оттенков — от почти белого до самых темных[444], — а из духов пользуется только лавандовым маслом. Почти никаких украшений — разве что брошь-камея или, иногда, цепочка на шее; колец она не носит. За столом, как и вообще в повседневных привычках, аскетична: рыбный суп без шафрана и уж, конечно, без чеснока — — — con рере[445], когда нам случается обедать вместе; я при таких оказиях подлаживаюсь под нее. Она и Латифа знают друг о друге; тут я не собираюсь ничего скрывать. Кроме того, «перевалочный пункт» Латифы и снимаемая мною квартирка во флигеле, где я отдыхаю от своего папаши, расположены недалеко друг от друга. Ингрид не ревнива, а Латифа не имеет права на ревность.

Ингрид — добросовестный исследователь; я же, как у нас говорят, ее диссертационный папаша. На этом зиждется ее преданность мне. Дочерняя преданность увенчивается инцестом. Я нюхом почуял это уже при первой встрече.

Виго относится к тем пророкам, которые на чужбине пользуются большей славой, чем в отечестве. Среди посвященных его имя, к тайной досаде коллег, считается mot de passe[446] — и так обстоит дело повсюду, от Бейрута до Уппсалы. Поэтому при нем всегда обретаются слушатели, приехавшие издалека.

Однажды, когда я прощался с ним после совместно проведенного вечера, он сказал: «Да, между прочим, у меня опять объявилась одна белая гусыня, хочет у нас поработать. Имеет хорошие рекомендации и уже поднаторела в обращении с луминаром. Я бы хотел, чтобы вы сняли с меня эту нагрузку».

Он представил дело так, будто научное руководство ему в тягость; по сути же, чем больше у тебя аспирантов, тем выше твой тюрбан.


*

На следующее утро, в институте, он нас познакомил. И тут же предложил тему: «Дифференциация командной власти в античных империях». Тема должна была потом распространиться и на колонии западноевропейских держав, сконцентрировавшись на вопросе о диктаторских полномочиях проконсула.

Случается, что каста военных, отстраненная от власти демосом или сенатом, обосновывается в отдаленных провинциях. Метрополия таким образом избавляется от смутьянов, аристократов и реакционеров; на окраинах империи они, как в природных заповедниках, могут вести войны на старый лад — с кочевниками и горными племенами. Авантюристы на службе у государства… С другой стороны, они могут стать опасными, если, как Цезарь, создадут себе свою Галлию или, как один иберийский генерал по фамилии Франко, вернутся во время кризиса в метрополию со своими легионерами.

Приблизительно так представлял себе это Виго. Он сказал: «Тема слишком широкая. Надо бы вышелушить из нее лейтмотив — — — сосредоточиться, скажем, на экстраполяции. (В математике: экстраполяция становится тем менее надежной, чем больше ты отдаляешься от заданного интервала, а в некоторых случаях она ненадежна уже сразу на выходе за его пределы.) Ну, посмотрите, что это вам даст — — —». С этими словами он нас покинул.

Виго не ошибся: тема в самом деле была широкой. Правда, расстояния уже не играли особой роли с тех пор, как появились воздушно-десантные войска. Ингрид работала в одной из наших комнат (точнее сказать, в кабине) на Малом луминаре. Тогда-то я и заметил, что синеву своих одеяний она сочетает с лавандой.

Она и в самом деле быстро и основательно со всем разбиралась, например, в Доме писем — с новой версией самоубийства лорда Клайва[447]. Это пригодилось и мне — помогло провести более четкое разграничение между анархом и родственными ему фигурами. В «Двенадцати тезисах», которые во время Крестьянской войны в Германии составил один анабаптист, ей удалась сделать важную для нашей темы находку. Там говорилось, что войны между христианскими народами — а значит, и воинская повинность — должны прекратиться. Если же тем не менее будут появляться неукротимо воинственные люди, их следует посылать против турок.


*

На то время, когда нес службу на касбе, я с позволения Виго предоставлял Ингрид свой рабочий кабинет в институте, то есть обеспечивал ей доступ к Большому луминару. Так прошел год, но мы стали замечать, что тема как бы дробится на части. Обсудив это с профессором, мы с ним согласились на предложение Ингрид. Предложение касалось плана «Щегол» — я могу лишь намекнуть, что это такое. Как известно, евреев снова и снова тянет к Обетованной земле. Так было еще во времена египетского и вавилонского пленений, а также в период рассеяния народа после разрушения Города. Древнейшие раздоры — наподобие раздоров с аммонитянами — оживают при этом снова и снова.

«О Сион, вышний град…» Именно он на протяжении столетий оставался одной из величайших грез человечества; сионизм попытался воплотить эту грезу в реальность и в эпоху мировых войн достиг своей цели — вопреки как внешнему, так и внутреннему сопротивлению. Кто-то заметил: «Это показало мне, что и мы не умнее других».

От национального сионизма обособился сионизм религиозный и культурный. Как у всех проблем, проникнутых грезами, возникали неясности; эти сферы по краям сплавлялись одна с другой. План же «Щегол», в отличие от них, был трезвым: он представлял собой программу на меркантильной основе.

Я лишь краем уха слышал об этом; такого слова не найти ни в корреспонденции Герцля, ни в письмах Бялика[448]. Очевидно, образ щегла был выбран как символ некоего пестрого, многокрасочного единства[449]. Государства должны были передать евреям маленькие или даже крошечные территории — передать либо в аренду, либо в качестве дотации. Здесь — независимый город, там — маленький островок, полоску пустыни возле границ Йемена, крайнюю оконечность какого-нибудь полуострова и так далее. Думали также о горе Сион с коридором, обеспечивающим выход к морю. Двенадцать колен Израилевых, создав в этом центре союзный флот, могли бы заниматься внешней торговлей, они имели бы также верфи и нефтеперегонные заводы.

Для государств — а до Всемирного государства тогда еще было далеко — территориальные пожертвования оказались бы крайне незначительными, несравнимыми с полученными взамен преимуществами. Стимулирующее воздействие нейтральных зон свободной торговли на крупные, замкнутые империи хорошо известно. Часто торговцы приносили бóльшую пользу, чем целые армии. Это касается также культуры, системы ценностей вообще. Таким образом мог бы возникнуть каркас валютообмена. — — —

Виго идея сразу понравилась. Я уже отмечал, что он питает пристрастие к Венеции. «У вас могло бы получиться что-то толковое. Евреи, золото и Змея — — — это тайны, явленные как Откровение».


*

В маленьких журналах, в студенческих конспектах, в Доме писем Ингрид скоро нашла необходимый материал. Теперь она уверенно работала с луминаром. Прежде всего она ухватила главное: нам следовало бы вернуться к своим семитским корням. Раннее Средиземноморье представляет собой неисчерпаемую модель всех будущих порядков, эдакую предварительную кухню. Так, план «Щегол» был реализован уже финикийцами. Курсирование на парусных судах между городками, ведущими растительное существование; создание собственных факторий на расположенных вблизи чужих берегов островах; разработка засекреченных рудников, даже по ту сторону от Геркулесовых столпов; торговля такими пользующимися высоким спросом товарами, как слоновая кость, стекло, пурпур, серебро; поразительная степень абстрактности в системе финансовых отношений — — — все это в эпоху истоков проявляется более концентрированно, чем при позднейших повторениях. Не следует забывать и о смелости этих первых торговцев — смелости в духе Одиссея и Синдбада, а не испанских и португальских конкистадоров.

Оттуда открывались широкие перспективы: как, скажем, выглядело бы Средиземноморье, если бы Ганнибал одержал победу над Сципионом или эмир Муса — над крестом?

Нравилось мне и то, что Ингрид вернулась к биосу: мореплавание — фактор вторичный. Есть растения, главным образом травы, которые, распространяясь вширь, образуют целые степи или прерии. Другие же растут в далеко отстоящих друг от друга маленьких изолированных анклавах. Если смотреть на вещи с этой точки зрения, то финикийцы были прежде всего семитами, а уж потом — мореплавателями. Ветер ли разносит семена, воздух ли, эфир ли — главным испытанием оставалась задача сохранить свой биологический вид, как бы далеко друг от друга ни рассеялись его отдельные представители. И после разрушения Города Титом[450] это испытание на нашей планете продолжалось. Конечно, в данном случае, как и в любых других ситуациях, приходилось советоваться с богами: «Благо Израилю, ибо Бог владычествует над ним»[451].

Здесь, как можно предположить, проявилась слабость национал-социализма: он слишком упрощенно воспринял этот биотоп[452], отрешил его от магического консенсуса и стер с лица земли.

46

Такую тему мы обсуждали в тот день — который, как и многие другие, провели вместе у луминара. День этот потом врезался мне в память как особая дата.

Работа вдвоем с образцовым учеником — наподобие Небека — бывает приятной, а часто и волнующей. Ты забываешь про еду и питье, даже про само тело. Возникает некая проблема; она обсуждается, иллюстрируется историческими примерами. Иосиф Флавий, синагога на Верхнем Рейне во времена Крестовых походов, пражское кладбище, Дрейфус, с которого срывают эполеты, после чего ломают его саблю. Книга часов иллюминируется — часто лишь таким образом, что вспыхивает инициал[453].

Я как сейчас вижу Ингрид, сидящую у луминара. Изящная фигура, узкие ладони, духовная сосредоточенность. Я не знаю, играла ли Йенни Линд[454] на каком-нибудь музыкальном инструменте. Шведский соловей — — — наверное, у рояля она выглядела бы так же; скажем, в то время, когда ее чествовали геттингенские студенты.

— Ингрид, мне помнится, Гесиод упоминал какого-то финикийского торговца?

Она начинает играть; клавиши, кажется, опускаются еще прежде, чем их касаются пальцы. Ни у кого здесь нет такой памяти, как у Ингрид. Она прокладывает себе прямой путь через чащу чисел, словно скользит по просеке. Вскоре я вижу чужеземного торговца возле источника и рядом с ним девушку, она следует за ним на его корабль. Вечером она уже не вернется с кувшином домой. Это, как игра ветра и волны, очень древняя песня.

Луминар — машина времени, которая отменяет время: она выводит тебя за его пределы. Так происходит не на всем протяжении пути и не с каждым, но бывают такие переходы, когда ты слышишь только мелодию, а про инструмент забываешь.


*

Ингрид в ту пору снимала комнату поблизости от нашего дома; при лунном свете я пошел проводить ее до палисадника. По дороге мы продолжали беседу; я видел в тени только ее лицо и кисти рук — — — на ней было ее самое темное платье, спрыснутое лавандой.

Я не могу не упомянуть здесь одно противоречие, которое смущает меня: запах лаванды, сам по себе, меня отталкивает. Так я воспринимал его и когда мы с Ингрид сидели у луминара; но теперь вдруг я почувствовал сильное влечение к нему. Впрочем, все это происходило незадолго до цветения апельсиновых деревьев, и некоторые деревья уже стояли в цвету. Стало светлее, из садов веяло опьяняющим ароматом, и запах лаванды будто распылялся сквозь него. Оба аромата на поверхности моей кожи смешивались.

К противоречиям можно отнести и то, что женщина, обладающая точным умом, производит отталкивающее впечатление. Но, опять-таки, это не касается исключительных, «вершинных» случаев, о чем свидетельствует целый ряд великих встреч между мужчиной и женщиной. А вот в наших академических кругах Парису не пришлось бы гадать, кому присудить яблоко, да и счастливые браки здесь — исключение.

Так вот, — — — во время этой прогулки я вдруг ощутил напряжение, грозившее стать непереносимым; разговор сбился. Паузы преодолевались с трудом. Мне приходилось все сильней себя сдерживать.

Конечно: я был не только учитель, я был для нее идеал. В тот год я это часто чувствовал, да она этого и не скрывала. Но что бы произошло, дотронься я до нее? Нетрудно вообразить: чрезвычайное удивление, мертвое молчание в лунном свете, наши побледневшие лица, вероятно, слезы; сложившееся у нее представление обо мне было бы разрушено.

Так я довел Ингрид до палисадника: «Что ж, до завтра». Я не взял ее руку. Как уже говорилось, я жил совсем близко, когда останавливался у папаши. Я еще немного побродил взад-вперед перед домом, чтобы охладить лоб, потом вошел.

Едва я закрыл дверь, как снаружи раздался стук.

На пороге стояла Ингрид; в прихожей еще горел свет. Она протянула мне записку; я прочитал: «Пожалуйста, давайте обойдемся без церемоний».

Правой рукой я погасил свет, а левой привлек ее к себе. Наверху работал папаша — запоздно, как обычно; братец уже лег спать. Прихожая была выложена мраморной плиткой. Жесткая кровать; мы обошлись без церемоний. Она старалась подладиться. Вспенившаяся волна прибоя скрывает под собой даже память.

Потом я, должно быть, сразу заснул. А когда проснулся, Ингрид уже не было. Мне показалось, что все это мне приснилось.


*

Как ни странно, в наших отношениях мало что изменилось. Разговоры, правда, — словно пал какой-то барьер — стали еще более насыщенными. Спускаясь в город, я первую половину дня провожу в институте. Я сообщаю о своем приходе Виго, читаю лекцию, навещаю аспирантов на их рабочих местах. Для собственных исследований мне вполне хватает времени и на касбе.

Мой обход завершается в келье Ингрид; мы обсуждаем текущую проблему и потом еще час или дольше играем с луминаром. Беседа продолжается, пока мы идем к гавани; некоторое время мы сидим на набережной, возле лодочного причала. Над морем — солнце в зените; я веду Ингрид в свою комнатку со скудной обстановкой. О предстоящем, как и во время той ночной прогулки, не говорится ни слова; мы — словно по наезженной колее — скользим по улочкам и потом поднимаемся по лестнице.

Я часто спрашивал себя, что Ингрид при этом чувствует и чувствует ли что-то вообще, или она рассматривает происходящее как исполнение некоего долга — — — не в том смысле, что ее вынуждает к этому зависимость от меня, а потому что, поскольку мы работаем вместе, она считает такие отношения естественными. Во всяком случае, слова тут ни к чему, мы ограничиваемся самым необходимым. Соответственно, я еще никогда не видел Ингрид раздетой, хотя через ткань чувствую ее тело; она обнажает лишь бедра и свое золотое руно. С другой стороны, я бы не решился сказать, что в наших отношениях преобладает чисто деловой аспект. Мне, правда, приходится сдерживаться, чтобы не шептать ей на ухо непристойности, как я делаю, когда навещаю Латифу.


*

В музее Роснера есть кабинет, посвященный птицам, которые гнездятся на утесах Дальнего Севера; многие особи поражают великолепием своего оперения, красками, мерцающим блеском. Некоторых добыл Аттила, который там, наверху, занимался не только рыбной ловлей. Жизнь сконцентрировалась в полярной ночи.

Мне нравится слушать, когда в поздний час он в ночном баре начинает вспоминать о своих походах по ту сторону от пояса паковых льдов. Тогда лицо его приобретает черты Нептуна: я так и вижу в его руке трезубец. Он отважно проникает в трещины, раскалывающие айсберг, продвигается до самых голубых гротов, выточенных водой. Низвержение глетчеров гулом отдается в таком соборе. Синевато-лавандовые ледяные кристаллы шуршат, раздвигаемые форштевнем. Даже Исландия остается южнее; мы тут одни.


*

Мы продолжаем беседу, касающуюся плана «Щегол». Согласно одному каббалистическому толкованию, Левиафан обитает в далеко отстоящих друг от друга высотных цитаделях или, может быть, на утесах; иудеи — как чужаки — рассеяны между ними. Оттуда Левиафан ведет борьбу с Бегемотом. Последний защищается рогами; Левиафан пытается его задушить, плавниками затыкая ему ноздри, — — — «что, кстати сказать, прекрасно иллюстрирует процесс покорения сухопутной державы посредством блокады». Это высказывание принадлежит Дону Каписко[455] — Ингрид отыскала его в луминаре.

Как любое фундаментальное произведение, каббалистические тексты таят в себе пророчества. Это пришло мне в голову, когда я наткнулся на приведенное выше описание Левиафана, который, между прочим, относится к титаническим символам катакомб.

Народ в Эвмесвиле считает, что катакомбы находятся под землей; но с этим не все так просто. Бруно осторожен в своих намеках, но я предполагаю, что он побывал в пустотах, возникших благодаря плутонической и человеческой деятельности. Там имеются обширные сады с флорой, превосходящей своей пышностью наземную растительность. Равномерное тепло и свет особенной яркости творят чудеса. Ботаники высвободили неизвестные до сих пор силы природы. Я спросил Бруно: «Не странно ли это, ведь биологи стоят на стороне лесов?»

«Вы разве не помните, что Прозерпина, когда собирала цветы на лугу, была похищена Плутоном и уведена в подземный мир?»

Помню, конечно: его ответ отсылает к тем временам, когда Противник хитростью или насилием захватывал свет науки и «поворачивал» его в противоположную сторону[456].

Хотя катакомбы подземные, но они тянутся вверх вместе с горами. Так возникают конусы, поделенные на ячейки и герметичные, как термитники. Оттуда — и это напоминает как Фурье, так и каббалу — управляется Междугорье[457]. Самый мощный из этих фортов, Радамант[458], служит одновременно станцией для запуска спутников. Оттуда ведется наблюдение за космическими кораблями и самоуправляемыми летательными аппаратами на их орбитах и на космических платформах. В зависимости от ситуации их либо приближают к Земле, либо от нее отдаляют. Пространство по ту сторону стратосферы — табу даже для великих империй.

Виго полагает, что здесь нашелся бы материал для нового Данте. Однако, добавляет он, Данте уже имел некую рамку и мог вписать туда ад, тогда как метатехника сама должна эту рамку установить. А потому там, как кажется, скорее думают о самоограничении, нежели о господстве.


*

Когда мы играем на луминаре — иногда в четыре руки, если присоединяюсь я, — во мне всплывает одно детское воспоминание. Не могу не признать, что папаша заботился о моем образовании. И в двух случаях добился особого успеха. Во-первых, он привил мне необходимые для луминара навыки быстрого чтения. Типы шрифтов, употребление прописных букв, акценты, знаки препинания, которые указывают не только что следует читать, но и как: все это позволяет не просто просматривать текст по диагонали, как стенографическую запись, но и оценивать его качественно. Без таких навыков не справиться с необъятным материалом.

Второе — уроки игры на фортепиано. Лучшие удачи — те, которые сваливаются на нас неожиданно. В нашем квартале бесспорным музыкальным дарованием обладала синьора Риччи, эмигрантка из Смирны, — гречанка, ливанка, еврейка? Наш город, как известно, — смесительный чан. Летом она давала уроки музыки, а зимой — танцев. Пышная брюнетка с нежными чертами лица, напоминающая женские образы Мурильо. Над верхней губой у нее был пушок; когда она проявляла энергию — скажем, во время танцев, — в ней появлялось что-то от цирковой актрисы — — — она хлопала в ладоши: «Дамы танцуют одни — messieurs à genoux![459]» Тщательное соблюдение приличий, как того требует ее ремесло…

Я неохотно ходил к учительнице — чувствовал себя псом, которого натаскивают для охоты. Это было еще в пору моих печальных мечтаний на чердаке. Я шел и думал, что вот сейчас меня снова начнут терзать менуэтом Диабелли[460]. Уже на пятом такте я непременно совершал промашку, за что получал шлепок по руке.

Шлепок я воспринимал как развлечение: он был легким, даже приятным.

К тому ж еще глухой голос: «Болван, остолоп, ты неисправим!»

Все имеет свою технику: я упражнялся с менуэтом дома, как учатся печатать на машинке. Научился выдавать правильный, но лишенный радости текст — в один прекрасный день шлепка не последовало, и мне вдруг стало скучно.

Большой палец левой руки должен был опуститься на клавишу «ми». Я не сделал этого и тотчас был разоблачен:

— Хочешь меня рассердить? Ты сделал это нарочно!

И тут она переплела свои пальцы с моими. Можете себе представить, каким было продолжение.

С того дня я едва мог дождаться очередного урока и еще часто слышал: «Ты остолоп», а также: «Ты неисправим». Последнее выражение довольно двусмысленно.

Тогда-то и исчезла моя меланхолия, ее будто ветром сдуло; я переболел смертью матери и стал хорошим учеником также и по другим предметам: уже не старался вызубрить урок наизусть, а учился par cœur[461].

Синьора выдавала себя за тридцатипятилетнюю; сегодня я думаю, ей было под пятьдесят. Нет лучшего возраста, чтобы ввести мальчика в мистерию любви. «И разумные будут сиять, как светила на тверди, и обратившие многих к правде — как звезды, вовеки, навсегда»[462].

Почему это я о ней вспомнил? Правильно: с Ингрид я тоже играю на луминаре в четыре руки. Но теперь я кладу руку на ее пальцы. Я передаю дальше то, чему когда-то научили меня. Это — переплетения крест-накрест, пестрый ковер, который ткется не только ради моего удовольствия.


*

Описывая свой свободный вечер на касбе, я забыл упомянуть шахматы. Шахматная доска стоит рядом с вином и фруктами; стюард не вправе к ней прикасаться.

Эта игра знает только противника, но не врага. Она, как агон[463], ведется между равными. И значит, подходит анарху не меньше, чем королю, — — — смелая атака, изощренная ловушка, если они удались, вызывают у игрока олимпийское удовлетворение. Он может, как я здесь, на касбе, играть против себя самого.

Партия продолжается, перехлестывая часы моей службы. Чтобы сэкономить ходы, я сначала воспроизвожу один из классических дебютов, известных со времен Филидора[464]. Потом начинается игра. Она ограничивается одним ходом в день; такой паузы достаточно, чтобы я забыл, каковы были мои намерения накануне. Тот, кто хочет играть против себя самого, не должен заглядывать себе через плечо.

Это наслаждение архаично; я двигаю пешками и офицерами, проворной ладьей, хитрым конем, могучим слоном, королем, визирем. На касбе царит тишина; судьба сгущается. Я достигаю состояния, при котором фигуры кажутся мне исполненными уже не значения, а смысла. Они обретают самостоятельность: простой солдат превращается в полководца; становится видимым маршальский жезл, который он носил в ранце.

Слоновая ли кость, дерево, глина или мрамор — материя сгущается. Она подводит себя к последнему знаменателю, независимо от того, поставлены ли на кон лесные орехи, королевства или «только честь». В конечном счете мы всегда играем на жизнь и смерть.

Я все еще у Латифы: партия пока не вышла за пределы дебюта. Девушка из речной долины — — — в ней, как и в Клеопатре, и в любой другой женщине, скрывается Афродита. Я мог бы по черным и белым клеткам довести ее до самой границы: тогда пешка превратилась бы в королеву. Если бы я тогда принял ее эскудо, первый ход в этом направлении был бы уже совершен — — — но почему именно с ней? В каждом из нас дремлет пастух, перед которым когда-то, на горе Иде, предстали три богини[465].

Загрузка...