В настоящей главе — в соответствии с общим замыслом всей книги — предпринята попытка рассмотреть удельный вес польского дворянства[521] в социальной структуре; региональные различия социального статуса и внутреннего расслоения шляхты; систему внутрисословных структур и связей; вопрос о социальной мобильности в польском обществе XVI–XVIII вв. и о степени сословной замкнутости шляхты; формы, темпы, особенности аноблирования в Польше; особенности сословного самосознания и роль различных факторов в определении статуса дворянина в обществе.
Польские историки сделали очень много для изучения социального облика и судьбы польской шляхты в XVI–XVIII вв. В разработку этого направления исследований внесли известный вклад и отечественные историки[522]. Благодаря этому история польского дворянства может быть весомо представлена в истории дворянства всей Европы, причем польская шляхта вряд ли окажется на периферии общей картины. Ее историческая биография и своеобразные черты важны для осмысления судьбы европейского дворянства в целом.
Демографическое развитие Речи Посполитой в XVI–XVIII вв. изучено пока недостаточно, хотя первые шаги в этой области уже сделаны[523]. Состояние демографических исследований не позволяет пока дать соответствующую характеристику польской шляхты, но бесспорно, что на ее судьбе самым непосредственным образом сказывались процессы, характеризующие динамику и структуру народонаселения в целом. В XVI–XVIII вв. население Речи Посполитой росло следующим образом: 7,5 млн. человек в 1500 г., 11 млн. в 1650 г., 14 млн. в 1772 г.; плотность населения возрастала соответственно с 6,6 чел. на кв. км в 1500 г. до 11,1 в 1650 г. и 19,1 в 1772 г. (учтено сокращение территории Польши и Великого княжества Литовского за этот период). Не только восточные территории Речи Посполитой, но и западные части ее коронных земель не достигли в XVI–XVIII вв. того уровня плотности населения, который был характерен для стран Западной Европы. Например, во Франции в 1700 г. на квадратный километр приходилось 38 жителей, а накануне революции — 50; плотность населения Британских островов в два раза превышала плотность населения в Речи Посполитой; даже Испания превосходила в этом отношении Речь Посполитую. На территории Речи Посполитой в XVI–XVIII вв. продолжались колонизационные процессы, что усиливало неравномерность в демографическом развитии отдельных регионов. Кроме того, в эту эпоху Речь Посполитая пережила две демографические катастрофы: в годы шведского «потопа», польско-казацких войн и польско-русских войн, и в период Северной войны. Во многих регионах эти события унесли около 1/3 населения и уничтожили больше половины производственного потенциала[524].
Речь Посполитая — вместе с Испанией — принадлежала к тем регионам Европы, где дворянство было очень многочисленным и имело большой удельный вес в социальной структуре общества. В последней четверти XVI в. шляхта составляла 5,6 % населения в Великой Польше, 4,6 % в Малой Польше, 3,0 % в Королевской Пруссии и целых 23,4 % в Мазовии. Если же мы возьмем только сельское население, то удельный вес шляхты — вопреки, казалось бы, логике — будет еще выше: 7,6 % в Великой Польше, 6,3 % в Малой Польше, 5,2 % в Королевской Пруссии и 27,2 % в Мазовии. При этом в Мазовии, буквально переполненной шляхтой, дворянство, не имеющее фольварка или вовсе безземельное, составляло 21,7 % всего населения (в Великой Польше — 3,5 %, в Малой Польше — 1,0 %, в Королевской Пруссии — 2,1 %). Характерно при этом, что только 6 % населения Мазовии, Великой и Малой Польши вместе взятых, по подсчетам В. Кули, получали доходы благодаря своим феодальным привилегиям[525]. Уже эти цифры заставляют обратить внимание на то, насколько своеобразна была польская шляхта и насколько трудно зачислить без оговорок всю ее массу в эксплуататорский класс.
В целом обыкновенно считается, что 8–10 % населения Речи Посполитой принадлежало к шляхте (для сравнения: во Франции — 1 %, в Англии — 3,7 % вместе с духовенством, в Испании — 10 %)[526], хотя в последнее время появились и другие, более скромные оценки[527].
Нарисовать единый внутренне стройный портрет польской шляхты — и тем более дворянства всей громадной Речи Посполитой — было бы чрезвычайно сложно, а то и вовсе невозможно. Причина — резкие религиозные различия и не менее резкая, хотя и сглаженная на какой-то период внутренняя социальная дифференциация сословия. С одной стороны — Великая Польша, где преобладали в XVI–XVII вв. шляхетские владения размером в 1–2 деревеньки, а магнатскими считались владения из 20 и более деревень (в первой половине XVII в. — уже 50–60). С другой стороны — юго-восток Речи Посполитой, Русское воеводство, украинские земли, Литва и Белоруссия, где возникали гигантские латифундии из сотен деревень и нескольких десятков местечек. С одной стороны — шляхта-голота Мазовии, Подкарпатья, Подляшья, ничем кроме привилегий и шляхетского гонора не отличавшаяся; с другой — въезд в Рим посольства Е. Оссолиньского в 1633 г., потрясшего воображение видавших виды итальянцев серебряными подковами лошадей, фантастически богатым убранством наездников, золотыми монетами, бросаемыми пригоршнями в толпу зевак.
Судьба той или иной шляхетской семьи теснейшим образом зависела от состояния принадлежащего ей фольварка. Последствия военных разорений середины XVII в. и первой четверти не отличавшаяся от крестьян, а иногда и пахавшая их, крестьянскую землю XVIII в. были для огромного числа шляхетских родов поистине катастрофическими, в то время как магнатские латифундии сумели пережить эти катаклизмы и укрепиться в годы социально-политической стабилизации. Но даже безотносительно к такому внешнему фактору развития, как войны и порожденный ими демографический спад (достигший в Речи Посполитой масштабов, которые превзошли — в удельном измерении — потери времен Второй мировой войны на тех же территориях!), благосостояние мелкой и средней шляхты было в значительной степени следствием местоположения шляхетских имений, ибо от близости торговых путей зависели перспективы развития фольварочного производства.
В XVII и XVIII вв. заметен процесс вымывания слоя мелкой и средней шляхты в Великой Польше, Малой Польше и Поморье, превращения ее чаще всего в шляхту-голоту или — в редких случаях — переход в ряды магнатов. В связи с этим А. Вычанский предпочитает говорить не о концентрации шляхетской собственности, а о поляризации шляхетского слоя, в котором богатые становились еще богаче, бедные — еще беднее и многочисленнее, а слой среднего дворянства постепенно сходил на нет[528], хотя еще во второй половине XVI в. зажиточное, но все же небогатое дворянство играло в этих землях доминирующую роль в экономической жизни. Например, в Познанском воеводстве ему принадлежало 71,1 % деревень (9,2 % — королю, 1,4 % — городам, остальное — церкви). При этом 47,5 % шляхетских имений (но только 14,8 % фольварочных земель) принадлежало семьям, не имевшим целой деревни и фольварка, 32 % (и 24 % фольварочной площади) — семьям, владевшим лишь одной деревней, и 20,5 % имений (но 61,2 % фольварочных земель) — зажиточной шляхте[529].
Как пример перестройки структуры феодального землевладения можно привести Люблинское воеводство: в конце XV в. шляхетские имения, включавшие до 100 ланов крестьянской земли, составляли здесь 45 %, а имения, включавшие больше 500 ланов, — лишь 13 % общего числа. В XVIII в. положение в корне переменилось: первая категория имений охватывала 10 % земель, вторая — 42 %[530].
Совершенно специфическая ситуация возникла в Мазовии, Подляшье, княжеской Пруссии, подкарпатских землях. Здесь сохранялась и даже возрастала высокая доля мелкой шляхты, смешанной со шляхтой-голотой. Например, к 1795 г. в Махновецком повете Мазовии насчитывалось 1929 мелко шляхетских родов[531]. В некоторых из этих земель были законсервированы отношения феодальной иерархии. Так, в Северском княжестве вплоть до 1790 г. шляхта приносила краковскому епископу присягу верности, платила дань, которую называли Homagium, подчинялась юрисдикции епископского суда и должна была по его требованию нести военную службу. Подобные отношения существовали во владениях плоцкого епископа в Мазовии (т. н. Селюнское княжество), в некоторых землях Гнезненского архиепископства[532]. Картина таких отношений воссоздана, в частности, Б. Леснодорским на материалах Варминского епископства, составлявшего часть княжеской Пруссии. Шляхты здесь было немного, ей принадлежало только 11,8 % обрабатываемой земли. В XVI в. шляхетские владения выкупались варминским капитулом, но отсутствовал противоположный процесс — выкуп шляхтой церковных владений. Шляхта как сословие оказалась под угрозой. По словам Б. Леснодорского, она не проявляла ни жизненной энергии, ни стремления к господству и освобождению из-под власти епископов. Более того, она была лишена права обращаться с жалобами к королю, не занимала практически никаких должностей в местном самоуправлении, позволив духовенству захватить все ключевые позиции администрации. На 88,2 % земель варминский епископ выступал прямым господином-вотчинником земель по отношению не только к крестьянству, но и к рыцарству, сидящему на этих землях, обладал частноправовой, а не публично-правовой властью. Соответственно и местный сеймик, сложившийся под польским влиянием, не имел большого значения как орган самоуправления, оставаясь под фактически полным контролем епископа[533]. А. Зайончковский объясняет это своеобразное явление тем, что церковь, в отличие от магнатерии, стремившейся к политическому господству в сейме и сеймиках, не была заинтересована в сохранении формально привилегированной многочисленной клиентуры и поэтому, не стесняясь, превращала мелкую шляхту в ленников или держателей наделов, по сути не отличимых от крестьян[534].
Все эти региональные отличия бросались в глаза уже современникам, которые хорошо понимали, что говорить о шляхте вообще — бессмысленно. Например, Мартин Кромер писал: «Никто не имеет подчиненной себе шляхты с землей и деревнями, разве что на Руси, на основе права, издавна принадлежащего местным князьям. Подобное право имеет также краковский епископ в Северском княжестве; есть оно и у варминского епископа и капитула подчиненной ему церкви; наконец, у препозита плоцкого и, может быть, других»[535].
Выявить внутреннюю структуру шляхты даже в отдельно взятом регионе оказывается весьма не просто[536]. И дело не только в том, что мера богатства была разной в отдельных землях, а величина доходов зависела не только от размеров владения и количества крестьян, но и от степени включения во внутрипольские и международные рыночные связи. Дело и в том, что наряду с имущественными факторами был ряд других, которые предопределяли место того или иного дворянина в социальной иерархии. Скажем, бедный шляхтич, занявший влиятельные позиции при дворе крупного магната, обладал в обществе много большим весом, чем его богатый сосед, не связанный ни с какой магнатской группировкой или семьей. Держатель королевщин, обладая незначительным собственным состоянием, мог стремительно обогатиться и даже передать управляемые им королевщины как бы по наследству своему сыну. Шляхтич, ставший епископом, автоматически оказывался в высших слоях польского общества и т. д. Поэтому необходим какой-то комплексный критерий для оценки реальной внутренней иерархии шляхетского сословия.
Одним из составных элементов этого критерия, конечно, станет имущественный статус дворянина. А. Зайончковский предлагал выделять в землевладельческой шляхте 4 слоя: «загоновую» шляхту, фактически не имеющую запашки, но имеющую приусадебное хозяйство; шляхту, владеющую долей фольварка; фольварочную шляхту; магнатерию. Среди безземельной шляхты он предлагал выделить чиншевую, городскую и шляхту, прислуживающую при дворе магнатов, церковных иерархов, зажиточных владельцев фольварков[537]. А. Вычанский предлагает несколько другую классификацию отдельных слоев шляхты[538]. Однако оба историка отдают себе отчет в том, что реальная картина социальных связей была еще пестрее, богаче и сложнее. Например, А. Вычанский считает, что выделить среднюю шляхту на основе имущественного критерия просто невозможно, потому что переходные, пограничные состояния будут в этом случае чрезвычайно разнообразны, и средняя шляхта в них как бы растворится. Поэтому средняя шляхта — «скорее политическая и культурная, чем социально-экономическая категория»[539].
Сама шляхта в XVII в., хотя и настаивала каждодневно на принципе равенства шляхтичей-братьев, которые вне зависимости от социального ранга должны были в официальной обстановке обращаться друг к другу через выражение «пан-брат», ясно отличала различные слои своего сословия. Документы сохранили соответствующую терминологию, в которой различались «nobilis» и «generosus», «generosus» и «illustris», «illustris» и «magnifex». В 1634 г. шляхта Русского воеводства на сеймике в Вишне досадовала на то, что новая лжешляхта, состоящая из узурпаторов шляхетских достоинств и герба, осмеливается подписываться не только «nobiles», но и «generosi». В. Лозинский очень проницательно пишет, что шляхетское представление о равенстве было очень своеобразным, градуированным. «Его очень характерной в своей противоречивости формулой было «par super parem»[540]. При этом тенденции к внутреннему расслоению и дезинтеграции шляхты возобладали в XVII–XVIII вв., в то время как XVI в. принес бесспорную консолидацию дворян, не нарушенную ни религиозными конфликтами, ни серьезными политическими столкновениями и оставившую твердую мифологему равенства в шляхетском самосознании вплоть до конца XVII в. Эта мифологема уживалась даже с таким явлением, как шляхетская клиентела или ленная шляхта в XVII–XVIII вв. Существование клиентелы, практики прямой «покупки» голосов и личной преданности магнатам не было ни для кого секретом. Например, француз де Нуайе в донесении о Польше в 1662 г. писал: «В каждом воеводстве наиболее важные паны стремятся к популярности и успеху среди мелкой шляхты. Чтобы завоевать ее на свою сторону, они часто устраивают пиры для шляхты и назначают пенсии тем, кто имеет наибольшее влияние среди шляхтичей. И когда завоюют на свою сторону шляхту в воеводстве, выбирают послов на сейм и дают им инструкции по своей воле»[541]. Фольварочная шляхта боролась против такого явления и добилась в конце XVII в. постановления об исключении безземельной шляхты из числа участников сеймиков. Однако это постановление, как и многие другие, не исполнялось, и «шляхтичи-гречкосеи» продолжали «нелегально» участвовать в сеймиковых дебатах, препирательствах и выборах, в чем были горячо заинтересованы магнаты.
Отношения между мелкой безземельной и вовсе пауперизованной шляхтой и ее богатыми патронами строились на квазифеодальной основе. Это был тот «неофеодализм» или «незаконнорожденный феодализм», существование которого отмечено во всех европейских странах в первые века Нового времени[542]. Суть его во «внеюридических связях, которые объединяли могущественного дворянина-защитника и скромного дворянина, расплачивающегося преданной службой» за покровительство[543]. Однако для Польши — в силу многочисленности мелкой и безземельной шляхты — это явление было особенно характерно. Оно едва ли не определяло репутацию и облик типичного польского шляхтича. В нем было много комических черт, о которых пластично и проникновенно написал В. Лозинский[544]. Чего стоит факт присутствия на военных смотрах большого числа шляхтичей, вооруженных деревянными палками или, в лучшем случае, секирками! «Благородный Иван Заплатынский явился с ружьем для охоты на птиц и секирой; благородный Федор Добровланский из Братковиц присутствовал на смотре personaliter, пеший, с палкой; благородный Иван Ясинский Волович явился пешком, с палкой; благородный Роман Гошовский — personaliter, пешком, с палкой» — бесстрастно сообщают львовские гродские книги[545].
Именно из этих шляхетских слоев рекрутировались низшее духовенство, наемные отряды магнатов, служащие хозяйственной администрации шляхетских и магнатских фольварков и ключей, просто собутыльники и льстивые прихлебатели можновладства. При этом именно служба при дворе магната становилась самым надежным путем к социальной карьере, потому что ни воинская доблесть, ни церковная деятельность, ни служба в суде или канцелярии не давали сколько-нибудь надежных шансов для шляхтича — «выдвиженца»[546]. Та же шляхта, которая не стремилась стать парвеню и довольствовалась унаследованным статусом, в рамках сельской приходской общности в каждодневной жизни фактически смешивалась с крестьянами. Это видно на примере локальных исследований. Например, изучив функционирование рядовой приходской общины в середине XVII в., Ц. Кукло пришел к выводу, что в ней стирались сколько-нибудь четкие сословные границы. У 42 % крестьянских детей свидетелями на крестинах выступали шляхтичи. Обратная ситуация встречается реже, но тоже не является неожиданной. При этом, правда, соблюдается и некая иерархичность: верхушка шляхетского общества не снисходит до роли крестных отцов в крестьянских семьях, а шляхтичи попроще, участвуя в крестинах у богатых крестьян, очень редко оказывают подобную честь беднякам[547].
Другой полюс шляхетского сословия, так гордившегося равенством всех дворян, составляла магнатерия. Здесь критерий размеров землевладения работает лучше, чем в других случаях. Только в очень редких ситуациях путем внедрения в ряды магнатов становилась политическая деятельность или военная карьера, как в биографии Яна Замойского. Чаще всего, наоборот, обладание обширными имениями открывало путь к политической деятельности. Однако тем, что отличало магната от шляхтича в Речи Посполитой в XVII–XVIII вв., становилась не латифундия сама по себе, а политическая независимость и наличие преданной клиентелы[548]. По мнению Г. Литвина, магнатерия — это сословие в веберовском значении этого понятия[549], группа, обладающая некоторой общей чертой, создающей определенную общественную позицию. Такой чертой в Польше не мог стать формально-правовой статус и некий магнатский латифундиальный «минимум». Ею стало обладание высокой должностью и доступ к магнатскому «рынку невест». С точки зрения этого критерия, вплоть до середины XVII в. магнатерия как сословие (в веберовском смысле слова) еще не сложилась, ибо магнаты не имели монополии на те должности, которые чаще всего занимали; магнатерия не замкнулась в своем кругу, допуская по-прежнему в родство шляхту; не исчезли различия между магнатами отдельных регионов. Правда, к этому времени в основном сложился общепольский «брачный рынок» магнатов, замкнулись региональные магнатские иерархии и были монополизированы должности того уровня, который обеспечивал кресло в сенате[550]. Зато во второй половине XVII — первой половине XVIII в. Речь Посполитая действительно по праву стала восприниматься как республика магнатов.
Таким образом, глубокие различия в социальном статусе отдельных групп шляхты неоспоримы. Также неоспоримы естественные противоречия между отдельными группами шляхты. Констатируя наличие таких противоречий и порождаемых ими конфликтов, А. Зайончковский делает предположение о том, что мелкая шляхта лучше уживается с магнатами, чем со средней шляхтой, и что говорить о шляхте как о едином слое в XVII–XVIII вв. трудно[551].
В этой мысли, однако, заключено очевидное преувеличение. Оно порождено одномерностью подхода к оценке внутрисословных противоречий. Конечно, имущественное расслоение и социальное противостояние вели к дезинтеграции шляхты. Но многочисленные и тщательные исследования по истории шляхты отдельных регионов привели историков к выводу, что внутри польского дворянства «одновременно сосуществовали многообразные иерархии, дифференцирующие шляхту, и было бы неосторожно их смешивать, выделяя какую-то одну постоянную иерархическую связь»[552]. Факторами стратификации наряду с имущественным положением становились грамотность[553], родственные связи, престиж рода и герба, обладание должностью, роль в сейме или сеймике, связь с церковными и магнатскими кругами и пр. В то же время сохраняли свою силу и механизмы, которые обеспечивали известную степень сословной солидарности и консолидации.
Объединяющей и интегрирующей силой выступала не столько феодальная собственность на землю, сколько сложившиеся в Польше правовые и социокультурные традиции и институты. Прежде всего это та совокупность публично-правовых и частноправовых привилегий, которыми было наделено шляхетское сословие независимо от социального и материального статуса его отдельных представителей. Золотые вольности обеспечивали шляхте не только монопольное право владеть землей, но безусловное господство в церкви и государстве, доминирование в торговле, особые позиции в уголовном праве, неограниченную власть над крестьянином, фактическую независимость от королевской власти и право контролировать при помощи представительных институтов все действия органов высшего государственного управления, в том числе и самого монарха. Все это конкретизировалось в закрепленном законодательно праве иметь земельные владения, в соответствующем запрете для горожан, в принципе неприкосновенности личности шляхтича, в свободе фольварочных земель от налогообложения, освобождении шляхетской торговли от пошлин, праве покупать соль по специальной низкой цене, в праве пропинации (с XVII в.), в исключительных правах на занятие государственных и высших церковных должностей, в праве выбора сейма и короля[554].
Признанными критериями шляхетства и одновременно требованиями сословной благопристойности были, согласно постановлению сейма в Радоме в 1505 г., следующие: «…лишь тот может считаться шляхтичем и удостоиться упомянутых должностей и привилегий, каждый из родителей которого — шляхтич и происходит из шляхетской семьи. И он, и его родители должны проживать — как прежде, так и в настоящее время — в своих имениях, городах, местечках или деревнях в соответствии с обычаем отчизны и привычкой шляхты, живя по уставам и законам, принятым среди шляхты нашего королевства. В этом же вопросе о шляхетском происхождении мы полагаем, что следует считать шляхтой также тех, кто рожден отцом-шляхтичем, хотя бы мать его была низкого происхождения; чьи родители, однако, и сами жили и живут так же, как и другая шляхта в нашем королевстве, в соответствии с тем, что выше сказано, и не исполняли в прошлом и не исполняют ныне тех работ и операций, которыми по обыкновению привыкли заниматься мещане и те, кто живет в городе, ибо (в таком случае)… сама шляхетскость превращается в посполитое плебейское состояние…»[555] Эти критерии шляхетства прочно вошли в юридическую практику и общественное сознание Речи Посполитой в XVI–XVIII вв. В юридических сборниках XVI в. (например, у Я. Пшилуского и у Ст. Гербурта) принимается именно то определение шляхетства, которое было дано в 1505 г., хотя постепенно вводятся и некоторые расширяющие и поясняющие статьи[556]. Показательно, что в таких нормах принадлежность к шляхетскому сословию ассоциируется не только с определенным правовым статусом, но и с определенным образом жизни. Мартин Кромер, чье сочинение стало визитной карточкой Польши в глазах всей Западной Европы во второй половине XVI в., писал: «Шляхта имеет многочисленные и обширные привилегии, частично данные королями и князьями, частично принятые силой обычая… Шляхта подчиняется только королю. Однако суд над ней осуществляется на основании предписаний закона коронными и королевскими должностными лицами. Никто из остальных, особенно из частных лиц, не имеет подчиненной себе шляхты… Шляхтич свободен переселиться в чей-нибудь город или местечко и жить в нем частным образом без опасения лишения прав, даваемых его шляхетским званием, если только по собственной вине не будет лишен шляхетского достоинства. Благородство оценивается, таким образом, по рождению и заслугам, но во внимание принимаются также и нравы. Ибо к шляхте причисляются те, чьи предки или родители были введены в это сословие и обязаны нести военную службу, получив герб, а также те, кто сам заслужил это своей доблестью. Однако более знатным считается тот, кто родился шляхтичем, чем тот, кто им стал. Урожденный шляхтич должен происходить от отца шляхтича и матери-шляхчанки, соединенных законными брачными узами, хотя и мать не шляхетского происхождения не лишает шляхетского достоинства детей, лишь бы отец был шляхтичем…
Все шляхтичи равны между собой и среди них нет никакого разделения на патрициев и графов, и в определенный период установилось здесь полное равенство»[557].
Монопольное право на землю было не только декларировано и зафиксировано в конституциях, но и систематически подкреплялось специальными решениями. Например, по конституции 1662 г. иностранец, получивший шляхетство (институт индигената), но не приобретший землю, терял полученное шляхетство. В 1775 г. было решено, что получить грамоту аноблирования мог лишь тот, кто после совершения самого акта аноблирования приобрел землю. Если же земля не была приобретена в течение года, акт аноблирования утрачивал силу. Тот же, кто получал в это время индигенат, был не только обязан приобрести вотчину, но и не имел права ее продать раньше, чем через 20 лет, под угрозой утраты шляхетства. Шляхетские земли охранялись от возможного захвата церковью. Так, вступая в монастырь, шляхтич должен был продать свои владения другому шляхтичу. Если этого не происходило, землю должны были купить родственники. Шляхта обладала рядом процессуальных частноправовых преимуществ при заключении брака, составлении завещания, смене вероисповедания, установлении опеки над детьми, в реализации права мертвой руки и проч[558]. Аналогичным образом в уголовном праве за убийство шляхтича нешляхтичем полагалась смертная казнь. При противоположной ситуации наказание было совсем иным. Если шляхтич в конце XVI в. убивал шляхтича выстрелом из мушкета, он платил 480 гривен, за убийство другим способом — вдвое меньше. Но если убитым был нешляхтич, при любом способе убийства штраф составлял лишь 30 гривен[559].
Но не одни привилегии были основой интеграции шляхты как сословия. Не меньшее значение имела сама традиционная практика публичной жизни, создававшая иллюзию участия всей шляхты в управлении обществом и государством. Особенно важным это было для мелкой и беднейшей шляхты, которая не пропускала случая подтвердить свое исконное шляхетство участием в выборах поветового чиновника, в съезде, в сеймике, в ежегодных военных смотрах, в посполитом рушении, хотя бы и с самым скверным вооружением[560]. Наряду с этим, каждый шляхтич стремился иметь хотя бы самую маленькую, хотя бы и заведомо фиктивную, но признанную в шляхетском общественном мнении должность (уряд). Должности были очень разнообразны, и чаще всего не были сопряжены ни с какими реальными обязанностями, но тем не менее среди шляхты бытовало убеждение, что шляхтич без должности — все равно что пес без хвоста[561].
Наконец, громадное значение и в глазах современников, и в реальной жизни имели родственные связи и такое специфическое выражение общности шляхты данной территории, как соседство. Последнее понятие было введено в польскую науку А. Зайончковским, вызвало противоречивые отклики, но в итоге прижилось на страницах польских специальных исследований и обобщающих монографий[562]. Соседство — эта та совокупность связей общения, которая объединяла территориально компактную группу дворянства. Реализовывалась эта связь преимущественно во взаимных визитах и совместном времяпрепровождении, влекущем за собой, разумеется, и установление родственных отношений. Недооценивать значение этого факта в интеграции шляхетского сословия в рамках мелких локальных общностей, учитывая специфические черты шляхетского образа жизни[563], было бы, конечно, неправильно. Что касается семьи, то, хотя существуют разные оценки того, насколько она была многочисленна[564], несомненно, что шляхетская семья не выступала как нечто изолированное. Как фактор консолидации важна была не только семья как таковая, но все ее ответвления и родственные отношения, делавшие из каждой семьи ячейку большого родственного клана. Нужно, видимо, вслед за В. Лозинским и А. Зайончковским признать, что Польша и польская шляхта держались не индивидуальностью, не единицей, не личностью, а семьей, которая была элементом более широких родственных связей внутри шляхты. В целом принадлежность к шляхетству подразумевала наряду со статусом земельного собственника систему родственных связей, обладание земской должностью или хотя бы правом на нее и ведение определенного образа жизни.
Часто встречается мнение о сословной замкнутости и едва ли не кастовости польской шляхты в XVII–XVIII вв.[565] Однако это не вполне верно. Действительно, законодательство Речи Посполитой не раз стремилось установить крепкие и непроницаемые сословные границы. Однако сама многочисленность постановлений сеймов по этому вопросу показывает, насколько неэффективным оказывалось такое законодательство. Шляхта смешивалась с другими слоями населения как в деревне, так и в городе. Сам сельский уклад жизни исключал изоляцию шляхты — особенно мелкой и безземельной — от крестьянства, хотя в правовом отношении дистанция постоянно оставалась весьма велика. Сельская приходская общность включала шляхетский двор как свою неотъемлемую часть, и ни о какой сословной изоляции не могло быть и речи. Были нередкими, хотя трудно сказать, насколько массовыми, как случаи социальной и формально-правовой деградации шляхты, превращения ее не только реально, но и номинально в крестьян, так и противоположные ситуации — проникновения крестьян в ряды польского сельского дворянства. С не меньшей интенсивностью и постоянством аналогичный процесс шел в городе.
В 1496 г. на Петрковском сейме был принят запрет мещанам приобретать землю, в 1538 г. этот запрет был подтвержден с исключением, сделанным для Королевской Пруссии и нескольких крупнейших городов других польских земель. Конституции 1505, 1550, 1565, 1637, 1677 гг. запрещают под угрозой потери герба и связанных с ним привилегий селиться в городе, заниматься ремеслом, торговлей, занимать городские должности. Но уже во второй половине XVII в., по мнению С. Гершевского, это запрещение перестает действовать даже де юре, а не только де факто, хотя формально запрет заниматься торговлей и другими «подлыми» промыслами был снят только в 1775 г. Причиной столь откровенного неуважения к закону было то, что переход шляхтича в город, угрожая ему потерей социального статуса, во-первых, сопровождался чаще всего улучшением материального положения; во-вторых, далеко не всегда заставлял расстаться с основными привилегиями. По некоторым наблюдениям, и в городах — вопреки законодательству — шляхта продолжала сохранять свои особые права и значительную часть золотых вольностей[566]. Например, в Бохне, куда шляхта тянулась, глядя на зажиточность местных горожан, переселение в город не сопровождалось потерей ощущения принадлежности к дворянскому сословию, хотя и сословные преимущества не имели большого значения[567]. Такое мнение С. Гершевского, Е. Едлицкого и других исследователей подтверждается довольно длительной традицией изучения миграционных процессов в Великой Польше. По всей видимости, то же было характерно и для Мазовии, где сословные барьеры, укак мы видели выше, были еще более проницаемыми и подвижными, чем в Великой Польше. Так, 1 % переселенцев в Новую Варшаву в 1477–1525 гг. составили дворяне, для Старой Варшавы в 1550–1575 гг. эта доля составила 5 %. Во Львове в 1527–1604 гг. 1,2 % новых горожан были выходцами из шляхты[568]. В Познане в 1576–1600 гг. 6,9 % принятых в число граждан города составили шляхтичи, в последующие годы аналогичный показатель составлял 4,4–5,2 %. Правда, не хватает сопоставимых данных для второй половины XVII в. Но в 1777 г. в Велюне шляхта составляла 2,3 % жителей города, в 1792 г. несколько шляхетских семей проживало в маленьком аграрном городке Болеславце. В Познане в XVIII веке известны несколько «благородных» членов городского совета и суда, среди которых есть купцы, пивовары, аптекари, виноторговцы. Однако нет уверенности, что термин «благородный» обязательно означал в это время шляхтича[569].
Межсословная мобильность противоположной ориентации — из крестьян и горожан в ряды шляхты — изучена лучше[570]. Известны многочисленные данные о шляхетских мезальянсах, при которых шляхтич осчастливливал своим благородством дочь богатого или просто зажиточного купца, ремесленника или крестьянина. Был возможен также переход в шляхетское сословие татарского населения в Литве и еврейского — во всей Речи Посполитой, хотя тут была, разумеется, и своя специфика[571].
Самым ярким и знаменательным памятником, отразившим эти процессы, стала составленная Валерианом Некандой Трепкой «Книга хамов»[572] — перечень приблизительно 2400 фамилий, обладатели которых жульническим путем узурпировали шляхетство. Книга составлена в 1624–1640 гг. и основана на изучении Трепкой судебных записей, гербовников, локальных хроник, а также на примитивном собирании сплетен и слухов. И хотя не всякому конкретному известию «Книги хамов» можно доверять, историки признают, что в целом она верно отразила внутреннюю межсословную мобильность польского общества. В. Н. Трепка перечисляет ряд способов, какими можно узурпировать шляхетство. Во-первых, сам шляхтич, взяв в услужение крестьянского сына, приставляет к его прозвищу — цкий или — ский; во-вторых, из алчности шляхта отдает своих дочерей замуж за крестьян и те, в обход закона, начинают именовать себя дворянами; в-третьих, какой-нибудь смышленый плебей устраивается стряпчим в суд или канцелярию, изучает все уловки и крючки делопроизводства и потом тайком вписывает в книги и свое имя с обозначением «nobilis»; в-четвертых (и это, видимо, самый распространенный способ стать мещанином во дворянстве), можно подкупить какого-нибудь пана, который обвинит плебея в узурпации шляхетства, а два подкупленных свидетеля опровергнут эту «клевету»; сам же инициатор этой махинации в результате будет записан в судебные книги как шляхтич, подтвердивший свое дворянское достоинство; в-пятых, какой-нибудь крестьянский сын или горожанин, переименовав себя на — цкий или — ский, устраивается на службу к магнату, делает все, чтобы втереться в доверие, и потом авторитетным именем своего покровителя защищает свое мнимое шляхетство. Есть и другие, более или менее рафинированные способы пролезть в дворянство[573]. Сотни примеров, которые приводит Трепка, показывают, что все перечисленные им способы узурпации шляхетства можно было с успехом использовать как практические рекомендации. Например, Нежджинским назвал себя крестьянский сын, который служил краковскому епископу 10 лет и получил в управление деревеньку, став солтысом, а потом назвал себя шляхтичем. Фамилию Князевского присвоил себе сын Капусты, портного из Енджеева. Худзинский происходил из Худзина под Познанем, был канцеляристом, а затем городским писарем. Ему организовал аноблирование пан Черноковский, староста Познанский. Смоленским назвался Николай, чей отец был угольщиком и смоловаром, торговавшим этим товаром по деревням Серадзской земли, и т. д.[574]
Наряду с таким незаконным путем проникновения в ряды шляхты существовал и путь традиционного аноблирования или — для иностранцев — индигената. Волна аноблирования, которая была характерна для Европы XVI–XVIII вв.[575], не обошла стороной и Польшу. Особенно высокой она была во второй половине XVII в. и во второй половине XVIII в. В первом случае это было связано с результатами борьбы против шведского «потопа», во втором — с общим изменением отношения к шляхетству[576]. Если в первой половине XVII в. произошло только 20 аноблирований, то в период с 1669 по 1764 г. — 205, а за 31 год правления Станислава-Августа Понятовского было произведено около 900 аноблирований и частично восстановлено право короля на самостоятельное аноблирование[577].
Шляхта и ее государство пытались противодействовать в XVI–XVII вв. волне законных и незаконных аноблирований. В частности, этому должна была послужить процедура так называемой наганы шляхетства, то есть постановки под сомнение в судебном порядке права того или иного лица, называющего себя шляхтичем, на это звание. Этот институт польского законодательства ясно отражен в статуте Великого княжества Литовского 1529 г.: «Также постановляем: если бы кто кому сказал, что тот не шляхтич, тогда тот, который доказывает шляхетство, должен представить со стороны отца и матери двух шляхтичей, а те должны присягнуть. Если бы его род прекратился, но он местный уроженец, тогда он должен поставить окрестных бояр шляхту, которые бы знали, что он — шляхтич. И те бояре, которых он поставит, должны вместе с ним присягнуть, что он по происхождению шляхтич»[578].
Однако нагана шляхетства не только не стала препоной на пути дерзких узурпаторов шляхетского статуса, но, напротив, как мы увидели из «Книги хамов», давала возможность при помощи взятки, то есть самым простым путем, стать шляхтичем. В позднее Средневековье нагана шляхетства, по предположению И. Матушевского, действительно играла большую роль в жизни общества, о чем говорит обилие записей, опротестовывающих шляхетство, и богатство соответствующей терминологии. Во второй половине XV в. число таких случаев уменьшается, но в XVI–XVII вв. число процессов о нагане возрастает. И. Матушевский объясняет это ограничением хозяйственной активности нешляхты, укреплением шляхетской монополии на землевладение при одновременном получении шляхтой других исключительных социальных и правовых привилегий[579].
Последний легальный канал проникновения в шляхетство исчез в 1578 г., когда сейм отнял у короля право аноблирования[580]. Но, видимо, самым непосредственным результатом такого решения было учащение случаев незаконного приобретения шляхетства. Поэтому сейм 1601 г. вынужден был вернуться к этому вопросу и принять специальное постановление «о новой шляхте»: «Появилось очень много новой шляхты и прибывает ее разными путями все больше… Противодействуя этому, мы постановляем на будущие времена, что ни мы, ни наши потомки не должны принимать… в шляхетство никого, кроме тех, кто был рекомендован нам сенатом и земскими послами (а в армии — гетманом) за значительные заслуги перед Речью Посполитой… Добавляем также, что ничьего подданного вопреки воле наследственного пана мы не допустим в шляхтичи»[581]. Однако налоговое постановление сейма 1626 г. стало показателем бессилия сейма и невозможности остановить процесс проникновения плебеев в ряды шляхты. Фактически, он примирился с «новой шляхтой», попробовав возложить на нее дополнительные налоги[582]. Борьбу с узурпаторами, как мы видели, продолжил Валериан Неканда Трепка, но один в поле не воин… Только 4 из 2500 записей о нагане шляхетства, изученных И. Матушевским, содержат заключение, что обвиненный не смог доказать своего шляхетства[583].
Во второй половине XVII — первой половине XVIII в. шляхта пыталась продолжить борьбу за чистоту своих рядов. В дело, как показал О. Бальцер, включились и сеймики, постановления которых требовали не допускать вообще никаких аноблирований. Характерно в этом отношении решение Добжинского сеймика 1710 г.: «…таким образом, послы не должны позволить допущения к шляхетству никого из числа плебеев, каким бы заслуженным он ни был»[584]. В 1669 г. в ответ на многочисленные аноблирования 1659 и 1662 гг. воскрешается особый институт — скартабелят, или неполное шляхетство, согласно которому отныне аноблированные не получали полного объема шляхетских привилегий и не имели права вплоть до третьего поколения занимать должности и участвовать в посольствах[585]. Шляхетские законодатели опирались в этом якобы на статуты Казимира Великого. О. Бальцер ясно показал, что это явное юридическое недоразумение, поскольку термин «скартабелят» в статутах Казимира применялся не к шляхте[586]. Вряд ли это недоразумение можно считать простодушной ошибкой польских шляхетских юристов. Как бы то ни было, и это законотворческое изобретение не могло остановить социальной мобильности в польском обществе. Несмотря на реальную неопределенность границ шляхетского сословия, не только объективно, но и субъективно оно противостояло остальной части общества и занимало доминирующие позиции в экономической, политической, социальной и культурной жизни. Эта субъективная исключительность ярко запечатлена в шляхетском самосознании. Оно отразилось и в тех текстах, которые мы приводили выше. Видимо, прав был А. Зайончковский, когда писал, что шляхетство рассматривалось как некий харизматический дар и что ему придавали едва ли не сакральное значение[587]. М. Рей считал, что «истинное шляхетство — это какая-то чудесная сила, гнездо добродетелей, славы, всякой значительности и всякого достоинства»[588]. Истинный шляхтич по рождению как бы мистически наследует весь возможный спектр добродетелей, и прежде всего таких, как prudentia, temperantia, fortitudo, justitia[589]. «Добродетель — прекрасный, величайший и наипервейший герб шляхетства, а благородная кровь предков и родителей — великолепное украшение и достоинство этого герба… И такова уж природа шляхтича, что он становится еще больше способен к правлению, если его рождение дополняется добродетелью»[590]. Поэтому всячески нужно оберегать чистоту шляхетской крови, которая, по мнению того же М. Рея, должна быть благородной, древней и чистой[591]. А отсюда и слова Ст. Ожеховского: «Польша брезгует бюргером (мещанином)»[592].
Шляхетство придавало его обладателю как бы особое психофизиологическое состояние, и даже внешне своим физическим обликом, силой и красотой шляхтич был несхож с плебеем. Дух и тело, умственные и физические способности, добродетель и сила находили в нем, как думали шляхетские идеологи, гармоническое соединение[593]. Один из публицистов Речи Посполитой писал: «Польский шляхтич от природы обладает всеми талантами и добродетелями, и никто в целом мире не может с ним сравниться»[594]. Даже недостатки шляхтича рассматривались как продолжение его достоинств, некий преизбыток сил и способностей, дарованных ему Богом.
Аналогичные черты были характерны для самосознания всего европейского дворянства в XVI–XVIII вв.[595] И все-таки польская шляхта своим гонором, национальной мегаломанией и «сословным расизмом» (термин, предложенный Зайончковским) выделялась на этом фоне. Специфическая идеология и образ жизни, система ценностей и жизненных установок, выросшая на почве сословного самосознания шляхты и того исключительного положения, какое оно занимало в Речи Посполитой, получили наименование «сарматизм»[596]. Логическим центром идеологии сарматизма был этногенетический миф о происхождении польской шляхты от сарматов, завоевавших в незапамятные времена славянское население польских земель. К этому мифу приплетали ряд других, составивших вместе совершенно уникальный комплекс представлений, запечатленных практически во всех проявлениях польской шляхетской культуры XVII–XVIII вв. Среди мифологем шляхетского социального самосознания — миф шляхетского равенства, особой шляхетской доблести и политической ответственности, миф о жизненной важности польского хлеба и польского шляхетского фольварка для существования Западной Европы, миф об особом историческом призвании поляков как защитников Европы от турецкой опасности, миф о рыцарственности польского шляхтича и одновременно миф о шляхтиче — добродетельном земледельце.
Среди всех этих мифологем особо стоит выделить представление о полном равенстве всех польских дворян. Оно имело громадное значение и для консолидации польского шляхетского сословия, и для политической жизни, и для дестабилизации польского государства. Этот миф выражался не только в сеймовых декларациях и публицистических декларациях, подобных той, какую оставил Ст. Ожеховский в середине XVI в.: «Равенством поляки превзошли все иные королевства: нет в Польше никаких князей, ни графов, ни княжат. Весь народ и вся масса польского рыцарства включается в это слово — «шляхта»[597]. Ему сопутствовал и особый стиль общения в шляхетской среде, принимавший иногда совершенно неожиданные формы. Например, зажиточный пан имел право подвергнуть служащего у него шляхтича телесному наказанию. Но экзекуция осуществлялась крестьянами, и ради обережения достоинства шляхты был разработан целый ритуал ее битья. Шляхтича секли на специальном ковре, без брани, обращаясь к нему не на «ты», а «пан». Дабы отразить существующую в обществе реальную иерархию и в то же время не ущемить ничьего достоинства, был принят особый церемониал жестов при встречах и прощаниях. Иерархия приветственных поцелуев простиралась от поцелуя в щеку, в плечо, в руку, в локоть, в живот — вплоть до падения ничком пред приветствуемым[598]. Однако, как только дело доходило до хотя бы мельчайших перемен в официальной идеологии или терминологии, шляхетские сеймики начинали кипеть и бурно протестовать. Так было в 1699 г., когда шляхта обнаружила, что в сеймовой конституции 1690 г. по недосмотру проскользнуло выражение «меньшая шляхта», в чем было усмотрено покушение на шляхетскую «aequalitas»[599]. Так было в начале XVII в. во время выступления дворянства против короля («рокош Зебржидовского»), когда один из шляхетских полемистов корень начавшегося кризиса узрел в приобретении некоторыми магнатами графских титулов от Габсбургов или римских пап. Он ясно выразил присущую всей польской шляхте резкую неприязнь ко всякому титулованию, написав: «Иностранные титулы противны польским законам и вредны шляхетскому сословию Польши и соединенных с нею земель. Такие титулы уничтожают равенство шляхетского сословия, каковое имеет первенство в Польше»[600]. П. Мышковский, получив от папы Климента VIII титул маркграфа, а до этого включенный в герб мантуанских Гонзага, навлек на себя бурю ненависти: «Ты стремился к иноземным титулам, по своей амбиции пренебрегая шляхетским достоинством, и оскорбил его своими развратными желаниями, поставив итальянского пса выше десятка польских шляхтичей… Получив их, ты, иноземец, стал еще больше унижать шляхетство, попирая наш народ, его старые обычаи и законы»[601].
Сарматская мифология усиливала наряду с сословным и родовое самосознание польской шляхты. XVI–XVII вв. принесли громадный интерес к генеалогии. Шляхтич бывал чрезвычайно горд, если находил упоминание о своем гербе или роде в «Истории славного Польского королевства» Яна Длугоша. Но и тот, кто не мог этим похвастаться, не унывал. Появилось громадное количество ложных и фантастических генеалогий. В первом своде генеалогических преданий у Б. Папроцкого было помещено описание гербов Ноя и его сыновей, прямыми потомками одного из которых — Яфета — были объявлены польские шляхтичи. Литовская шляхта ответила на это теорией о своем римском происхождении[602]. Многие знатные роды шляхты занялись поиском предков в Древнем Риме и в библейских временах и даже среди строителей Вавилонской башни и в семье Ноя. Стоит, однако, отметить, что этот генеалогический зуд был чем-то большим, чем просто увлечение. В XVI в. шляхетский герб становился знаком принадлежности не столько к роду, сколько к сословию. Генеалогическое сознание шляхты расширяется. Самый узкий его круг — семья и ближайшие родственники. Самый широкий — «паны-братья» всей Польши и в какой-то степени Речи Посполитой[603]. Генеалогические разыскания, сдобренные искренней верой в сарматский миф, становятся путем формирования не только сословного, но и национального самосознания. Рождается представление о «польском народе-шляхте», в котором шляхта узурпирует право национального представительства.
В целом польская шляхта, оставаясь частью европейского дворянства и страдая не столько от комплекса неполноценности, сколько, напротив, от убежденности в своем превосходстве над дворянами Западной Европы (порабощенными монархами, бюргерами или знатью), выказывает немало своеобразных черт. Самой близкой параллелью Польше в этом отношении может послужить лишь далекая от нее Испания[604]. В чем же причины своеобразия польской шляхты? По всей видимости, в том, что польская шляхта XVI–XVIII вв. выросла из общества, в котором еще не сложились отчетливые сословные границы. Это ясно показал в своих исследованиях по стратификации польского общества XV века Г. Самсонович. По его мнению, «…в Польше XV века в каждодневной практике сословная структура не функционировала»[605]. В то же время невозможно говорить о каком-либо единстве или однородности польского общества в конце Средневековья. Оно находилось в движении, в состоянии быстрой эволюции, порожденном экономическим ростом и благоприятной хозяйственной конъюнктурой. Только в конце XV в. на основе полученных привилегий стала формально обособляться шляхта и под западным влиянием появилось понятие о городском и крестьянском сословиях. Но границы отдельных групп по-прежнему оставались очень подвижными, между различными по статусу социальными слоями сохранились прочные родственные и территориальные связи, шляхта была перемешана с нешляхтой, а герб еще не стал отличительным признаком дворянского сословия. В целом территориальные связи преобладали над раннесословными[606]. Все это в свою очередь было связано с особенностями развития феодальных отношений в предшествующий период, который не знал широкого распространения фьефов, вассальных связей и иерархии, так что рыцарь напрямую зависел от монарха, а всякий герб был настолько вместителен, что включал десятки семей и с легкостью принимал новые[607]. Это позволило т. н. владыкам, слою промежуточному между рыцарством и крестьянством, влиться в ряды дворян, чем К. Бучек объясняет многочисленность польской шляхты на пороге нового времени[608]. Все эти традиции были, как мы видели, живы и сильны также в XVI–XVII вв. Польская шляхта так и не стала ни герметически замкнутым, ни строго иерархизированным сословием, что было обусловлено экономической, социальной, политической и культурной ситуацией XVI–XVII вв. Само понятие «сословие» в его классическом смысле, видимо, не вполне адекватно передает статус польской шляхты в XVI–XVIII вв.