Ник Савельев 1636. Гайд по выживанию

Глава 1

1635 год, лето. Я шёл по набережной канала, смотрел на тёмную воду цвета крепко заваренного чая, и в голове у меня крутилась мысль. Не о том, как осчастливить жителей этого «страдающего средневековья», и не о том, как развести местных на фьючерсы. Да, я в курсе что на дворе «раннее новое время», просто завернул для красного словца, не важно. Важно то, что местные сами могли осчастливить и развести кого угодно. За последний год мне не раз пришлось убедиться в этом на собственной шкуре. Думал я о том, что весь этот Амстердам — одна большая ошибка. Точнее, коллекция ошибок.

Начать с того, что вода в каналах была тёмно-бурой. Это была не грязь или отходы, каналы регулярно промывались приливами внутреннего моря Зейдерзе. Вода была окрашена гуминовыми кислотами, органикой, поступающей из бесконечных торфяных польдеров. Город был построен там, где нормальный человек на стал бы строить и сарай. На болоте.

Затем — дома. Они выстроились вдоль воды идеальными рядами, высокие, невероятно узкие и чопорные. Я искал сравнение и нашёл его — они были похожи на важных господ в строгих кафтанах, вытянувшихся в струнку для торжественного шествия. Ирония, однако, крылась не в фасадах, а в фундаментах.

Дома стояли на сваях из норвежской сосны, вбитых на 15–20 метров в зыбкий, насыщенный водой грунт. Весь город был гигантской конструкцией на ходулях. Я смотрел на эти дома и думал о том, что скрыто от глаз. О том, как в сырости тихо поскрипывают и подгнивают опоры. О постоянной, невидимой борьбе с проседанием. Окна и двери в домах время от времени перекашивало, и жители мирились с этим также, как с очередной зимой. В этом было нечто общее с моим положением, мой внутренний горизонт тоже постоянно заваливало.

Абсурд произошедшего со мной резонировал с абсурдом этого города. Они построили его здесь не вопреки, а как раз потому, что здесь было болото. Хочешь построить что-то стоящее — начни с осушения болот и забивания свай. Разные эпохи, один принцип — взять самое неподходящее, самое гиблое место и силой воли, кровью и золотом заставить его сиять. Может именно из-за этой шаткости и постоянной борьбы с водой люди здесь становятся такими упёртыми. Расслабишься — утонешь, в прямом смысле этого слова.

Мысль была красивой, но её перебил резкий запах селёдки из соседней лавки. В кармане моей куртки лежал список поручений. Их я выписал себе сам, как управляющий конторы в отсутствие хозяина. Первым пунктом в нём значилась покупка «Навигационных таблиц Рейнера Потапиуса, издание 1634 года». Без них я не смог бы оформить морские страховки наших грузов на приемлемых условиях. Я свернул с набережной на узкую улочку, ведущую к книжной лавке.

Дверь лавки скрипнула под моей рукой. Я переступил порог, и глазам потребовалась секунда, чтобы привыкнуть к полумраку. После ослепительного света полуденного солнца лавка казалась пещерой, наполненной шелестом бумаги и тихим поскрипыванием деревянных полов.

Ян ван дер Линде, хозяин, не поднял головы. Он сидел за прилавком, сгорбившись над раскрытой книгой, и щурился сквозь очки, пытаясь разобрать текст при слабом свете. Солнечный луч, пробивающийся сквозь одно из окон, падал прямо на его лысину, отчего она блестела, как отполированная монета. Рядом, на краю прилавка, горела свеча для чтения. Её дрожащий огонёк отбрасывал на стену уродливую тень от медной астролябии.

— А, ещё один любитель мудрости! — Ван дер Линде наконец поднял голову. Его очки блеснули, поймав свет. На мгновение я увидел в них своё искажённое отражение. — Что вам будет угодно, местер? Карты? Книги? Или, может, последнюю работу местера Декарта?

— Декарта? — я провёл пальцами по корешку ближайшей книги. Кожа была шершавой, потрёпанной и прочной, как у старых сапог.

— Да, его труды пользуются большим спросом. Моё мнение — бредятина чистой воды, — буркнул он, шлёпнув книгой по стойке. — Он опять выдумал что-то. Представьте себе, теперь он говорит, что глаз это просто стекло, как в подзорной трубе, но заполненное жидкостью.

В лавке находился знакомый мне доктор Ван дер Вейден, местный лекарь с вечно кислой миной. Он схватил книгу, открыл её на заложенной странице и ткнул толстым пальцем так, что бумага чуть смялась.

— Да сам-то он когда-нибудь видел человека изнутри? — голос доктора сорвался на раздражённый фальцет. — Вот здесь, смотрите, его рассуждения про шишковидную железу. Мол, именно там сидит душа. Так всё-таки душа есть? Или её нет? Реши уже, черт возьми!

Он хлопнул книгой по прилавку, не сильно, но достаточно, чтобы чернильница подпрыгнула и несколько капель упали на дерево. Ван дер Линде поморщился, быстро вытер пятно рукавом.

— Он философ, а не бургомистр, — отозвался ван дер Линде. — Ему не нужно ничего «решать». Ему нужно, чтобы книги покупали.

Доктор фыркнул, откинулся назад и скрестил руки на груди так, что старый камзол натянулся на животе.

— Да пускай себе продаёт свои книги, я и сам не против прочесть что-нибудь умное на латыни или на французском. Но хоть бы он сам верил в то, что пишет, — он снова схватил книгу, полистал её нервно, будто искал ещё одно доказательство. — В прошлый раз он тут рассказывал, что весь мир это одна большая машина. А когда я спросил, где же тогда место Богу, он ответил, что бог это главный часовщик, — доктор передразнил Декарта, поднимая палец к потолку. — «Он завёл мир и ушёл пить кофе!».

— Ну и что в этом плохого? — усмехнулся ван дер Линде в ответ. — Выходит, хоть кто-то умеет заваривать кофе как следует.

Я решил, что пора вмешаться, пока они совсем не увлеклись.

— Дайте мне «Навигационные таблицы Рейнера Потапиуса, издание 1634 года», будьте добры, — я положил на прилавок монеты.

Ван дер Линде ловко подцепил их корзинкой на палке — новомодной штукой, которую все теперь использовали, чтобы не касаться денег руками.

— Неужели правда, что Декарт живёт здесь? — спросил я, пока он заворачивал таблицы в бумагу.

— А где же ему быть по вашему? Декарт настоящий философ, быстро понял что к чему. Не стал дожидаться пока католики его осудят как Галилея, и приехал сюда. При дворе статхаудера его уважают. Скорее всего сидит в «Кафе де ла Короны», — ван дер Линде махнул рукой. — Он там каждый вторник и четверг. Приходит, заказывает кофе, садится в угол и что-то читает. Иногда с ним спорят заезжие студенты из Лейдена, но он их быстро отправляет читать свою «Геометрию».

— И часто вы с ним общаетесь?

— Когда как, — пожал плечами хозяин. — Заходит, покупает бумагу. В прошлый раз просил самую белую, без водяных знаков, говорит, формулы на ней лучше смотрятся.

— Да он просто сумасшедший, — фыркнул доктор. — Умный сумасшедший.

— Умный — это точно, — согласился ван дер Линде. — Хотя и странный, да. Вчера опять приходил и бормотал про какие-то «координаты». Говорит, что скоро все будут рисовать формулы, как карты. Я ему говорю: «Местер, вы бы лучше про тюльпаны что-нибудь написали — хоть денег заработаете». А он отвечает: «Тюльпаны — это спекуляция, а математика — это вечность», что-то в этом роде.

— Мой зять оформил кучу контрактов на эти чертовы тюльпаны, — доктор поднял обе руки, словно призывая Декарта в свидетели. — Говорит, скоро станет богачом. А я ему: «Сынок, если Декарт прав и весь мир — машина, то эта ваша машина уж очень сильно разогналась, скоро того и гляди, развалится».

В этот момент в лавку вошёл высокий мужчина в чёрном плаще. Лицо бледное, длинный нос с горбинкой, взгляд такой, будто он только что решил какую-то сложную задачу и не очень доволен полученным ответом.

— Добрый день, местер Ян, — сказал он по французски, снимая перчатки.

— Местер Декарт! — Ван дер Линде сразу расплылся в улыбке. — Мы как раз о вас говорили. Вот, клиенты интересуются вашей новой книгой.

Декарт кивнул в нашу сторону, бросил взгляд на прилавок.

— Надеюсь, не слишком критикуете?

— Да мы просто обсуждаем вашу теорию про глаз, — сказал доктор. — Вот вы говорите, что это просто оптика. А как же душа?

Декарт вздохнул, как будто этот вопрос он слышал уже сотню раз.

— Душа, местер доктор, не в глазе. Она в шишковидной железе.

— А где доказательства? Сколько желез вы препарировали?

— Доказательства? — Декарт усмехнулся. — Я же не мясник. Я философ. Мои доказательства заключены в логике.

— Логика логикой, но лягушек то вы всё равно режете, — не унимался доктор.

— Режу, — согласился Декарт. — Но только для того, чтобы понять, как работает машина. А душа, — он сделал паузу. — Душа это отдельный вопрос.

— То есть вы и сами не знаете? — подколол доктор.

— Я знаю, что сомневаюсь, — ответил Декарт. — А это, согласитесь, уже что-то.

Он взял со стола книгу, полистал, кивнул:

— Местер Ян, не забудьте заказать мне ещё бумаги.

— Будет сделано, местер Декарт, — поклонился ван дер Линде.

Декарт вышел, оставив за собой лёгкий запах табака и чернил.

— Ну и тип, — подвёл итог доктор.

— Зато философ, — добавил ван дер Линде.

— Философ-то он философ, — согласился доктор. — Но если он прав и весь мир машина, то кто её чинить будет, когда она сломается, если все пьют кофе?

Я вышел из лавки, прижимая к боку тяжёлый том таблиц. Мысль о машине и часовщике ещё висела в голове, как дым от погасшей свечи. Но на набережной вдоль земли стелился самый настоящий дым, и пах он тлеющим можжевельником и полынью. По указу коллегии бургомистров улицы окуривали против заразы.

Путь до конторы лежал через площадь. Я остановился у Стадхёйса, где всегда вывешивали объявления. На стене, как обычно, был прикреплён свежий лист, бумага была ещё влажной от клея. Список больных и умерших за предыдущий день, чёткий канцелярский почерк, пять строчек. Ткач с Йордана, грузчик с верфи, жена бочара и её двое детей. Ещё три имени внизу были выведены косо и с ошибками, явно записанные со слов — иностранные моряки. Городская бюрократия аккуратно фиксировала убыль населения. Прохожие бросали на лист беглый взгляд и шли дальше.

Я свернул на свою улицу. В голове висели два образа — ясный, холодный взгляд Декарта, человека из учебника, и эта яркая, разбеленная дымом повседневность. Никакой связи между ними не было.

Внутри конторы царила тишина. Столы клерков были пусты, стулья аккуратно задвинуты. В неподвижном воздухе в солнечных лучах неторопливо парили пылинки.

Якоб ван Дейк, мой босс, сидел в кресле у окна. Он сидел неподвижно, вытянув ноги, глядя куда-то поверх крыш, заложив руки за голову. Сейчас он выглядел как самый обычный тридцатилетний человек. На нём был походный камзол, на сапогах — светло-серая высохшая грязь полей. Он даже не обернулся на скрип двери, только его взгляд медленно, с усилием, будто отрываясь от какой-то мысли, переместился на меня.

— Потапиус, — сказал я, ставя тяжёлую книгу на стол. Звук получился неожиданно громким.

Он кивнул, почти незаметно.

— Видел Декарта в лавке, — добавил я, чтобы нарушить тишину.

— Да? — голос у Якоба был глухой, без интереса. — И что он?

— Спорил с доктором о том где находится душа.

Якоб медленно повернулся, подтянул ноги, сгорбился и потёр лицо ладонями. Когда он убрал руки, на лице была только усталость.

— На ферме, — сказал он отстранённо, глядя в пол, — душа находится в пояснице, которая к вечеру болит от работы. А ещё в глазах жены, когда она спрашивает, когда мы сможем вернуться в город, а ты не знаешь что ответить, — он махнул рукой, не докончив. — Списки умерших вывесили?

— Да. Восемь имён, знакомых нет.

— С окраин?

Я кивнул.

— А ты как? — спросил Якоб.

— Нормально. Ем дома, готовлю сам, лишний раз стараюсь не выходить. Протираю уксусом, всё что можно протереть. Ещё вот, — я показал ему амулетик, кожаный мешочек с очень сложным запахом полыни, мяты, камфоры и бог знает чего ещё. — Уксус четырёх разбойников. Говорят, отгоняет заразу.

— Веришь, что это работает?

— На сто процентов. Блохи и крысы убегают от меня, как от прокажённого, а то, что заразу разносят миазмы, это чушь. Истинно вам говорю. А у вас там как дела?

— Хорошо. Пьер и Элиза передают тебе привет, волнуются. Пьер говорит, что нашёл своё настоящее призвание, постоянно что-то мастерит из дерева.

Якоб помолчал, потом резко, как будто стряхнув с себя слабость, провёл рукой по лицу и сел прямо.

— Ладно. Хватит ныть. Покажи книги.

Он встал, потянулся так, что хрустнули кости, и прошёл к своему массивному дубовому столу. В его движениях появилась привычная спокойная уверенность. Следующие полчаса прошли в сухом, лишённом эмоций разборе текущих дел. Он листал приходно-расходные книги, водил пальцем по колонкам цифр, задавал короткие вопросы.

— Хм. Морская страховка подорожала в полтора раза, — констатировал он, не выражая удивления. — А поставки польского зерна?

— Задерживаются, — сказал я. — Из-за чумы.

— Значит, цены будут расти дальше.

— Уже растут.

Якоб откинулся на спинку кресла, сложил руки на животе и уставился в потолок. В его глазах мелькали цифры, проценты, тонны.

— Мне надо сходить на биржу, послушать, о чем там болтают. Чума-чумой, но деньги не ждут, — он поднялся, потянулся за своим дорожным плащом. — Ты со мной?

— Пожалуй, я лучше останусь здесь. Жду ответа от страховщиков. Да и вот это вот всё, — я кивнул в сторону улицы.

Он понял.

— Верно. Держись подальше от толпы. Я ненадолго.

Якоб ван Дейк направился к двери, поправив плащ на плечах.

— И, Бертран, — он обернулся уже в дверях. — Если увидишь того философа ещё раз, спроси его. Если мир это машина, то для чего в ней чума? Мне интересно.

Дверь закрылась. Тишина снова вернулась, но теперь она была другой, заряженной как воздух перед грозой.

Я остался один. Солнечный луч теперь освещал стол Якоба, заваленный бумагами. Мои мысли, наконец, смогли переключиться с философов и списков умерших на то, что действительно грело душу в последние недели. На мой склад. Не «наш». Мой личный. На краю города, в портовом квартале, в старом, но крепком амбаре лежало пятьдесят тонн ржи. Пока корабли из Гамбурга стояли на карантине в порту, спрос на зерно в Амстердаме взлетел до небес. Цена за месяц выросла втрое и продолжала расти.

Это были мои сваи, которые я вбил в зыбкую почву страха и дефицита. Пока город замирал, боялся, хоронил своих бедняков, моё личное состояние тихо, неприлично быстро увеличивалось. Каждый новый день карантина, каждая новая строка в списке у стены Стадхёйса — всё это работало на меня.

Я вернулся к своему столу, взял перо, но писать не стал. Просто смотрел на свет, играющий на медном набалдашнике чернильницы. Странно, год назад я вспомнил всё про тюльпановую лихорадку, но не знал ничего об эпидемии чумы. В мире, где до десяти лет доживала лишь половина рождённых, чума была не трагедией, а просто неприятным событием. Но она же была и моей возможностью. Возможностью зарабатывать деньги, не прикладывая к этому почти никаких усилий. Возможностью сосредоточиться на том, что меня сейчас интересовало по настоящему. Возможностью выбраться из этой вечной сырости, из положения управляющего, из тени. Построить что-то своё.

Я открыл приложение к основным «Навигационным таблицам» Потапиуса. Скучные колонки цифр, широты и долготы портов и ориентиров, расстояния между ними, примечания. Формулы для безопасного плавания в знакомом, предсказуемом мире. Никакой формулы для чумы, для паники, для ажиотажного спроса. Никаких координат для моей личной авантюры.

Часы на башне Вестеркерк пробили два удара, тяжёлых и медленных, будто отлитых из свинца. Их гул ещё висел в сыром воздухе, когда с улицы донёсся знакомый, но сейчас какой-то сбивчивый шаг. Дверь в контору с силой хлопнула о стену. Запыхавшийся Якоб ван Дейк замер на пороге, его лицо было землистым. Плащ висел на одном плече, шляпа зажата в руке, как смятый лист бумаги.

Он молча прошёл внутрь, не глядя на меня, бросил шляпу на стол, она скользнула и упала на пол. Он не стал поднимать. Сорвал с себя плащ, запутался в подкладке, невнятно выругался сквозь зубы и швырнул его на ближайший стул.

— Якоб? — тихо спросил я.

Он обернулся. Его глаза, обычно такие ясные, сейчас были слишком широко открыты, зрачки расширены. Он дышал ртом, как человек, пробежавший длинную дистанцию.

— Вы что, напились? — уточнил я, потому что искал хоть какое-то объяснение.

Он отрицательно покачал головой. Потом провёл рукой по волосам, оставив их всклокоченными, и эта мелкая деталь, неприбранные волосы у всегда аккуратного Якоба, испугала меня больше, чем хлопок двери.

— Ван Дорст, — выдохнул он наконец.

Я молчал, давая ему собраться с мыслями.

— Питер ван Дорст. Тот, с кем мы неделю назад говорили у меня в кабинете о партии сукна.

Я помнил его. Толстый рыжеватый мужчина с громким смехом. Он смеялся и говорил, что чума боится тех, у кого полные погреба и кошелёк.

— Его увезли сегодня утром, — голос Якоба сорвался. — В Пестхёйс.

Он произнёс это слово чётко, по слогам. «Чумной дом». Это был не абстрактный «список у Стадхёйса», не «имена с окраин». Конкретный человек со знакомым лицом. Тот самый, который был здесь, смеялся в этой комнате семь дней назад. Теперь он в бараке за городом, куда свозят тех, кого коснулась старуха с косой.

Якоб уставился в пустоту перед собой, но видел, должно быть, что-то совсем другое.

— На бирже только об этом и говорят. Шепчутся, как будто он не заболел, а совершил что-то постыдное, — он закашлялся, сухим, надсадным кашлем, и потёр грудь. — Чёрт, я ему в пятницу руку жал. Он чихал тогда, помнишь? Говорил что из-за сена.

Он наконец опустился в своё кресло. Оно жалобно скрипнуло под его весом. Он сидел, сгорбившись, уставившись на свои руки, лежавшие на коленях. Сильные руки с крестьянскими крупными кистями. Сейчас они слегка дрожали.

В конторе стало тихо, словно после зачитанного приговора. Солнечный луч, игравший на медном набалдашнике, вдруг показался неуместно ярким и живым.

— Случайность, — произнёс Якоб вдруг, подняв голову. В его глазах загорелся странный, лихорадочный огонёк. — Всё вокруг одна сплошная случайность. Мы думаем, что всё рассчитали, а потом один человек чихает. И всё. Конец. Больше никакого смысла. Просто случайность.

Он замолчал. И в этой тишине его взвинченное, почти истерическое спокойствие было страшнее любой паники. Якоб сидел, не шевелясь, но от него исходило напряжение, словно жар от раскалённых углей. Он смотрел внутрь себя, просчитывая какую-то свою страшную арифметику.

— Это было в прошлую пятницу, — сказал он наконец ровным голосом. — Перед самым моим отъездом к семье. Он сидел здесь, в этом кабинете, вместе с нами. Мы пили вино. Он постоянно чихал и говорил, что это от сена, которое сушат в полях возле города.

Он медленно поднял голову.

— Потом я поехал домой, на ферму, к Элизе и её отцу. Дышал на них тем воздухом, что был в этой комнате. Мог принести заразу в свой дом на плаще, в волосах. Это же так передаётся? Через миазмы, через дыхание?

Здесь нужно было что-то сказать. Быстро, чётко и с уверенностью, которой у меня на самом деле не было. Но кое-что я всё-таки помнил — обрывки лекций, статьи в интернете.

— Якоб, послушайте, — я пододвинул стул и сел напротив, стараясь поймать его блуждающий взгляд. — Это не так работает. Есть две формы чумы — бубонная и лёгочная. С лёгочной всё «просто», если это слово уместно. Заразиться можно только от больного человека. Кашляющего, не чихающего. Выворачивающего лёгкие в кашле, сгорающего от лихорадки. С бубонной формой сложнее.

Он медленно перевёл на меня глаза, в которых читался немой вопрос: «Откуда ты знаешь?»

— Заразу разносят блохи, — сказал я твёрдо. — Крысиные блохи. Они кусают больную крысу, или больного человека, потом перепрыгивают на другого и кусают его. Вся зараза в их укусе, — я сделал паузу, давая ему усвоить информацию. — Ван Дорст неделю назад выглядел нормально и смеялся. Мы не могли от него заразиться.

Якоб слушал, впитывая каждое слово, как губка. Его разум, привыкший к контрактам и логистике, цеплялся за эту логику, как за спасительную соломинку.

— Но одежда, вещи.

— Если на вашем плаще не спала целая колония заражённых блох, которые потом перепрыгнули на Элизу — нет. Маловероятно. Крайне маловероятно. Вы же не были в доме ван Дорста, не рылись в его постели и вещах. Вы сидели в кабинете, пили вино, потом уехали. Дом и контора постоянно окуриваются, я за этим слежу. Здесь воняет полынью и дымом как в аду. Блохи любят тепло и укромные уголки, а не дым и поездку на лошади по открытой дороге.

Он слушал. Страх не ушёл, но в глазах у него загорелся огонёк надежды.

— Но мой кашель.

— Кашель может быть от дыма, или от волнения, да мало ли отчего, — я сделал паузу. — Вы сами как себя чувствуете? Есть жар, или слабость? Шишки под мышками или на шее?

Он медленно, будто боясь нащупать что-то ужасное, провёл ладонями по шее, подмышкам. Потом отрицательно мотнул головой.

— Нет. Просто устал. От дороги и от этой новости.

— Вот видите. Скорее всего, все нормально, семья в безопасности. Самый разумный шаг сейчас — не впадать в панику, а действовать спокойно.

Якоб тяжело вздохнул. Страх в его глазах отступил, уступив место глубокой усталости и медленно тлеющей тревоге.

— Значит, просто ждать и наблюдать? — спросил он. — Сколько? Сорок дней, как в порту?

— Ван Дорсту хватило недели. Я точно не помню, через сколько проявляются симптомы, но, кажется, от двух дней до недели. Если за это время не появятся бубоны, жар или кашель, можно будет выдыхать.

— Хорошо, возьмём десять дней. Если больше, я просто сойду с ума, — проговорил Якоб. — Запрёмся здесь.

Меня будто холодной водой окатило.

— Послушайте, Якоб, — я замялся, ища аргументы. Мои мысли лихорадочно метнулись к складу, к зерну, к необходимости заниматься делами. — Это невозможно. Контора. Дела. Страховки.

— Дела подождут, — отрезал он, уже идя к двери. — Все подождёт. Или ты думаешь, я позволю тебе сейчас болтаться по городу и таскать заразу туда-сюда? Мы теперь повязаны. Или выживаем вместе, или… — он не договорил, но щелчок тяжёлого засова прозвучал весомее любого слова.

Я замер. Воздух в комнате стал густым и тяжёлым. Первой реакцией был прилив ярости — чёрт возьми, моё зерно, мои планы, всё летит под откос из-за его истерики. Я посмотрел на дверь, на его сведённые скулы. И понял, что он действительно может запереть нас здесь. И сделает это.

Он подошёл ближе, понизив голос.

— Слушай, — он встал посреди комнаты. — Или ты остаёшься здесь на эти десять дней. Мы сидим, едим запасы, пьём вино и ждём. Если не свалимся — я сажусь на лошадь и еду к Элизе. Десять дней. Не ради меня, ради Элизы. Чтобы я мог через десять дней поехать домой, не чувствуя себя убийцей, и больше не возвращаться. А ты потом будешь свободен как ветер. Контору я закрою до конца эпидемии. Все дела подождут. Дом будет в твоём распоряжении. Но на эти десять дней мне нужен кто-то, кто просто не даст мне сойти с ума. Или, — его голос стал тише. — Ты говоришь «нет» и уходишь прямо сейчас. Но если так, значит, для тебя моя жена, которая считала тебя своим братом — никто. И мы с тобой после этого — чужие люди. Навсегда. Выбирай.

Он замолчал, дав мне прочувствовать вес каждого слова.

Глава 2

Якоб замолчал, тяжело дыша. В его глазах не было прежней уверенности, только лихорадочный блеск и та самая, знакомая мне по деловым спорам, непробиваемая упёртость. Но сейчас за этой упёртостью скрывался страх.

Первой моей мыслью было швырнуть ему в лицо это «выбирай», хлопнуть дверью и уйти. Но я не шевельнулся. Если честно, я просто боялся остаться совсем один, такая вот иррациональная, но мощная фобия.

Я посмотрел на его сжатые кулаки. На жилу, бившуюся на виске. Сейчас это был загнанный зверь, который вцепится мне в горло, если почувствует слабину.

— Ладно, — сказал я и мой голос прозвучал отстранённо. — Отлично. Десять дней.

Его кивок был почти невидим.

Первый час нашего добровольного заточения Якоб посвятил инвентаризации припасов.

— Идём в подвал, проверим что там у нас есть, — отдал он короткую команду. Запасы в доме я знал наперечёт, но решил не перечить боссу, находящемуся в таком взвинченном состоянии.

Подвал на самом деле не был подвалом, скорее цокольным этажом с маленькими окошками на уровне головы. Они были закрыты массивными металлическими решётками и выходили прямо на мостовую. Пол был выложен коричневым кирпичом. Здесь располагались кухня, склад припасов, уголь и дрова.

Припасов здесь хватило бы, чтобы пережить зиму, или осаду. Оливковое масло стояло в запечатанных глиняных кувшинах вдоль всей стены. Две здоровенные бочки солёной сельди. Полки ломились от вина — рейнское, испанское крепкое, аквитанское белое, греческая мальвазия, мускаты, брандвейн, женевер. В соседней комнате — мешки с крупой и ржаной мукой, под потолком подвешены окорока, связки лука и чеснока, на полках круглые сыры в серой корке. В дальнем углу была бочка с солониной, рассол в которой пах так резко, что щипало глаза. Под полом кухни находилась огромная цистерна с водой, сложенная из кирпича. В неё по специальному водостоку набиралась дождевая вода прямо с крыши.

Якоб подошёл к бочке с солониной. Он обошёл её кругом, постучал костяшками пальцев по дубовым клёпкам, прислушался к гулу.

— Этого нам должно хватить, — произнёс он скорее для самого себя.

— Да. Лет на пять, не меньше. Можно пережить зомби-апокалипсис.

— Что?

— Так, старинная лимузенская легенда. Нашествие живых мертвецов.

Я стоял со свечой, наблюдая, как его тень, гигантская и сутулая, мечется по стенам. Это была не инвентаризация. Скорее какой-то ритуал заклинания изобилия. Его паническая энергия нашла выход в этом тотальном аудите. Наконец мы поднялись наверх. Теперь он был абсолютно спокоен, по крайней мере, внешне. Он запер дверь в подвал на засов, вытер руки о рубашку.

— Всё в порядке, — произнёс он, и в его голосе впервые за этот день прозвучало что-то вроде удовлетворения от выполненной работы. — Провизии больше, чем достаточно. Воды в цистерне тоже. Теперь, — сказал он, — надо сделать обход дома. Проверить все окна и двери.

Я понял. Учёт припасов был лишь первым ритуалом, самым главным и очевидным. Теперь начнутся малые. Бесконечные, микроскопические.

В первый день Якоб занялся апгрейдом реальности. Он не спеша проводил ревизию физических законов в пределах нашей гостиной. Его инструментом стали его серебряные карманные часы, тикающие как рассерженный жук-точильщик. Он заводил их каждые двадцать минут, потому что ему требовалось ощущение, что время — это механизм, который можно перезапускать по собственному желанию. Каждый оборот ключа был пактом о взаимном ненападении, который он заключал с мирозданием. Он вытирал циферблат платком так старательно, будто счищал с него не пыль, а невидимые споры болезни. Я наблюдал, как он трижды подносил часы к уху, его лицо застывало в напряжённой гримасе. Он словно слушал, не сбилась ли наша вселенная со своего ритма.

Потом он перешёл к геометрии. Достал мелочь из кармана и начал выстраивать из неё не просто стопки, а целые созвездия. Дуйты легли кругом, стюйверы — треугольником внутри него.

Всё это он подробно комментировал вслух. Это была его настольная астрология. Каждая монета, по его логике, становилась частью системы, от чьей конфигурации зависело наше благополучие. Он просидел над этой композицией добрых сорок минут, поправляя монеты.

К вечеру ритуалы стали микроскопическими. Он сортировал книги на полках не по корешкам, а по весу, определяемому на глаз. Пересчитывал трещины на каждой потолочной балке. Чертил на подоконнике пылью сложные знаки, похожие то ли на алхимические символы, то ли на чертежи механизма, который, вероятно, должен был удерживать дом на плаву.

Я не мешал. Я видел, что это не было безумием. Это была ритуализация бессмыслицы. Отчаянная попытка разума, столкнувшегося с хаосом, навязать ему правила. Любые. Даже если это были правила расположения столовых приборов.

Его мелочность была крепостной стеной, его педантичность — рвом с водой, а эти дурацкие, повторяющиеся действия — перекличкой гарнизона, который отбивался от невидимого врага. Если соблюсти все ритуалы, враг не прорвётся.

И я начал в это верить. Не в то, что переставленный стул спасёт нас от чумы. А в то, что без этих ритуалов Якоб не продержится и дня.

Мы жили в крепости, где главным врагом была не болезнь, а тишина. Тишина, в которой было слышно, как мы сходим с ума. И мы заглушали эту тишину тиканьем, звяканьем и скрипом передвигаемой мебели.

Мы начали пить на второй день. Вернее, ближе к вечеру. Тишина к тому времени стала физической — густой, давящей субстанцией, которая звенела в ушах и заставляла учащенно биться сердце. Якоб сидел у окна и методично, с интервалом в несколько минут, заводил свои часы. Звук ключа, цепляющего механизм, был похож на скрежет зубов.

— Хватит, — наконец сказал я, вставая. — Или вы сломаете пружину, или мы сломаемся раньше. Я схожу вниз, принесу чего-нибудь выпить. С чего начнём?

— Захвати мальвазию.

Мы начали с греческой мальвазии. Сладкой, тягучей, обманчиво мягкой. Он налил две оловянные стопки, подвинул одну ко мне.

— За что? — спросил я.

— За то, что… — он замялся, глаза его метнулись в сторону, словно искали безопасную формулировку в узоре теней на стене. — За то, чтобы мы не ошиблись с этими десятью днями. За точность расчётов.

Я выпил стопку одним махом. Якоб посмотрел на меня с недоумением, потом тряхнул головой и последовал моему примеру. И сразу же налил по новой. Мальвазия прокатилась по нёбу маслянистой волной. Язык обожгло сладостью и едва уловимой миндальной горечью, той самой, что отличает вино королей от питья черни. Тепло взорвалось в груди мягким согревающим пожаром. Первая стена между нами и реальностью была успешно возведена.

После третьей стопке мальвазии — за «симметрию», за «правильные пропорции» — мы перешли на испанское вино. Более густое, тёмное, не такое обжигающее. Языки начали развязываться. Мы говорили обо всём, что не имело ни малейшего значения.

— Вот скажи, — говорил Якоб, разглядывая капли на стенке кувшина. — Почему все голландские коты — полосатые? У тебя же была кошка, ну там, в детстве? Ну такая, серая.

— Наверное она уже умерла от старости. Я не помню, у меня же амнезия. А коты полосатые, чтобы их не было видно в тюльпанах. Это называется камуфляж.

— Логично, — кивнул он с преувеличенной серьёзностью. — А тюльпаны, они ведь на самом деле не стоят таких денег. Это же просто луковица. Говорят, их даже есть можно.

— Нет. Это луковица, которая может разорить целый город. Я слышал, один коллекционер отдал за штуку «Семпер Августус» шесть тысяч гульденов. За одну луковицу. А старик ван де Схельте, этот сумасшедший цветовод, на моих глазах за полчаса заработал двенадцать тысяч за свою коллекцию.

— Я помню. Да. А потом те, кто купили у него эту коллекцию, внезапно умерли, — он запнулся, и я понял, о чём он подумал. Он резко отхлебнул вина, сменил тему. — А этот француз Декарт, он правда думает, что душа находится в шишковидной железе?

— Он в этом сомневается. А значит, существует. Только не ясно — он, или душа.

— Хитро, — Якоб хмыкнул. — Очень хитро. Значит, если я сомневаюсь, что я пьян…

— …то ты наверняка пьян. Поздравляю, ты философ.

Мы заливали вином те места в разговоре, где могли проступить опасные темы. «Элиза» было самым запретным словом. Оно висело в воздухе, огромное и невысказанное. Другими запретными темами были «как они там на ферме» и «чума и её симптомы».

К вечеру мы добрались до женевера, прозрачной, пахнущей можжевельником отравы. Это было уже серьёзным шагом, крепостью в градусов тридцать, не меньше. Ритуалы Якоба под действием алкоголя трансформировались. Он теперь строил созвездия из пробок, хлебных мякишей и сыра.

— Смотри, — говорил он, водя пальцем над своим творением на столе. — Вот это Венеция. А вот — наша гавань. Если поставить вот эту крошку сюда, то ветер будет попутным.

— Ты путаешь карту с территорией, — заметил я, наливая ещё.

— Все путают, — мрачно ответил он. — Все. Так оно и задумано.

Мы говорили о навигации, о различии испанского и португальского портвейна, о том, правда ли, что у страуса два желудка, и как это мог проверить Аристотель. Мы хохотали над чем-то совершенно несмешным. Смех был громким и прекрасно заглушал тишину.

А потом, уже в глубоких сумерках, когда свечи догорали, Якоб вдруг замолчал. Он сидел, обхватив голову руками, и смотрел в тёмное окно, где отражались наши пьяные, искажённые отражения.

— Бертран, — сказал он очень тихо, почти шёпотом. — А что, если они там…

Я замер, чувствуя, как хмельной туман мгновенно рассеивается, сменяясь ледяной трезвостью. Он вот-вот сорвётся. Скажет это.

— …что, если страусы на самом деле не прячут голову в песок? — закончил он, и в его голосе была такая отчаянная, такая искусственная наивность, что мне стало по-настоящему страшно.

— Тогда, — сказал я, наливая ему остатки женевера, — им явно стоит начать это делать. Отличная идея. За страусов.

Мы пили до тех пор, пока слова не перестали складываться в предложения, а комната не начала медленно вращаться. Ритуалы окончательно распались. Часы тикали где-то далеко, словно на дне моря. Страх уснул тяжёлым и беспокойным сном.

Утром нас ждала адская головная боль, горький привкус во рту и следующие восемь дней, которые вдруг показались немного короче. Мы нашли новый способ отсчитывать время. Не тиканьем часов, не чёрточками на стене, а глухим стуком пустой бутылки, отправляемой под стол. И это было неплохим прогрессом.

Четвёртый день начался с того, что Якоб не стал заводить свои часы. Он сидел и смотрел на циферблат с таким выражением, будто часы ему только что нахамили. Я понял его без слов. Ты можешь заводить механизм сколько угодно, но это никак не влияет на время. Оно продолжает течь с той же неторопливостью, с какой стекает патока.

Скука накрыла нас как манифестация бессмысленности. Мы перемыли всю посуду. Пересортировали дрова. Я даже начал мысленно переводить голландские поговорки на русский, чтобы проверить, насколько хромает смысл. «Беда редко приходит одна». Почти. «Взять корову за рога». Близко. «Дарёному коню в зубы не смотрят». Бинго.

Якоб погрузился в молчание. Он уставился в одну точку на стене и, кажется, вступил с ней в глубокий метафизический диалог. Его вселенная сжалась до размеров фермы где-то там, за городом, а я стал частью пейзажа, вроде треснутого цветочного горшка на полке.

Я пытался рассказывать анекдоты. Якоб уныло хмыкнул.

— Не смешно? — уточнил я.

— Смешно, — ответил он. — Просто у меня сегодня лицо не настроено на смех.

Наши диалоги стали напоминать игру в пинг-понг, где оба игрока забыли ракетки и просто смотрят, как шарик закатывается под диван.

— Похоже, сегодня будет дождливо.

— Да.

Пауза в десять минут.

— Или нет.

— Скорее всего.

Алкоголизм лишился налёта гедонизма. Мы пили не вино, а снотворное в жидкой форме. Процедура была проста — налить, выпить, повторить, дождаться, когда сознание любезно отключится, унося с собой несколько часов. Мы даже не чокались. Просто синхронно поднимали стопки, как два автомата.

Я боялся, что он окончательно впадёт в кататонический ступор, и мне придётся следующие пять дней разговаривать с портретом его отца, висящим над камином. Моя ирония, последнее оружие, начала давать осечки.

Мы пили молча. Тишина была настолько густой, что я начал различать в ней отдельные слои — плеск воды в канале, скрип половиц, собственное сердцебиение. На шестой день Якоба пробило на откровенность. Он с силой поставил кружку на стол, звук гулко отозвался в тишине.

— Чума 1624го, — сказал он, как обвинитель, зачитывающий приговор. — Мне тогда было девятнадцать. Все, у кого были деньги, бежали из города.

Он провёл рукой по лицу, будто стирая с него невидимую паутину той паники.

— А я остался. Я работал клерком в конторе ван Стена. Старик ван Стен был умён как чёрт. Он тоже остался. Он засел за стол с навигационными картами и правилами карантина, и начал считать.

Якоб посмотрел на меня, и в его глазах вспыхнул на мгновение тот самый холодный огонёк расчёта.

— Правила были просты. Корабль из заражённого порта отправлялся в нашем порту на карантин, сорок дней. В это время груз гниёт, фрахт дорожает, цена взлетает до небес. Но что, если этот корабль никогда не заходил в порт, где была чума? Что, если зерно из Гданьска перегрузить на нейтральной воде на датский корабль, который идёт из Копенгагена, где чумы нет? Перекупить груз, переоформить коносаменты. По бумагам груз теперь прибыл из Дании. Никакого карантина. Лес из Риги — та же история. Встретить в проливе, перегрузить на шведское судно из Стокгольма.

Он говорил ровно, без пафоса.

— Я был тем, кто сидел в конторе и сводил воедино всё — расписания приливов, маршруты не слишком щепетильных капитанов, законы о нейтральных территориях, правила карантина в различных портах, морское право, «Маре Либерум», труды Гуго Гроция. Мы платили тем капитанам тройной фрахт. Они рисковали, но зарабатывали за один рейс как за год. А мы покупали зерно по дешёвке у тех, кто не мог ждать сорок дней, и продавали его здесь по цене, которую диктовал голод.

Он замолчал, выпил.

— Старик ван Стен умер к концу лета. Не от чумы, а от сердца. А я на свою прибыль купил сначала долю в деле, потом эту контору. Вся моя жизнь выросла из тех четырёх месяцев, когда я научился одной простой вещи — катастрофа это всего лишь новые правила.

Он откинулся на спинку стула, и его лицо снова стало пустым и усталым.

— И эти правила меняются снова. Только теперь есть Элиза. А я сижу здесь, в четырёх стенах, и могу только ждать. Ждать и бояться, что всё это — расплата за слишком правильные расчёты 1624го.

Он посмотрел на меня.

— Поэтому я даю себе слово, Бертран. Если мы выживем. Если я выйду отсюда и они будут живы. Я закрою контору и уеду на ферму. Похоже, с меня хватит.

Я молча кивнул. Сказать мне было нечего.

Одиннадцатое по счёту утро не принесло озарения. Я проснулся в своей каморке на втором этаже. Первые несколько минут я лежал и прислушивался к себе с профессиональной, почти циничной внимательностью, словно врач к жалобам смертельно надоевшего пациента. Горло? В порядке. Голова? Болит от похмелья. Кашля нет. Лимфоузлы? Я так и не понял что это такое, но никаких шишек и тёмных пятен на себе не обнаружил.

Из-за стены донеслись тяжёлые шаги. Я вышел в коридор. Якоб уже стоял у зеркала в гостиной, ворот рубашки был расстегнут, и он методично, с тем же выражением, с каким проверял когда-то баланс в гроссбухе, ощупывал шею и ключицы.

— Ну? — спросил я, прислонившись к косяку.

— Всё по прежнему, — ответил он, не отрываясь от своего отражения. — Никаких изменений. Только глаза красные и руки немного трясутся.

— Я думаю, мы можем поздравить друг друга с тем что не сдохли.

Завтрак был быстрым и прошёл в полной тишине. Ощущение было странное — не радость, а почти обидная неловкость. Мы потратили десять дней и кучу нервов на постройку целой религии страха, а божество, оказывается, исчезло, не оставив после себя ничего.

После еды Якоб встал и, без всяких предисловий, начал готовиться к отъезду. Он сложил в дорожный саквояж несколько смен белья, толстую записную книжку, мыло и бритву. Всё делалось молча и сосредоточенно.

— Моя лошадь в конюшне на Лейдсеплейн, — сказал он, затягивая ремень на сумке. — Оставил там, когда в последний раз приезжал. Поеду сегодня.

— Не боишься заразиться от неё чумой?

Якоб впервые за много дней улыбнулся.

— Брось, лошадь — чистое животное. Помню, один доктор говорил что запах лошадиного пота отгоняет чуму. Он даже советовал спать в конюшне.

Якоб надел дорожный плащ, окинул взглядом гостиную. Потом вытащил из кармана свои серебряные часы, взвесил их на ладони. На его лице появилось странное, слегка озадаченное выражение, как у человека, который нашёл старую игрушку, и теперь не понимает, зачем она ему нужна.

— Держи, — сказал он, протягивая часы мне. — Тебе они нужнее.

Я взял часы. Циферблат тускло блеснул в утреннем свете.

— Это ведь твой талисман. Не жалко?

— Талисман? Это просто часы, механизм с пружиной и шестерёнками.

Он не дарил мне часы. Он избавлялся от свидетеля своей слабости. Передавал мне эстафету наблюдения за бессмысленным тиканьем в ожидании чуда или катастрофы.

— Дом твой. На время, — повторил он, уже стоя в дверях. — Присматривай тут за ним. Ключи и бумаги в верхнем ящике.

Мы пожали друг другу руки, после чего он коротко и решительно кивнул. Потом развернулся и вышел.

Я не стал его провожать. Подошёл к окну, отодвинул тяжёлую штору. Улица была почти пуста. Якоб поправил сумку на плече и тронулся в путь практичной, экономной походкой человека, который знает, что впереди долгая дорога и следует беречь силы. Он свернул за угол и исчез из вида.

Я отпустил штору. В комнате воцарилась тишина, но не та, давящая, что была раньше. А пустая и звонкая. Я вернулся к столу, положил перед собой часы. Они тикали. Звук был громким, настойчивым, почти наглым.

И вот я сидел один. В моем распоряжении теперь были пустой дом, контора с замороженными делами, склад зерна, растущего в цене, и серебряный механизм, отсчитывающий секунды этой новой, одинокой жизни. Якоб уехал, а мои страхи остались здесь. И главный из них, как я теперь понимал, заключался вовсе не в чуме. А в том, что эта тишина и есть та самая свобода, к которой я стремился. И она оказалась до чёртиков унылой.

Я взял часы, собираясь завести их — просто чтобы сделать хоть что-то. Но передумал. Пусть идут как идут, на остатках заводной пружины, которую он взвёл в последний раз. Посмотрим, сколько продержится этот запас. А там видно будет. Пока же у меня было всё необходимое — крыша над головой, запасы еды, капитал и точный прибор для констатации того, как медленно и неумолимо всё это превращается в привычку, а потом — в скуку.

Глава 3

Я хотел как следует заработать. Вокруг царила идеальная для этого среда — всеобщий, тотальный, лихорадочный идиотизм под названием «тюльпаномания».

Это был массовый психоз. Финансовая пирамида, но устроенная с типичной голландской хитроумностью, граничащей с безумием. Никто не таскал на рынок мешки с луковицами. Никто не выкладывал за них никаких денег. Торговали обещаниями, клочками бумаги, на которых нотариусы каллиграфическим почерком выводили, что такой-то обязуется передать такому-то одну луковицу сорта «Адмирал ван Эйк» после будущей выкопки, а тот обязуется её принять и заплатить указанную цену. Цены, написанные на этих бумажках никогда не падали. Цены только росли, подгоняемые слухами, жадностью и верой в то, что завтра найдётся кто-то, кто заплатит больше. Пирамида работала.

Моя идея была проста. Я не собирался играть в их игру. Я собирался продавать им ощущение, что они играют лучше других. Чистая психология. Использование жадности и тщеславия. Мой агент находит в Амстердаме состоятельного покупателя. «Местер, — говорит он, слегка понижая голос. − У меня на руках есть контракт на «Вицекороля» из Утрехта. Я его оформил на 1200 гульденов, здесь за него обещают 1500. Я готов его уступить за 1300, плюс 50 звонкими монетами здесь и сейчас — это моя скромная комиссия как честного посредника. Всё строго конфиденциально, заверено нотариусом, извольте убедиться».

Жадность вступает в союз с тщеславием. Покупатель платит за чувство собственной избранности, и за веру, в то, что обыгрывает систему. Это скрепляется доверием к печатям. Почти торжественная переуступка прав по контракту. Сургуч, печать, росчерк пера. Это превращает сделку в респектабельную финансовую операцию. Клиент уходит с пергаментом в руках, чувствуя себя удачливым дельцом. А у меня в кошельке звенят «комиссионные» — настоящие золотые и серебряные монеты.

Что будет с «зависшими» контрактами и цепочками обязательств по тем из них, что пройдут через мои руки, когда пузырь лопнет? Ничего. Это я знал точно. Когда афера навернулась и власти поняли с чем им предстоит иметь дело, они решили вопрос по-голландски. Просто, эффективно, без катастрофических последствий. Они объявили все контракты ничтожными на том простом основании что цены на товар многократно превысили все разумные пределы и торговля стала азартной игрой. Все кто был не согласен с этим, отправлялись в суды, которые потом тянулись долгие годы и заканчивались ничем.

Если все контракты по итогу мусор, почему их нельзя просто перепродавать на месте дешевле рынка? Взял за 1200, тут же переуступил за 1000, 35 гульденов положил в карман. Почему, почему. Потому что это за несколько дней обрушит рынок. Люди начнут задавать вопросы. «А что делает этот сумасшедший?». «Погодите, а ведь не такой уж он сумасшедший». «Да ведь это просто ворох бумаги, который не стоит ничего». Найдутся последователи, и всё полетит под откос. Поэтому всё должно было выглядеть максимально правдоподобно. Нужны были дешёвые контракты.

Где их взять, не скатываясь в уголовщину? Механизм был взят из будущего — арбитраж. Цены в разных городах росли неравномерно. Когда в Амстердаме давали уже 3000 гульденов за контракт на «Семпер Августус», в том же Утрехте за него могли просить «всего» 2500. Разница была в скорости распространения алчности. Вот этим я и собирался торговать. Но для этого нужна была сеть распространения информации более быстрая, чем у всех остальных.

Так родилась идея конвертировать время, расстояние, жадность и тщеславие в деньги.

Я откинулся на спинке кресла и позволил себе усмехнуться. Неплохо. Но пока это была всего лишь идея. Я сидел и думал о голубях. Не о тех глупых, наглых птицах, что копошатся на мостовой, а о почтовых.

В 1635 вовсю шла война. Пока я размышлял в уютной конторе, где-то под Маастрихтом или Бредой войска выпускали в небо птиц с полосками бумаги на лапках. Голубь летит со скоростью 70 километров в час и способен преодолеть расстояние в 300 километров. Он не боится разбойников, не сбивается с пути. Убить почтового голубя в военное время — саботаж, измена родине и гарантированная виселица. В общем, это была передовая военная технология.

И вот я, Бертран, собирался использовать этот военный мессенджер для торговли контрактами на тюльпаны. Идея была настолько богохульной в своей сути, что от неё захватывало дух.

Механизм оставался прежним — арбитраж на разнице в цене фьючерсов между городами. Но теперь я видел его техническую сердцевину. Это не просто «голубиная почта». Это — создание частной сети связи, сопоставимой по скорости с государственной. Нужны были голубятни в ключевых городах — Амстердам, Харлем, Лейден, Утрехт и так далее. Птицы доставляют новости и распоряжения, курьеры на лошадях — контракты и монеты.

Сеть голубятен — это не просто хобби. В военное время это объект пристального внимания властей. Регистрация, налоги, вопросы лояльности. Почему частное лицо, да ещё и иностранец, содержит голубятни в разных городах? Первый же донос, а он будет обязательно, это же Голландия, и мне придётся объясняться не с гильдией цветоводов, а с городской стражей, или, не дай бог, с Секретарией статхаудера. Моё гениальное финансовое ноу-хау могли запросто переквалифицировать в «создание шпионской сети». А за это уже не штрафуют, а очень быстро вешают на главной площади для всеобщего обозрения. Ирония судьбы — быть повешенным не за мошенничество, а за избыточную компетентность в логистике.

Были и другие слабые моменты. Уязвимость птиц перед хищниками решалась дублированием. Защита информации — применением старого доброго книжного шифра. Самой большой проблемой были люди. Мне нужны были не просто подставные лица. Мне нужны были идеальные инструменты — достаточно умные, чтобы понять стандартные оперативные процедуры, и достаточно лояльные, чтобы не задаваться вопросами «А зачем, собственно, этому французу мои услуги? А не обвести ли мне его вокруг пальца?».

Я сразу подумал о мадам Арманьяк, этом штирлице в юбке. Мадам не просто торговала нитками и аксессуарами для шитья. Она была шефом незаметной гугенотской сети в Голландии, специализирующейся на предоставлении информации и решений, которые должны оставаться в тени. У неё наверняка были свои каналы, надёжные и обкатанные на делах куда более опасных, чем перепродажа цветочных контрактов. Курьеры, которые умеют молчать не из-за денег, а из-за верности своей общине. Нотариусы, которые готовы смотреть сквозь пальцы. Чиновники, чьё внимание можно на время ослепить взяткой.

Я, совершенно случайно, тоже оказался гугенотом, и у нас с мадам Арманьяк были взаимные обязательства, скреплённые кровью. Естественно, чужой.

Обратиться к ней значило взять её в долю. Но моя тюльпанная лихорадка могла показаться ей мелкой, почти пошлой суетой. С другой стороны, если рассуждать хладнокровно и логически, что может быть лучшим прикрытием для связи в её нелегальной сети, чем моя сеть коммерческая? Мои голуби могли носить записки и для неё. А её агенты могли в свободное от основной работы время исполнять мои инструкции.

Это был качественный скачок риска. В случае провала, мне пришлось бы бояться мадам Арманьяк. А она — худший из возможных врагов.

Я сидел и прокручивал в голове этот новый, усложнённый расклад. План уже не казался мне таким гениальным. Он казался единственно возможным. И от этого мне было немного не по себе. Часы Якоба тикали, словно отсчитывали время, отпущенное мне на нерешительность. Дальше можно было сделать только одно — превратить идею в деловое предложение.

Я привёл себя в порядок после десятидневного запоя, запер контору и вышел на улицу. Шум города, запахи полыни, можжевельника и дыма встретили меня как старые знакомые. Через некоторое время, в новой рубашке тёмно-синего цвета, с аккуратно причесанными волосами, я стоял у дверей лавки мадам Арманьяк. В руке у меня был свёрток — фламандский кружевной воротник с драгоценной запонкой, купленный мной пару недель назад у одного антиквара. Предлог для разговора, который будет не столько о бизнесе, сколько об эстетике и взаимном доверии. Идеальный намёк для человека, который ценит намёки.

Я толкнул дверь в лавку. Знакомая, бархатная тишина обняла меня, заглушив уличный шум.

— Месье де Монферра, — раздался голос мадам Арманьяк из глубины. Она сидела в глубине помещения за бюро, рассматривая какую-то ткань. — Вы сияете, как новый гульден. И, кажется, принесли мне какую-то идею. Не так ли?

Я положил свёрток на прилавок.

— Я принёс сувенир, мадам. В знак признательности за разъяснения, которые вы мне предоставили в прошлый раз.

Она медленно поднялась, подошла, развернула бумагу. Её пальцы, узловатые и хищные, коснулись кружева.

— Изящно, — произнесла она без особых эмоций. — И совершенно излишне. Впрочем, спасибо. Значит, у нас действительно есть что обсудить.

Она подняла на меня свой взгляд, острый, и одновременно отсутствующий.

Я глубоко вдохнул.

— Мадам Арманьяк, — начал я. — Я пришёл поговорить с вами о почте и о голубях. И о том, заодно, как можно делать деньги прямо из воздуха.

Её взгляд не дрогнул. Но в уголках глаз, мне показалось, мелькнула искорка не ожидания, а живого интереса. Следующие полчаса я в мельчайших подробностях рассказывал ей суть своей схемы. Она молча слушала, не выражая никаких эмоций.

— И сколько вы намерены заработать на этом? — вот что она спросила когда я закончил.

Математически точного ответа у меня не было. Да он и не имел никакого смысла, важен был порядок цифр и направление движения мысли.

— При текущих ценах на переуступке одного контракта можно зарабатывать от 30 до 50 гульденов. Возьмём 40. Десять контрактов в день по всем семи провинциям. Это нижняя граница. Впереди у нас примерно полтора года. Получается сумма в 219 тысяч гульденов.

— Почему полтора года?

— Я изучил этот так называемый рынок. Рассчитал куда всё это идёт. В конце 1636 всё закончится.

— Хорошо, за полтора года вам надо будет найти пять с половиной тысяч достаточно состоятельных идиотов, готовых отдать 40 гульденов за бумажку с печатью. В семи провинциях проживает примерно полтора миллиона человек. Десять процентов из них купцы и зажиточные мастера. Выходит, чтобы ваша схема работала, примерно три с половиной процента от них должны быть идиотами. Вы верите в эти три с половиной процента?

— Я верю в пять.

Мадам Арманьяк не перебивала. Она сидела неподвижно, и только её глаза, слегка увеличенные стёклами очков, медленно перемещались по моему лицу, будто читая не с губ, а с самой кожи — каждую микроскопическую дрожь, каждое движение зрачка, каждое подёргивание моего века.

Она несколько секунд просто смотрела на меня. Потом её рука медленно потянулась к серебряному напёрстку, лежавшему на бюро. Она взяла его, перекатила в ладони, поставил на место. Звук был негромким, но в гробовой тишине лавки — оглушительным.

— Интересно, — произнесла она наконец. Слово вышло сухим, без интонации, как констатация того, что на улице пасмурно. — И чрезвычайно хлопотно.

Она поднялась, тихо прошлась за прилавком, остановилась у полки с катушками шёлковых нитей. Тронула одну, цвета запёкшейся крови.

— Птицы, — сказала она, глядя на нить, а не на меня. — Они своенравны. Глупы. Смертны. Вся ваша затея, месье де Монферра, будет зависеть от того, смогут ли они отличать Харлем от Лейдена лучше, чем средний голландский бюргер — вино от пойла.

Она отложила нить, повернулась. Её фигура в тёмном платье казалась вырезанной из тени, заполнявшей дальний угол лавки.

— Допустим, ваши птицы летают. Допустим, ваши люди в городах не окажутся ворами или идиотами. Что вы получите в итоге? Вы создадите не предприятие. Вы создадите мишень.

Она вернулась к своему креслу, но не села. Опёрлась костяшками пальцев о спинку и наклонилась ко мне.

— Конкуренты набросятся на вас первыми. Они начнут использовать вашу идею, потом начнут мешать работе вашей сети. Подкупят агентов. Украдут или отравят голубей. Ваши быстрые каналы станут ареной грязной войны, которая очень быстро перестанет быть тихой. Вы готовы к такой войне, месье де Монферра? Не на бирже, а в подворотнях.

Она выпрямилась, снова приняв вид невозмутимой статуи, скрытой в полумраке.

— Дальше к вам придут власти. Любая регулярная, быстрая связь между городами в военное время — это либо ресурс, либо угроза. Военные захотят ваших птиц для своих донесений. Секретария статхаудера захочет читать ваши шифровки, чтобы знать, что вы не пересылаете ничего лишнего. Если вы откажетесь, вас раздавят.

Она медленно обошла прилавок и снова остановилась в двух шагах от меня. Она смотрела мне прямо в глаза. Её собственные были как два кусочка промёрзшего стекла.

— И, наконец, финал. Тот самый момент, который вы так аккуратно просчитали. Когда все поймут, что торговали ветром в буквальном смысле. Гнев толпы — страшная штука, месье. Ему не важны тонкости контрактного права. Ему нужна чья-то конкретная физиономия, чтобы её раздавить.

Она отступила на шаг, и её лицо, скрывшись в тени, снова стало нечитаемым.

— Я даю вам три дня. Не для того, чтобы вы передумали. Для того, чтобы вы смогли придумать, как вы собираетесь решить эти три задачи. Как обеспечите монополию. Как договоритесь с теми, кто носит шпаги и имеет право задавать вопросы. И как, чёрт возьми, вы собираетесь исчезнуть в самый нужный момент, оставив после себя лишь кучу обесцененных бумаг.

Она повернулась, снова села за бюро, взяла перо.

— Принесёте внятные ответы, тогда обсудим мой процент, моих людей и моё покровительство. Нет — ваш кружевной воротник так и останется самым дорогим предметом в этой авантюре. Всего доброго, месье де Монферра. Жду вас через три дня с ответами. За подарок спасибо.

Я стоял ещё секунду, ощущая, как её слова, холодные и тяжёлые, как свинцовые пули, застревают где-то под рёбрами. Не сказав больше ни слова, я кивнул и вышел. Дверь закрылась беззвучно, отсекая мир тихой, смертельной расчётливости от шума улицы. У меня было три дня, чтобы придумать, как ответить на вопросы этой чертовой ведьмы.

Три дня я провёл не за бумагами. Я сидел у окна конторы и смотрел, как с моря дует ветер. Он гнал по небу рваные тучи, колыхал вывески, крутил пыль в воронках на мостовой. Он был хаотичен, но у него была система. И его невозможно было поймать, чтобы посмотреть, как он устроен.

На четвёртый день, ровно в назначенный час, я снова стоял у двери лавки. Мадам Арманьяк сидела за своим бюро. Перед ней лежал развёрнутый лист бумаги, испещрённый столбцами цифр. Она не стала делать вид, что занята чем-то другим. Она ждала. Её взгляд, когда я вошёл, был таким же отстранённым и оценивающим, как и тогда.

— Ну? — спросила она, отложив перо.

Я сел, не дожидаясь приглашения.

— Ответ на ваш первый вопрос, о войне конкурентов. Мы её не предотвратим. Мы сделаем её бессмысленной.

Она слегка приподняла бровь.

— Наша сеть не будет единой, — начал я. — Она будет состоять из двух независимых частей, которые снаружи не должны иметь ничего общего. Первая часть — это «Контора де Монферра». Она будет заниматься исключительно покупкой и переуступкой тюльпанных контрактов. В её штате будут маклеры и обычные курьеры на лошадях. Всё чинно, благородно, несколько медлительно.

Я сделал паузу, смотря на её неподвижное лицо.

— Вторая часть это «Амстердамская коммерческая летучая почта». Частное предприятие, предлагающее услуги быстрой доставки коротких сообщений для всех, кто готов хорошо платить. Для биржевых маклеров, для торговцев, для влюблённых, для заговорщиков и для философов. Никакой связи с контрактами на тюльпаны. Оно будет открыто для всех и публично.

Теперь в её глазах промелькнуло понимание, холодное и одобрительное.

— Продолжайте.

— Конкуренты, которые захотят повторить наш успех, увидят только контору, торгующую контрактами чуть успешнее других. Идея о том, что в основе успеха лежит общедоступная почта, будет спрятана на виду. Они будут ломать голову над нашими успешными сделками. Искать подвох в бухгалтерии. Но они не догадаются посмотреть на расписание полётов голубей. Чтобы это понять, нужно сначала соединить два этих предприятия в одной голове.

Мадам Арманьяк медленно кивнула, её пальцы снова потянулись к напёрстку, но остановились на полпути.

— А ваши люди? Агенты? Клерки? Голубятники? Они ведь тоже не должны знать.

— Разумеется. Они и не будут знать. Люди в конторе получают инструкции покупать или продавать. Они не знают, откуда пришёл приказ. Люди на почте получают зашифрованные депеши и адреса. Они не знают, что в них. Даже голубятник в Харлеме будет считать, что работает на почтовую службу, а не на цветочного спекулянта. Каждый видит свой кусок мозаики. Целиком её вижу только я. И, — я сделал небольшую паузу, — вы, если решите участвовать. А также несколько ваших доверенных людей, отправляющих депеши с ценами и получающих указания для моей конторы.

— А если языки развяжутся? Если кто-то станет слишком умным или слишком жадным? — спросила она, и в её голосе прозвучала не тревога, а профессиональный интерес.

— Тогда, — сказал я ровно, глядя ей в глаза, — эти языки придётся укорачивать. И носы, которые посторонние попробуют сунуть куда не следует — тоже. Любого, кто попытается собрать пазл, мы устраним как прямую угрозу всему предприятию. Без сантиментов. Это будет не война, а санитарная обработка.

В лавке повисла тишина. Мадам Арманьяк изучала моё лицо, ища следы блефа, истерики или неуверенности. Наконец, уголки её губ дрогнули на миллиметр.

— Хорошо, — произнесла она. — В этом что-то есть. А как насчёт вопросов номер два и номер три? Я вся во внимании, месье де Монферра.

Я взял со стола её напёрсток, поставил его между нами.

— Мы не будем прятать нашу сеть от властей. Мы её построим, как я уже сказал, открыто и легально. «Амстердамская коммерческая летучая почта» будет зарегистрирована в городском реестре. Мы будем платить налоги. Мы даже можем подать прошение в магистрат о монополии на частные почтовые услуги в определённых направлениях, как полезное для торговли начинание.

Она слегка наклонила голову, давая мне понять, что следит за мыслью, но ещё не впечатлена. Легальное прикрытие — это само собой.

— Но вот в чём суть, — я подвинул напёрсток в её сторону. — Мы не просто позволим Секретарии интересоваться нашей почтой. Мы сами придём к ним. Скромно. С уважением. И предложим им свободный доступ ко всем сообщениям.

Я сделал паузу, чтобы убедиться, что она поняла глубину цинизма этой затеи.

— Мы скажем им: «Господа, мы понимаем вашу озабоченность безопасностью. Мы — лояльные бюргеры и патриоты. Вот вам ключ. У нас есть сеть. Смотрите, какая рыба в ней плещется. Может быть, время от времени вам удастся выловить что-то интересное». Мы превратим их подозрительность в инструмент. Они будут заняты чтением депеш, чувствуя себя всесильными контролёрами. И пока они будут выискивать в них намёки на шпионаж, наши абсолютно скучные для них сообщения о ценах на тюльпаны будут летать в том же потоке, на тех же голубях.

Мадам Арманьяк замерла. Её пальцы перестали перебирать невидимые нити. В её взгляде, всегда немного расфокусированном, появилась острая, хищная искорка внимания. Это была не просто идея.

— Вы предлагаете кормить тигра мясом, чтобы он не обратил внимания на овцу у него за спиной, — произнесла она медленно.

— Нет, — поправил я. — Я предлагаю построить перед тигром целый курятник с громким названием «Главная добыча», чтобы он, насытившись цыплятами, даже не почуял запах золота, которое мы проносим у него под носом. Наша настоящая сеть будет спрятана не в темноте, а в самом ярком свете. Самый надёжный тайник — это тот, что они уже проверили и сочли безопасным.

Она долго молчала. Потом её губы снова дрогнули в том самом, едва уловимом подобии улыбки.

— Предположим, это сработает, — сказала она. — Вы купите себе индульгенцию от Секретарии. Но это потребует доверенного лица, которое сможет преподнести этот «подарок» нужным людям и убедить их принять его.

Она посмотрела на меня, и в её глазах был уже не вопрос.

— У вас, мадам, — сказал я тихо, — наверняка есть такой человек. Или вы знаете, как его найти. Моя задача — построить курятник и наполнить его самыми аппетитными цыплятами. Ваша — договориться с тигром.

Она наконец позволила себе кивнуть.

— Допустим, — произнесла она. — Допустим. Остался последний, и самый главный вопрос, месье де Монферра. Финал. Ваше личное исчезновение с тонущего корабля. Мне нужно быть уверенной, что вы не утянете на дно заодно и мои интересы.

Я отвёл взгляд, глянув на серый свет в окне.

— Я иностранец. Француз. Гугенот. Для разъярённого голландца, потерявшего смысл в своих бумажках, я буду идеальной мишенью. Первым, в кого полетят камни. Поэтому к моменту краха меня здесь не будет. Я исчезну из Республики за несколько недель до того, как грянет гром. В идеале — сразу после последней, самой крупной операции, когда капитал будет уже конвертирован во что-то осязаемое и портативное. Золото. Драгоценности. Векселя на заграничные банки.

Мадам Арманьяк не двигалась, внимательно всматриваясь в меня.

— Если меня всё же найдут, что маловероятно, если сделать всё чисто, все увидят банкрота. Контора «де Монферра» будет формально закрыта. По всем бумагам я понёс катастрофические убытки. Кошелёк пуст. Пусть ищут француза с пустыми карманами и несчастным лицом. Они не найдут у меня ни гульдена. Только долги и разорение.

Я посмотрел на неё, пытаясь уловить реакцию. Её лицо оставалось маской.

— Это не побег, — добавил я. — Это запланированный демонтаж. Часть операции. Самая важная. Мы вынимаем прибыль до того, как обрушится потолок, а затем оставляем после себя лишь обгорелые балки и кучу пепла. Гнев толпы рассеется, распылится между сотнями нотариусов, продавцов и покупателей. Никто не станет тратить силы на преследование нищего неудачника.

В лавке повисла долгая, тягучая пауза. Мадам Арманьяк подняла руку и медленно поправила прядь седых волос, выбившуюся из-под чепца.

— Что же, теперь перейдём к скучному. Моему проценту. Распределению обязанностей. И первому авансу на организацию голубятни в Амстердаме. Деньги, месье де Монферра. Всё всегда упирается в деньги. Давайте считать.

Глава 4

Первые две недели после разговора с мадам Арманьяк я занимался тем, что смотрел людям в глаза и слушал, как они рассказывают о себе.

До обеда — в конторе Жака Левассёра на пафосной Брейстрат, где-то по соседству с тем самым Рембрандтом. Жак был гугенотом из Руана, бежавшим в Голландию пятнадцать лет назад. Он бежал после того, как его старшего брата отправили на галеры за распространение «еретических памфлетов». Сам Жак предпочитал распространять не памфлеты, а контрабандный жемчуг и фламандское кружево. Но это не мешало ему числиться в списках мадам Арманьяк как «надёжный человек». Толстый, лысый, с внешностью добродушного балагура, он носил на поясе связку ключей, которыми гремел при каждом движении.

— Значит так, — сказал он при первой встрече низким, прокуренным голосом, откидываясь в своём кресле назад. — Мадам Арманьяк сказала мне: «Будешь делать то, что месье де Монферра скажет». Я готов, если дело прибыльное. Так что будем делать-то?

Я подошёл ближе, положил шляпу на край стола. Дерево было тёплым от солнца, пробивавшегося сквозь грязноватое окно.

— Жак, — спросил я спокойно. — Вы умеете улыбаться?

Он замер. Посмотрел на меня долгим оценивающим взглядом. Потом его толстые губы медленно растянулись. Улыбка вышла широченной, почти до ушей, обнажив крепкие жёлтые зубы. Пахнуло луком и табаком.

— Ну как? — произнёс он, не меняя выражения лица. — Достаточно лицемерно?

— В самый раз, — кивнул я. — Такая улыбка нам пригодится.

Жак прищурился и побарабанил короткими толстыми пальцами по столу.

— И что же это за работа такая?

— Почта. Рассылка записок при помощи птиц. По всем семи провинциям. Быстро, тихо и очень дорого.

Брови у него поползли вверх, сложились домиком. Он откинулся ещё сильнее, опасно качнувшись в кресле, почесал затылок.

— Так я по птицам не спец, — протянул он. — И в почтовых делах вообще ничего не понимаю.

— Это и не требуется. Вам надо будет заниматься людьми, которые будут заниматься птицами и почтой. Вы откроете «Амстердамскую коммерческую летучую почту». Это будет ваше предприятие. Вы — владелец. Вы подписываете бумаги, получаете печать, улыбаетесь купцам и бургомистрам. Я — всего лишь ваш консультант по логистике. Не более того.

Жак медленно повторил слово, смакуя каждую букву:

— Кон-суль-тант.

Он произнёс его так, будто пробовал на вкус дорогое вино. Потом наклонился вперёд, опёрся локтями на стол. Ключи звякнули снова.

— А вы не боитесь, что я вас кину? — спросил он тихо, почти ласково.

Я улыбнулся, не так широко, как он, но достаточно для того, чтобы он понял — я не шучу.

— Не боюсь. Я ведь всего-навсего консультант. Кидать вы будете мадам Арманьяк. А она сказала, что вы не настолько глупы.

Повисла тишина. Только где-то на улице скрипели колёса телеги.

Жак смотрел на меня долго, неожиданно тяжёлым взглядом. Потом вдруг хлопнул ладонью по столу и захохотал. Громко, раскатисто, от души.

— Ладно, месье де Монферра, — выдохнул он. — Будем работать.

Он протянул руку через стол. Ладонь была широкая, горячая, с характерными мозолями фехтовальщика. Такими же как у меня. Мы пожали руки. С этого дня у меня началась двойная жизнь.

После обеда я находился в скромной конторе на Принсенграхт, которую снял за тридцать гульденов в месяц. Это была комнатка с отдельным входом, располагавшаяся в полуподвальном помещении. Размером она была с хороший платяной шкаф. Из мебели там имелись стол, два стула, чернильница.

Первым туда пришёл некто Ламберт ван Остендейк. Он вошёл медленно, как человек, который привык, что его ждут. Пятьдесят лет, благородная седина на висках, аккуратно подстриженные волосы. Манжеты белоснежные, накрахмаленные до хруста. На безымянном пальце — тяжёлый серебряный перстень с печаткой, отполированный до блеска. Двадцать лет он проработал маклером в одной очень известной конторе, пока его не уволили. По информации мадам Арманьяк, за слишком тесные связи с конкурентами. Она охарактеризовала его двумя словами: «жадный и управляемый».

Он не торопясь подошёл к столу. Не стал сразу садиться, сначала оглядел комнату, стопки бумаг на столе, чернильницу, окно, меня. Только потом аккуратно опустился на стул. Спина прямая, локти прижаты к бокам, ладони положил на стол. Видно было по всему, что человек имеет хорошие манеры и привычку к ведению переговоров.

Я откинулся в кресле, постучал кончиком пера по краю чернильницы — тихий, сухой звук.

— Мадам Арманьяк отрекомендовала вас как толкового коммерсанта, — сказал я. — Мне нужен заместитель. Человек, который будет вести всю работу с контрактами на цветы. Покупать, продавать, переуступать, находить клиентов, контролировать наших продавцов.

Он ответил не сразу. Чуть наклонил голову, его перстень снова поймал свет, ослепительно вспыхнув в лучах солнца.

— Какой мой процент? — спросил он тихо, без улыбки и без предисловий.

— Прежде всего жалованье. Восемьсот гульденов в год. Плюс три процента от чистой прибыли по итогам каждого квартала.

Он моргнул. Всего раз. Хороший игрок.

— И какую прибыль вы ожидаете получить? — голос у него был ровный, но в уголках глаз что-то промелькнуло.

Я пожал плечами, положил перо на стол.

— Если бы я знал это точно, вы бы мне не понадобились.

Он едва заметно усмехнулся, угол рта дёрнулся вверх, но глаза остались холодными.

— Честно. Редкое качество в наше время.

— Я честен, когда это выгодно, — ответил я, глядя ему прямо в глаза. — Вот сейчас самое время быть честным. Поэтому скажу вам начистоту. Я знаю, что у вас долги перед ростовщиками. Около шестисот гульденов. Если вы этот год провалите, они получат ваш дом на Вармёстрат. Если год будет удачным, вы расплатитесь и даже останетесь с прибылью.


Я отвернулся к окну, проследил за солнечным зайчиком, который полз по стене.

— Это угроза? — спросил он спокойно, почти без интонации.

— Это бизнес-план, — я повернулся обратно. — По-моему, всё просто. Вы работаете, потому что вам нужны деньги. Я плачу, потому что мне нужна ваша квалификация. А если вам нужна именно угроза, то вот она.

Я наклонился чуть ближе через стол и слегка понизил голос.

— Я буду наблюдать за вами. Буду проверять каждый контракт, каждый гульден, каждого клиента. Если что-то пойдёт не так… Обычно в таких случаях говорят «Вы пожалеете». Но вам в таком случае жалеть будет поздно. Никаких иллюзий. Никаких обид.

Его лицо ничего не выражало, дыхание было ровным, но я заметил, как напряглись мышцы на шее и тонкая жилка пульсировала под воротником.

— Я понимаю, — сказал он наконец. — Никаких обид.

Он поднялся так же аккуратно, как садился. Стул даже не скрипнул. Перстень блеснул в последний раз, когда он поправил манжету.

— Когда приступать?

— Завтра в восемь.

Он кивнул — коротко, без лишних движений. Повернулся к двери и вышел ровным неторопливым шагом. Дверь закрылась за ним с мягким щелчком. А я остался сидеть, глядя на солнечный зайчик, который теперь лежал на столе на том самом месте, где недавно блестел его перстень.

Следующим посетителем был Ян ван Лун, тридцати с чем-то лет, судя по досье мадам Арманьяк — торговец всякой всячиной. Он вошёл без стука с таким видом, будто имел на это право. Поздоровался, снял свою шляпу и сразу же повесил на гвоздь у двери. Он нашёл его за пару секунд, хотя гвоздь был маленький и почти незаметный на тёмной стене. На нём был камзол неплохого сукна, не новый, но отлично подогнанный по фигуре. Пыли на ботинках не было, видимо, он почистил их перед входом.

Ван Лун сел, откинулся на спинку стула, закинул ногу на ногу. Очки в тонкой серебряной оправе. В руке — трость с набалдашником из слоновой кости, потёртым, но настоящим.

— Местер ван Лун, — сказал я. — Мне сказали, что вы умеете продавать.

Мне так и хотелось разыграть сценку «продай мне эту ручку», но я сдержался.

— Да, разумеется. Именно так я зарабатываю на хлеб насущный. Но это не главное моё достоинство, — мягко поправил он. — Я умею убеждать. Убеждать, это когда покупатель уходит счастливым и на следующий день приводит трёх друзей.

— И как же вы это делаете?

Он чуть наклонил голову, прищурился.

— Сначала я слушаю. Не то, что покупатель говорит, а то, чего он не договаривает. Чего боится. Чего стыдится. Потом я даю ему то, что ему на самом деле нужно, хотя он сам об этом не знает. И прошу за это разумную цену.

— А если он начинает торговаться?

Ван Лун рассмеялся.

— Это значит что он заинтересован. Я уступаю. Ровно настолько, чтобы он считал себя победителем. И никогда настолько, чтобы я считал себя дураком.

Я помолчал. Ван Лун смотрел на меня спокойно, без тени подобострастия или тревоги. Ждал.

— У меня для вас не совсем обычный товар, — сказал я. — Контракты на тюльпаны. Я переуступаю их в Амстердаме немного дешевле чем они стоят. И компенсирую это небольшой комиссией, несколько процентов от суммы контракта. Это и есть прибыль. Ваша задача — находить клиентов и переуступать контракты. Клиент должен верить, что он умнее и удачливее остальных.

Ван Лун кивнул.

— Похоже на биржевой опцион. Небольшая сумма сейчас, остальная прибыль — потом. Разумно. Но всё равно, вы предлагаете контракты дешевле рынка. И как вы собираетесь объяснять это клиентам?

— А вот это ваша проблема. Именно поэтому я и предлагаю вам работу.

Ван Лун кивнул.

— Хорошо, но я буду работать за процент. Сколько?

— Пять процентов от суммы сделки. Плюс пятьдесят гульденов в месяц на представительские расходы.

Он чуть заметно усмехнулся.

— Шестьдесят.

Я усмехнулся в ответ.

— Вижу, что вы заинтересованы. Но уступать я не намерен. Пятьдесят. Это больше, чем получает профессор в университете.

Он протянул ладонь и мы скрепили сделку рукопожатием. Потом он вышел, а я остался сидеть, глядя на пустой гвоздь у двери.

На следующий день с утра я снова был в конторе Левассёра. Жак рассказывал мне про одного француза, занимающегося разведением голубей.

— Ну так вот, — Жак откинулся в кресле, и оно жалобно скрипнуло, приняв на себя всю тяжесть его веса. — Есть тут один тип. Француз, как мы с тобой, родом из Пуатье. Зовут его Анри Дюпон. Пятьдесят два года назад его папаша припёрся в Амстердам с двумя корзинами голубей и тремя голодными ртами. Анри тогда было двенадцать, но он уже помогал отцу таскать клетки.

Я взял кружку с пивом. Судя по всему, Жак умел рассказывать истории.

— У него своя голубятня недалеко за городом, на Слотердейке. Бывшая монастырская ферма, — продолжал Жак, загибая пальцы. — Своя, понимаешь? Не аренда, не у чёрта на рогах. Свой сарай, который он сорок лет перестраивал, свои клетки, свой выводок, своя линия разведения. Военные специально приезжают к нему за птицами.

Он отхлебнул пива и довольно крякнул.

— И какие отношения у него с городскими властями?

— А что власти? — Жак усмехнулся. — Власти знают, что на Слотердейке живёт полуслепой француз, который исправно платит налоги. И ещё, кроме военных, он поставляет голубей любителям птиц. И среди них есть один советник из Гааги. Так тот советник даже написал трактат о голубях, целый научный труд. И этот советник очень не любит, когда его любимому поставщику создают проблемы.

Он сделал паузу, наслаждаясь моим лицом.

— Так что Анри Дюпон — фигура, скажем так, неприкасаемая. Он сейчас ждёт в соседней комнате.

Я поставил кружку на стол.

— Зови.

Жак тяжело поднялся, подошёл к двери, приоткрыл её и крикнул в коридор:

— Анри! Заходи, мы тут про тебя говорим!

Я услышал шаги. Не старческие, не шаркающие. Твёрдые, быстрые, с отчётливым стуком каблуков. Дверь открылась шире, и он вошёл.

Я ожидал увидеть дряхлого старика. Но этот старик оказался другим. Он был из тех, про кого говорят «сухой, как вобла». Седые волосы зачёсаны назад, лоб с глубокими поперечными морщинами. Левый глаз закрыт навсегда. Веко ввалилось, и от виска к скуле тянулся неровный, плохо заживший шрам, такой бывает от ожогов. Правый его глаз смотрел цепко, не мигая, изучающе.

Он остановился у стола и медленно, с достоинством опустился на стул.

— Месье де Монферра, — сказал он.

Акцент у него был такой, что я невольно улыбнулся. Он произносил слова медленно, будто перекатывал их во рту перед тем, как выпустить наружу.

— Жак говорит, вы строите почту, — произнёс он, внимательно разглядывая меня своим единственным глазом.

— Да, так и есть, — ответил я.

— Для чего?

— В принципе, для всего. В основном для торговли, пересылка сообщений между городами.

— И какие города вас интересуют?

— Для начала — Амстердам, Харлем, Лейден, Утрехт. Потом — Гаага, Роттердам.

Он кивнул. Помолчал, глядя куда-то в сторону окна, где дождь хлестал по мутному стеклу.

— У меня своя голубятня на ферме, — сказал он. — Около сотни птиц, английские карриеры и местные смерли. Мои собственные линии, с подмесом турбитов. Я выводил их тридцать лет.

Он перевёл взгляд на меня.

— Вы знаете, чем смерли отличаются от карриеров?

— Нет, — признался я.

— Они мельче, намного быстрее, — сказал он. — И при этом лучше учатся. Обычный карриер запоминает маршрут за две недели, но если ветер переменится, он может растеряться. Смерль запоминает маршрут за три дня и летит по ветру как по нитке. Но если его не тренировать месяц, он забывает всё и становится просто птицей с красивыми перьями. И ещё, они быстрее устают.

Он помолчал. Потом сказал:

— Мои птицы знают Амстердам и Харлем. Лейден надо учить. Утрехт — тем более.

— И сколько на это потребуется времени?

— Неделя для закрепления маршрута. Можно начать дня через три. И ещё…

Он немного помолчал и продолжил.

— К вам обязательно придут военные. С вопросами.

— Откуда вы это знаете?

Он снова посмотрел на меня своим единственным глазом.

— Потому что я продаю им своих птиц, месье. Они хорошие покупатели.

Я молчал. Он наклонился вперёд, положил руки на стол. Ладони узловатые, в мелких шрамах, пальцы скрючены в суставах, но не дрожат. Ногти коротко острижены, чистые, под ними ни грязинки.

— Отвечать на вопросы это ваша забота. Моя — заниматься птицами. Я хочу триста гульденов в год, — подытожил он.

— Хорошо.

Он протянул руку через стол. Пожатие было твёрдым, сухим, без старческой слабости. Помолчав немного, он медленно, с усилием, будто вытаскивал из себя занозу, сказал:

— Я пятьдесят лет работаю с птицами. Я продавал их любителям, военным. И никогда не работал на кого-то постоянно. Потому что если ты работаешь на кого-то, ты должен ему нравиться. Ты должен улыбаться, когда он приходит. Ты должен говорить «да, местер», когда он несёт чушь про голубей, хотя в жизни не держал в руках птенца.

Он посмотрел мне прямо в глаза.

— Я этого не умею. Не умею улыбаться начальству. Не умею торговать. Нам понадобятся ученики, помощники. Но я не буду никого учить, если ученик не захочет учиться. И ещё. Если кто-то, ваш человек, Жака, или мадам Арманьяк, неважно, если кто-то тронет птиц без спроса, я этому человеку переломаю руки. Это мои птицы. Это не обсуждается.

В комнате стало тихо. Даже дождь за окном, казалось, притих. Жак замер с кружкой у рта.

— Договорились, — сказал я.

Он встал, одёрнул жилет. У двери обернулся.

— Месье де Монферра.

— Да?

— Жак говорил, что вы тоже придерживаетесь нашей веры.

— Да, так и есть.

— Из какой вы провинции?

— Из Лимузена.

Он чуть заметно кивнул, пошевелил уголками губ.

— Моя мать была из Лимузена, из Лиможа. Это ничего не значит, конечно. Просто мы с вами земляки.

Он вышел. Дверь закрылась мягко, почти беззвучно.

Жак поставил кружку на стол и посмотрел на меня долгим, оценивающим взглядом.

— Триста гульденов, — сказал он. — За француза с одним глазом, сотней голубей и обещанием калечить моих сотрудников.

— Ты сам сказал, что он лучший, — ответил я.

Жак усмехнулся и потянулся за кувшином.

— Ну, — сказал он, наливая себе ещё. — За Лимузен.

Я взял свою кружку. Пиво было тёплое, за окном всё так же накрапывал дождь.

И тут я увидел её. Она стояла под навесом и о чём-то разговаривала с другой женщиной.

— Хватит пялиться, де Монферра. Она не картина в ратуше.

Жак Левассёр оторвался от своего пива и смотрел на меня с ленивым интересом сытого кота.

Я перевёл взгляд на стол.

— Я не пялюсь.

— Ты пялишься уже третью минуту. У неё юбка не загорится от твоего взгляда, даже не надейся.

Я взял свою кружку. Пиво было тёплое и горьковатое, но лучше уж такое пиво, чем продолжать этот разговор.

— Это просто соседка, мы знакомы, — сказал я.

— Ага, соседка, — повторил Жак. — Которая живёт через два дома от тебя. Которую ты трижды провожал с рынка. Которой нашёл покупателя на секстант её мужа.

— Она вдова, — сказал я. — У неё нет мужа, который мог бы сделать это за неё.

— Ах вот оно что, — Жак поставил кружку и сложил руки на животе. — Так это благотворительность. Чистое милосердие. Я-то грешным делом подумал, что ты, как нормальный мужик, просто хочешь её трахнуть.

Я промолчал.

— Или не просто, — добавил Жак, внимательно глядя на меня. — А как следует. Что ещё хуже.

— Ты закончил?

— Нет. Я только начал. Ты хоть знаешь, кто она?

— Вдова капитана.

— Вдова капитана, который три года назад утонул вместе с кораблём где-то в Ост-Индии, — сказал Жак. — У которой нет детей, есть свой дом и нет желания снова выходить замуж. Которая послала куда подальше уже четверых претендентов, включая одного очень состоятельного пивовара из Харлема. И всё это, — он поднял палец, — идёт в комплекте с язычком, острым как бритва, и характером, которым можно мостовую мостить.

Он помолчал.

— Ты уверен, что тебе это надо?

Я смотрел в свою кружку.

— Перестань, я ни о чём таком не думаю, — сказал я. — Я просто помог соседке.

— Помог соседке, — кивнул Жак. — И с книгами помог. И с картами поможешь. И с мебелью. И с домом. А потом она скажет тебе спасибо, закроет дверь и будет жить дальше, потому что она не ищет мужа, де Монферра. Она тебя сразу не предупредила, раз ты сам ещё не понял?

Я поднял голову.

— Понял, — сказал я.

— И?

— И ничего. У меня тоже нет желания жениться. Мне нужны деньги, а не жена.

Жак долго смотрел на меня, потом вздохнул и потянулся за кувшином.

— Врёшь ты, у тебя всё на лице написано, — сказал он. — Пиво-то будешь?

— Буду.

Я познакомился с Катариной Лодевейкс за две недели до этого разговора. Я сидел в лавке ван дер Линде, листал новый атлас, когда она вошла. Я узнал её сразу. Не потому, что был знаком. Хотя мы жили по соседству, но так ни разу не разговаривали. А потому, что такую фигуру трудно было не заметить. Высокая, тонкая в талии, лет двадцати пяти, с серыми глазами, которые смотрели на мир так, будто он задолжал ей деньги и не спешил отдавать назад.

На ней было тёмно-синее платье, не новое, но добротное, с глухим воротником и длинными рукавами. Никаких украшений, ни лент, ни кружев. Простой чепчик, без вышивки. И при этом она выглядела так, что сидевший в углу студент-медик уронил книгу и полминуты шарил по полу, не в силах отвести взгляд.

Она подошла к прилавку и заговорила с ван дер Линде вполголоса. Я не слышал, о чём, но видел, как старый книготорговец развёл руками и покачал головой.

— Увы, мефру, — сказал он. — Таблицы Блау сейчас не найти. Издатель говорит, новый тираж будет только к осени.

Она кивнула, и в этом кивке было столько сдержанного разочарования, что я вдруг сказал:

— У меня есть Блау. Третье издание, с поправками.

Она обернулась.

Я увидел её лицо вблизи. Ровные брови, чуть длинноватый нос, красивые губы. Ничего особенного, если перечислять по отдельности. Но вместе — взгляд, посадка головы, эта спокойная уверенность женщины, которая привыкла жить своим умом — это работало как удар в солнечное сплетение.

— Продаёте? — спросила она.

— Нет. Даю почитать.

Она чуть приподняла бровь.

— Незнакомому человеку?

— Мы перестанем быть незнакомыми, если вы скажете, зачем вам Блау.

Она помолчала, словно оценивая меня.

— Мой муж был капитаном, — сказала она наконец. — У него остались карты. Я пытаюсь разобрать его пометки, но там нужны таблицы приливов.

— Тогда Блау вам не поможет. Вам нужен Янсзон.

Она смотрела на меня уже по-другому. С интересом.

— И у вас есть Янсзон?

— Есть.

— Продаёте?

— Даю почитать.

Она чуть заметно усмехнулась.

— Вы всегда так заводите знакомства, местер…

— Де Монферра. Бертран де Монферра. Нет, не всегда. Только с красивыми женщинами, которые разбираются в навигационных таблицах.

Она не покраснела, не опустила глаза. Просто смотрела на меня в упор, и в уголках её губ тлела усмешка.

— Красивыми, — повторила она. — Лесть вам идёт ещё меньше.

— Это не лесть. Это констатация.

Она покачала головой, но в серых глазах что-то промелькнуло.

— Хорошо, местер де Монферра. Я приму ваше предложение почитать Янсзона. При одном условии.

— Каком?

— Вы скажете мне правду, когда я спрошу, сколько на самом деле стоят мои книги. Все, включая те, что я не смогу продать.

Я смотрел на неё. Она смотрела на меня.

— Договорились, — сказал я.

Через три дня я принёс ей Янсзона.

Она жила через два дома от меня, в узком четырёхэтажном особняке с львиной головой на двери. Дом был старый, но ухоженный, чувствовалось, что здесь когда-то водились деньги. Теперь деньги кончились, но привычка к порядку осталась.

Дверь открыла пожилая служанка в глухом чёрном капоре. Осмотрела меня с ног до головы, взяла книгу, кивнула и молча закрыла дверь. Даже не пригласила войти. Я постоял на крыльце, глядя на львиную голову, и пошёл к себе.

На следующий день я встретил Катарину на рынке. Она торговалась с мясником, и торговалась так яростно, что толстая торговка в соседнем ряду заслушалась и прозевала покупателя.

— Три стюйвера, — говорила Катарина ровным, не терпящим возражений голосом. — Это крайняя цена.

— Мефру, за такое мясо…

— Мясо вчерашнее. Три стюйвера, или я пойду к Воссу, он просит четыре, но мясо у него получше.

Мясник крякнул и начал заворачивать.

Я стоял в стороне, не решаясь подойти. Она обернулась, будто почувствовала взгляд.

— Местер де Монферра. Спасибо за книгу.

— Пожалуйста.

— Я нашла у Корнелиса сноску на полях. Он пользовался этим изданием, когда ходил в Ост-Индию в двадцать восьмом.

— Помогло?

— Да. Я разобрала три карты. Ещё пять осталось.

Она взяла у мясника свёрток, опустила в корзину.

— У вас есть ещё что-нибудь? По течениям у мыса Доброй Надежды?

— Есть. Уиллоуби. И ещё записки одного португальца, я не помню имени.

— Продаёте?

— Даю почитать.

Она улыбнулась, открыто, без своей холодной отстранённости. И у меня внутри что-то ёкнуло.

— Вы очень странный человек, Бертран де Монферра.

— Я просто хорошо считаю, — сказал я. — Книги, которые лежат без дела, не приносят прибыли. А когда их читаете вы, они работают как реклама.

— Реклама чего?

— Меня и моего хорошего вкуса.

Она покачала головой, но на этот раз улыбка не ушла.

— До свидания, местер де Монферра.

— До свидания, мефру Лодевейкс.

Через неделю я знал о ней уже достаточно.

Что она из хорошей семьи, но без приданого. Что вышла замуж в семнадцать за сорокалетнего капитана, который возил шёлк и специи, и сколотил состояние на частных рейсах. Что дом на Кейзерсграхт куплен её покойным мужем за наличные и записан на неё. Что после его гибели выяснилось, что он вложил почти все деньги в снаряжение корабля и не успел их застраховать. Что детей у них не было. Что к ней сватались, но она отказала всем.

— Она сказала одному, что у неё уже был капитан и второго она не выдержит, — рассказывал Жак, смакуя подробности. — Другому, что он ведёт себя, как морж в период спаривания. Третьему просто посмотрела в глаза, и он ушёл.

— Откуда ты всё это знаешь?

— Амстердам это большая деревня, — усмехнулся Жак. — И у меня длинные уши.

Он помолчал, поигрывая кружкой.

— Она тебе нравится, де Монферра. Я же вижу.

— Она мне интересна, — сказал я. — Как человек, который знает толк в навигации. У нас общие интересы.

— Ага, — кивнул Жак. — Как человек. Конечно. Я твой интерес понимаю.

Я промолчал.

В следующий раз я принёс ей Уиллоуби. Было около семи вечера, ещё светло, на набережной играли дети. Она открыла дверь сама, без служанки. На ней было домашнее платье, более лёгкое, с открытым воротом.

— Проходите, — сказала она. — Я как раз варила кофе.

Внутри дом оказался таким же, как снаружи — добротным, но не достаточно ухоженным. Высокие потолки, хорошая лепнина, краска на стенах кое-где облупилась. Тяжёлая основательная мебель, тёмный дуб, расставлена со смыслом, но без любви.

— Садитесь, — она указала на стул у окна.

Я сел. Она разлила кофе по чашкам — фарфоровым, тонким, с золотым ободком. Из хорошего сервиза, оставшегося от прежней жизни.

— Ваш муж собирал книги? — спросил я.

— Нет, — ответила она. — Это я собираю. Корнелис читал только лоции и Библию. Но он знал, что книги это надёжное вложение.

Она отпила кофе, глядя поверх чашки на канал.

— Мои родственники говорили, что я выхожу замуж за деньги. Его друзья — что он сошёл с ума и купил себе дорогую игрушку.

Она усмехнулась.

— Все ошиблись. Я вышла замуж потому, что Корнелис был единственным человеком, который не пытался меня переделать. Ему нравилось, что я спорю, считаю, торгуюсь. Он говорил: «Ты родилась не в том теле, Катарина. Из тебя вышел бы отличный шкипер».

Она замолчала и поставила чашку на блюдце.

— Я не хочу снова замуж, Бертран. Я хочу сохранить дом, который он мне оставил, и умереть в нём вдовой с двадцатью кошками.

— Кошками?

— Это преувеличение. Я не люблю кошек. И дом мне сохранить не удастся.

Я смотрел на неё. Она говорила это спокойно, без надрыва, без жалости к себе. Просто раскладывала свою жизнь по полкам, как книги в шкафу.

— Я помогу вам сохранить ваш дом, — сказал я.

Она подняла на меня глаза.

— Зачем?

— Потому что вы мне нравитесь, — сказал я. — И я хорошо считаю.

Она долго смотрела на меня, потом кивнула.

— Хорошо. Тогда считайте.

Через два дня я принёс ей список. Семь пунктов, от оценки оставшихся книг до переговоров с кредиторами. Я расписал, сколько можно выручить, сколько отдать, сколько оставить на жизнь. Вывел баланс.

Она прочитала, перечитала, подняла на меня глаза.

— Это реально?

— Да.

Она смотрела на листок, и пальцы её чуть дрожали, впервые за всё время.

— Я думала, мне придётся продать дом через полгода, — сказала она тихо. — Уже почти смирилась.

— Не придётся.

Она смотрела на меня долго, очень долго. Потом протянула руку через стол.

— Спасибо, — сказала она.

Пожатие было твёрдым, без кокетливой слабости. Я не отпускал её руку дольше, чем требовали приличия. Она не отнимала.

За окном темнел канал. Где-то на Слотердейке Анри Дюпон кормил голубей. На Брейстрат Жак Левассёр пил пиво и гремел ключами. А я сидел в гостиной вдовы капитана, держал её за руку и думал о том, что мои планы, возможно, только что пошли прахом.

Глава 5

Мы вошли в северное крыло Стадхёйса через боковой вход, мимо стражника, который грыз яблоко и даже не взглянул на нас. Шаги Жака Левассёра гремели по каменным плитам, и я слышал, как этот звук летит вперёд, отражается от стен, возвращается эхом. Навстречу попался писарь с охапкой папок, перевязанных бечёвкой. Он посторонился, пропуская нас.

— Не отставай, — бросил Жак, не оборачиваясь.

Я прибавил шагу. Канцелярия городского секретаря оказалась в самом конце коридора. Дверь была обита тёмной кожей, с медной ручкой, отполированной до блеска тысячами ладоней. Жак постучал два раза, выдержал паузу и толкнул створку.

Холодное величие. Так в двух словах можно было описать интерьер канцелярии. Свет падал косыми столбами, в которых лениво кружилась пыль. Стекла слегка дребезжали под амстердамским дождём. Внутри всё было погружено в сизые сумерки, которые разгоняли лишь свечи на столах.

В центре за огромным дубовым столом сидел благородный господин городской секретарь. Его чёрный камзол почти сливался с тенью, и на этом фоне ослепительно белел жёсткий воротник, заставлявший его держать голову прямо и неподвижно.

На столе перед ним творился самый настоящий хаос. Связки пергаментов, перевязанные красными лентами. Массивная бронзовая чернильница, похожая на маленькую крепость. Песочница из полированного серебра. Стопки исписанных бумаг и какие-то книги.

В углу, за высокими конторками, трудились несколько писарей. Видно было только их согнутые спины и слышался скрип гусиных перьев, бесконечное скрип-скрип-скрип.

Городской секретарь поднял голову, когда мы вошли, и посмотрел на Жака с таким достоинством, что мне захотелось отвесить ему поклон.

— Местер Левассёр? — его голос был сух, как рассыпавшийся сургуч.

— К вашим услугам, ваше благородие, — Жак шагнул к столу и поклонился с изяществом носорога.

— Ваши бумаги готовы. Садитесь.

Жак уселся на неудобный громоздкий стул. Я остался за его спиной, заложив руки за спину. Секретарь кинул на меня быстрый взгляд, но ничего не сказал. Он перебрал бумаги, нашёл нужную.

— «Амстердамская коммерческая летучая почта», — прочитал он вслух. — Цель предприятия — способствование коммерции посредством быстрой пересылки частных сообщений между городами Республики. Учредитель — Жак Левассёр, купец, французской нации, имеющий права гражданства, принадлежащий к Валлонской общине, проживающий в Амстердаме.

— Всё верно, ваше благородие.

Секретарь поднял глаза. Теперь он смотрел на Жака в упор, не мигая.

— У меня один вопрос, местер Левассёр. И я попрошу ответить на него честно.

— Слушаю, ваше благородие.

— Позвольте полюбопытствовать, кому именно вы собираетесь пересылать сообщения?

Тишина повисла в комнате такая, что стало слышно, как скрипят перья.

Жак не обернулся ко мне. Даже не повёл головой. Он выдержал паузу ровно столько, сколько нужно, и слегка наклонился вперёд.

— Ваше благородие господин городской секретарь, — сказал он тихо, почти доверительно. — Я честный коммерсант. Если купцы захотят пересылать счета, я перепишу их самым мелким почерком и перешлю. Если молодые люди захотят писать своим невестам, я доставлю их письма тоже. Всё, что способно уместиться на лапке почтового голубя, ваше благородие. Это будет доступно любому достойному человеку, уплатившему стоимость услуг и подписавшему договор на их оказание у нотариуса.

Он помолчал. Секретарь молчал тоже. Потом его рука потянулась к большой книге в кожаном переплёте, он раскрыл её на нужной странице.

— Итак, местер Левассёр, при свидетеле, местере де Монферра, — он снова кинул взгляд на меня. — Оглашаю основные положения договора с городом, чтобы все могли убедиться, что в нем нет скрытых условий, противоречащих законам.

И он начал оглашать. Заняло это добрых минут пять.

— Пошлина двадцать пять гульденов, — произнёс секретарь в конце своего монолога. — Ещё три за гербовую бумагу и внесение в реестр городских актов.

Жак полез за пазуху. Кошелёк у него был кожаный, тёмный, с медной застёжкой. Он открыл его, отсчитал монеты и выложил на стол ровной стопкой.

Секретарь пересчитал деньги кончиком канцелярского ножа и смахнул в коробку. Кивнул. Взял перо, макнул в чернильницу и вывел в книге несколько строк. Потом открыл ящик стола, достал лист гербовой бумаги с тиснёной печатью в углу и протянул Жаку.

— Читайте. Если всё верно ставьте подпись.

Жак взял лист. Я видел, как его глаза бегают по строчкам, читал он медленно, с трудом. Гугенот из Руана, бежавший от преследований пятнадцать лет назад. Торговец контрабандным жемчугом. Человек, располагавший конторой на фешенебельной Брейстрат, связкой ключей непонятно от чего, и безграничным доверием мадам Арманьяк. Сейчас он становился владельцем коммерческого предприятия.

— Всё верно, — сказал Жак и размашисто, с завитушками, расписался.

Секретарь посыпал лист песком, стряхнул, сложил и протянул Жаку.

— Поздравляю, местер Левассёр. Ваше предприятие зарегистрировано. Следующий налог — через полгода. Не забудьте.

Жак поднялся, свернув документ трубочкой, и расправил камзол. Ключи на его поясе звякнули.

— Благодарю, ваше благородие. Честь имею.

Он поклонился. Я тоже поклонился, и первым вышел в коридор.

На улице моросил дождь. Мелкий, противный, тот самый, который в Амстердаме идёт триста дней в году, а в остальные шестьдесят пять просто собирается.

Жак вышел на крыльцо, распахнул руки, подставил лицо небу. Дождь закапал ему на лоб, на щёки, потёк по шее за воротник.

— Свершилось! — гаркнул он на всю площадь. — Жак Левассёр, владелец почты, чтоб вы все!

Стражник у входа покосился на него, но ничего не сказал. Сумасшедших тут хватало.

Жак повернулся ко мне и хлопнул по плечу. Сильно, от души.

— Ну что, местер консультант? — оскалился он. — Дело сделано.

Я посмотрел на него. На его мокрое лицо, на ключи, на которых блестели капли дождя, на раздутое самодовольство, распирающее его изнутри. И ясно увидел — Жак переигрывает. Самую малость. Что же, очень интересно.

— Пойдём, — сказал я. — За это дело надо как следует выпить.

Мы пошли в сторону Брейстрат. Жак шагал, размахивая руками, и я слышал, как он бормотал что-то про своё величие и про то, что теперь он покажет всем этим голландцам, на что способен француз. Я шёл рядом и думал. Всё правильно. Всё ровно так, как я и планировал. Когда военные заинтересуются почтой, они придут к Жаку. Он будет улыбаться, кланяться и отдавать им всё, что они попросят. А я буду в стороне.

Жак обернулся на ходу, сияя мокрой физиономией:

— Ты чего такой хмурый? Всё же отлично!

— Отлично, — согласился я. — Просто не люблю дождь.

Жак рассмеялся во всю глотку:

— Ха-ха-ха! Тогда ты выбрал неправильный город!

Он хлопнул меня по плечу ещё раз и мы зашагали дальше, к его фешенебельной конторе. Дождь усиливался.

Через полторы недели Жак ворвался в свою контору на Брейстрат гремя ключами и с порога швырнул на стол мятый лист бумаги. Всё это время он был в разъездах.

— Держи, — сказал он, плюхаясь на стул, который жалобно скрипнул. — Все твои голубятники. Как ты заказывал.

Я развернул лист. Почерк у Жака был крупный, корявый, буквы прыгали, но читалось всё чётко. Список городов и имена. Харлем, Лейден, Утрехт, Роттердам, Делфт.

— Проверял сам? — спросил я, не поднимая глаз.

— Сам. — Жак откинулся на спинку, закинул ногу на ногу. — Четыре дня в седле, задница до сих пор деревянная. Но я же хозяин, мне и проверять. А ты консультант, тебе бумажки перекладывать.

Он хохотнул, довольный своей шуткой.

— Чуму там не подхватил? — поинтересовался я для поддержания разговора.

— Нет. Я даже, представь себе, венерическую заразу не смог подхватить. Всё некогда было, то дела, то пьянки, то дорога.

Я промолчал и принялся читать вслух, чтобы Жак слышал, что я вникаю.

— Харлем, Пьер. Что за Пьер?

— Француз, как мы с тобой. Молчаливый, как рыба, — Жак почесал живот. — Лет сорок ему, сам из нормандцев, в Голландии лет десять. Держит голубятню при таверне на выезде из города. Птицы у него сытые, чистые, клетки в порядке. Сказал, что работа ему нужна, дополнительные деньги в хозяйстве не помешают. Лишнего не спрашивал. Мне понравился.

— Надёжен?

— А кто тебе сейчас скажет, надёжен или нет? — Жак пожал плечами. — Как по мне, выглядит надёжно. Если мадам Арманьяк его рекомендовала, значит, не дурак и не стукач.

Я кивнул и перевёл палец ниже.

— Лейден, Андриес.

— Андриес, — Жак оживился. — Этот занятный. Лет тридцати, сам тощий, а клешни такие, что мог бы в кузне работать. А он с птицами возится. Разговаривать не любит, только на вопросы отвечает. Голубятня у него при небольшой пивоварне. Там тепло, сухо, птицы в порядке. Тоже нормально.

— Тоже нормально, — повторил я. — Утрехт, племянник Анри.

— Это отдельная история. — Жак даже подался вперёд. — Парню двадцать пять лет, зовут Клаас, отец голландец, мать — сестра Анри нашего Дюпона. Он его сам всему выучил, говорит что парень толковый. Держит голубятню при кожевенной мастерской, женат, двое детей. Анри за него ручается головой. Если Анри за кого-то ручается, я этому верю.

Я кивнул. Анри Дюпон с его узловатыми пальцами и обещанием переломать руки любому, кто тронет птиц, вызывал доверие.

— Роттердам, Жан.

Жак ухмыльнулся.

— Молодой, лет двадцати двух, весёлый, разговорчивый. Улыбается всем, шутит, языком молотит без остановки. Я у него пробыл часа два, так он мне всю свою жизнь рассказал. Откуда родом, как в Голландию попал, как голубей полюбил, как жену встретил, как она от него ушла к какому-то шкиперу, как он потом эту жену обратно отбивал. Я уже думал что усну от его болтовни.

Я поднял глаза от листа.

— Разговорчивый?

— Ага, — Жак развёл руками. — Но у него всё в идеальном порядке. Я проверял. Клетки вычищены, корм свежий, птицы ухоженные. И Анри его хвалил, кстати. Сказал, что парень талантливый, хоть и трепло.

— Анри его знает?

— Ну, не лично, но слышал. Голубятники все друг друга знают, это как цех.

Я снова опустил глаза к листу. Разговорчивый. Весёлый. Язык без костей. В нашем деле разговорчивые долго не задерживаются. Или их быстро покупают, или они сами продаются. А тайн у нас будет много. Слишком много для двадцатидвухлетнего болтуна, который рассказывает первому встречному историю своей неудавшейся женитьбы.

— Делфт, вдовец, — прочитал я последнюю строчку.

— Вот этот вообще молчун, — сказал Жак. — Лет пятьдесят, зовут Хендрик, два года назад похоронил жену, с тех пор почти не разговаривает. Я от него за час только «да» и «нет» услышал. И ещё «птицы готовы, зовите когда надо». Голубятня у него на окраине, при бывшей ферме, сейчас живёт один, стаю собак держит. Злые как черти. Птицы у него отличные, лучшие, наверное, из всех. Анри сказал, что Хендрик фанатик.

Я отложил лист и посмотрел на Жака. Тот сиял, довольный проделанной работой.

— Ну, что скажешь? — спросил он. — Как я справился?

— Отлично, — сказал я.

Жак поднялся, хлопнул себя по ляжкам.

— Да я вообще способный. Пойду домой спать, глаза слипаются.

— Давай, — ответил я. — А я тут подумаю.

— Ну-ну, — Жак подмигнул и направился к двери. — Думай. За то тебе и платят.

Дверь захлопнулась, ключи звякнули в последний раз, и его шаги застучали по ступенькам.

Я снова остался один. С минуту сидел неподвижно, глядя на лист. Потом взял перо и обвёл кружком Роттердам. Жан. Двадцать два года. Разговорчивый. Я бросил перо и откинулся на спинку стула. За окном моросил дождь, по стеклу сбегали капли, и сквозь них дома на другой стороне канала казались размытыми, нереальными.

Надо было ехать в Роттердам самому. Посмотреть этому Жану в глаза. Послушать, как он говорит. Но времени не было. Через две недели мы запускались. Анри уже перевозил птиц в Харлем и Лейден. Ван Остендейк подбирал первых клиентов. Ван Лун ходил по цветочным коллегиям и примерялся, как хищник.

А я сидел в конторе и смотрел на кружок вокруг слова «Роттердам». В конце концов я сложил лист и убрал его в ящик стола. Дождь за окном усилился.

Прошло ещё две недели, которые я провёл в компании Левассёра, налаживая механизм почты. И что-то там стало получаться. У нас даже появились постоянные клиенты — газетчик из Роттердама и несколько странных, но весьма достопочтенных типов из Утрехта. Жак говорил, что они работают на оружейников и лучше в их дела не лезть.

Новую контору на Принсенграхт, зарегистрированную на моё имя, я пустил на самотёк. Вернее, всецело положился на Ламберта ван Остендейка. Если он запорет дело, решил я, то я сделаю с ним что-нибудь не очень хорошее, и попрошу мадам Арманьяк подыскать более подходящего кандидата на такую ответственную должность. За восемьсот гульденов в год он должен был творить чудеса.

Я спустился в полуподвал на Принсенграхт около трёх пополудни. Дождь к тому времени кончился, но с крыш ещё капало, и вода сбегала по водосточным трубам с тихим, убаюкивающим журчанием. Над каналом поднимался лёгкий туман, и баржи скользили в нём как призраки.

Дверь в контору была не заперта. Уже хорошо. Я толкнул её и шагнул внутрь.

За прошедшие две недели каморка неузнаваемо изменилась. Исчез запах сырости и запустения. В углу теперь высился шкаф с аккуратно разложенным архивом. На стене появилась карта Семи провинций с булавками и цветными нитями. Вместо одного стола их стало три. И за каждым кто-то сидел.

Ламберт ван Остендейк поднял голову от своей ведомости, и его лицо, обычно бесстрастное, немного оживилось.

— Местер де Монферра, — приветствовал он меня, поднимаясь.

Я окинул взглядом комнату. За ближним столом молодой писец с веснушчатым лицом выводил какие-то цифры, макая перо в чернильницу с пугающей частотой. За дальним — ещё двое, постарше, сидели друг напротив друга и разбирали стопку контрактов, переговариваясь вполголоса.

— Расширяемся, — заметил я.

— Приходится, — Ламберт обошёл стол и жестом пригласил меня сесть, сверкнув своим перстнем. — Объём бумаг растёт быстрее, чем я ожидал.

Я опустился на стул. Ламберт сел напротив, развернул передо мной толстую тетрадь в кожаном переплёте и положил поверх неё отдельный лист — ведомость, выписанную его аккуратным, каллиграфическим почерком.

— Итак, мы начали неделю назад. Вот итоги за это время, — сказал он. — Двадцать контрактов. Шесть в Харлеме, девять в Амстердаме, пять в Утрехте. Чистая прибыль — четыреста двадцать гульденов.

Я пробежал глазами столбцы цифр. Всё сходилось. Оформление, переуступка, накладные расходы. Примерно то, на что я рассчитывал.

— Амстердамские контракты, — Ламберт ткнул пальцем в нужную строку, — мы переуступали с дисконтом в пятнадцать процентов от рыночной цены.

— Кто покупатели?

— Трое купцов из Ост-Индийской компании, один суконщик из Лейдена, проезжал через Амстердам, и вот ещё, — Ламберт чуть замялся, — Один член магистрата. Не самая главная шишка, но с именем. Он просил его не разглашать.

Я поднял бровь.

— Член магистрата покупает у нас контракты?

— Покупает, — Ламберт позволил себе лёгкую усмешку. — Сказал, что хочет приумножить состояние к старости. С ним беседовал Ван Лун. Говорит, клиент надёжный.

Я откинулся на спинку стула. Член магистрата. Это было одновременно и хорошо, и плохо. Хорошо — потому что деньги не пахнут. Плохо — потому что такие люди имеют привычку мстить, когда что-то идёт не так.

— Магистрат, — повторил я. — Надеюсь не бургомистр Биккер?

Ламберт отрицательно покачал головой.

— Нет, что вы. Гораздо, гораздо менее значительная фигура.

Я помолчал. В комнате скрипели перья, кто-то перекладывал бумаги, и эти звуки уже не казались случайными, они сливались в ритм работающего механизма.

— Ну хорошо. Всё это просто замечательно. Что у нас с курьерами и охраной? — спросил я.

Ламберт кивнул и подвинул мне ещё один лист.

— У нас три курьера. Два в Амстердаме, один в Роттердаме. Мы договорились с конюшнями, для нас постоянно держат лошадей. Охрана — четыре человека, по одному в каждом городе. Бывшие солдаты.

Я прочитал имена, суммы жалованья, условия найма. Всё было выписано с той же педантичной аккуратностью, с какой Ламберт вёл счета.

— И сколько мы потратили на организацию всего этого?

— Сто двадцать гульденов. Задатки курьерам и охранникам, аренда лошадей, нотариусы, — он перечислил, не заглядывая в ведомость. — К концу месяца выйдем на чистую прибыль около двух тысяч. Если темп сохранится.

Я посмотрел на него. Ламберт сидел с прямой спиной, его манжеты были безупречны, на лице — ни тени усталости. Двадцать лет работы маклером не прошли даром. Он умел считать и к тому же оказался хорошим организатором.

— Вы довольны? — спросил я.

Он чуть наклонил голову, и перстень снова поймал свет.

— Я доволен, местер де Монферра. Но я хотел бы знать, как долго это продлится.

Это был прямой вопрос. Я оценил.

— До конца следующего года, — сказал я так же прямо. — Может быть, чуть дольше. Потом рынок рухнет.

Ламберт не дрогнул. Только положил руки на стол и сцепил пальцы в замок.

— И вы знаете, когда именно?

— Нет, разумеется.

Он посмотрел на меня долгим взглядом. Я выдержал его.

— В любом случае у нас есть время, — сказал он наконец. — Достаточно, чтобы заработать и уйти.

— Именно.

В этот момент дверь отворилась, и вошёл ван Лун. На нём был тот же отлично подогнанный камзол, та же трость с набалдашником из слоновой кости. Очки в тонкой оправе чуть сползли на нос, и он поправил их привычным жестом.

— Местер де Монферра, я узнал что вы здесь. Рад вас видеть.

— Взаимно, местер ван Лун. Ну и как у вас идут дела?

— Неплохо, — он подошёл к столу, поздоровался с Ламбертом коротким кивком и опустился на соседний стул. — Хочу подтвердить — спрос есть. И будет расти.

Я повернулся к нему.

— Насколько быстро?

— Наши контракты, — ван Лун позволил себе улыбку, — выглядят как подарок судьбы. Дешевле рынка, оформлены у нотариуса, переуступка на месте.

Ван Лун снял очки, протёр их платком и снова водрузил на нос. Этот жест, как я уже заметил, он использовал, когда собирался с мыслями.

— Вчера я говорил с одним купцом из Харлема, — начал он. — Он приобрёл контракт на «Семпер Августус» за две тысячи двести. На рынке такие бумаги уже идут по две четыреста. Он хочет ещё. Спрашивал, можем ли мы поставлять ему по два-три контракта в неделю.

— Что вы ответили?

— Сказал, что посмотрим. Спросил, сколько он готов брать. Он сказал — сколько дадите. — Ван Лун чуть усмехнулся.

— Да ведь он их переуступает, не иначе.

Ван Лун кивнул.

— Я обошёл три цветочные коллегии за эту неделю. Везде одно и то же. Новые игроки, новые деньги. Нотариусы не успевают оформлять контракты. В тавернах уже торгуют не пивом, а слухами о том, какой сорт вырастет в цене к осени. И вокруг всего этого крутится уже много всякого народа, вроде нас с вами, только немного попроще.

Он выдержал паузу и добавил:

— Вот я и хочу спросить, местер де Монферра. Вы уверены, что мы не создаём себе конкурентов? Чем больше людей знают о нашей схеме, тем выше риск, что кто-то начнёт копировать.

Я покачал головой.

— Пусть копируют. А мы будем на них наживаться. Сколько вы получили от того купца из Харлема?

Ван Лун поднял бровь.

— Чуть больше восьми процентов. Сто восемьдесят гульденов. Он схватился за этот контракт прямо как акула, мне даже не потребовалось сочинять историю.

— Давайте сделаем так. Держите эту акулу на прицеле. Главное — не перекормите. Хорошая акула должна быть голодной и жадной.

— Хорошо, — ответил ван Лун. — Значит я продолжаю.

— Да, не сбавляйте темп.

— Тогда, господа, я откланиваюсь.

Он поднялся, поклонился Ламберту, мне и вышел. Дверь закрылась мягко, без стука.

Я повернулся к ван Остендейку.

— Что вы о нём думаете? — спросил я, кивнув на дверь.

Ламберт помолчал, поглаживая перстень большим пальцем.

— Он хорош, — сказал ван Остендейк наконец. — Очень хорош. Клиенты его любят. Он умеет слушать и умеет убеждать. Но…

— Но?

— Он слишком любит свою работу, — Ламберт посмотрел мне в глаза. — Для него это не просто заработок. Это игра. Он наслаждается процессом. Такие люди опасны тем, что могут забыть об осторожности.

Я кивнул. Ламберт был прав. Ван Лун действительно наслаждался. И это могло стать проблемой.

— Присматривайте за ним, — сказал я. — По отечески. Не мешайте. Пока он приносит прибыль, пусть играет.

Ламберт склонил голову.

— Как скажете.

Я поднялся, одёрнул камзол. В комнате по-прежнему скрипели перья, шуршали бумаги, кто-то негромко переговаривался в углу. Механизм работал.

— Я зайду через несколько дней, — сказал я на прощание. — Если будут проблемы — сообщайте немедленно.

— Разумеется.

Я вышел на улицу. Туман над каналом сгустился, и фонари на мосту горели желтоватыми размытыми пятнами. Где-то вдалеке кричали чайки, хотя моря отсюда не было видно. Я шёл по набережной, и в голове крутилась одна мысль — слишком гладко. Слишком правильно. Когда всё идёт по плану, значит, где-то тикает бомба, которая взорвётся в самый неподходящий момент.

Я остановился у перил, посмотрел на тёмную воду канала. В ней отражались огни домов, дрожащие и неверные. Роттердам. Жан. Двадцать два года. Разговорчивый. Надо было съездить. Но времени не было.

Я оттолкнулся от перил и пошёл дальше, к своему дому на Кейзерсграхт. И оказался у дома с львиной головой на двери. Я постоял с минуту, глядя на эту голову. За дверью было темно. Катарина, наверное, уже спала. Или сидела с книгой, разбирая пометки покойного мужа на полях лоций.

Я развернулся и пошёл к себе. Дождь так и не начался, но воздух был сырым и тяжёлым, как перед грозой.

Глава 6

Кофейня «Герб Кёльна» помещалась в полуподвале на Дамраке, и в это утро народу там было немного. Я сидел в углу, прихлёбывая горький кофе, и просматривал сводку от Ламберта за вчерашний день. Восемнадцать контрактов за неделю. Тысяча двести гульденов прибыли. Темп рос.

Я отложил бумаги и потянулся к чашке.

— Разрешите?

Я поднял глаза. Вопрос был чистой формальностью. Возле моего стола возник человек, его тяжёлая ладонь уже легла на спинку свободного стула. Лет сорока, рыхлый, с красными прожилками на щеках — любитель выпить, и не только кофе. Одет ярко, даже слишком по здешним меркам — малиновый камзол, шитьё по вороту, пряжка на поясе с камушком, который пытался выглядеть драгоценным. Жёлтый сердолик или что-то подобное. На пальце — массивная золотая печатка, которой впору было гвозди заколачивать.

Я таких знал. Местные, из той редкой породы, что считают Амстердам своей кормушкой, а всех приезжих — нахлебниками, которым пора бы указать на их место.

— Садитесь, — сказал я.

Он хмыкнул и тяжело опустился на стул. Положив ладони на стол, он медленно осмотрел меня, мои бумаги и мою чашку кофе.

— Ван дер Берг, — представился он, не протягивая руки. — Корнелис ван дер Берг. Маклер.

— Бертран де Монферра.

— Я знаю, кто вы, — он откинулся на спинку, закинул ногу на ногу. Сапоги у него хорошие, заметил я. На сапоги он денег не пожалел.

Я промолчал, давая ему возможность выложить, с чем он пришёл.

— Занятная у вас схема, — продолжал он, поигрывая печаткой. — Вопрос только в том, как вы смогли так ловко устроиться, а?

— Мой основной бизнес — торговля зерном и тканями, — ответил я ровно. — Бываю в разных местах, если вижу дешёвые контракты, беру. Здесь переуступаю. Можете сами попробовать, дарю идею.

Он усмехнулся, обнажив крепкие прокуренные зубы.

— Даришь, говоришь, — протянул он. — Ну-ну. Только я, знаешь ли, не вчера родился. Двадцать лет в деле. Это как за своей тенью гоняться. Ну вот откуда ты знаешь где сейчас контракты дешевле, а где дороже, а? Я тебе вот что скажу. Если кто-то торгует дешевле всех и при этом не разоряется, значит, у него есть кормушка. Свой человек в гильдии, или нотариус. Я угадал? А может ты просто мелкая шестёрка, а, француз? Работаешь поди на какого-нибудь крупного спекулянта.

Он смотрел на меня в упор, с лёгкой ухмылкой, уверенный, что попал в точку.

Я позволил себе чуть заметно улыбнуться.

— Вам то какое дело, местер ван дер Берг? Просто завидуете или у вас ко мне что-то личное?

Ухмылка сползла с его лица. Он нахмурился, и красные прожилки стали заметнее.

— Не темни, француз. Я не для того пришёл, чтобы ты мне лапшу на уши вешал. Мне плевать, кто у тебя там в друзьях. Я пришёл сказать тебе одну простую вещь.

Он наклонился вперёд, упёрся локтями в стол.

— Здесь все друг друга знают, — сказал он вполголоса. — И здесь не всем по нраву, когда чужаки начинают слишком хорошо устраиваться. Понимаешь, о чём я?

— Пока нет.

— Сейчас поймёшь, — он ткнул пальцем в стол. — У меня друзья в магистрате. Им не нравится, когда приезжие французы обходят местных. Это плохо сказывается на торговле.

Я спокойно встретил его взгляд.

— Хорошо, я учту. Если моя работа кому-то мешает, я готов это обсудить. Но для начала мне хотелось бы понять, чего именно вы хотите.

Он откинулся назад и скрестил руки на груди.

— Хочу, чтобы ты знал, что мы за тобой присматриваем. Ты и твои люди, Ламберт, этот твой проныра ван Лун, и остальные, вы у нас на прицеле.

Он улыбнулся самой самодовольной улыбкой, которую только можно представить.

Я промолчал. Потом взял чашку, допил остывший кофе, поставил на блюдце. Поднялся, одёрнул камзол.

— Спасибо за беседу, местер ван дер Берг. Было очень познавательно.

Он не ожидал, что я встану. Растерялся на секунду и сразу разозлился.

— Ты куда? Я ещё не закончил.

— А я закончил. — Я взял со стола бумаги. — Всего хорошего. И вот ещё что. Иди ка ты на хер, ты и твои дружки из магистрата.

Я шагнул к выходу. Он что-то крикнул вдогонку, но слов я уже не расслышал.

На улице меня встретил туман, смешанный с дымом полыни. Полынь жгли на каждом углу, и это был такой же привычный запах Амстердама, как запах рыбы или смолы. Люди привыкли к чуме. Я тоже.

Чума была везде и всегда. О ней говорили, её описывали в памфлетах, ей пугали детей. Но люди, которые вели дела, платили налоги, торговались на бирже, они не думали о ней каждый день. Не потому что были храбрецами. А потому что если думать о чуме каждый день, нельзя будет думать ни о чём другом. А дела не ждут.

К тому же у чумы была привычка забирать в основном бедноту. Тех, кто ютился в трущобах в бедных кварталах, спал вповалку. Те, кто мог позволить себе жить в приличном доме на Кейзерсграхт и не пускать в дом крыс, рисковали умереть скорее от простуды или протухшей устрицы.

Я шагал по набережной. Туман плыл над каналом. Где-то кричали чайки, хотя моря отсюда не было видно. Я думал о ван дер Берге, о его друзьях в магистрате, о Жане из Роттердама, который слишком много болтает. О чуме я не думал вовсе. Потому что чума это просто ещё один риск. И если уж выбирать, то лучше думать о тех рисках, на которые можно повлиять.

Я свернул на Брейстрат. До конторы Жака оставалось всего ничего. И тут я услышал шаги. Слишком ровные и тяжёлые. Я хотел оглянуться, но не успел.

— Монферра, стоять.

Негромкий голос ударил в спину. Будничный, даже скучающий. Но от него мои ноги остановились сами собой, и внутри меня всё оборвалось. Я стоял, не двигаясь. Слышал, как шаги приближаются. Размеренные. Спокойные.

— Повернись.

Я повернулся.

Передо мной стояли три человека. Двое немного позади — плечистые угрюмые верзилы в военных кожаных куртках. Их лиц почти не было видно под низко надвинутыми шляпами. За спинами — короткие алебарды, на поясе — пистолеты.

А впереди, шагах в трёх от меня стоял тип, поразивший моё воображение своей пещерной монументальностью. Он не был ни особенно высок, ни широк в плечах, но в его фигуре было нечто, что делало его похожим на каменное изваяние. Я не знал, кто это, но понял сразу. Такое не объяснить словами, это просто чуешь нутром, как зверь чует более сильного хищника.

Лет сорока, сухое лицо, обветренное до состояния старой кожи. Шрам через левую бровь, глазницу и скулу, глубокая отметина. Светлые глаза, водянистые, почти прозрачные, и в них — пустота. Никакой злости, угрозы или презрения. Пустота. Так смотрят на вещи, которые нужно осмотреть, прежде чем решить, что с ними делать дальше.

Он стоял неподвижно. Руки в перчатках. Кожаный дублет под плащом. Плащ накинут на одно плечо, чтобы не мешал двигаться. Никаких излишеств, никаких украшений, только оружие и та спокойная уверенность, которая бывает у людей, убивающих часто и без сожаления.

— Бертран де Монферра, француз, проживающий в Амстердаме? — спросил он.

— Да, — ответил я.

Мой голос не дрожал. Но внутри всё дрогнуло, и я ничего не мог с этим поделать.

— Пройдёмте, — он не указал направление. Не сказал, куда. Просто зашагал к конторе Жака.

В контору мы вошли без стука. Жак сидел за столом, развалившись в кресле, и пил пиво. Увидел нас — и замер. Кружка застыла в дюйме от губ. Глаза полезли из орбит.

Этот тип со шрамом вошёл первым. Конвой остался снаружи. Тип остановился посередине комнаты. Огляделся — медленно, спокойно. Долго разглядывал карту на стене, стопки бумаг, стол, за которым сидел Жак. Сам Жак побелел как мел.

Тип шагнул к столу. Жак дёрнулся, попытался встать, но его ноги не слушались. Кружка выпала из рук, грохнулась об пол, пиво растеклось лужей. Жак смотрел на типа, и в этом взгляде было всё — от ужаса до полной неспособности пошевелиться.

Тип смотрел на Жака. Просто смотрел. Секунду. Две. Три. Потом перевёл взгляд на стул. Взял его, поставил ровно посередине комнаты, лицом к Жаку и ко мне. Сел так, чтобы мы оба были перед ним. Чтобы никому не пришло в голову, что он здесь гость.

— Значит так, — сказал он.

Тишина в комнате стала такой плотной, что в ней можно было утонуть. Слышно было только, как Жак мелко-мелко стучит зубами.

— Вы, — капитан кивнул на Жака. — Левассёр. Хозяин почты.

Жак дёрнул головой. Это означало «да».

— Вы, — кивок в мою сторону. — Де Монферра. Консультант.

Я молчал. Смотреть в эти пустые глаза было трудно, но я смотрел. Тип выдержал паузу. Длинную, тягучую, как патока. Потом заговорил.

— Я — капитан Йост Хагенхорн. Моя должность — полковой профос, подчиняюсь непосредственно генерал-профосу Соединённых провинций Яну ван дер Бургу. У меня мандат от статхаудера. Подписан лично. Что хочу — то и делаю. Вам всё ясно?

Он говорил тихо, без нажима, а в моей голове билось — профос. Полковой профос. Я слышал о таких. В армии они — закон. Следователи, судьи и палачи в одном лице. Они вешают дезертиров без суда. Пытают шпионов, чтобы те говорили. Их побаиваются даже генералы. У этого есть мандат, подписанный самим статхаудером, и перед этим мандатом городские власти бессильны.

Он оценил нашу реакцию, и кривая усмешка перерезала его лицо.

— Знаете, как меня называют в войсках? — он медленно перевёл взгляд с Жака на меня. — «Армейский палач», «собака ван дер Бурга», вот как. Моя задача — ломать военных. А уж любую штатскую гниду я просто раздавлю как… — он остановился, подыскивая метафору.

— Как гниду, — автоматически подсказал я.

Капитан вытаращился на меня и продолжил:

— Вот именно. Итак. Ваша почта. Ваши голуби. Ваши письма. С завтрашнего утра здесь будет сидеть мой человек. Лейтенант Восс. Он будет смотреть, читать, записывать. Вы будете делать то, что он скажет. Когда он скажет. Как он скажет. Без вопросов. Без задержек. Без «мы не успели».

Он помолчал.

— Если он заподозрит, что вы что-то скрываете, я приду снова.

Он не закончил фразу. Не сказал, что сделает. В этом не было необходимости.

Жак сидел, вцепившись в подлокотники кресла, и я видел, как под камзолом мелко дрожит его тело. Губы шевелились беззвучно — может, молитва, может, просто нервный тик.

Капитан поднялся. Медленно, не спеша направился к двери. У порога остановился.

— Местер де Монферра.

— Да? — голос сел, пришлось прочистить горло.

— Вы умный. Я таких насквозь вижу, — он говорил это так же буднично, как всё остальное. — Умные всегда думают, что могут обмануть.

Он посмотрел на меня. Водянистые глаза, пустота.

— Только попробуйте.

Дверь закрылась. Шаги затихли. Солдаты ушли.

В конторе было тихо. Жак сидел, уставившись в одну точку. Я сел на стул, который только что освободил капитан. Только сейчас заметил, что мои руки трясутся. Я завёл их за спину, чтобы Жак не видел. Хотя ему сейчас было не до моих рук.

— Господи, — прошептал Жак. — Господи Иисусе. Кто это? Какое-то чудовище.

— Профос, — ответил я. Голос всё ещё не пришёл в норму. — Полковой профос. Военная полиция. Они…

— Я понял, кто это, — перебил Жак. — Я не про то. Это ведь не человек. Ты видел его глаза? Он мог бы убить нас, прямо здесь. Просто так. И никто бы…

— Пока не убил, — сказал я. — Завтра в восемь встреть этого Восса. Не вздумай с ним хитрить, выкладывай все что ему взбредёт в голову.

Жак кивнул. В его глазах всё ещё плескался ужас. Я поднялся. Ноги вроде держали. Значит, надо было бежать дальше.

Я вышел на улицу и побрёл, куда глаза глядят. Ноги несли меня сами. Куда — я не выбирал. Просто шёл, потому что стоять было нельзя. Если бы я остановился, пришлось бы думать. А думать о том, что сейчас случилось, мне не хотелось совсем.

Туман почти рассеялся, но небо оставалось серым, тяжёлым. Пахло полынью, каналом и ещё чем-то горелым — где-то жгли мусор. Обычный амстердамский день. Обычный запах. Обычные люди вокруг — торговки с корзинами, матросы в обнимку с девками, подмастерья с инструментами наперевес. Для них сегодня был просто день. Для меня — день, когда я встретил Хагенхорна.

Я засунул руки в карманы штанов. И только когда пальцы наткнулись на грубую ткань, сообразил, что делаю. Карманов в штанах семнадцатого века не было. Точнее, они были, но не такие. Не те глубокие карманы, в которые можно спрятать руки, когда на душе погано. Здесь карманы — это узкие прорези спереди на уровне пояса. Туда кладут монеты и ключи. А руки в них не суют.

Я представил себе, как выгляжу со стороны — как больной извращенец. Дёрнулся, вытащил руки. Оглянулся по сторонам — никто не смотрел. Но щёки всё равно вспыхнули. Глупо. Это отрезвило.

Я пошёл дальше. Руки теперь висели вдоль тела как две плети. Я чувствовал каждую их клетку — тяжёлые, чужие, дрожащие. Мне хотелось спрятать их куда-нибудь. Хотелось сжать в кулаки, только бы не чувствовать этой проклятой дрожи. Но руки должны были висеть. В семнадцатом веке руки висят. Или жестикулируют в разговоре. Или держат трость, шляпу, кошелёк, оружие. Но не прячутся в карманы. Карманов нет.

Я усмехнулся. Идиот. Только что встречался с человеком, от которого за версту разило смертью, который мог бы прикончить нас прямо там, не моргнув глазом, — и я переживаю из-за карманов.

Но это помогло. Дрожь потихоньку уходила. Мысли прояснялись. Хагенхорн. Профос. Собака ван дер Бурга. Мандат статхаудера. С завтрашнего дня у нас в конторе будет сидеть его человек. Лейтенант Восс. Без вариантов.

Я остановился у края канала, опёрся плечом о фонарный столб. Мимо проплыла баржа с сеном, мужик на корме курил трубку и смотрел на меня с ленивым любопытством.

Почту они теперь будут контролировать. Это хорошо, мы этого ждали. Мы к этому готовились. Жак будет улыбаться, кланяться, показывать всё, что попросят. Восс будет читать коммерческие письма, счета, любовные записки — и ничего не найдёт. Плохо было то, что вместо гипотетического папаши Мюллера за дело взялся людоед с внешностью троглодита.

Я оттолкнулся от столба и пошёл дальше. Ван дер Берг, не родственник ли ван дер Бурга? Да нет, чушь. Мелкий проходимец. Он знал про Ламберта, про ван Луна. Кто-то проговорился? Или просто он вёл наблюдение? Надо будет спросить у мадам Арманьяк, что она может накопать.

Я остановился. Достаточно. Слишком много вопросов. Если думать обо всех сразу — рехнёшься. Нужно идти по порядку.

Я посмотрел по сторонам и понял, что стою за сто шагов от дома Катарины. Львиная голова на двери издали смотрела на меня с обычной своей ухмылкой.

Сто шагов. Две минуты неспешным шагом. Можно подойти, постучать, услышать её голос. Сказать, что проходил мимо. Что вспомнил про книгу. Что захотел кофе. Любая ерунда, лишь бы её увидеть. Я шагнул вперёд.

«Просто проходил мимо», — сочинял я на ходу. — «Увидел свет в окне, дай, думаю, зайду». Глупость какая. Свет в окне среди бела дня.

Ещё шаги. «Забыл у вас книгу в прошлый раз». Какую книгу? Я ничего не забывал. И она это знает.

Можно про кофе. «Шёл мимо и вдруг захотелось именно вашего кофе». Звучит как слишком откровенное признание.

Ещё шаги. А если честно? Подойти и сказать: «Катарина, мне сейчас необходимо с кем-нибудь поговорить. Или помолчать».

«С кем-нибудь», звучит предельно тупо. Она, конечно, пустит. Она пустила бы даже с более дурацким предлогом. Но что она увидит? Человека, у которого трясутся руки. Который только что смотрел в глаза людоеда. Который принесёт в её дом этот холод и этот страх.

Ещё шаги. «У меня были неприятности с властями, всё уже улажено, но осадок остался». Почти правда. Она вдова капитана, она поймёт. Она кивнёт, нальёт кофе, и мы будем сидеть молча, и это молчание будет лучше любых слов.

А если она спросит, какие именно неприятности? Что я скажу? Про почту? Про контракты? Про Хагенхорна, который смотрел на меня пустыми глазами и говорил «только попробуйте»?

Львиная голова на двери уже в двадцати шагах. Я видел каждую деталь — выщербину на гриве, потёртость на носу, медный блеск на оскаленных зубах. Можно просто постучать. Не придумывать ничего. Просто поздороваться.

Я стоял перед дверью. Рука занесена для стука. И вдруг пришло простое и страшное осознание — а что, если я принесу в её дом это? Не чуму, а тот страх, который вдруг поселился во мне. Тот холод, который остался после взгляда Хагенхорна. Если я постучу, если она откроет, если увидит меня — я передам ей это. Не нарочно. Просто потому что такие вещи липнут к коже, как зараза.

Моя рука опустилась. Я стоял перед её дверью, мои предлоги кончились. Остался только один — правда. А правду я не мог ей сказать.

Дверь открылась сама по себе. Просто медная ручка повернулась, створка пошла внутрь, и я увидел Катарину в тёмно-зелёном платье, со светлыми прядями, выбившимися из-под чепца, и с выражением на лице, которое я не сразу смог прочитать.

Она смотрела на меня не удивлённо и не вопросительно. Просто смотрела, как смотрят на человека, которого ждали.

— Я видела в окно, как вы идёте, — сказала она. — Вы шли так, будто решали сложную задачу.

Я открыл рот, чтобы выдать один из заготовленных предлогов, но она останавливая меня.

— Не надо, — сказала она. — Я только что приготовила оладьи с корицей. Запах чувствуете?

Я только сейчас заметил. Тёплый, густой запах плыл из открытой двери, смешиваясь с полынным дымом с улицы.

— Заходите, — сказала Катарина. — Кофе с горячей выпечкой — лучший предлог из всех, что вы могли бы придумать. Даже лучше, чем забытая книга.

Она чуть усмехнулась уголками губ, и я понял, что она знала про все мои шаги, все мои остановки, все мои мысленные диалоги с самой собой. Женщины всегда знают.

Я шагнул через порог. Катарина прошла вперёд, не оборачиваясь, уверенная, что я иду за ней.

— Садитесь, — она кивнула на кресло у окна. — Я сейчас.

Я сел. Провёл рукой по подлокотнику — дерево было гладким, тёплым от солнца, которое всё-таки пробилось сквозь туман. В гостиной тикали часы. На столе лежала раскрытая книга — карандашные пометки на полях, её аккуратный почерк.

Зазвенела посуда. Зашипела вода, которую поставили на огонь. Запах оладьев становился сильнее, и я вдруг понял, что не помню, когда в последний раз ел что-то, кроме супа из солонины и овощей.

Катарина появилась в дверях кухни с подносом. Чашки, фарфор с золотым ободком, кофейник, тарелка с оладьями, блюдце с сахарной пудрой, масло в маленькой маслёнке. Она поставила всё на низкий столик между нами, села в кресло напротив, забравшись в него с ногами — по-домашнему, не по-светски.

— Наливайте сами, — сказала она. — Я уже пила свой, пока вы там ходили и придумывали, что сказать.

Я налил. Кофе был горячий, крепкий, горький. Оладьи — тёплые, с хрустящей корочкой. Я ел и пил молча, и Катарина молчала, глядя в окно на канал, где туман почти рассеялся и баржи плыли по солнечной воде.

И вдруг я понял, чего мне хотелось на самом деле — простой, обычной, человеческой жизни. Сидеть в кресле, есть хлеб с маслом, пить кофе, смотреть, как женщина задумчиво глядит в окно. Чтобы не нужно было ничего просчитывать. Не ждать удара в спину. Чтобы Хагенхорн, ван дер Берг, Жан из Роттердама, мадам Арманьяк — все они остались за этой дверью, на улице, в другом мире.

Я посмотрел на Катарину. Она перехватила мой взгляд и чуть приподняла бровь.

— Что? — спросила она.

— Ничего, — ответил я. — Просто спасибо.

Она кивнула, принимая благодарность, и снова отвернулась к окну. Иногда молчание лучше любых слов. Особенно когда слова могут всё испортить.

Жизнь шла своим чередом. Я сидел в кресле, пил кофе, ел оладьи с маслом и сахарной пудрой и чувствовал, как холод потихоньку уходит. Не до конца, такие вещи не проходят за один раз. Но достаточно, чтобы вспомнить, что я вообще-то живой человек, а не пешка в шпионской мелодраме.

Глава 7

Я проснулся от запаха кофе и открыл глаза. Потолок был не мой. Белёный, с деревянными балками, на одной из них — трещина, похожая на карту незнакомой реки. Окно — не моё, больше, с видом на канал, где солнце уже золотило воду, разгоняя остатки утреннего тумана.

Я повернул голову. Подушка рядом была пуста, на ней лежал светлый волосок — длинный, чуть вьющийся. Я взял его, покрутил в пальцах и улыбнулся.

Вчера. Я закрыл глаза и попытался восстановить цепочку. Хагенхорн. Полынь на улице. Львиная голова. Оладьи с корицей. А потом… Я не думал о том, что будет завтра. Я вообще ни о чём не думал, впервые за долгое время.

— Проснулся?

Голос раздался от двери. Катарина стояла на пороге спальни с чашкой кофе в руках. На ней была мужская рубашка — слишком широкая в плечах, явно оставшаяся от покойного капитана. Рукава закатаны до локтей, ворот распахнут, волосы распущены и падают на плечи светлыми волнами. Солнце из окна подсвечивало их изнутри, делая похожими на расплавленное золото.

— Доброе утро, — сказал я. Голос был хриплым со сна.

Она подошла, села на край кровати, протянула мне чашку.

— Который час?

— Скоро восемь, — ответила она спокойно. — Но ты никуда не пойдёшь.

— В смысле?

— В прямом, — она взяла мою свободную руку, переплела свои пальцы с моими. — Хочу, чтобы ты побыл со мной. Хотя бы до обеда.

Я смотрел на неё. На её спокойное лицо, на серьёзные серые глаза, на рубашку покойного мужа, которая делала её одновременно и уязвимой, и сильной.

Она отпустила мою руку, встала, подошла к окну. Солнце обливало её светом, и рубашка просвечивала, рисуя силуэт.

Я отставил чашку на тумбочку. Встал, подошёл к ней. Обнял со спины, уткнулся лицом в её волосы, они пахли лавандой и сном. Она рассмеялась тихо, прижалась спиной к моей груди.

— Иди умойся. Я сделаю ещё оладьев. И ни слова про дела до полудня.

Я улыбнулся. Впервые за долгое время, настоящей, дурацкой, счастливой улыбкой.

— Договорились.

Я пошёл умываться. Вода в кувшине была холодной, но я этого почти не почувствовал. За стеной звякала посуда, шипело масло на сковороде, и пахло корицей. Катарина напевала что-то тихое, пока возилась у печи.

Я вышел из-за перегородки, мокрый, взлохмаченный. Она оглянулась через плечо, усмехнулась.

— Красавец.

— Сам знаю.

Она швырнула в меня полотенцем. Я поймал. Сел за стол, где уже стояли чашки, масло, сахарная пудра в ситечке.

— Насыпай сам, — сказала она. — А то я слишком много кладу.

Я взял ситечко, посыпал оладьи. Белая пудра оседала на золотистой корочке, таяла, превращалась в сладкую глазурь.

— Катарина, — сказал я.

— М?

Она поставила сковороду на подставку, подошла, села ко мне на колени, обняла за шею.

Я вышел от Катарины около полудня. Солнце пробило туман, и канал блестел так ярко, что глаза резало. Я поймал себя на том, что улыбаюсь. Как дурак. Хорошо, что никто не видит.

К конторе Жака на Брейстрат я подходил без четверти час. Опаздывал часа на четыре, если считать с восьми утра, когда должен был явиться лейтенант Восс. Впрочем, после вчерашнего мне было всё равно. Почти.

Я толкнул дверь и вошёл. В конторе было тихо. Жак сидел за своим столом, развалившись в кресле, и делал вид, что читает какие-то бумаги. Увидев меня, он поднял бровь и едва заметно кивнул в угол. Я посмотрел туда.

В углу, за новым столом сидел человек. Лет тридцати, невзрачный до полной незапоминаемости. Русые волосы, серые глаза, серая куртка, никаких особых примет. Он сидел неподвижно, положив руки на стол, и смотрел прямо перед собой. Не на меня. Не на Жака. Просто в пространство. Лейтенант Восс.

Я перевёл взгляд на Жака. Тот пожал плечами с таким выражением, будто хотел сказать — «business as usual». И снова уткнулся в бумаги.

— Здравствуйте, местер Восс, — поздоровался я.

— Приветствую, местер де Монферра, — отозвался он, коротко взглянув на меня, и снова уставился в никуда.

Я подошёл к своему столу, сел, разложил бумаги. Краем глаза я следил за Воссом. Он не шевелился. Вообще. Сидел, как статуя. Только его грудь поднималась и опускалась, выдавая, что он всё-таки живой.

Я достал сводки, принялся просматривать. Цифры плясали перед глазами, но я заставлял себя вникать. Восс сидел молча. Прошло полчаса. Я перечитал одни и те же цифры раз пять, пока не понял, что просто тупо пялюсь в бумагу. Поднял голову, посмотрел в угол.

Восс сидел в той же позе. И смотрел теперь прямо на меня. Я встретил его взгляд. Серые глаза, совершенно пустые. Не враждебные, не доброжелательные, не оценивающие. Пустые. Как у человека, который смотрит на мебель.

Я кивнул ему. Он так же коротко улыбнулся в ответ. И просто продолжал смотреть.

— Местер Восс, — сказал я. — Кофе хотите?

— Благодарю, местер де Монферра, — ответил он. — Надеюсь, я вас не очень стесняю?

— Да нет, что вы. Всё в порядке. Сейчас заварю, — я встал из-за своего стола и отправился в соседнюю комнату, где было нечто вроде небольшой кухни с печкой.

Вскоре кофе был готов, я отнёс кружку Воссу, ещё одну Жаку, налил себе и вернулся к бумагам. Ничего особенного. Просто человек сидит в углу. Просто смотрит. Просто делает свою работу. В конце концов, мы к этому готовились. Жак будет улыбаться, кланяться, показывать всё, что попросят. Восс будет читать коммерческие письма, счета, любовные записки. Нам всё равно, главное — не болтать лишнего.

Я углубился в цифры. Через час я забыл, что Восс существует. Он сидел в углу, как пустое место. Не кашлял, не шуршал, не скрипел стулом. Только иногда я ловил на себе его взгляд. Похоже, что этот Восс был ничем. Пустотой. И в этой пустоте было что-то пострашнее любого монстра. Потому что пустоту нельзя обмануть. Пустота просто смотрит и запоминает. Я вдруг понял, что Восс будет нашей самой большой проблемой. Не потому, что он умён или жесток. А потому, что с ним невозможно играть в игры. Игры предполагают наличие игрока.

Прошло ещё около часа. Жак делал вид, что работает, я делал вид, что читаю сводки, Восс делал вид, что его нет. Иногда я ловил на себе его пустой взгляд, и внутри всё на миг сжималось, но я научился это игнорировать. В комнате было тихо, только перо Жака скрипело по бумаге, да где-то на улице кричали чайки. Солнце уже поднялось выше и теперь било прямо в окно, высвечивая пылинки, танцующие в воздухе. От этого света уставали глаза, но я заставлял себя смотреть в цифры.

Дверь открылась.

Я поднял голову и сразу отметил — вошедший был не из тех, кто ходит по таким конторам каждый день. Лет пятидесяти, с аккуратно подстриженной седеющей бородкой, которая делала его похожим на бюргера с портрета. Одет он был дорого, но без крикливости — тёмно-серый камзол из хорошего сукна, серебряная пряжка на шляпе, которую он держал в руке, перчатки из мягкой кожи, трость. Такие вещи не носят напоказ. Их носят люди, привыкшие к качеству. Он оглядел комнату медленно, с достоинством. Взгляд его скользнул по Воссу — тот даже не шелохнулся, будто его не существовало, — задержался на мне, потом на Жаке. Поздоровался со всеми сразу коротким кивком головы, чуть наклонив её.

— Местер Левассёр? — спросил он.

Говорил он по-голландски чисто, но с той неуловимой интонацией, которую я узнал бы из сотни. Мягкое «р», чуть приподнятый тон в конце фразы — так говорят французы, даже когда стараются говорить правильно. Южанин, скорее всего, точнее определить я не мог.

— Он самый, — Жак мгновенно включил свою дежурную улыбку, отложил перо и привстал. — Чем могу служить, местер?

— Мне нужно отправить письмо в Роттердам. Срочно. Говорят, у вас есть возможность быстрой пересылки.

— Есть, есть, — Жак закивал, доставая из ящика чистый бланк и перо. — Именно этим мы и занимаемся. Три гульдена. Оплата сейчас. Через два часа ваше письмо будет на месте.

Мужчина кивнул. Достал из внутреннего кармана сложенный лист, исписанный мелким, убористым почерком. Бумага была хорошая, плотная, с вензелем на уголке. Жак взял её осторожно, пробежал глазами адрес, кивнул.

— Адрес — Роттердам, улица Бинненвег, дом семнадцать, местеру Корнелису ван дер Мееру. Всё верно?

— Да.

Жак принялся оформлять бумаги — расписку, квитанцию, запись в журнал. Перо скрипело, чернила поблескивали в свете окна. Мужчина стоял, терпеливо ожидая, положив руку на набалдашник трости, но я чувствовал, что он меня разглядывает. Не нагло, не вызывающе — просто изучающе, как разглядывают незнакомца, который кажется смутно знакомым.

Я поднял глаза. Встретился с ним взглядом. В его глазах было что-то странное — не узнавание, а скорее припоминание, попытка нащупать ниточку в памяти. Он смотрел на моё лицо, на мои руки, на то, как я сижу, и я видел, как морщится его лоб под шапкой седых волос.

— Простите, — сказал он вдруг по-французски. Голос у него был низкий, с хрипотцой, но говорил он чисто, без запинки. — Мы с вами не встречались раньше?

Я замер. Французский в Амстердаме слышишь нечасто. А когда слышишь от незнакомого человека, да ещё обращённый к тебе лично, это всегда что-то значит. У меня возникло странное ощущение, как от занозы, которую не замечаешь, пока не надавишь — вроде бы ничего особенного, но что-то не так. Воздух в комнате вдруг стал плотнее. Я почувствовал, как на моем виске забилась жилка.

— Возможно, — ответил я на том же языке, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

— Да, да, конечно, — он улыбнулся, и улыбка была извиняющейся, даже немного смущённой. — Простите старика. Память уже не та. Годы, знаете ли. Но вы очень похожи на одного человека. Из Парижа. Де Монферра, это я помню точно. А вот имя… Его звали Жан? Или нет… Подождите…

Он наморщил лоб, прикрыл глаза, пытаясь вспомнить. А у меня внутри всё оборвалось. Де Монферра. Этот человек знает «настоящего» де Монферра? Я сжал пальцы на подлокотнике кресла. Дерево было тёплым от солнца, но мне вдруг стало холодно. Холод пошёл откуда-то изнутри, из живота, и растёкся по груди, по рукам. Я смотрел на этого человека, на его доброе, интеллигентное лицо, на его попытки вспомнить, сидел молча, вцепившись в кресло, и ждал, словно оглашения приговора.

— Нет, точно не вспомню.

— Вы ошиблись, — сказал я наконец. Мой голос прозвучал глухо, почти чужим. — Меня зовут Бертран де Монферра. И других Монферра я не знаю.

— Возможно, возможно, — мужчина пожал плечами, разводя руками. — Старость, знаете ли. Бывает, и лица путаю, и имена. Простите, если побеспокоил.

Жак протянул ему квитанцию. Мужчина расплатился — вынул из кошелька три гульдена, серебряные, звонкие, положил на стол, — кивнул нам обоим и вышел. Дверь закрылась с мягким стуком. Его шаги затихли на лестнице.

Я сидел, глядя в одну точку. В голове, словно перфоратор за стеной, бился вопрос — что это за мужик? Если он знает какого-то де Монферра, то какие могут быть последствия? Или это просто ошибка?

— Ты чего? — спросил Жак. Он смотрел на меня с недоумением, даже с тревогой. — Побледнел весь как мел. Что случилось?

— Ничего, — ответил я. Голос всё ещё звучал глухо. — Душновато здесь. Выйду подышать.

Я встал, чуть не опрокинув стул, и вышел на улицу. Прислонился спиной к стене, закрыл глаза. Солнце слепило даже сквозь веки. В лицо дул ветер с канала, пахло водой, рыбой и полынью. Я сделал глубокий вдох, потом ещё один. Сердце колотилось где-то в горле.

Я открыл глаза. По каналу плыла баржа, гружённая бочками. Обычный день. Обычные люди. А у меня сейчас словно земля ушла из-под ног.

Я вернулся в контору через десять минут. Жак сидел за столом и пересчитывал монеты — три гульдена уже лежали в кассе. Восс сидел в своём углу и смотрел на меня. В упор. Пустыми серыми глазами.

— Три гульдена, — довольно сказал Жак, постучав пальцем по столу. — Хороший день. Если так пойдёт, скоро разбогатеем.

— Жак, — сказал я, садясь на своё место. — Ты записал его имя?

— Кого? — Жак поднял глаза.

— Этого человека. Который отправлял письмо.

— А, да. Сейчас, — Жак начал рыться в бумагах, перебирая квитанции.

— Пьер Дюбуа, — раздался спокойный, ровный голос из угла. — Купец из Лиона, временно проживает в Амстердаме по торговым делам.

Я вздрогнул. Восс смотрел на меня, держа в руках письмо Дюбуа. Он читал его. Конечно, он читал. Это его работа.

— Адрес в Роттердаме, — продолжил Восс, — дом семнадцать по улице Бинненвег, получатель Корнелис ван дер Меер. В письме речь идёт о поставке сукна. Ничего интересного, — он помолчал. — Что-то случилось, местер де Монферра?

— Ничего, — ответил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Просто интересно. Лицо показалось знакомым.

Восс кивнул и снова уставился в стену. Письмо он положил на стол перед собой.

Я сел за свой стол и занялся бумагами. Цифры и слова прыгали перед глазами, расплывались, не желая складываться в строки. Пьер Дюбуа. Купец из Лиона. Француз. Он знал меня по Парижу. Или не меня, а какого-то Жана де Монферра. Или это была просто ошибка. Но внутри сидел холодок. Тот самый, который я почувствовал вчера, когда Хагенхорн смотрел на меня своими безразличными глазами. Только теперь холодок был другим — не страхом перед смертью, а страхом перед неизвестностью.

Кем я был до Амстердама? Я знал немного. Гугенот. Нищий шевалье из Лимузена. Всё, больше я не знал ничего. Я всегда считал это нормальным. Прошлое — оно и есть прошлое. Зачем о нём думать, когда нужно выживать здесь и сейчас? Прошлое — это роскошь для тех, у кого есть настоящее. Но сейчас, после слов этого Дюбуа, я вдруг понял, что не знаю о себе почти ничего. И это было страшнее, чем все Хагенхорны вместе взятые.

Остаток дня прошёл как в бреду. Я смотрел на бумаги, кивал, подписывал, но мысли были далеко. Жак что-то рассказывал про новых клиентов, про то, что надо бы расширяться, завести ещё голубей. Я кивал, не слыша. Восс сидел в углу и смотрел. Иногда я ловил на себе его пустой взгляд.

К вечеру я вышел на улицу и побрёл вдоль канала. Солнце садилось, вода была тёмной, тяжёлой, свинцовой. Где-то кричали чайки — резко, тревожно, будто предупреждали о чём-то. Я остановился у перил, смотрел на отражения домов в воде. Они дрожали, расплывались, теряли форму — как моё прошлое.

К Катарине я пришёл, когда совсем стемнело.

Фонари на мосту уже зажгли — жёлтые, масляные, они горели, косо отражаясь в чёрной воде канала. Из окон её дома лился тёплый, ровный свет горящих свечей. Я постоял, глядя на него, и пошёл к двери, постучал.

В глубине дома раздались её шаги — лёгкие, быстрые, я узнал бы их из тысячи. Дверь открылась. Катарина стояла на пороге. На ней было тёмно-синее домашнее платье с длинными рукавами, застёгнутое до горла, волосы убраны под чепец. Она улыбнулась — тепло, по-настоящему, той улыбкой, от которой у меня всегда внутри что-то ёкало.

— Бертран, — она шагнула ко мне, обняла, прижалась всем телом, уткнулась лицом куда-то в ключицу. Я обнял её в ответ. Её волосы пахли лавандой.

Она чуть отстранилась, заглянула мне в лицо и слегка нахмурилась.

— Что случилось?

— Ничего, — сказал я. — Потом расскажу.

Она кивнула. Взяла меня за руку — за запястье, чуть выше кисти, и потянула за собой. В прихожей было темно. Она закрыла дверь, и мы стояли в темноте, близко, слыша дыхание друг друга. Потом она отпустила мою руку и пошла в гостиную. Я пошёл за ней.

В гостиной горели свечи — три в медном подсвечнике на столе, одна на каминной полке. На столе лежала раскрытая книга, карандаш на странице. Рядом — недопитая чашка кофе. Катарина подошла к столу, задула одну свечу — свет стал мягче. Поправила фитиль на другой. Потом повернулась ко мне, подошла вплотную, положила ладони мне на грудь, провела к плечам. Заглянула в глаза. Помолчала.

— Раздевайся, — сказала она.

Я усмехнулся.

— Я серьёзно, — она потянула меня за отворот камзола. — Сними это. Ты как на приёме у нотариуса. И садись уже.

Я стянул камзол, бросил на спинку стула. Сел на диван. Она тут же пристроилась рядом, поджала ногу, привалилась ко мне боком, положила голову на плечо. Одной рукой взяла мою ладонь, начала перебирать пальцы.

— Ну, — сказала она. — Давай. Я слушаю.

Я смотрел на наши руки.

— Сегодня в контору пришёл человек, — сказал я. — Француз. Он отправлял письмо в Роттердам.

— Угу.

— Он посмотрел на меня и сказал, что я очень похож на одного человека. Тоже де Монферра. Из Парижа. Имени он не вспомнил, сказал, что человека зовут Жан. Представляешь?

Она слушала не перебивая, только её пальцы чуть сжали мою ладонь.

— Я сказал, что он ошибся. Он ушёл. А я… — я помолчал. — Весь день думаю об этом.

— О чём именно?

— О том, что я не помню своего прошлого, Катарина. Почти ничего.

Она подняла голову, посмотрела на меня.

— Как это — не помнишь?

— Вот так, — я развёл руками. — Я знаю, что я гугенот, что родом из Лимузена. Но это просто слова. Факты, которые я усвоил. А лиц, имён, событий — я ничего не помню. Как будто кто-то взял и стёр всё до определённого момента.

Она молчала, глядя на меня. Потом снова положила голову на плечо.

— И давно это?

— С тех пор, как я себя помню, чуть больше года. Я никогда не задавался такими вопросами. Это не мешало мне жить.

— А сегодня помешало?

— Я думал, что в другой стране начну новую жизнь, и моё прошлое не будет иметь никакого значения. А сегодня кто-то впервые меня узнал. И я вдруг понял, что не знаю, кто я на самом деле. И в любой момент может прийти кто-то, кто знал того, другого Бертрана. И спросит о том, чего я не знаю.

Она молчала долго. Я слышал её дыхание, чувствовал тепло её тела. Свечи горели ровно, слегка потрескивая.

— Мой муж, — сказала она наконец, — Корнелис. Я тоже не всё о нём знала. Пять лет прожила, а узнала только после смерти, когда разбирала бумаги. Письма от каких-то женщин, долги, имена, которых я никогда не слышала.

Она говорила спокойно, без горечи, просто рассказывала.

— Я думала тогда — а знала ли я его вообще? И решила — знала. Потому что человек — это не его прошлое. Человек — это то, что он делает сейчас.

Она сжала мою руку.

— Может, тот Бертран был мерзавцем. Может, святым. Я не знаю. Но я знаю тебя. И мне плевать, кем ты был до Амстердама.

Я смотрел на неё. На пламя свечи, на её лицо, на серые глаза. На руку, которая держала мою.

— А если прошлое придёт и предъявит счёт? — спросил я.

— Ты что-нибудь придумаешь, — она чуть улыбнулась. — Я буду рядом.

Я усмехнулся.

— А ты веришь мне, Катарина?

— А ты врёшь?

— Нет.

— Тогда верю.

Она встала, подошла к столу, взяла свечу, поставила на низкий столик перед диваном. Пламя оказалось между нами, освещая лица снизу. Она снова села рядом, взяла мои руки, обхватила ими себя за талию.

— Так лучше, — сказала она. — Говорить можно и так.

Я обнял её, уткнулся лицом в волосы. Мы сидели молча. Свечи горели. Где-то на канале скрипела уключина.

— Можешь сварить кофе? — спросила она через минуту.

— Это приказ?

— Просьба, — она поцеловала меня ещё раз.

Я встал, пошёл на кухню. Слышал, как она возится в гостиной — наверное, поправляет свечи. Обычные звуки. Обычная жизнь. Когда я вернулся с двумя чашками, она сидела на диване, поджав ноги, и смотрела на огонь. Я сел рядом, она сразу прильнула, взяла свою чашку.

— Хороший кофе, — сказала она, отпив.

— Знаю.

Мы пили молча.

— Что будешь делать завтра? — спросила она.

— Работать. Восс будет сидеть в углу. Жак будет делать вид, что работает. Клиенты будут приходить. Обычный день.

— А если этот Дюбуа вернётся?

— Тогда поговорю с ним. Узнаю, что ему нужно.

— А если вернётся не он?

— Я что-нибудь придумаю.

Она кивнула. Мы допили кофе. Она поставила чашку на столик, повернулась ко мне.

— Останешься?

Я посмотрел на неё. На серые глаза, на чуть припухшие губы, на выбившуюся из-под чепца прядь.

— А ты как думаешь?

Она улыбнулась едва заметной улыбкой в уголках губ.

— Думаю, что да.

Я взял её за руку, поднялся, потянул за собой. Она встала, мы пошли в спальню.

Катарина заснула первой. Я слышал её спокойное дыхание. А у меня в голове всё ещё крутился этот чёртов Дюбуа. Я лежал, смотрел в потолок, и мысли неслись одна за другой.

Дюбуа. Кто он, сука? Купец из Лиона, проездом в Амстердаме. И что ему надо? Письмо в Роттердам, какая-то поставка сукна. Может, он и правда обознался. Может, он просто пятидесятилетний старик с плохой памятью. А если нет? Если он знал того, настоящего Монферра? Если он вернётся и начнёт расспрашивать? Что я ему скажу?

Надо завтра идти к мадам Арманьяк. Пусть пробьёт этого Дюбуа, его связи. Может быть, она что-нибудь узнает. Если Дюбуа действительно из прошлого этого тела, то мадам должна быть в курсе. Она же держит руку на пульсе всей гугенотской сети.

Но что она скажет? «А, так ты тот самый Бертран де Монферра, который должен денег половине Парижа»? Или «Бертран, который облажался с тем делом»? Или вообще «Бертран, которого убили три года назад, а ты, парень, просто похож. И теперь у тебя очень большие проблемы»?

Твою же мать.

Катарина вздохнула во сне, повернулась и прижалась ко мне. Я почувствовал её дыхание на своём плече. Мне хотелось забыть обо всём. Просто лежать и ни о чём не думать. Но голова не выключалась.

Завтра. Завтра начну выяснять. А сегодня надо поспать хоть немного. Потому что завтра Восс будет сидеть в углу и смотреть. Жак делать вид, что работает. Клиенты будут приходить. И Дюбуа может войти в дверь в любую минуту.

Глава 8

Всю неделю я чувствовал себя так, словно меня накрыли стеклянным колпаком. Внешне всё было как обычно. Восс сидел в углу конторы, перебирал письма, пил кофе, смотрел в стену. Жак постепенно перестал вздрагивать, когда ловил на себе его пустой взгляд. В свободное время он читал какие-то книги. Один раз я мельком взглянул. «Произведения мастера Франсуа Вийона. Издание Клемента Маро 1533 года». Выходит, старина Жак действительно не так прост, как кажется. Клиенты приходили, отправляли письма, платили свои гульдены, уходили. Ничего интересного, ничего подозрительного. Восс записывал, кивал, молчал.

А у меня в голове всё это время крутился Дюбуа. Я ждал, что он вернётся. Каждый день, когда открывалась дверь, я поднимал голову и смотрел — не он ли? Но это были другие люди. Купцы, какие-то женщины с любовными письмами, один раз даже пастор с длинным посланием в Лейден. Дюбуа не появлялся.

Мадам Арманьяк выслушала мой весьма эмоциональный монолог и пообещала что-нибудь нарыть на этого Дюбуа через три дня. А жизнь шла дальше.

В пятницу я спустился в полуподвал на Принсенграхт. Ламберт встретил меня с обычной своей бесстрастной вежливостью, но я заметил — в уголках его глаз пряталось довольство. Такое выражение бывает у людей, которые сделали работу хорошо и знают это.

— Садитесь, местер де Монферра, — он указал на стул и развернул передо мной ведомость.

Цифры прыгнули в глаза.

— Три тысячи двести сорок гульденов. Это чистая прибыль, — сказал Ламберт. — За неделю.

Я молчал, пересчитывая столбцы. Восемнадцать контрактов в понедельник, двадцать один во вторник, дальше — по нарастающей. Дисконт пятнадцать процентов, комиссионные ван Луна и самого Ламберта, расходы на курьеров, охрану, бумагу, нотариусов. Всё сходилось. Чистая прибыль — три тысячи двести сорок.

— Харлем даёт больше всех, — продолжал Ламберт, водя пальцем по строкам. — Там сейчас ажиотаж. Один купец взял сразу четыре контракта, даже не торгуясь. Сказал, что к осени цены вырастут вдвое.

— Вырастут, — кивнул я. — А потом упадут.

Ламберт посмотрел на меня с лёгким любопытством.

— Когда?

— Я уже говорил, до конца следующего года.

Он кивнул, принимая ответ. Ламберт был из тех людей, которые не лезут в стратегию, если тактика работает. А тактика работала безупречно.

— Ван Лун хочет расширяться, — добавил он. — Говорит, можно взять ещё двух маклеров, перекрыть Гаагу и Делфт.

— Рано. Пока не будем светиться. Пусть работает с тем, что есть. Когда рынок пойдёт вверх, мы добавим. А пока нам не стоит распыляться.

Ламберт записал что-то в свою книгу. Мы поговорили ещё немного о деталях, о новых клиентах, о том, что надо бы заменить одного курьера, у которого наметились проблемы с выпивкой. Ламберт всё держал в голове, всё записывал, всё контролировал. Идеальный механизм.

Я вышел на улицу и пошёл к каналу. Солнце уже садилось, вода была тёмной, тяжёлой, но на душе было светло. Три тысячи двести сорок. За неделю.

Дома, в своей конторе на Кейзерсграхт, я сел за стол, разложил бумаги и начал считать. Три тысячи двести сорок. Половина — доля мадам Арманьяк. Это полторы тысячи, чуть больше. Надо передать ей сразу, без задержек, как договаривались. Остальное — моё. Тысяча шестьсот двадцать гульденов.

Из них три четверти — в надёжный амстердамский Виссельбанк. Немного жаль конечно, что ещё не придумали банковский процент. Впрочем, отсутствие инфляции того стоило. Я вывел цифру — тысяча двести пятнадцать. Чистые накопления, которые будут лежать и ждать своего часа. Когда пузырь лопнет, когда придётся бежать, когда понадобятся деньги, чтобы исчезнуть и начать всё заново в другом месте.

А остальное — четыреста пять гульденов — на жизнь. Я перечитал цифру. Четыреста пять гульденов в неделю на то, чтобы просто жить. В год это больше двадцати тысяч. Для Амстердама семнадцатого века — целое состояние. Можно снимать лучшие дома, одеваться у лучших портных, есть в лучших харчевнях, пить лучшее вино, купить карету. Можно даже не думать о том, сколько стоит кофе.

Я откинулся на спинку стула и смотрел на цифры. Они были красивые. Ровные, правильные, обещающие. Но в голове всё равно крутился этот чёртов подонок Дюбуа. Кем бы он ни был, он напомнил мне одну простую вещь. Деньги — это не главное. Главное — чтобы было кому и где их тратить.

Я сложил бумаги, убрал в ящик. Надо будет зайти к мадам Арманьяк, отдать её долю. И заодно узнать, что у неё появилось на этого Дюбуа.

Я посмотрел в окно. Где-то на этой же стороне канала, через сто шагов, горел тёплый свет в окнах Катарины. Она жила своей жизнью. Я знал, что если постучу в её дверь, она откроется.

Но сегодня я не пошёл к ней. В голове было слишком много мыслей. Слишком много цифр. Надо было переварить всё это в одиночестве и тишине. Я лёг на кровать, не раздеваясь, и закрыл глаза. Три тысячи. Половина Арманьяк. Четверть на жизнь. Остальное — в банк. Если так пойдёт дальше, через полгода у меня будет столько, что можно исчезнуть в любой день. Купить новое имя, новый город, новую жизнь. Но сначала надо понять, кто такой этот Дюбуа. И что ему на самом деле нужно.

За окном кричали чайки. Плыли баржи. Где-то в порту орали матросы. Обычный амстердамский вечер. Я уснул под этот шум. И мне ничего не снилось. Впервые за долгое время.

В воскресенье утром я проснулся с мыслью, которую раньше никогда не позволял себе думать.

Я могу себе это позволить. Не в смысле «могу купить», это я и так знал. Четыреста пять гульденов в неделю на личные расходы открывали передо мной двери любых лавок Амстердама. Я мог купить себе новый камзол, мог снять дом побольше, мог каждый день обедать в лучшей харчевне и не смотреть на цену. Но речь шла не обо мне.

Две недели назад, когда я в последний раз ходил с Катариной на рынок, она остановилась у лавки ювелира на Вармёстрат. Маленькая витрина, тёмное дерево, на чёрном бархате — серьги. Серебряные, с маленькими жемчужинами, каплевидные, очень простые и очень дорогие. Она смотрела на них ровно пять секунд. Потом отвернулась и пошла дальше.

Она ничего не сказала. Ни слова. Но я запомнил этот взгляд. Я запомнил, как она чуть наклонила голову, разглядывая их. Как провела пальцем по стеклу витрины, будто случайно. Как потом улыбнулась и сказала: «Пойдём, там дальше рыбу продают». И я пошёл за ней, как дурак, и думал о другом.

Две недели я не позволял себе вспоминать это. Потому что были другие заботы. Хагенхорн, Восс, Дюбуа, контракты, проценты, расклады. Было не до серег. Но сегодня утром, лёжа в своей постели и глядя в потолок, я вдруг понял — а почему, собственно, нет?

Я встал, оделся, вышел из дома. Солнце уже поднялось, туман рассеялся, канал блестел как зеркало. Я пошёл по набережной, потом свернул на Вармёстрат. Лавка была на месте. Маленькая, незаметная, с тёмной витриной. Я постоял перед ней, разглядывая серьги. Они лежали там же, на чёрном бархате, те же самые — серебряные, с жемчугом. Я смотрел на них и пытался вспомнить точно, как она на них смотрела. Пять секунд. Чуть склонённая голова. Палец по стеклу.

Я толкнул дверь. Внутри пахло воском, деревом и богатством. Тяжёлый, сладковатый запах дорогих вещей. За прилавком стоял старик в чёрном камзоле, в ермолке, с лупой на кожаном ремешке, свисающей на грудь. Он посмотрел на меня поверх очков, оценил одежду, осанку, выражение моего лица.

— Чем могу служить, местер?

Я показал на витрину.

— Серьги. С жемчугом. Которые в окне.

Старик кивнул, вышел из-за прилавка, открыл витрину сзади, достал бархатную подушечку с серьгами. Положил передо мной.

— Отличная работа, местер. Антверпенское серебро, жемчуг с острова Борнео. Ручная работа, очень тонкая. Таких во всём Амстердаме не больше трёх пар.

Я взял одну серьгу, покрутил в пальцах. Лёгкая, изящная. Жемчужина была не идеально круглая, чуть вытянутая, каплей. От этого она казалась живой.

— Сколько?

— Сто двадцать гульденов, местер. Это дешевле, чем они стоят на самом деле, но я давно их продаю, и хозяйка устала ждать.

Я усмехнулся. Хозяйка. Конечно. В каждой лавке есть своя история.

— Хозяйка устала ждать уже года два, я думаю.

Старик развёл руками.

— Местер понимает толк в торговле. Сто десять, и они ваши. Больше уступить не могу.

Я посмотрел на серьги. На жемчуг, на серебро, на тонкую работу. Представил, как они будут смотреться в ушах Катарины. Как она повернёт голову, и они качнутся, поймают свет.

— Беру, — сказал я.

Старик даже не удивился. Такие, как я, приходят и берут, когда решили. Он аккуратно завернул серьги в мягкую ткань, положил в деревянную шкатулку, обвязал бечёвкой. Я отсчитал восемьдесят гульденов — четыре золотых и остальные серебром. Он проверил каждый, кивнул.

— Для супруги? — спросил он, протягивая шкатулку.

— Да, — ответил я.

Он улыбнулся понимающе.

— Повезло ей с мужем.

Я вышел из лавки, зажав шкатулку под мышкой. На улице было солнечно, шумно, пахло рыбой и смолой. Обычный амстердамский день.

Я пошёл к Катарине. Дверь открыла служанка — та самая пожилая женщина в глухом чёрном капоре. Она посмотрела на меня, на шкатулку, снова на меня.

— Местер де Монферра, — сказала она без вопроса. — Мефру дома. Проходите.

Я прошёл в гостиную. Катарина сидела за столом, как всегда, с книгой. Увидев меня, она отложила её и улыбнулась.

— Бертран. Ты сегодня рано.

— Хотел тебя увидеть, — сказал я.

Я подошёл к столу, поставил шкатулку перед ней.

— Это тебе.

Она посмотрела на шкатулку, потом на меня.

— Что это?

— Открой.

Она развязала бечёвку, подняла крышку. Увидела ткань, развернула. Серьги лежали на белом полотне, лёгкие, изящные, с жемчугом, ловящим свет из окна. Она замерла. Я смотрел на её лицо. Оно не изменилось. Ни удивления, ни восторга, ни смущения. Она просто смотрела на серьги, и я не мог прочитать, что у неё в голове. Пять секунд. Десять.

— Ты запомнил, — сказала она наконец.

— Что?

— Я смотрела на них две недели назад. У ювелира. Ты запомнил.

Я пожал плечами.

— Ты смотрела, и это было красиво. Теперь просто примерь.

Она взяла серьги, вдела в уши. Повернула голову к окну.

— Красиво, — сказал я. И это было правдой.

Она встала, подошла ко мне, положила руки мне на плечи. Посмотрела в глаза.

— Ты дурак, — сказала она.

— Знаю. Зато богатый.

— Такие деньги. На что?

— На то, чтобы ты была красивой.

— Я и так красивая.

— Знаю. Но теперь ты знаешь, что я это знаю.

Она рассмеялась — тихо, тепло, по-домашнему. Обняла меня, уткнулась лицом в шею.

— Спасибо, — сказала она в воротник.

— На здоровье.

Мы стояли так посреди гостиной, и пахло воском, книгами и лавандой. За окном кричали чайки. Плыли баржи. Жизнь шла своим чередом.

— Кофе будешь? — спросила она, отстраняясь.

— Буду.

Она пошла на кухню, а я остался стоять, глядя на серьги, которые качнулись в такт её шагам.

Я просидел у Катарины до вечера. Мы пили кофе, ели хлеб с сыром, молчали, говорили, снова молчали. Серьги она так и не сняла — они покачивались, ловили свет свечей, делали её ещё красивее, чем обычно.

Когда я уходил, она поцеловала меня в дверях и сказала:

— Ты сегодня ночуешь у себя?

— Надо, — ответил я. — Завтра с утра дела.

Она кивнула, понимая. Я вернулся к себе, лёг, закрыл глаза. И впервые за долгое время уснул без мыслей о Дюбуа, Хагенхорне или Воссе. Я думал о ней. О том, как она повернула голову, и серьги качнулись.

Утром в понедельник я решил зайти сначала в контору на Принсенграхт. Ламберт поприветствовал меня и ознакомил с обстановкой. Всё как обычно. Я сел за стол, разложил бумаги, углубился в цифры. Где-то через час дверь распахнулась. Влетел ван Лун. Не вошёл — влетел. Очки на носу съехали, трость с набалдашником из слоновой кости болталась в руке как бейсбольная бита. Лицо у него было красное, глаза бешеные.

— Местер де Монферра! — выпалил он, даже не поздоровавшись. — Вы слышали?

Я поднял голову.

— Что именно?

— Ван дер Берг! Эта гнида распускает слухи по всему городу!

Я отложил перо. Ламберт с интересом уставился на ван Луна.

— Спокойно, — сказал я. — Садитесь и рассказывайте.

Ван Лун рухнул на стул, вытер лоб платком.

— Он ходит по тавернам, по бирже, по цветочным коллегиям. Говорит, что вы мошенник. Что вы работаете на испанских спекулянтов. Что ваши контракты — липа, что вы сбежите с деньгами при первой возможности.

Я усмехнулся.

— И кто ему верит?

— Пока только тупая необразованная деревенщина, — ван Лун перевёл дух. — Печати нотариусов это всё-таки печати. Но слухи — они как грязь. Прилипают. Сегодня утром двое клиентов отказались от сделок. Сказали, что не хотят связываться с «французским аферистом».

В комнате повисла тишина. Ламберт смотрел на меня с тревогой. Я смотрел на ван Луна.

— Двое клиентов, — повторил я. — Это много?

— Пока нет. Это были случайные люди. Но если так пойдёт дальше…

— Не пойдёт.

Я встал, подошёл к окну. На улице моросил дождь, тот самый, амстердамский, мелкий и противный. Где-то там, в этом дожде, ходил ван дер Берг и поливал меня грязью.

— Ламберт, — сказал я, не оборачиваясь. — Вы знаете этого ван дер Берга? Знаете где он бывает?

— Кто? Ван дер Берг? — Ламберт задумался. — «Кёльнский герб» он любит, ещё «Три шведские короны» на Дамраке. И биржа, конечно. Вообще-то он — мелкий жулик, неудачник. Не стоит он того…

Я кивнул.

— Ван Лун, вы продолжайте работать. Если кто-то из клиентов будет спрашивать про слухи, не оправдывайтесь, не объясняйте. Просто скажите про конкурентов и зависть.

Ван Лун кивнул, но в глазах у него оставалась тревога.

— А вы что будете делать?

— Подумаю, — ответил я. — Наведу справки. А пока — работаем.

Ван Лун ушёл. Ламберт смотрел на меня вопросительно. Я вышел под дождь и зашагал к Сингелу. Лавка мадам Арманьяк встретила меня привычной бархатной тишиной. Она сидела за бюро, перебирала какие-то бумаги. Увидев меня, подняла голову.

— Месье де Монферра. Вы мокрый с ног до головы.

— Дождь.

— Садитесь. Кофе?

— Не откажусь.

Она кивнула служанке, та исчезла. Я сел напротив.

— Что вы знаете про маклера по имени ван дер Берг? — спросил я без предисловий.

Мадам Арманьяк чуть приподняла бровь.

— Это тот, который распространяет про вас нелепые слухи? — она вздохнула. — Мелкий жулик, месье. Обычный жук-вонючка. Долгов у него выше крыши, связей в магистрате — ровно настолько, чтобы его не вышвырнули на улицу. Женат вторым браком, детей нет, есть любовница-стерва, пытается жить на широкую ногу, но денег ему не хватает.

Она говорила это спокойно, будто зачитывала опись товара на складе.

— Он опасен? — спросил я.

— Сам по себе нет, — она взяла паузу, пока служанка ставила передо мной чашку. — Но его слова, они как навоз. Воняют, прилипают, и если их много, можно задохнуться.

Я отхлебнул кофе. Горький, крепкий, хороший.

— Что вы посоветуете?

Мадам Арманьяк посмотрела на меня долгим взглядом.

— Ничего. Пока ничего. Если начнёте с ним бороться, привлечёте внимание. А внимание нам сейчас не нужно. Хагенхорн, Восс, все эти наблюдатели… Чем тише вы сидите, тем лучше.

— А что делать со слухами?

— Слухи, — она пожала плечами. — Слухи живут, пока их кормят. Не кормите. Работайте. Клиенты, которые уйдут из-за нелепых сплетен… Да и чёрт с ними.

Я кивнул. В этом была логика.

— И всё-таки, — сказал я. — Если он перейдёт грань?

Мадам Арманьяк улыбнулась — тонко, одними уголками губ.

— Тогда, месье де Монферра, мы с вами обсудим, что делать. Но до этой грани очень далеко. Пока он просто гадит. Не убивать же его за это, в самом деле.

Я допил кофе, поставил чашку.

— Спасибо, мадам.

— Не за что. А вот ваш Дюбуа — совсем другое дело.

Я замер.

— Что значит «другое дело»?

Мадам Арманьяк выдержала паузу. Потом открыла ящик бюро, достала сложенный лист бумаги, развернула его перед собой. Пробежала глазами, хотя явно знала содержимое наизусть.

— Пьер Дюбуа, — сказала она медленно. — Настоящее имя Пьер Дюваль. Сорок семь лет. Родился в Руане, но последние десять лет слоняется по Европе. Торговец сукном — это правда. Но торговля это не главное его занятие.

Она подняла на меня глаза.

— Он работает на англичан, месье де Монферра.

В комнате стало тихо. Даже свечи, кажется, перестали потрескивать.

— На англичан, — повторил я. Голос прозвучал глухо.

— Именно. Три года назад он был в Лионе. Потом уехал в Лондон. Пробыл там почти год. Теперь обосновался в Гааге, но часто наведывается в Амстердам по делам. Официально — по торговым. Неофициально — кто ж его знает.

Я смотрел на неё, переваривая то, что она только что сказала.

— Англичане. В Гааге. И он приходит в мою контору, отправляет письмо в Роттердам.

— Да. И при этом говорит, что знал вас в Париже.

Мадам Арманьяк отложила бумагу.

— Месье де Монферра, — сказала она тихо. — Я проверила всё, что можно. Ваш Дюваль никак не мог пересечься с вами в Париже. В Париже он не появлялся уже лет пять.

Я молчал.

— Вы понимаете, что это значит?

Я понимал. Конечно, понимал. Точнее, понимал, но не мог поверить в это до конца, настолько это было, с одной стороны нелепо, а с другой — предсказуемо. Он не мог знать меня по Парижу. Ни как Бертрана, ни как Жана, ни как кого бы то ни было. Значит, он лгал. Сознательно и целенаправленно.

— Он проверял меня, — сказал я вслух. — Он сказал про Жана де Монферра, чтобы посмотреть на мою реакцию.

— Возможно, — мадам Арманьяк кивнула. — Или он знает что-то, чего не знаем мы. Или у него есть свои причины интересоваться вами. Но одно ясно — он не случайный прохожий.

Я встал, подошёл к окну. На улице всё так же моросил дождь, серый, липкий. Где-то там, в этом дожде, ходил человек, который знал обо мне то, чего я сам не знал.

— Что мне делать? — спросил я, не оборачиваясь.

— Ждать, — голос мадам Арманьяк был спокоен. — Он вернётся. Такие всегда возвращаются. Когда он вернётся, вы должны быть готовы.

— К чему?

— Вы будете знать, кто он. Вы будете знать, что он лжёт. А значит, сможете задать правильные вопросы.

Я повернулся к ней.

— А если он всё-таки не вернётся?

— Значит, мы никогда не узнаем, что это было.

Она снова взяла перо.

— Я продолжу копать, месье де Монферра. Всё складывается очень интересно. А вы будьте осторожны.

Я кивнул. В горле пересохло.

— Спасибо, мадам.

— Идите. И не показывайте виду, что что-то знаете. Если встретите его снова — будьте просто растерянным французом, которого приняли за другого. Поняли?

— Понял.

Я вышел под дождь. Он хлестал по лицу, затекал за воротник, но я почти не замечал. В голове крутилось — Дюбуа, он же Дюваль, и чёртовы англичане. Я шёл по набережной, и мысли неслись вскачь. Если он работает на англичан, то что ему нужно в Амстердаме? Почему он заинтересовался именно мной? Я остановился у перил, посмотрел на тёмную воду. В ней отражались огни фонарей, дрожащие, расплывчатые. Как моё прошлое. Которого у меня нет.

Домой я вернулся уже затемно. Скинул мокрый камзол, сел за стол, уставился в стену. Дюваль. Англичане. Гаага. Всё это складывалось в какую-то картину, но я не мог её разглядеть целиком. Я лёг на кровать, не раздеваясь. Глаза закрылись сами собой. И в голове, перед тем как провалиться в сон, билась одна мысль — он вернётся. И на этот раз я должен быть готов.

Глава 9

Утро вторника было самым обычным скучным утром. Я пришёл в контору Жака к девяти, как всегда. Восс уже сидел в своём углу — серый, незаметный, с чашкой кофе, которая, кажется, никогда не остывала. Жак читал Вийона, делая вид, что работает. Я сел за свой стол, разложил бумаги, углубился в цифры.

За окном моросил дождь — тот самый, амстердамский, мелкий и противный, от которого хочется залезть под одеяло и не вылезать пока не наступит лето. Но это и было лето. По каналу плыли баржи, кричали чайки, порт шумел где-то вдалеке. Обычный день.

Клиенты приходили не часто. Двое купцов отправили письма в Харлем, одна пожилая дама — в Лейден, какой-то студент — в Утрехт с любовным посланием, я мельком увидел «моя бесценная» и «луна светит для нас». Жак занимался регистрацией, всё записывал, кивал, бросал письмо с прикрепленной квитанцией в стопку. Восс время от времени поднимался со своего места, забирал себе несколько писем и читал их, делая какие-то пометки на листах, которые сразу же прятал в стол.

К полудню дождь усилился. В конторе стало темно, пришлось зажечь свечи. Жак задремал над книгой, я перебирал бумаги, Восс сидел в своём углу и смотрел в стену.

Потом Восс встал. Это было настолько неожиданно, что я вздрогнул. За всё время он ни разу не покидал своего места. Он подошёл к Жаку, тронул его за плечо. Жак подскочил, чуть не упав со стула.

— Мне нужно отлучиться, — сказал Восс своим ровным, безжизненным голосом. — По нужде. Вернусь через четверть часа.

Жак тупо кивнул. Восс посмотрел на меня, потом на дверь и вышел, зацепив одно из писем рукавом. Оно упало на пол, а он, ничего не заметив, вышел.

— Вот раззява, — я подобрал письмо с пола.

— Никогда не видел, чтобы он вставал, — сказал Жак, протирая глаза. — Я думал, он прибит к стулу.

Я уже собирался положить письмо на место. Обычный лист, плотная бумага. Я развернул письмо, и увидел набор слов: «Корабль серебро вторник утро семь восток луна считает…», и так далее. В конце — нечто осмысленное: «У меня нет книги, использовал Седанскую библию и Нидерландские истории, помоги мне Господь».

Я перечитал два раза. Три раза. Внутри у меня всё сжалось. Это была шифровка. Я читал о таких — в книгах про шпионов. Слова-заполнители, код по двум книгам, простая замена. Неважно. Кто-то в Роттердаме отправил шифровку кому-то в Амстердам. Кто? Кому? И главное зачем?

Я лихорадочно оглядел письмо. Положить на место? Сделать вид, что не заметил? Наверное, что-то подобное испытывает лиса, когда лезет в курятник, понимая, что может поплатиться шкурой. Я сунул письмо во внутренний карман камзола, дав себе слово сразу же положить его на место, когда расшифрую.

Дверь открылась. Восс вошёл, сел на своё место, взял следующее письмо. Даже не посмотрел на нас. Я смотрел в свои бумаги, но видел только эти слова: «корабль», «серебро», «вторник», «утро», «семь», «восток», «луна», «считает». Что это? Торговые коды? Шпионское донесение? Кто адресат? Остаток дня я просидел как на иголках. Каждый раз, когда Восс брал очередное письмо, я ждал, что он что-то скажет. Но он молчал. Читал, записывал, откладывал.

К вечеру я ушёл, сославшись на головную боль.

Я вышел под дождь и зашагал прочь от Брейстрат так быстро, будто за мной гнались. Пальцы то и дело нащупывали во внутреннем кармане плотный край письма — оно лежало там, жгло кожу, напоминало о себе при каждом шаге. Седанская библия была у меня всегда с собой. Карманное издание, которое я купил в первую же неделю после того, как мадам Арманьяк настоятельно порекомендовала мне посещать валлонскую церковь. «Гугеноты должны быть благочестивы несмотря на возраст, месье де Монферра». Я исправно ходил по воскресеньям, сидел на скамье, слушал проповеди и делал вид, что понимаю, о чём идет речь. А библия лежала в кармане камзола мёртвым грузом. Сегодня она пригодилась.

«Нидерландские истории» Питера Корнелиса Хофта — это была проблема. Такую книгу просто так не купишь, она стоила больших денег. Но я знал, где она есть. У ван дер Линде, в книжной лавке на углу Вармёстрат. Того самого старика, у которого я когда-то покупал атласы и где впервые встретил Катарину. Я прибавил шагу.

Лавка была уже закрыта, когда я подошёл. Тёмные ставни, запертая дверь. Я постучал — сначала тихо, потом громче. Изнутри донёсся шаркающий шаг, и дверь приоткрылась ровно настолько, чтобы в щель можно было разглядеть мокрого посетителя.

— Местер ван дер Линде, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Это я, Бертран де Монферра. Мне срочно понадобилась одна из ваших книг.

Старик смотрел на меня несколько секунд, потом дверь открылась шире.

— В такой час, местер? — проворчал он, но посторонился, пропуская меня внутрь.

В лавке пахло пылью, старой бумагой и воском. На прилавке догорала свеча. Я огляделся.

— Мне нужны «Нидерландские истории» Хофта. Те, что стоят у вас на витрине.

Ван дер Линде поднял бровь.

— Дорогая книга, местер. Очень дорогая. И уже поздно.

— Мне жизненно необходимо её посмотреть, понимаете? Она мне нужна всего на один вечер, — я вытащил из кармана горсть монет. — Это залог. Берите, сколько скажете.

Старик посмотрел на деньги, потом на меня. Наверное, я выглядел как человек, который не отстанет.

— Вообще-то у меня книжная лавка, а не публичная библиотека, и не публичный дом. Книга на вечер. Как вам такое? Хорошо, подождите, — проворчал он и ушёл в темноту лавки.

Я остался стоять, сжимая в кармане письмо. Сердце колотилось где-то в горле.

Ван дер Линде вернулся с тяжёлым томом в кожаном переплёте. Поставил его на прилавок, подвинул ко мне.

— Час, — сказал он. — Не больше. И не вздумайте вынести.

— Час, — согласился я. — Можно мне свечу и угол?

Он кивнул на небольшой столик в углу, где обычно сидел сам, читая газеты. Я перетащил туда книгу, поставил свечу, сел. Старик ушёл в заднюю комнату, оставив меня одного. Я вытащил письмо, развернул его, положил рядом с собой. Достал из кармана Седанскую библию — маленькую, потрёпанную, с закладкой на псалмах, которые мы обычно пели. Разложил всё на столе.

И уставился на слова. «Корабль серебро вторник утро семь восток луна считает ветер яблоко четверг вечер никогда завтрак молоко река вчера восемьдесят осень трава мечь небо полдень». Я смотрел на этот набор и пытался понять, с какой стороны подойти. Книжный шифр. Что это значит? Каждое слово — указание на страницу, строку и слово в одной из книг. Но как их соотнести? Каждое слово шифровки — это ключ. Его нужно найти в одной из книг, запомнить страницу, строку и порядковый номер слова в этой строке. Потом открыть вторую книгу на странице с тем же номером, отсчитать строку, слово по порядку — так, слово за словом, складывается сообщение.

Вопрос — какая книга первая, какая вторая? Отправитель написал: «использовал Седанскую библию и Нидерландские истории». Порядок упоминания может означать, что для первого слова шифровки он брал библию, для второго — историю, для третьего — снова библию, и так далее. Но как определить, в какой книге искать само ключевое слово? Оно может быть в обеих.

Я решил начать с первого слова — «Корабль». Где оно встречается? В библии корабли упоминаются — Ноев ковчег, лодка апостолов, Павел в Деяниях. Но в истории Хофта, который писал о торговле и мореплавании, слово «корабль» должно встречаться чаще. Я открыл историю, нашёл «корабль» в главе о торговле с Ост-Индией. Теперь нужно открыть библию в нужном месте. Бытие, глава 6, первая строка, второе слово. Получилось «люди».

Второе слово шифровки — «серебро». Его я решил искать в библии. «И был Аврам очень богат скотом, и серебром, и золотом». Открыл Ветхий Завет, нашёл упоминание серебра в книге Бытие, глава 13, стих 2. Теперь открыл историю Хофта на соответствующей позиции. Получилось длинное слово: «раадспенсионарий».

У меня внутри всё сжалось. Великий пенсионарий Голландии — это высшее должностное лицо провинции Голландия, практически глава правительства. Если это слово появилось в расшифровке, значит, дело серьёзное. Или я перепутал порядок книг.

Третье слово — «вторник». В библии дней недели нет, кроме субботы. Значит, ищем в истории. Нашёл в Историях упоминание вторника, а в библии слово «ведут». Четвёртое слово — «утро». В библии такого полно. Бытие, глава 1, стих 5. Я работал как заведённый. Листал, считал строки, записывал. Свеча оплывала, глаза болели, но я не мог остановиться. Слова шифровки кончились, когда я добрался до «полдень». Передо мной лежал список из двадцати трёх слов, выписанных в том порядке, в каком чередовались книги для ключей.

Я прочитал то, что у меня получилось. «Люди раадспенсионарий ведут тайные переговоры испанцами Гааге сепаратный мир за спиной статхаудер возврат территорий торговые уступки измена предупредите кого можно я загнан угол».

Я перечитал это три раза. Мои руки дрожали. Сепаратный мир. Тайные переговоры с испанцами за спиной принца Оранского. Это самая настоящая государственная измена. Гарантированная виселица для всех, кто в этом замешан. И смерть для каждого, кто об этом узнает.

Я смотрел на расшифрованный текст и понимал, что теперь я владелец бомбы, которая взорвется прямо у меня в руках. Что бы не произошло, если это письмо попадёт не в те руки, если я попытаюсь использовать это знание, если я промолчу, в любом случае меня убьют. Я сидел в темноте, сжимая листок, и думал только об одном — зачем, чёрт возьми, я вляпался в это?

Свеча догорала. Из задней комнаты донёсся голос ван дер Линде:

— Местер де Монферра? Час прошёл.

Я вздрогнул, быстро сложил листки, сунул их в карман вместе с письмом. Закрыл историю Хофта, отнёс на прилавок.

— Спасибо, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Извините, что задержал.

Старик посмотрел на меня подозрительно, но взял монеты и кивнул на дверь.

Я вышел под дождь. Он хлестал по лицу, затекал за воротник, но я ничего не чувствовал. В голове крутилось — измена, виселица, смерть.

Дома я запер дверь, сел за стол. Вытащил из кармана письмо, расшифровку, разложил их перед собой. Я читал снова и снова, будто надеялся, что слова изменятся, превратятся во что-то безобидное. Но они не менялись. Сепаратный мир. Тайные переговоры с испанцами. За спиной принца Оранского.

Я откинулся на спинку стула, закрыл глаза. В голове пульсировало — что делать?

Первый вариант — отдать письмо Хагенхорну. Он профос, он ищет шпионов. Если я принесу ему это, он, может быть, пощадит меня. Но что значит «пощадит»? Я француз, у меня на руках шифровка, я работаю с почтой, через которую идёт шпионская переписка. Хагенхорн не поверит, что я случайно наткнулся. Поверил бы я на его месте? Да ни хрена. Он решит, что я часть шпионской сети. Потом будет допрос. А допрос у Хагенхорна, если я правильно понимаю ситуацию — это гарантированная смерть, только медленная и мучительная.

Второй вариант — уничтожить письмо. Сжечь, забыть. Но отправитель, кто бы он ни был, знает, что письмо ушло. Если оно не дойдёт до адресата, они поймут, что письмо перехвачено. В любом случае — смерть.

Третий вариант — попытаться передать письмо адресату. Но тогда я становлюсь курьером шпионской почты. Если об этом узнают — опять смерть.

Четвёртый вариант — отдать письмо мадам Арманьяк. Она связана с гугенотами, у неё связи. Может, она знает, как выйти на людей принца или на кого-то, кто сможет использовать эту информацию без вреда для меня. Но если письмо уйдёт через неё, я всё равно останусь причастным, и если что-то пойдёт не так — меня убьют первым. А оно всегда идет не так.

Я застонал и уронил голову на руки. Выхода не было. Можно было конечно убежать, бросить всё. Бросить Катарину и исчезнуть где-нибудь в Европе. Ну да, человек без документов во время глобальной войны. Хороший кандидат в пушечное мясо, или на виселицу.

За окном стемнело. Дождь перестал, но ветер гнал по небу рваные тучи. Где-то кричали чайки. Я сидел так, не двигаясь, пока не затекла шея. Потом встал, подошёл к окну. В доме Катарины горел свет. Тёплый, ровный, манящий.

Я мог бы пойти туда. Прижаться к ней, уткнуться в волосы, пахнущие лавандой, забыть обо всём хотя бы на час. Но нельзя. Нельзя приносить это в её дом. Если за мной следят, если кто-то знает, что письмо у меня, её убьют первой. Чтобы надавить на меня.

Я отошёл от окна, лёг на кровать, не раздеваясь. Мысли неслись, перебивая друг друга. Хагенхорн, Дюваль, ван дер Берг, мадам Арманьяк, Жан из Роттердама. Теперь ещё этот несчастный шпион-неудачник, который влез в мою жизнь. За стеной часы пробили полночь. Потом час. Потом два. Я не спал.

Перед глазами стояли строки: «Люди великого пенсионария ведут тайные переговоры с испанцами в Гааге». Кто эти люди? Члены Генеральных штатов? Советники? Или сам великий пенсионарий? Если это так, то ставки бесконечно высоки. Я вспомнил лицо Хагенхорна. Пустые глаза, шрам через бровь. Если он узнает, что у меня есть это письмо, он не будет церемониться.

Я зажёг свечу, снова развернул расшифровку. Может, там есть подсказка? Имя, дата, место? Ничего. Только общие слова. «Предупредите кого можно». Кого? Мне-то кого предупреждать? Я один, как перст. Я скомкал листки, потом разгладил. Нет, уничтожать нельзя. Это единственная моя страховка. Если кто-то придёт, я смогу показать, что я не враг, а случайный свидетель. Или что я сам хотел передать властям. Жалкое оправдание, но лучше чем никакого.

Но кому это передать? Кому в этой стране можно верить? Я перебрал всех. Мадам Арманьяк — она гугенотка, у неё свои интересы. Может, она знает, что делать. Хотя, я бы на её месте, перерезал бы мне глотку прямо в лавке. Принц Оранский — ему можно было бы передать напрямую, но как? Меня к нему не пустят, а если пустят — то уж точно не выпустят.

Я вздохнул и задул свечу. В темноте мысли стали чуть тише. За окном забрезжил рассвет. Я не заметил, как уснул.

Разбудил меня стук в дверь. Я вскочил, сердце колотилось где-то в горле. Посмотрел на окно — солнце было уже высоко. Стук повторился. Я подошёл к двери, открыл. На пороге стояла Катарина. В домашнем платье, волосы убраны под чепец, в руках корзинка, накрытая полотенцем. Она посмотрела на меня — на мою мятую одежду, на опухшее лицо, на круги под глазами — и ничего не сказала. Просто шагнула внутрь, поставила корзинку на стол, сняла полотенце. Там были свежие булочки, масло, кувшин с молоком.

— Ты не спал, — сказала она. Это был не вопрос.

— Было много дел, — прохрипел я.

Она подошла ко мне, положила ладонь на щёку. Рука была тёплой, мягкой.

— Врёшь, — сказала она тихо. — Что случилось?

Я смотрел в её серые глаза и понимал, что не могу сказать. Если я скажу, она станет соучастницей. И тогда её убьют вместе со мной.

— Ничего, — сказал я. — Просто устал. Много работы.

Она смотрела долго, потом убрала руку.

— Ешь, — сказала она. — Я пойду.

— Катарина…

— Не надо, — она покачала головой. — Я не лезу в твои дела. Но если захочешь рассказать — я рядом.

Она вышла, тихо прикрыв дверь. Я сел за стол, взял булочку. Она была ещё тёплой. Я жевал, смотрел в стену, и думал о том, что она единственное светлое пятно в этой жизни. И что я не имею права втягивать её в эту трясину. После еды стало чуть легче. Я умылся, переоделся, спрятал письмо в надёжное место — под половицу, где у меня был тайник. Взял немного денег и вышел.

Три дня прошли как в тумане.

Я приходил в контору, садился за стол, смотрел в бумаги, но цифры расплывались. Восс сидел в своём углу, перебирал письма, пил кофе, смотрел в стену. Жак поглядывал на меня с тревогой, но молчал.

На второй день Ламберт, когда я зашёл на Принсенграхт, спросил:

— Вы здоровы, местер де Монферра? Вид у вас неважный.

Я отмахнулся — бессонница, дела. Но Ламберт не был дураком. Он кивнул, но в глазах осталась тень сомнения.

Восс тоже смотрел на меня по-новому. Раньше его взгляд был пустым, как у мебели. Теперь, когда я ловил его на себе, мне казалось, что в этой пустоте что-то шевелится.

А на третий день я заметил слежку. Сначала — мельком, краем глаза. На набережной, когда я шёл от Катарины, какой-то человек в сером плаще остановился у перил и смотрел на воду. Ничего особенного. Но через сто шагов я увидел другого, с книжкой, на скамейке. А через двести — третьего, который чинил лодку, но поглядывал в мою сторону.

Я свернул в переулок, прибавил шагу, потом резко остановился у угла и выглянул. Серый плащ появился из-за поворота, увидел меня, замер на секунду и отвернулся, делая вид, что разглядывает вывеску. Надо же, целая бригада, не меньше трёх человек. Уж не знаю, насколько профессионально они действовали для 17 века, но мое сердце ухнуло вниз.

Кто это? Дюваль со своими англичанами? Люди великого пенсионария, которые уже знают об утечке? Загадочный отправитель письма? Или Хагенхорн просто поставил наблюдение за всеми, кто связан с почтой?

Я дошёл до конторы на ватных ногах. Сел за стол, уставился в бумаги. Жак что-то говорил — я не слышал. Весь день я сидел как на иголках. Каждый звук на улице заставлял вздрагивать. Каждый раз, когда открывалась дверь, я ждал, что войдут солдаты.

К вечеру я понял — молчать дальше нельзя. Если это Дюваль — он может убить меня в любой момент, просто чтобы замести следы. Если люди регентов — они будут пытать, чтобы узнать, что и кому я рассказал. Если Хагенхорн — он арестует меня и начнёт допрос, и тогда я сломаюсь и выдам всё, а потом умру под пытками.

Выход был только один — самому пойти к Хагенхорну. Отдать письмо. Рассказать всё, как есть. Может быть, он поверит, что я случайный свидетель. Может быть, он поверит, что я могу быть полезен. Может быть, оставит в живых. Хуже, чем сейчас, уже не будет.

Я посмотрел на Восса. Он сидел в углу, перелистывал очередное письмо. На лице — как всегда, ни единой эмоции. Я встал, подошёл к нему. Жак поднял голову, удивлённо.

— Местер Восс, — сказал я. Голос звучал ровно, хотя внутри всё дрожало. — Мне нужно поговорить с вашим начальником. С капитаном Хагенхорном.

Восс медленно поднял глаза. В них ничего не изменилось — та же пустота. Но он смотрел на меня долго, очень долго.

— Зачем? — спросил он.

— У меня есть для него важная информация.

Восс кивнул, будто именно этого и ждал.

— Ждите здесь, — сказал он и вышел.

Я вернулся на своё место. Жак смотрел на меня круглыми глазами.

— Ты что задумал? — прошептал он.

— Не лезь, — ответил я. — И молись, чтобы я выжил.

Восс вышел, и мы остались сидеть в тишине. Жак смотрел на меня круглыми глазами, я смотрел в стену. Минуты тянулись бесконечно.

Вернулся Восс через четверть часа. Вошёл, сел на своё место, взял письмо. Даже не взглянул на меня. Я уже хотел спросить, когда он поднял голову.

— Завтра в восемь утра, — сказал он своим ровным, безжизненным голосом. — Принсенхоф. Здание Адмиралтейства на Аудезейдс Форбургвал. Капитан Хагенхорн будет вас ждать. Не опаздывайте.

Он снова уткнулся в письмо. Я кивнул, хотя он не смотрел.

Всю ночь я не спал. Лежал на кровати, смотрел в потолок, слушал, как за стеной тикают часы. Мысли неслись вскачь, перебивая друг друга. Принсенхоф. Здание Адмиралтейства. Место, где заседают люди, управляющие одним из флотов. Там же, кажется, и квартиры высших офицеров. И тюремные камеры в подвалах, говорят. Подвалы, из которых не выходят. Я представил, как захожу туда — и больше не выхожу. Хагенхорн слушает, кивает, а потом — щелчок пальцев, и солдаты хватают меня. Допрос. Пытки. Виселица в уютном внутреннем дворике. Мило, по-домашнему.

Но если не пойти — будет ещё хуже. Слежка уже есть. Дюваль, или люди пенсионария, или чёрт знает кто ещё — они тоже не дремлют. Если они возьмут меня раньше, чем я доберусь до Хагенхорна, — я даже не успею сказать, что я белый и пушистый.

Я перевернулся на другой бок. За окном светало.

Принсенхоф я нашёл без труда.

Аудезейдс Форбургвал — старый канал в центре Амстердама, мрачноватый даже в утреннем свете. Здание Адмиралтейства возвышалось над водой массивной тёмной громадой. Серый камень, высокие окна с мелкими переплётами, тяжёлая дубовая дверь с бронзовыми петлями. Над входом герб — два скрещённых якоря, лев с семью стрелами, корона сверху. Символы власти, силы и смерти.

Я остановился на другой стороне канала, смотрел на это здание, и внутри у меня всё сжималось. Сколько людей вошли туда и не вышли? Сколько шпионов, предателей, просто неугодных сгинули в этих подвалах?

Рядом со мной остановился какой-то мужик с тележкой, закурил трубку. Я покосился на него — не слежка ли? Но он смотрел на воду, пускал дым, думал о своём. Моя паранойя зашкаливала. Каждый прохожий казался мне агентом. Каждый взгляд — прицелом.

Я перевёл дух и пошёл через мост. Подошёл к двери. Толкнул — заперто. Рядом была небольшая калитка с медным звонком. Я дёрнул шнур. Тишина. Потом раздались шаги. Калитка приоткрылась, в щели показалось лицо — старик в серой ливрее, с ключами на поясе. Глаза у него были выцветшие, но цепкие. Он оглядел меня с ног до головы.

— К кому?

— Капитан Хагенхорн назначил.

Старик кивнул, будто только этого и ждал. Калитка открылась шире.

— Проходите. Ждите во дворе.

Я шагнул внутрь. Калитка захлопнулась за спиной с тяжёлым, окончательным стуком. Я вздрогнул. Звук запертой двери — всегда звук запертой двери, но здесь он прозвучал как захлопнувшаяся крышка гроба.

Двор оказался больше, чем я думал. Четырёхугольник, замкнутый старыми стенами. С одной стороны — главный корпус, солидный, с высокими окнами и пилястрами. С другой — приземистые флигели, похожие на склады или казармы. В центре двора — высокая лестница, ведущая к парадному входу. Слева — колодец с чугунной решёткой. Справа — штабеля пушечных ядер, аккуратно сложенные пирамидами. Адмиралтейство. Война. Смерть.

Вокруг не было ни души. Только воробьи копошились в пыли, да где-то в глубине здания слышались приглушённые голоса. Тишина здесь была особенная — не мирная, а выжидающая. Как перед выстрелом.

Я стоял посреди этого двора, и меня накрыло. Холодный камень, серое небо, запах сырости и старого дерева. Место, где принимаются решения. Где вершатся судьбы. Где людей ломают, как щепки. Стены здесь видели всё — мольбы, крики, ложь и правду, которую выдирали с мясом.

Я почувствовал себя маленьким, уязвимым, чужим. Француз-аферист, впутавшийся в государственную измену, стоит во дворе Адмиралтейства и ждёт своего палача. Ирония судьбы. Смешно, если бы не было так смертельно.

Шаги за спиной заставили вздрогнуть. Я обернулся. Из бокового входа вышел человек. Не Хагенхорн — молодой офицер в мундире, с портупеей через плечо. Он посмотрел на меня, кивнул куда-то в сторону лестницы.

— Капитан ждёт. Третий этаж, комната семнадцать. Подниметесь, там встретят.

Я кивнул. Ноги стали ватными. Лестница была широкой, каменной, стёртой миллионами шагов. Я поднимался медленно, считая ступени. Пятнадцать. Тридцать. Сорок пять. На каждой площадке — окна с толстыми решётками. Сквозь них виднелся двор, такой маленький теперь, почти игрушечный.

Второй этаж. Третий. Коридор. Длинный, с дубовыми дверями по бокам. За одной из них слышались голоса — спорили о чём-то на повышенных тонах. За другой — тишина, но такая, что казалось, за ней кто-то стоит и слушает. Я дошёл до двери с цифрой 17. Медная табличка, потускневшая от времени. Ручка — железная, холодная даже на вид.

Я постучал.

— Войдите, — раздалось изнутри.

Я толкнул дверь.

Глава 10

Я толкнул дверь. Кабинет оказался небольшим, но добротным. Тяжёлый дубовый стол, несколько стульев с высокими спинками, книжный шкаф с отчётами и картами. На стенах — пара морских пейзажей, карта побережья, часы в деревянном футляре. Единственное окно выходило во двор — узкое, с толстыми решётками.

За столом сидел Хагенхорн. Он был в простом тёмном камзоле, без знаков различия. Руки сложены на столе, пальцы сцеплены. Шрам через бровь, пустые глаза. Он не поднялся, даже не кивнул. Только смотрел, как я закрываю дверь за спиной.

— Садитесь, — сказал он.

Я сел на стул напротив. Дерево было холодным, хотя в комнате горел камин. Руки я положил на колени, чтобы они не дрожали. Письмо во внутреннем кармане жгло бок, словно раскаленное железо. Хагенхорн молчал. Просто смотрел. Секунда. Пять. Десять. Время текло как патока.

Я выдержал этот взгляд и достал письмо, положил на стол перед ним. Потом расшифровку — мелко исписанный листок, где я записывал слова по порядку.

— Что это? — спросил Хагенхорн, не притрагиваясь.

— Это письмо пришло в контору из Роттердама три дня назад. Это шифровка. Я её расшифровал. Письмо никто кроме меня не видел, даже ваш Восс.

Он взял сначала письмо. Прочитал набор слов — «корабль», «серебро», «вторник». Его лицо не изменилось ни на йоту, как будто он читал шифровки каждый день за обедом. Может быть, так оно и было. Потом взял расшифровку. Читал также долго, строчку за строчкой. Его глаза скользили по тексту, и я не мог угадать, о чём он думает.

Тишина давила на уши. Слышно было, как потрескивают дрова в камине и где-то в коридоре скрипят половицы под чьими-то шагами. Хагенхорн дочитал. Положил листок поверх письма. Поднял глаза на меня.

— Помните? Я вас предупреждал, — сказал он тихо. — Только попробуйте.

У меня внутри всё оборвалось.

— Это не то, что вы думаете, — сказал я, мой голос прозвучал хрипло. — Я не шпион. Я случайно наткнулся на это. Восс отлучился, письмо упало, я его подобрал.

— Почём вам знать, что я думаю? Зачем вы его расшифровали?

— Ну… Мне стало интересно. Я даже предположить не мог, что там такое.

— А поняв, что там такое, почему не отдали письмо сразу?

— Я боялся, — врать было бессмысленно. — Боялся, что вы решите, будто я шпион. Я и сейчас боюсь. Но молчать дальше нельзя. За мной следят все эти три дня. Если это ваши, то вы и так это знаете. Если чужие — я пропал.

Хагенхорн смотрел на меня. Его пустые глаза не выражали ничего.

— Единственное, что во всей этой истории есть хорошего, так это то, что вы пришли ко мне сами, — произнес он.

Он помолчал. Потом медленно поднялся, взял со стола бумаги, свернул их трубочкой.

— Ждите здесь, — сказал он. И пошёл к двери. У порога он остановился, обернулся. На его лице, впервые за всё это время, появилось что-то похожее на усмешку.

— Чёртов француз, — сказал он и вышел.

Дверь закрылась. Шаги затихли в коридоре. Я остался один. Несколько секунд я просто сидел, пытаясь осмыслить. Он не вызвал солдат, не начал допрос. Просто взял бумаги и ушёл.

Я встал, подошёл к окну. Во дворе было пусто. Воробьи по-прежнему копошились в пыли, штабеля пушечных ядер чернели у стены. Солнце пыталось пробиться сквозь тучи, но безуспешно. Я вернулся на стул. Посмотрел на часы, было без четверти девять. Хагенхорн ушёл пять минут назад. Или десять. Я потерял счёт времени. Мысли начали метаться в голове.

Возможно, он поверил. Тогда сейчас он пошёл докладывать наверх, проверять информацию, собирать людей. Через час, или два, или три он вернётся и скажет — «Вы нам нужны», или «Спасибо, проваливайте».

Возможно, он не поверил. Тогда он пошёл советоваться с кем-то, как меня лучше допросить. Или отдал приказ арестовать меня, и солдаты ждут за дверью, чтобы увести в подвал.

Возможно, ему всё равно, и он просто забыл про меня. Тогда я просижу здесь до вечера, пока какой-нибудь писарь не найдёт. Но в это верилось с трудом.

Я снова встал, подошёл к двери. Ручка поддалась, дверь не была заперта. Я выглянул в коридор. Там было пусто, только в конце, у лестницы, маячила фигура часового. Он посмотрел на меня, но ничего не сказал. Я вернулся в кабинет, закрыл дверь. Сесть я уже не мог и просто ходил по комнате, как зверь в клетке. Три шага туда, три обратно.

Стол, стулья, карты на стенах, шкаф с отчётами. Всё чужое, казённое, равнодушное. Я представил, как здесь сидят чиновники, пьют кофе, обсуждают флотские дела. И им абсолютно всё равно, что в подвалах под ними пытают людей.

Чёртов француз. Что он имел в виду? Ненависть? Иронию?

Я остановился у окна. Внизу во дворе появился какой-то офицер, пересёк его, скрылся в боковом флигеле. Обычная жизнь. А я здесь жду приговора.

Может, сбежать, пока не поздно? Дверь не заперта, часовой далеко. Спуститься по лестнице, пересечь двор, выйти через калитку. И бежать. Бросить всё — Катарину, деньги, тюльпаны. Просто исчезнуть. Затеряться в какой-нибудь деревне, жить под чужим именем. Изображать немого, или сумасшедшего, а еще лучше — сумасшедшего немого. Без документов, без связей, без будущего. И каждую ночь ждать, что кто-то постучит в дверь.

Нет. Бежать, значит признать вину. Тогда они решат, что я шпион, и найдут меня. Хагенхорн найдёт. Такие как он всегда находят.

Я сел на стул, сжал голову руками. Ждать. Только ждать. Минуты тянулись резиновые. Часы на стене тикали громко и издевательски. Каждое тик-так приближало меня к чему-то — к смерти или к свободе, я не знал.

Я посмотрел на часы. Половина десятого. Прошёл час. Или полчаса? Я перестал понимать. Наконец, в коридоре послышались шаги. Я замер. Сердце ухнуло в пятки. Шаги приближались — тяжёлые, уверенные, не спешащие. Два человека, как минимум.

Дверь открылась. На пороге стоял Хагенхорн. Без солдат. Лицо — всё та же пустота. Он шагнул в сторону, освобождая проход. Второго человека, стоящего за спиной Хагенхорна в тени дверного проёма, я поначалу не заметил. Потом незнакомец шагнул в комнату, и я его разглядел как следует.

На вид он был лет тридцати, может, немного больше. Смуглый — это был не загар, а природная смуглость, которую не вытравить годами, проведенными под голландским небом. У него были короткие чёрные волосы, чуть длиннее, чем носят местные офицеры, и ранняя седина на висках — несколько светлых нитей, заметных только когда свет падал сбоку. Глаза тёмные, почти чёрные, живые. Он не смотрел на меня в упор, а скользил взглядом, словно оценивал.

Одет он был в обычный голландский мундир, тёмно-синий, добротного сукна, с офицерскими нашивками. Мундир сидел на нём ладно, как на человеке, который носит его каждый день. У него была обычная военная выправка. Пальцы на правой руке чуть шевелились, словно он отсчитывал ритм, но лицо оставалось спокойным.

Хагенхорн прошёл к столу, сел на своё место. Незнакомец остался стоять, прислонившись плечом к косяку и скрестив руки на груди. Жест был спокойный, хозяйский, как у человека, который умеет ждать и не тратить на это силы.

— Капитан Соломон де Мескита, — представил его Хагенхорн. — Он будет заниматься вашим делом. А я вас оставлю. Предупреждаю сразу, Монферра — я буду поблизости, и не дай вам бог выкинуть какую-нибудь глупость.

Он отпер ключом ящик стола, забрал какую-то тетрадь, запер стол, и вышел в коридор.

Соломон Де Мескита. Странное имя для офицера. Скорее всего, он сефард. Сефарды, выходцы из Испании и Португалии, бежавшие от инквизиции. В Амстердаме их было много — торговцы, банкиры, врачи, учёные, в общем, уважаемые люди. Военных среди них не бывает. Точнее, так я думал. До сегодняшнего дня.

Де Мескита уселся на место Хагенхорна и кивнул мне.

— Садитесь, местер де Монферра, — произнес он. — Итак, вы расшифровали письмо. Рассказывайте.

Голос у него был низкий, с акцентом — не голландским, не французским, а каким-то своим. Гласные чуть длиннее, согласные мягче. Он спотыкался на каждом жестком «г», превращая его в легкий выдох, и эта манера выдавала в нем южанина быстрее, чем его внешность. Так говорят люди, с детства впитавшие несколько языков.

Я рассказал — как Восс, уходя, задел письмо рукавом, и оно упало на пол. Как я его подобрал, развернул и увидел бессвязный набор слов. Как в конце стояла приписка про Седанскую библию и «Нидерландские истории». Рассказал, как потом, в лавке ван дер Линде, при свете свечи, бился над шифром, считал строки, мучился с порядком книг, ошибался и начинал заново, пока наконец не сложилась эта проклятая фраза о людях великого пенсионария и тайных переговорах с испанцами.

Де Мескита слушал не перебивая. Кивал изредка, когда я запинался. Глаза его не отрывались от моего лица — не давили, просто следили. Когда я закончил, он помолчал несколько секунд, слегка постукивая пальцами по столу.

— Ну и где вы выучились таким вещам? — спросил он.

— В книгах, — сказал я. — Я читал про шифры. И голова у меня есть. Пока.

Он коротко усмехнулся. Усмешка была без тепла, чисто формальная — он отметил шутку, но оценивать не стал.

— Что именно про шифры вы читали?

Именно про шифры я как раз таки читал, от скуки. В книжной лавке был роскошный фолиант, я запомнил название — «Скрытая письменность и криптография» некоего Густава Селенуса, издание 1624 года. О чём я и сообщил де Меските.

Он чуть наклонил голову, принимая ответ. Потом откинулся на спинку стула, закинув ногу на ногу. Теперь он выглядел не как офицер на допросе, а как человек, который проводит время за приятной беседой.

— Местер де Монферра, — сказал он. — Вот скажите мне, как умный человек умному человеку. Если бы вы сидели сейчас на моём месте, а на вашем — какой-нибудь француз, который принёс вам расшифровку шпионского письма, в котором идет речь о государственной измене, что бы вы сделали?

Вопрос повис в воздухе. Я смотрел на него, пытаясь угадать подвох.

— Проверил бы информацию, — сказал я осторожно. — Отправителя. Получателя. Всё, что можно.

— Хорошо, уже проверяется, — кивнул он. — Что дальше?

— Попытался бы понять, можно ли верить этому французу.

— И как бы вы это поняли?

Я помолчал. Он смотрел выжидающе, без давления, но с явным интересом.

— Посмотрел бы, как он себя ведёт. Он ведь пришёл сам, не бежал, не прятался. Рассказал всё без утайки, — я пожал плечами. — И я спросил бы себя — если бы он действительно был шпионом, пришёл бы он с таким письмом к человеку, который вешает шпионов?

Де Мескита чуть улыбнулся. Улыбка была тонкая, одними уголками губ.

— Ответ неплохой, — сказал он. — Но недостаточно хороший. Шпионы, знаете ли, тоже умеют притворяться. Те ещё мастера. Иногда они приносят одно письмо, чтобы скрыть другое. Иногда они играют в очень долгие игры. Так как нам отличить честного человека от шпиона?

Я молчал, понимая, что это не риторический вопрос.

— Не знаю. Но я бы предложил ему сотрудничество, — сказал я наконец. — Если это человек умный и пришёл сам, значит, он уже сделал выбор. Осталось дать ему понять, что выбор был правильным.

Де Мескита посмотрел на меня долгим взглядом. Потом подался вперёд, положив локти на стол.

— Вы умны и умеете думать нестандартно. Вы оказались в нужном месте в нужное время, или в неправильном, это как посмотреть. Вы уже знаете то, что знают считанные люди в этой стране. И вы пришли к нам сами.

— У меня не было выбора, — сказал я.

— Выбор есть всегда, — возразил он. — Вы могли сжечь письмо. Могли бежать. Могли попытаться продать эту информацию. Но вы выбрали нас. Это чего-то стоит, правда?

Он сделал паузу, давая мне осмыслить.

— Так вот про выбор, местер де Монферра. Скажу вам честно, какой выбор стоит сейчас передо мной, — де Мескита посмотрел мне прямо в глаза, и в его взгляде я прочитал свой приговор. — Вы теперь знаете то, что знать не должны. Поэтому, исходя из задач обеспечения безопасности нашего государства, я должен вас убить. Ну, не я лично, но вот такой у нас с вами есть выход. И он вполне разумный, согласитесь.

Де Мескита замолчал, тихонько постукивая пальцами по столу. Затем продолжил.

— С другой стороны, эта ваша идея с почтой, это знаете ли, совсем неплохо придумано. Да. Так вот, мой дорогой де Монферра, не буду ходить кругами. У вас остался только один выход, как вы прекрасно понимаете — сотрудничество. Мы составим две бумаги. Первая — это ваше заявление. Добровольно, по зову сердца и так далее. Вторая — ваш смертный приговор за участие в заговоре и государственную измену. А жизнь покажет, какая из них понадобится, а какая отправится в печь. Как вам такой подход?

Я попытался ответить, но в горле пересохло и я просто кивнул.

— Ну вот и славно. Да не переживайте вы так. Давайте-ка мы с вами выпьем немного отличного вина, — он вытащил из стола кувшин с пробкой и пару изящных фужеров.

Я взял фужер. Руки у меня всё ещё слегка подрагивали, но вино помогло — густое, слегка терпкое, оно разлилось по груди приятным теплом. Де Мескита пил медленно, смакуя, будто мы только что говорили не о смертном приговоре, а о ценах на зерно.

— Хорошее вино, — сказал я, чтобы хоть что-то сказать.

— Из моих запасов, — кивнул он.

Я отпил ещё. Мысли потихоньку начинали ворочаться, хотя в голове всё ещё звенела пустота.

— Капитан де Мескита, — произнес я. — Вы сказали о сотрудничестве. Что именно от меня потребуется?

Он поставил фужер на стол, чуть наклонил голову, разглядывая меня с лёгкой усмешкой.

— От вас, местер де Монферра, потребуется разыграть спектакль.

Я нахмурился.

— Знаете, я не актёр.

— О, нет, — он откинулся на спинку стула. — Весь мир театр. В нём женщины, мужчины — все актёры. У них есть выходы, уходы. И каждый свою играет роль. Шекспир, знаете ли. Читали?

— Да, читал, — сказал я. — Но одно дело читать, другое — играть спектакли, когда на кону голова.

— Вот именно поэтому вы и сыграете лучше любого лицедея, — де Мескита чуть подался вперёд. — Потому что у вас не будет права на ошибку. Профессиональные актёры могут позволить себе фальшь, в них за это кидают гнилые яблоки. Вам же за фальшь придется расплатиться своей головой.

Я молчал, переваривая.

— И кого я должен играть?

Он усмехнулся — тепло, даже почти дружески.

— Себя, местер де Монферра. Только себя. Сами понимаете, вы — французский аферист, торговец контрактами на тюльпаны, любовник вдовы, мелкий жулик при больших деньгах. Эту роль вы знаете лучше всех.

— Тогда в чём состоит спектакль?

— Не торопитесь, со временем вы всё узнаете. Можете поверить мне на слово — спектакль будет хорош. Потому что режиссёром буду я, — сказал де Мескита просто. — Вы будете жить своей жизнью, встречаться с вашей Катариной, пить кофе, торговать контрактами. Но теперь каждое ваше слово, каждый взгляд, каждое движение — всё это будет частью нашей игры.

Я смотрел на него, и внутри у меня снова зашевелился холодок.

— Капитан, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Те люди, что следят за мной. Серые плащи. Как мне себя вести?

Де Мескита допил вино, поставил фужер на стол. Посмотрел на меня с лёгким удивлением, будто я спросил что-то совсем глупое.

— Местер де Монферра, — сказал он мягко. — Ну посудите сами. Вы заметили слежку на третий день. Три человека. Один с книжкой на скамейке, второй чинит лодку, третий в сером плаще. Вы правда думаете, что профессионалы работают так топорно? Если бы они не хотели, чтобы вы их заметили, вы бы их и не заметили. Ни на третий день, ни на тридцатый.

Я молчал, переваривая.

— Мы хотели, чтобы вы знали, что за вами следят, понимаете? — продолжал де Мескита. — Чтобы вы почувствовали это спиной, загривком. Чтобы вы начали нервничать. Чтобы вы быстрее уже решились на что-нибудь.

— Значит, это были ваши люди.

— Мои, — кивнул он. — Им было приказано не прятаться, а наоборот, проявить свое присутствие.

Я откинулся на спинку стула. Вино во рту стало горьковатым.

— Значит, всё это время вы знали про письмо. С того самого момента, как Восс его уронил.

— Дорогой де Монферра, позвольте вам признаться. Я знал о письме с того самого момента, когда составил его собственноручно. А Восс его вам подсунул, — поправил меня де Мескита. — Он специально задел его рукавом, когда уходил. И следил краем глаза, подберёте ли вы. Вы подобрали.

У меня внутри всё похолодело. Я вспомнил эту секунду — письмо на полу, Восс уже за дверью, я наклоняюсь.

— Не понимаю. Зачем весь этот театр?

Де Мескита вздохнул, будто объяснял ребёнку, почему нельзя совать руку в огонь.

— Затем, что вы мне нужны, местер де Монферра. Вы мне нужны как союзник. Вы и ваша почта. По отдельности вы — просто француз с тюльпанами, а почта — просто голуби. Вместе вы — инструмент. Лучший канал связи, который сейчас есть в Амстердаме. И если бы мы пришли к вам с солдатами, вы бы никогда не стали работать на нас с охотой. А работать по принуждению в таком деле — гарантия провала.

— И вы решили меня разыграть.

— Мы решили вас проверить, — поправил де Мескита. — И заодно подготовить. Письмо, которое вы расшифровали, сочинил я сам. И очень переживал, знаете ли, хватит у вас мозгов, или нет. Вы справились. Молодец.

Я смотрел на него, и внутри клокотала смесь злости, обиды и какого-то странного уважения.

— Вы рисковали. А если бы я не взял письмо?

— Взяли бы. Вы не могли не взять, — он чуть наклонил голову. — Хотите верьте, хотите нет, но люди предсказуемы. Самые предсказуемые из живых существ. Я изучил вас, местер де Монферра. Вы аферист. Любите головоломки, любите риск, любите чувствовать себя умнее других. Такое письмо для вас — как красная тряпка для быка. Вы бы всё равно полезли. Такова ваша природа.

Я промолчал, потому что он был прав.

— Три дня ада. Я не спал, не ел, думал, что меня убьют.

— Это тоже было необходимо, — сказал де Мескита спокойно. — Чтобы вы прочувствовали тот холодок. Чтобы запомнили его на всю жизнь. Теперь, когда вам снова придёт в голову мысль поступить по-своему, вы вспомните эти три дня и поймёте, что выбор уже сделан. Вы пришли к нам сами. Назад дороги нет.

Я смотрел на него долгим взглядом. Тёмные глаза, спокойное лицо, чуть заметная усмешка.

— И что теперь?

— Спектакль. Вы — в главной роли. Ваш покорный слуга — скромный и незаметный, но очень талантливый режиссёр.

Я кивнул. Возражать было бессмысленно.

— Хорошо, — сказал я. — Я понял.

Он поднялся, поправил мундир.

— Ну вот и славно. Идите. Живите своей жизнью. Когда вы понадобитесь, мы позовём.

Я встал, направился к двери. У порога остановился, обернулся.

— Капитан де Мескита.

— Да?

— Я должен сказать что-то вроде «спасибо»?

Он снова усмехнулся.

— Не надо. Просто делайте свою работу. И помните — теперь вы наш. И да, приговор за государственную измену будет самый настоящий. Просто чтобы вы знали. То, что было написано в письме — правда. Отчасти. Теперь это наш с вами секрет. Не болтайте.

Я кивнул головой и вышел.

Коридор, лестница, двор, калитка, мост. Солнце садилось, вода в канале стала тёмной, почти чёрной. Я шёл и думал о том, что меня вели три дня, как марионетку. И теперь я «их».

Я усмехнулся и пошёл к Катарине. Сегодня мне нужно было быть с ней. Просто чтобы поговорить с живым человеком.

Глава 11

Осень в Амстердаме — это когда дождь перестаёт быть просто погодой и становится образом жизни. Он моросит с утра до ночи, затекает за воротник, просачивается в щели ставней. В сентябре 1635 года дождь лил как из ведра, но я этого почти не замечал.

Потому что у меня было дело. Мой бизнес с контрактами работал как часы. Я сидел в самом центре паутины, новости о ценах приходили ко мне на день-два раньше, чем к купцам в Харлеме или Лейдене. Пока они только протирали глаза, мы уже успевали переуступить десяток обязательств там, где маржа была повыше. Арбитраж, спрос и предложение, чёртовы голуби, ничего личного — просто ветер дул в мои паруса.

Выходило четыре тысячи гульденов в неделю чистыми. Наша общая с мадам Арманьяк прибыль. Не знаю, что она испытывала, регулярно получая на свой счет в Виссельбанке круглую сумму. Думаю, она была довольна мной.

Я пересчитывал результат каждое воскресенье, когда садился подводить итоги. Цифры в моей тетради росли с пугающей регулярностью. Раньше я считал себя богатым, когда у меня завелись первые несколько тысяч. На тысячу можно было жить припеваючи, ни в чём себе не отказывая, прилично одеваться, и даже откладывать. Теперь у меня была тысяча за четыре дня. Две тысячи в неделю — это был уже не просто достаток. Это была роскошь, от которой у любого купца в Амстердаме глаза бы на лоб полезли.

Но я не транжирил. Я знал, для чего мне эти деньги. Они мне были нужны для того, чтобы сделать их ещё больше. У меня был план, и рисковать я не хотел. Деньги лежали в банке, не приносили ни стюйвера дохода. Я не переживал. Я вообще не сторонник теории, что деньги должны работать. Работать должны люди, чтобы деньги зарабатывать. Всё остальное — обман. Самое лучшее, это когда деньги можно в любую минуту обналичить или перевести на другой счет. Самое плохое — это бегать и судорожно пытаться вывести их из дела, когда они вдруг тебе понадобятся.

На жизнь нам с Катариной я оставлял ровно столько, сколько нужно, чтобы не думать о проблемах. Пятьсот гульденов в неделю. Катарина сначала ахала, когда я сказал ей, что мы можем тратить столько на еду, вино, дрова и прочую ерунду. Потом она привыкла. Пятьсот гульденов в неделю — это была даже не роскошь, это была свобода. Свобода не считать, не прикидывать, не экономить. Захотелось устриц — берём устриц. Захотелось хорошего бургундского — покупаем бочонок. Захотелось, чтобы у Катарины было новое платье — шьём у лучшей портнихи, и плевать, сколько это стоит.

Катарина говорила, что я стал реже вздрагивать по ночам. Что стал спать спокойнее, дышать во сне ровнее, и даже перестал храпеть. Я не знал, что храпел, но поверил ей на слово. Она вообще имела надо мной какую-то странную власть. Когда она была рядом, всё казалось проще и понятнее, даже деньги, даже эта дурацкая война, которая где-то там шла, пока мы тут грели ноги у огня.

Контора на Брейстрат тоже работала как часы. Жак больше не читал Вийона при посторонних — только в обеденный перерыв, когда не было клиентов. А их становилось всё больше. Я нанял двух мальчишек для доставки писем и они носились по городу как угорелые.

Восс по прежнему сидел в своём углу. Он всё так же пил кофе, всё так же читал письма, всё так же смотрел в стену. Иногда я ловил себя на мысли, что хочу подойти и спросить: «Ты вообще живой?» Но я не спрашивал, потому что знал ответ. Восс был жив ровно настолько, насколько это требовалось для его работы. Ни граммом больше.

Мы с ним почти не разговаривали. После той истории я ждал, что он как-то проявится, подаст знак, подмигнёт — мол, свои люди, одно дело делаем. Но нет. Восс оставался Воссом. Серым и незаметным. Иногда я думал — а был ли тот день? Может, мне всё это приснилось? Может, де Мескита это просто плод моего больного воображения, порождённый стрессом и недосыпом?

Но потом я вспоминал, как Хагенхорн смотрел на меня через стол, как де Мескита наливал вино, как говорил про две бумаги — заявление и приговор. И внутри у меня всё холодело.

Однако дни шли, недели складывались в месяцы, и холодок становился всё слабее. Человек ко всему привыкает. Даже к тому, что в столе у какого-то капитана лежит смертный приговор с его именем.

Октябрь сменился ноябрём. Дождь сменился мокрым снегом, который тут же таял, превращая улицы в месиво из грязи и воды. Я купил себе новые сапоги — высокие, до колена, на толстой подошве. В них можно было ходить по улицам, не боясь промочить ноги. Катарина сказала, что я теперь выгляжу как настоящий голландец. Я не знал, обижаться или гордиться.

В одно из воскресений, когда дождь наконец прекратился и выглянуло бледное солнце, мы с Катариной гуляли по набережной. Она взяла меня под руку, прижималась плечом, и я чувствовал тепло даже сквозь толстое сукно.

— Ты изменился, — сказала она.

— В какую сторону?

— В хорошую. Раньше ты был как натянутая струна. Я смотрела на тебя и боялась, что ты лопнешь. А теперь…

— Что теперь?

Она улыбнулась. Я хотел пошутить, но вместо этого поцеловал её в висок. Она пахла лавандой и свежим хлебом — запах дома, которого у меня никогда не было. В последнее время мне стало казаться, что даже в детстве, которого я не помнил, наверное, не было такого момента, чтобы я мог просто жить и чувствовать себя в безопасности.

Вечером мы сидели у неё, пили горячее вино с корицей, смотрели на огонь в камине. Я рассказывал про контракты, про Жака, который опять проиграл в кости половину жалованья, про нового клиента из Утрехта, который хотел отправить любовное письмо, но так, чтобы жена не узнала. Катарина слушала, смеялась, и в какой-то момент я поймал себя на мысли, что счастлив. Настоящее, обычное, человеческое счастье. То, которое не продаётся за гульдены и не кончается, когда закрываешь глаза.

Я даже не вспомнил ни разу за весь вечер про де Мескиту.

В один из дней я сидел за своим столом, перебирал бумаги. Жак что-то говорил про нового клиента из Делфта — я кивал, не слушая. Мальчишки прибегали и тут же уносились обратно под дождь. Всё было как всегда.

Ближе к вечеру Восс подошёл к моему столу. Просто подошёл, будто за пером или за очередной бумагой. Жак в это время возился с письмами у дальней стены и не смотрел в нашу сторону.

— Сегодня в семь, — сказал Восс негромко, перебирая какие-то бумаги у меня на столе. — Сингел, семнадцать. Постучите в зелёную дверь, скажете, что вы от Яна. Вас проводят.

Он взял со стола пустой бланк, повертел в руках, положил обратно. Мельком глянул на меня — и пошёл на своё место. Я даже кивнуть не успел.

Я просидел в конторе до вечера. В половине седьмого я вышел. Дождь моросил, фонари на мостах горели тускло, жёлтые пятна света дрожали в воде каналов. Я шёл и думал о том, что Восс, оказывается, умеет вести себя как обычный человек, когда ему это нужно.

Сингел был недалеко. Дом семнадцать — трёхэтажный особняк с зелёной дверью и медной табличкой. Я постучал. Дверь открыл пожилой слуга в тёмном сюртуке, оглядел меня с ног до головы.

— Я от Яна, — сказал я.

Слуга кивнул, посторонился, пропуская внутрь. В холле горели свечи, пахло воском и деревом. Лестница уходила наверх — узкая, крутая, с резными перилами.

— Вас ждут, — сказал слуга. — На втором этаже, третья дверь.

Я поднялся. Лестница скрипела под ногами, но скрип был тихий, почти музыкальный. Коридор с высокими дверями. Я постучал в третью по счету.

— Войдите.

Комната оказалась большой и тёплой. Высокие окна выходили на канал, за ними темнела вода и дрожали огни фонарей. В камине горел огонь, на столе стоял графин с вином, два подсвечника, тарелка с сыром и фруктами. В кресле у камина сидел де Мескита. На нём был домашний камзол из тёмно-синего бархата, расстёгнутый у ворота. В зубах дымилась длинная глиняная трубка. Он кивнул на стул напротив.

— Проходите, местер де Монферра. Садитесь. Давненько мы с вами не виделись. Не скучали?

Я молча сел. Комната была тихой — ни шагов сверху, ни голосов снизу. Только дождь за окном да потрескивание дров в камине. Хороший дом для разговоров, которые не должны быть услышаны посторонними.

За спиной де Мескиты, на стене, висела карта Европы. Большая, подробная, с городами, реками и границами. Голландия на ней была размером с таракана — маленький клочок земли между морем и империями. В этого таракана были воткнуты десятки булавок с цветными головками — красные, синие, зелёные, желтые.

— Хорошая карта, — сказал я.

— Лучшая, какая есть, — ответил де Мескита, выпуская дым. — Полезно иногда взглянуть на мир целиком, чтобы понять, какое место ты в нём занимаешь.

Он помолчал, раскуривая трубку. Потом отложил её в сторону, скрестив руки на груди и посмотрел на меня в упор. Лицо его стало мягче, глаза — теплее.

— Знаете, мой дорогой де Монферра, я тут всё время думал, чем бы нам с вами заняться так, чтобы оба мы оказались в выигрыше. И вот что я придумал. Вы ведь любите деньги? — спросил он. — В Льеже есть оружейники. Лучшие оружейники в Европе. Они делают лучшие стволы, замки, аркебузы, мушкеты, пушки, пистолеты — всё, что стреляет. Причем это не редкие и дорогие экземпляры для охотников или коллекционеров, как у немцев, или итальянцев. Нет, они делают огромные партии недорогого и отличного оружия для войны. Льежскими стволами воюют испанцы, французы, шведы, датчане. Мы тоже. Но есть проблема.

Я молчал и ждал продолжения.

— Представьте себе, у этих оружейников золота столько, что они могут купить весь Амстердам. Они умеют делать стволы, но не умеют быстро связываться с заказчиками и поставщиками. А им нужна скорость. Цены на сырье, потребность в оружии — всё это бесценная информация. Ваша почта им бы очень пригодилась.

Я слушал, и внутри у меня медленно закипало. Я уже догадывался, к чему он клонит.

— Вы хотите читать их письма?

— Я хочу, — де Мескита рассмеялся, словно человек, услышавший шутку, — чтобы вы просто открыли там свое отделение и просто доставляли письма. Читать мне их совсем не интересно. Зачем они мне? Понимаете?

— Не совсем.

Он снова усмехнулся, взял трубку, раскурил снова. Затянулся, выпустил дым.

— Война, местер де Монферра, это не только пушки и солдаты. Война — это деньги. Льежские оружейники очень любят деньги. И если они будут знать, что их заказы доходят до нас и шведов быстрее, чем до испанцев, то они будут работать на нас и шведов. И если они будут знать что медь, олово, селитра в Амстердаме стоят дешевле, то будут их закупать в Амстердаме. В итоге в испанцев будет стрелять больше голландских и шведских пушек, чем наоборот.

Он замолчал, давая мне переварить.

— Но если они узнают, что их письма кто-то читает, — продолжил он, — они найдут другой способ. Поэтому вы будете делать то, что делаете всегда — доставлять письма. Быстро, надёжно, без задержек. Ничего больше.

— И сколько я получу за это? — спросил я.

Де Мескита улыбнулся.

— От меня — ничего, — сказал он. — Но оружейники отвалят вам целую кучу денег. Вот увидите, дело верное. Много денег. Оружейники платят хорошо.

Я молчал, прикидывая.

— Но если меня поймают? — спросил я наконец. — Если испанцы или эти, из Льежа, узнают, что я работаю на вас?

— Разве я просил вас работать на меня? — сказал де Мескита спокойно. — Вы будете работать на себя и на тех оружейников. Обычный бизнес. Быстрая почта между Голландией и Льежем.

Я просто смотрел на него. Спектакль, о котором он говорил в прошлый раз, начинался. И мне в нём отводилась главная роль.

— Вы хотите, чтобы я лично занялся этим отделением в Льеже?

Де Мескита затянулся трубкой, выпустил дым, посмотрел на меня с лёгким удивлением.

— Разумеется. Это всё-таки другое государство. Понадобится ваш опыт и деловая хватка. Наладите там всё, обрастёте связями, тогда и вернётесь, — сказал он. — В итоге вы хорошо заработаете. Ваша Катарина сможет покупать не просто платья, а целые гардеробы. Вы сможете купить поместье где-нибудь за городом, экипаж, лакеев. Только представьте себе. Всё, что захотите. И при этом будете делать доброе дело — помогать своей новой родине побеждать врагов.

Я молчал, потому что он был логичен. Во всём, сволочь, логичен.

— Когда мне начинать? — спросил я.

Де Мескита снова улыбнулся, на этот раз широко, открыто, почти счастливо.

— Отправляйтесь-ка на этой неделе, не затягивайте. Поверьте, дело того стоит.

Он встал, подошёл к окну, посмотрел на тёмный канал.

— И ещё, местер де Монферра, — он обернулся. — Ваша женщина, Катарина. Она не должна ничего знать про наше общение. Ничего. Если она узнает, если вы проговоритесь, если она хоть краем уха услышит то, что не должна, — мне придётся принять меры. Вы ведь понимаете?

Я понимал. И от этого понимания внутри похолодело ещё сильнее.

— Да, разумеется, — ответил я.

— Ну и славно. Давайте выпьем вина, поговорим о чем-нибудь более интересном. Как вам Шекспир? Курите трубку?

— Капитан, — спросил я. — А вы сами верите в то, что делаете?

Де Мескита посмотрел на меня долгим взглядом. Потом усмехнулся, но усмешка вышла горькой.

— Я верю, местер де Монферра, что в этой войне кто-то обязательно победит. Если не мы, то испанцы. А испанцы — это костры, инквизиция и вечное проклятие для таких, как я. И для таких, как вы. Так что выбор у меня невелик. Как, впрочем, и у вас.

На следующий день я сидел дома, перебирал бумаги, а перед глазами стояла карта де Мескиты. Голландия размером с таракана. Льеж на той карте был где-то сбоку, чуть ниже, уже за пределами наших границ. Это было княжество-епископство, формально независимое, но на деле зажатое между испанскими Нидерландами на западе, германскими землями на востоке и Францией на юге. Удобное место для тех, кто хочет торговать со всеми сразу. И опасное — потому что на войне не всегда спрашивают насколько ты нейтрален.

Я знал про Льеж больше, чем большинство голландских купцов. Не потому что я такой умный, а потому что помнил. История семнадцатого века была у меня в голове разложена по полочкам — даты, имена, события. Откуда это взялось — понятия не имею. Но когда де Мескита заговорил про оружейников, я сразу вспомнил, что Льеж это не просто город, это оружейная мастерская всей Европы.

Ещё в четырнадцатом веке там начали ковать железо. К шестнадцатому веку Льеж стал тем, что в двадцать первом назвали бы промышленным кластером. Вокруг города находились огромные залежи угля и железной руды. По рекам ходил дешёвый транспорт. Еще там были мастера, которые передавали секреты от отца к сыну. И разделение труда, о котором Адам Смит напишет через сто с лишним лет, там работало уже вовсю. Одни делали только стволы, другие — замки, третьи — ложи, четвёртые собирали всё это вместе. Там располагались десятки, если не сотни мастерских.

Говорят, в Льеже каждый второй мужчина так или иначе при деле. Кто-то куёт, кто-то сверлит, кто-то полирует, кто-то торгует готовым товаром. И всё это шло на экспорт. Даже голландцы закупали там стволы для своего оружия, хотя у них были свои оружейники в Маастрихте и Амстердаме. Но льежские стволы были дешевле и надёжнее. И главное — их было очень много.

Де Мескита сказал, что у льежских оружейников золота было столько, что они могли бы купить весь Амстердам. Наверное, приврал для красного словца, но доля правды в этом есть. Оружейный бизнес в семнадцатом веке — это примерно как нефть в двадцать первом. Кто контролирует оружие, тот контролирует войну. А война в Европе идёт уже который десяток лет и конца ей не видно.

Тридцатилетняя война была мясорубкой, перемоловшей половину континента. С 1618 католики с протестантами, имперцы со шведами, испанцы со всеми подряд резали друг друга. А на это накладывалась Восьмидесятилетняя война Голландии с Испанией, которая тянется уже лет шестьдесят с перерывами на перемирия. И конца этому не видно, потому что Вестфальский мир будет только в 1648 году. А до него ещё тринадцать лет резни, чумы, голода и всего того, что люди называют «славной эпохой».

В этой мясорубке Льеж умудряется сохранять нейтралитет. Формально. Князь-епископ — сейчас там Фердинанд Баварский, из той же семьи, что и испанские Габсбурги — вроде как на стороне католиков. Но Льежу выгодно торговать со всеми, поэтому они делают вид, что нейтральны, и продают оружие и испанцам, и голландцам, и шведам, и французам. Лишь бы только платили.

И вот теперь я должен туда ехать. Открывать отделение своей почты. Хорошая идея? Плохая? Де Мескита, конечно, говорит, что это чистый бизнес, но я не настолько наивен, чтобы верить человеку, у которого в столе лежит мой смертный приговор. В любом случае, сначала надо добраться до Льежа. А это, как я понимаю, целая проблема.

Я достал карту — не такую роскошную, как у де Мескиты, а свою, купеческую, где были отмечены дороги, реки, пошлины и ярмарки. Смотрел, прикидывал варианты. Их, если разобраться, было всего три. И каждый со своими рисками.

Первый вариант — рекой, по Маасу. На первый взгляд, это самый логичный вариант, потому что вода это скорость и дешевизна. Из Амстердама можно добраться до Дордрехта, оттуда по Маасу через Хертогенбос, Венло, мимо Маастрихта — и прямо в Льеж. Плоскодонные баржи ходят регулярно. Дней за шесть-семь можно добраться.

Но есть нюанс, и нюанс этот называется Маастрихт. В 1632 году принц Фредерик-Генрих, наш славный статхаудер, взял этот город после долгой осады. Теперь Маастрихт — голландский анклав на испанской территории. Это здорово для Голландии, но для тех, кто плывёт по Маасу, это означает, что весь участок реки от Венло до Маастрихта — зона постоянных стычек. Испанцы не оставили попыток отрезать голландцев от города, их патрули шныряют вдоль реки, обстреливают баржи, требуют пошлины, а то и просто грабят под видом «досмотра контрабанды».

И это если повезёт. А если не повезёт, то ты нарвёшься на отряд сумасшедших хорватов, которые служат в имперской армии и славятся тем, что пленных не берут. Или на испанскую терцию, которая стоит в Намюре и контролирует слияние Мааса и Самбры. Там у них крепость, и мимо неё не проскочишь незамеченным. Остановят, спросят документы, а там как повезет.

Второй вариант — по суше, через Испанские Нидерланды. Это Бреда, Антверпен, Лёвен, Сент-Трюйден, и потом уже Льеж. Самый короткий путь, дня четыре, если лошади хорошие. Но это значит ехать через самое сердце вражеской территории.

Антверпен был когда-то богатейшим город Европы, а теперь он превратился в тень самого себя после того, как испанцы перекрыли Шельду. Там полно испанских гарнизонов, иезуитов, инквизиции. Дороги там разбиты войной, по ним постоянно тянутся обозы с припасами, солдаты мародёрствуют, крестьяне сбиваются в банды и грабят всех подряд. Проехать там и остаться целым — задача нетривиальная.

Третий вариант — восточный обход, через германские земли. Арнем, Неймеген, потом Клеве, Юлих, Аахен — и только потом Льеж. Длинный путь, дней восемь-десять, а то и две недели, если дороги плохие. Зато в обход испанских территорий.

Клеве — это герцогство, которое формально принадлежит Бранденбургу, а Бранденбург сейчас союзник шведов, а значит, и наш союзник. Там можно чувствовать себя относительно безопасно. Юлих — тоже нейтральная территория, там правит герцог Вольфганг Вильгельм, который лавирует между всеми, но голландцев не трогает. Аахен — свободный имперский город, там вообще своя атмосфера, католики и протестанты умудряются сосуществовать, потому что без торговли все сдохнут от голода.

Проблема в другом. Тридцатилетняя война не стоит на месте. В 1630-х годах шведы под командованием Густава Адольфа наводили шороху по всей Германии. Густав Адольф погиб в 1632 году под Лютценом, но его армия никуда не делась. Она бродит по Вестфалии, по Рейну, по Баварии, словно зомби из «Ходячих мертвецов» и везде, где проходят войска, остаются выжженная земля, голодные крестьяне и банды дезертиров.

Так что, выбрав восточный путь, можно миновать испанцев, но нарваться на хорватскую кавалерию, которая служит императору, или на шведских фуражиров, которые реквизируют всё, что движется.

Я сидел, смотрел на карту и перебирал варианты. Речной путь — самый быстрый, но самый опасный из-за испанцев. Западный — самый короткий, но идет целиком через вражескую территорию. Восточный — длинный, но более-менее нейтральный, если повезёт не нарваться на мародёров.

Что выбрал бы умный человек? Умный человек вообще бы не поехал. Но у умного человека де Мескита советов не спрашивал.

Я решил так — поеду восточным путём, через Клеве и Аахен. Там должен ходить торговый караван с охраной. С ним и отправлюсь. Деньги в Льеж переведу межбанковским векселем.

И главное — документы. Но это проблема де Мескиты. У меня есть голландский паспорт, точнее — охранная грамота. Но с ним на таможнях и пограничных постах лучше не светиться. Нужны бумаги на другое имя. Желательно нейтральное. Купец из Гамбурга, лютеранин, едет в Льеж закупать партию стволов для перепродажи датчанам. Датчане нейтральны, с ними все торгуют. Звучит правдоподобно.

Я вздохнул и отложил карту. Всё это были только планы. На деле выйдет, скорее всего, совсем не так, как я задумал.

Глава 12

Лавка мадам Арманьяк находилась на канале Сингел. Промозглый ноябрьский ветер гнал по серой воде пожухлые листья, и Амстердам съёжился под низким небом. Редкие прохожие прятали носы в воротники и ускоряли свой шаг.

Я толкнул тяжёлую дубовую дверь с вывеской в виде веретена и шпульки. Колокольчик над головой звякнул коротко и будто бы недовольно, словно он не терпел лишнего шума. Внутри царил тот самый порядок, который я запомнил с первого визита. Полки с мотками шёлка и шерсти — слева по цветам, справа по сортам. Стеклянные банки с пуговицами и бисером поблёскивали в свете восковых свечей, хотя за окнами ещё был день, серый и унылый.

Мадам Арманьяк стояла за прилавком и перебирала какие-то бумаги. Услышав колокольчик, она подняла голову ровно настолько, чтобы разглядеть посетителя.

— Местер де Монферра, — произнесла она, изобразив лёгкое удивление. — Что привело вас сегодня? Новая гениальная идея, или у нас есть какие-то проблемы?

— Проблем у нас нет и не предвидится, — сказал я, закрывая за собой дверь. — У меня для вас новая гениальная идея.

Она кивнула, и я понял, что она знает про наши дела с почтой и контрактами лучше меня. В этом городе мадам Арманьяк знала всё или почти всё. Но про де Мескиту она не должна была узнать ничего. По крайней мере, от меня. Я подошёл к прилавку. Между нами лежали разложенные веером образцы кружев — фламандское, брабантское, венецианское. Тонкая дорогая работа.

— Проходите, — она кивнула головой в сторону своего кабинета, приглашая меня следовать за ней. Села за свою конторку и дождалась пока я уселся напротив.

— Ну, говорите.

Я выдохнул. Идея капитана де Мескиты сейчас должна была обрести слова. И не просто слова, но превратиться в весомые аргументы.

— Я думаю, нам надо открыть отделение нашей почты в Льеже, — сказал я.

Она молчала. Ждала.

— Наши самые важные клиенты, те, что приносят постоянный доход, работают с льежскими оружейниками. Я навёл справки. Льеж — это оружейная мастерская Европы, город-кузница, в буквальном смысле. Там сотни мастерских. Им нужно олово, медь, селитра. Всё это идёт через Голландию. Они продают мушкеты, пушки, стволы. Значительная часть идет в Голландию и Швецию.

Я говорил медленно, тщательно подбирая слова. Мадам Арманьяк не терпела сбивчивой речи.

— Сейчас они узнают о ценах на сырье и потребности в оружии через неделю а то и две. А ведь всё успевает поменяться за это время. Кто-то успевает схватить удачу, кто-то нет.

Я сделал паузу. Она молчала, и я воспринял это как приглашение продолжать.

— Если мы возьмём хотя бы полсотни оружейников, каждому нужно по два-три письма в неделю. Они заплатят и десять гульденов за письмо, если увидят в этом толк. Сотня писем в неделю это тысяча гульденов. А если наладить ещё и срочные вести о ценах и потребностях в оружии, представьте себе, какое это золотое дно.

Мадам Арманьяк молчала. Секунду. Две. Три. Я слышал, как тикают где-то в глубине лавки старые напольные часы. Слышал, как ветер бросает горсть дождя в оконное стекло.

— Вы всё сказали? — спросила она наконец.

— Всё.

Она помолчала ещё немного. Потом взяла с конторки очки, повертела в пальцах, словно раздумывая, надеть их снова или нет.

— Местер де Монферра, — сказала она ровно. — Вы умный молодой человек. Я это поняла, едва вас увидела. Но умные молодые люди часто путают цифры на бумаге с настоящими деньгами.

Она отложила очки.

— Льеж — это епископство. У него свой владыка, свои законы, свои порядки. Чтобы поставить там голубятню, открыть контору, для всего этого нужно разрешение. Чтобы получить разрешение, нужны люди, которые замолвят за вас слово. У нас есть люди в Провинциях. А в Льеже?

Я ждал этого вопроса. И приготовил ответ.

— Я говорил с Анри Дюпоном, нашим главным голубятником. Он знает многих своих коллег, не только в Голландии. У него есть человек на примете в самом Льеже. Анри готов написать рекомендательное письмо и поручиться за нас. Кроме того, я взял на себя смелость переговорить с нашими клиентами, представителями оружейников. Они в восторге от моей идеи. Вот их рекомендации, — я протянул ей бумаги.

Мадам Арманьяк чуть склонила голову набок, не спеша надела очки и просмотрела рекомендации.

— Что же. Я вижу, вы подготовились.

В её глазах мелькнуло что-то похожее на уважение. Или мне показалось.

— Допустим, — произнесла она после паузы. — Допустим, что вы правы. Допустим, мы ставим голубятню в Льеже, находим оружейников, готовых платить. Кто будет там всё организовывать и управлять отделением?

— Я, — сказал я.

Она подняла бровь.

— Вы собираетесь бросить Амстердам?

— В Амстердаме у меня всё налажено. Контрактами занимается Ламберт ван Остендейк, не думаю что ему потребуется моя помощь. А я смотрю в будущее и собираюсь расширять дело, — поправил я её. — Наша почта должна быть в каждом городе, где пахнет деньгами.

Она смотрела на меня долго. Очень долго.

— Когда вы намерены ехать? — спросила она.

— На этой неделе.

Она кивнула, вытащила из конторки красиво перевязанный лентой сверток и протянула мне.

— Это кружево, подарок женщине, которой вы захотите сделать приятно. Умные мужчины иногда забывают, что женщинам нужны не только деньги.

Я взял кружево. Оно было почти невесомое, и стоило, наверное, как хороший камзол.

— Значит, вы одобряете мою идею? — спросил я.

— Одобряю. Вы умеете видеть перспективы, Бертран, — ответила мадам Арманьяк.

Она сняла очки, словно давая понять, что разговор окончен.

— Но у меня будет условие, — добавила она словно между прочим. — В ваше отсутствие за нашей почтой я буду присматривать сама. А Жак поедет с вами, ему все равно где читать Вийона. Это не обсуждается.

Когда я закрывал за собой дверь, колокольчик звякнул коротко, но уже будто бы одобрительно. Или мне опять показалось.

В день отъезда я проснулся оттого, что Катарины не было рядом. Рука потянулась на другую половину кровати, просто так, спросонья. Простыня была ещё тёплая, но уже пустая. Я открыл глаза. Катарина стояла у окна. Смотрела на канал. На ней была длинная теплая сорочка, сверху накинута шаль.

Я смотрел на неё и думал — вот это я могу потерять. Не в переносном смысле — в прямом. Могу не вернуться, и она будет стоять у этого окна каждое утро и смотреть на воду, только уже без меня.

Она услышала, что я не сплю, но не обернулась.

— Ты сегодня едешь.

— Да.

Она кивнула. Помолчала. Потом сказала, всё так же глядя на канал:

— Я не буду спрашивать, зачем.

Я сел на кровати. Слова застряли где-то в горле. Я хотел сказать: «Я сам не знаю». Хотел сказать: «Меня заставили». Хотел сказать: «Если бы я мог выбирать, я бы выбрал тебя». Но я ничего не сказал.

Она обернулась, посмотрела на меня в упор, и в её серых глазах не было ни страха, ни жалости к себе. Только вопрос, который она никогда не задаст. Я видел его там, в глубине. «Зачем тебе всё это?»

На него я не мог ответить.

— Я сделаю кофе, — сказала она и вышла из спальни.

Я сидел на кровати и смотрел на дверь, за которой она скрылась. Внутри, в груди засело что-то тяжёлое. Злость. Злость на себя. На дурацкую жизнь, в которой приходится выбирать не то, что хочешь Или не приходится, а за тебя выбирают другие.

Я быстро умылся, натянул одежду. Когда я спустился, она стояла у стола. На столе — две чашки с кофе, хлеб, масло, сыр. Обычный завтрак. Как будто это было самое обычное утро.

Мы сели друг напротив друга. Она пила кофе маленькими глотками, глядя куда-то мимо меня. Я смотрел на неё. На её руки. На пальцы, обхватившие чашку. На то, как падает свет на её волосы.

— Катарина.

Она подняла глаза.

— Я вернусь.

Она смотрела на меня несколько секунд. Потом уголки её губ дрогнули — не улыбка, что-то другое, горькое.

— Ты не можешь это обещать.

— Могу.

— Не можешь, — повторила она спокойно. — Ты не знаешь, что там. И я не знаю. Поэтому не обещай.

Я молчал. Потому что она была права.

Мы допили кофе. Она встала, убрала чашки. Я сидел и смотрел, как она двигается по кухне. Каждое движение — плавное, неторопливое, будто она растягивает время. Будто не хочет, чтобы эта минута кончалась. Я подошёл к ней. Взял за руку. Развернул к себе.

— Я не хочу уезжать.

Она посмотрела мне в глаза. В её взгляде было всё сразу — и тепло, и горечь. И ни одной слезы.

— Знаю, — сказала она тихо. — Но ты уедешь.

Она провела ладонью по моей щеке. Медленно. Так, как будто запоминала меня на ощупь.

— Ты какой-то чужой сейчас, — сказала она. — Я не люблю этого Бертрана.

— Я тоже его не люблю.

Она усмехнулась. Чуть-чуть.

— Тогда возвращайся быстрее.

Я стоял и смотрел на неё. Она стояла и смотрела на меня. В доме было тихо. Только чайки орали за окном да где-то далеко стучал молот по железу. Я поцеловал её на прощание. Шагнул к двери. Открыл. На пороге обернулся. Она стояла там же, где я её оставил. Свет падал на неё из окна, и она казалась прозрачной, почти нереальной.

Я вышел. Дверь закрылась за моей спиной. Я постоял на крыльце несколько секунд, глядя на серое небо, на воду канала, на чаек. Потом поправил ремень своей заплечной сумки и пошёл.

На одиннадцатый день пути наш обоз наконец втянулся в долину Мааса. Дорога от Аахена была сносной — торговый тракт, наезженный возами с углём и железом. Мы пристроились к конвою ещё в Клеве и дальше тащились вместе с десятком купеческих фургонов, наняв охрану за общий счёт. В Европе семнадцатого века по одиночке ездили только дураки. Остальные платили стрелкам с мушкетами и надеялись, что заплатили достаточно.

Жак сидел на мешках с шерстью, свесив ноги, и жевал соломинку. За десять дней пути он пересказал мне всё, что знал про женщин, вино, стихи и способность человека делать глупости ради первых двух пунктов. Я молчал, кивал и смотрел по сторонам.

— Бертран, — спросил он, когда за поворотом открылась долина. — Ты чувствуешь?

— Что?

— Воздух. Пахнет углём и деньгами.

Он был прав. Льеж показался не сразу. Сначала поползли предместья — длинные, в одну-две улицы, застроенные низкими мастерскими. Крыши были черепичные, стены — тёмные от копоти, из каждой трубы дым валил так густо, будто город горел уже лет сто и никак не мог догореть. Потом мастерские словно прижались друг к другу, и вдруг закончились, открывая реку.

Маас в этом месте делал плавную излучину, и Льеж лежал на его левом берегу, взбираясь на холм. Над крышами торчали шпили — острые, каменные, старые. Собор Святого Ламберта, церковь Святого Мартина, ещё полдюжины колоколен, названий которых я не знал. Над всем этим — серое ноябрьское небо, подсвеченное снизу отсветами тысяч горнов.

Обоз заскрипел колёсами по мостовой, въезжая в предместья на правом берегу. Здесь было уже не продохнуть от дыма. Кузницы стояли в два, в три ряда, наваленные друг на друга, как карточные домики. Из каждой распахнутой двери вырывался оранжевый отсвет и грохот. Молоты били по металлу, не в такт, а каждый сам по себе, и от этого какофония стояла такая, что закладывало уши.

Я высунулся из повозки, пытаясь разглядеть город.

— Ну как? — крикнул Жак, перекрывая шум.

— Ни хрена не видно за этим дымом! Словно в аду!

Воздух был густой, тяжёлый, с привкусом жжёного угля и горячего железа. Мы переехали мост. Под нами тяжело катил Маас — широкая серая река, с баржами, гружеными углём и рудой. На берегах громоздились склады, пакгаузы, примитивные деревянные краны с большими колёсами, которые крутили люди.

И тут город открылся. Он не был похож на те города, что я видел. Амстердам — чистенький, аккуратный, каждый кирпич на своём месте. Париж — суетливый, напыщенный, пропахший дерьмом и духами. Льеж был другим.

Он не строился, он рос словно грибница, словно нарост, словно опухоль на теле земли. Узкие улицы лезли вверх по склону, карабкались, цеплялись за камни. Дома жались друг к другу, потому что каждому было нужно место у огня. Над крышами торчали трубы — не десятки, сотни. Из каждой валил дым, и весь город курился, как огромный костёр, который разожгли и забыли потушить.

Посередине, на вершине холма, стояли соборы. Их было несколько, старых, тёмных, с квадратными башнями и острыми шпилями, уходящими в небо. Рядом — массивный дворец князей-епископов, похожий на крепость, которую облепили мирные пристройки, как ракушки облепляют днище корабля.

Но главное было не в этом. Мы выехали на площадь, и у меня на миг перехватило дыхание. Площадь была заставлена телегами, но не с сеном и не с зерном. На телегах громоздились связки мушкетных стволов — десятки, сотни стволов, перевязанных бечёвкой, как дрова. Рядом стояли пирамиды ядер, кучи каких-то железных заготовок, штабеля досок для прикладов. Посередине мужик в кожаном фартуке лудил котелок прямо на мостовой, и рядом с ним, в двух шагах, другой мужик точил клинок на точиле, и искры летели во все стороны, заставляя прохожих шарахаться.

— Господи Иисусе, — выдохнул Жак.

Мы проехали мимо лавки, где на витрине висели пистолеты — парами, как башмаки. Дорогие, с гравировкой, с рукоятями из ореха. Такие предназначаются не для солдат, а для офицеров, которые хотят выглядеть красиво даже на войне.

Дальше пошли мастерские с воротами, выходящими прямо на улицу. Я видел, как парень, лет шестнадцати, раздувает мехи, и жар от горна такой, что у него пот течёт по лицу, но он не вытирает, некогда. Рядом старик с молотом бьёт по полосе металла, не быстро, но тяжело, с расстановкой, вкладывая всю силу в каждый удар.

— Сколько же их тут? — спросил Жак.

— Кого?

— Кузниц, мастерских.

Я покачал головой.

— Сотни, может быть тысячи.

— Тысячи, — повторил он. — И каждому не помешает быстрая весть из Амстердама.

Мы переглянулись. В глазах Жака не было дурашливости — только холодный, цепкий расчёт.

— Мадам Арманьяк была права, — сказал он тихо. — Ты умеешь видеть перспективы.

Обоз остановился на постоялом дворе «Три молотка», название, которое здесь, наверное, носила каждая третья корчма. Я слез с повозки. Ноги затекли, но я почти не чувствовал этого. Моё воображение было занято городом, этим дымом, грохотом, железом, которыми здесь пропиталось всё, даже воздух.

Место для конторы мы нашли на третий день. Улица называлась то ли Феррон, то ли что-то в этом роде — я так и не выучил толком валлонские названия. Она спускалась от собора Святого Мартина к реке и была застроена вперемешку кузницами, пивными и жилыми домами, почерневшими от копоти, с узкими окнами и крутыми лестницами.

Хозяин дома, тощий валлонец с глазами навыкате, запросил сто сорок гульденов в год. Я предложил сто. Сошлись на ста двадцати, потому что окна на первом этаже выходили прямо на кузницу, и грохот здесь стоял такой, что разговаривать приходилось криком.

— Нам и нужен шум, — сказал Жак, когда мы осматривали помещение. — Под этот грохот никто не услышит, о чём мы шепчемся с клиентами.

— А ты собираешься шептаться?

— А то. Я собираюсь делать деньги, Бертран. А деньги любят тишину. Даже в таком аду.

Первый этаж был одним большим помещением, широким, с низким потолком и единственным окном на улицу. Мы поставили вдоль стен простые сосновые полки, сработанные местным столяром за два дня. На полки легли стопки чистой бумаги, чернильницы, сургуч, свечи. В углу примостили тяжёлый дубовый стол для Жака с ящиками, в которых можно хранить всё, что не должно попадаться на глаза случайным посетителям.

Жак сел за этот стол, разложил перед собой ключи и замер. Я смотрел на него и думал — вот человек, который нашёл своё место в жизни. За этой конторкой, среди запаха сырой бумаги и горячего сургуча, с этой связкой железа перед собой, он был счастлив. По-настоящему. Не той дурацкой улыбкой, которой он скалился на таможенников, а чем-то глубоким, спокойным, что редко пробивалось у него наружу.

— Хорошо, — сказал он, оглядывая полки. — Теперь осталось найти клиентов.

— Клиенты будут, — ответил я. — Я займусь птицами. Ты сиди здесь, слушай, смотри, запоминай.

Жак кивнул и принялся перебирать ключи, перекладывая их с места на место, как шахматные фигуры. Я оставил его за этим занятием и поднялся на второй этаж. Там была моя комната. Я выбрал этот дом ещё и потому, что из окна второго этажа просматривалась вся улица. Каждый, кто подходил к нашей двери, попадал в поле зрения за двадцать шагов. Оттуда было отлично видно кто идёт ровно, не сворачивая, кто петляет, заглядывая в окна, кто останавливается поговорить с соседями.

Узкая кровать стояла у стены — соломенный тюфяк, суконное одеяло. Стол у окна. На столе — чернильница, бумага, несколько книг, которые я взял с собой из Амстердама. Больше мне ничего не требовалось.

Я постоял у окна, глядя на улицу. Внизу кузнец лупил молотом по заготовке, и каждый удар отдавался в стенах. Мимо прошла женщина с корзинкой угля. Двое парней в кожаных фартуках тащили связку стволов. Никто не смотрел на наш дом. Пока.

На четвёртый день я поехал за город. Голубятник, которого рекомендовал Анри Дюпон, жил на северном склоне, выше по реке, где дома редели и начинались поля. Дорога вилась между огородами, обсаженными чахлыми деревьями, и вывела к одинокой усадьбе, окружённой высоким забором.

Я постучал. Хозяин открыл дверь не сразу, сперва в калитке приоткрылось маленькое окошко, оттуда глянул глаз, оглядел меня. Потом заскрежетал засов.

Передо мной стоял старик. Лет шестидесяти, сухой, жилистый, с кожей, продубленной ветрами, чем-то похожий на самого Дюпона. Одет он был в простой серый балахон, подпоясанный верёвкой. На ногах — стоптанные башмаки.

— Чего надо? — спросил он по-французски, но с таким валлонским выговором, что я едва понял его.

— Я от Анри Дюпона, — сказал я и протянул ему письмо.

Он взял бумагу, отодвинулся на шаг, чтобы свет падал сбоку, и принялся читать. Читал он медленно, шевеля губами, как человек, которому грамота даётся нелегко, но который знает цену написанному. Он дошёл до подписи, хмыкнул. Поднял на меня глаза.

— Анри пишет, что ты надёжный.

— Так и есть.

— А я почём знаю?

— Ну так это только в деле увидеть можно, — ответил я.

Он смотрел на меня долго. Я стоял под его взглядом и старался не отводить глаза. Где-то гудели голуби, десятки птиц, воркование, хлопанье крыльев. Пахло птицей, зерном и сухим деревом.

— Заходи, — сказал он наконец и посторонился.

Мы прошли во двор. Голубятня стояла в глубине, это было двухэтажное строение из потемневшего дерева, с сетчатыми окнами и множеством летков. Птицы сидели на крыше, на жёрдочках, на подоконниках, и смотрели на нас круглыми глазищами.

— Красиво, — сказал я.

— Красиво, — согласился старик. — Только они не для красоты. Для дела.

Он повёл меня в дом. Внутри было чисто, пахло травами и воском. Мы сели за стол, и он разлил по кружкам что-то кисловатое, похожее на сидр.

— Четыреста в год, ваших голландских гульденов, — сказал он без предисловий. — За это я выделю вам птиц, буду их кормить, лечить и всё такое. Ваши люди могут приезжать когда хотят, забирать почту, отправлять. Я не лезу в ваши дела. Вы не лезете в мои.

— Дорого, — сказал я.

— Недорого, парень, — возразил он. — Это Льеж. Ты цены видел? Здесь всё дорого. Уголь дорого, железо дорого, люди дорого. А я лучший в округе. Анри не стал бы слать к первому встречному.

Я помолчал, глядя в кружку.

— Триста пятьдесят, — сказал я.

Он усмехнулся. Усмешка всего на секунду искривила его рот и пропала.

— Триста восемьдесят, — ответил он. — И каждое воскресенье ты лично привозишь мне табак. Хороший, не тот, что курит матросня в порту.

Я подумал.

— Идёт, — сказал я.

Он кивнул, протянул руку. Мы пожали друг другу руки — купеческий обычай, который тут знали так же хорошо, как и в Амстердаме.

— Куда вы будете отправлять птиц? Их ведь ещё обучить надо, — спросил он.

— В Неймиген, это примерно пятнадцать голландских миль отсюда по прямой. Не знаю, сколько будет в ваших местных лье. В общем, три часа полета для птицы.

Старик подумал, глядя куда-то поверх моей головы.

— А что там внизу, чьи земли? — спросил он наконец.

— Имперские, нейтральные. Аахен, Юлих, Клеве.

— Хорошо. Недели за три наладим маршрут.

Я допил сидр и встал. У двери обернулся.

— Как вас хоть зовут?

Он помолчал. Потом ответил:

— Матье.

— Приятно познакомиться. Я Бертран.

— Я знаю, — ответил Матье. — Прочёл в письме.

И закрыл за мной калитку. Я ехал назад в Льеж, и в ушах ещё гудели голуби. Город внизу дымил, грохотал, жил своей железной жизнью. А я думал о том, что теперь у нас есть всё. Контора. Голубятник. И целый город оружейников, которым нужна быстрая весть.

В контору я вернулся под вечер. Жак сидел за своим столом, перед ним лежала раскрытая книга Вийона и кружка пива. Ключи поблёскивали в свете свечи.

— Ну? — спросил он, поднимая глаза.

— Триста восемьдесят в год, — сказал я. — И табак по воскресеньям.

— Дёшево, — удивился Жак.

— Я поторговался.

Он хохотнул, отхлебнул пиво и произнёс заговорщицким голосом:

— Смотри, что старина Жак добыл для нас в твое отсутствие.

И протянул мне бумагу солидного вида, с подписями и сургучными печатями.

— Что это?

— Это? Это бумага о том, что сегодня в славном городе Льеже открыта почтовая контора. Владелец — Жак Левассёр. Налоги уплачены за полгода вперёд. Всё честь по чести.

— И как, интересно тебе это удалось? — такой прыти от Жака я не ожидал.

— Поговорил с местными. У них тут всё просто. Всё решают деньги. Хочешь контору — идешь и оформляешь патент, платишь сколько надо и дело сделано. Ждать вообще ничего не надо, всё под рукой.

— Да ты просто чёртов гений.

— Ага, я знаю, — ответил он и уткнулся обратно в книгу.

Я поднялся к себе, лёг на кровать и долго смотрел в потолок, слушая, как внизу грохочет кузница.

Глава 13

На постоялом дворе «Три молотка» кормили сносно, поили дёшево и не задавали лишних вопросов. До моего нового дома было пару минут неспешной ходьбы. За это я прощал им сквозняки из окон, запах угольной пыли и грохот от ударов молота из соседней кузни.

К концу первой недели у меня сложилось некое расписание. Утром — обход мастерских, знакомство с оружейниками, разговоры о ценах на селитру и медные листы. Днём — встреча с Жаком, разбор писем, подсчёты. Вечером — ужин в таверне, кружка тёплого пива и попытка не думать о Катарине.

В тот вечер я появился в общем зале позже обычного. За окнами уже стемнело, в камине гудел огонь, по углам сидели местные — кузнецы, пара возчиков, какой-то монах, уткнувшийся в миску с похлёбкой. Пахло жареным мясом, кислым пивом и потом.

Я взял у хозяина кружку, нашёл свободный угол и сел спиной к стене. Привычка, которую я приобрёл ещё в Амстердаме, — видеть всех входящих. Дюваль появился через полчаса.

Я узнал его сразу. Та же аккуратная седеющая бородка, те же дорогие перчатки, та же трость, которую он держал в руке, словно собирался кого-то ею благословить. Только камзол теперь был другой — тёмно-зелёный, под цвет вечернего неба, и серебряная пряжка на его шляпе поблёскивала в свете свечей.

Он остановился на пороге, оглядел зал тем же неторопливым, оценивающим взглядом, что и полгода назад в конторе Жака. Его взгляд скользнул по мне, задержался на секунду, и на лице Дюваля появилась улыбка. Не удивлённая, не обрадованная. Просто вежливая улыбка человека, который увидел знакомое лицо в незнакомом месте.

Он подошёл к моему столу.

— Свободно? — спросил он по-французски, кивая на лавку напротив.

— Свободно, — ответил я.

Он сел, положил трость на край стола, подозвал хозяина и заказал ужин — рыбу, хлеб, вино. Говорил он с хозяином по-валлонски, судя по тому, как они понимали друг друга, вполне прилично. Потом повернулся ко мне.

— Амстердам, — сказал он. — Контора на Брейстрат. Полгода назад. Вы ещё сидели в углу и читали какие-то бумаги. Помните?

— Помню, — сказал я. — Вы отправляли письмо в Роттердам.

— Именно! — он просиял, будто я назвал имя его любимого племянника. — В Роттердам. Местеру ван дер Мееру. До сих пор благодарен, письмо дошло быстро, адресат остался доволен. Вы, кстати, имеете отношение к той почте? Или просто заходили по делам?

— Имею, — сказал я. — Это моя почта.

— Ах, вот оно что! — Дюваль откинулся на спинку лавки, разглядывая меня с новым интересом. — А теперь вы здесь. Значит, расширяетесь? Ну что же, Льеж — место прибыльное. Оружейники, купцы и всё такое. Я и сам тут время от времени бываю по торговым надобностям.

Он говорил легко, свободно, с той особой непринуждённостью, которая бывает у людей, привыкших чувствовать себя комфортно в любой компании. Ни тени смущения, ни намёка на тот странный разговор полгода назад. Я смотрел на него и думал — какого чёрта ты здесь делаешь? И почему ведёшь себя так, будто ничего не случилось?

— А вы чем торгуете? — спросил я.

— Сукном, — ответил он с готовностью. — Французское сукно, лучшие образцы. В Голландии на него хороший спрос, а в Льеже тем более. Оружейники народ обеспеченный, любят одеться добротно. Вот и мотаюсь — Гаага, Амстердам, Льеж, Лион. Это скучно, знаете ли, не то что ваша почта. Но прибыльно.

Он вздохнул, покрутил в пальцах вилку, которую принёс хозяин вместе с тарелкой рыбы.

— Так значит, вы теперь в Льеже обосновались? — спросил он, отправляя в рот кусок.

— Да.

— И надолго?

— Посмотрим, как дела пойдут.

Дюваль кивнул, принимая ответ. Прожевал рыбу, запил вином, промокнул губы салфеткой. Всё чинно, благородно, как за столом у французского дворянина, а не в прокуренной таверне на окраине Льежа.

— Знаете, — сказал он вдруг, глядя мне прямо в глаза, — я тогда, в Амстердаме, сморозил глупость. Вы уж простите старика.

Я замер. Кружка с пивом застыла на полпути ко рту.

— Какую глупость?

— Ну, этот разговор про Париж, — он махнул рукой, словно отгоняя муху. — Про де Монферра. Я ведь тогда хотел к вам подход найти, а нагородил с перепугу чёрт знает что. Мне вас рекомендовали. Молодой человек, умный, при деньгах, да еще земляк. Думаю, может, пригодится для дела. А вместо того чтобы просто познакомиться, начал плести про каких-то родственников. Старый дурак.

Он улыбнулся. Улыбка была открытая, чуть смущённая, очень человеческая.

— Вы уж не держите зла. Я, знаете, в торговле много лет, а с людьми сходиться так и не научился. Всё норовлю какой-нибудь крюк сделать, вместо того чтобы прямо пойти.

Я смотрел на него и не верил ни единому слову. Но в том-то и дело — он говорил так убедительно, так искренне, что любой другой на моём месте уже похлопал бы его по плечу и заказал ему выпить.

— Да ничего, — сказал я. — Бывает.

— Бывает, — согласился он. — Но вы не подумайте, я тогда не хотел вас смутить. Просто хотел познакомиться поближе. Вы произвели на меня впечатление человека толкового. А толковые люди в нашем деле на вес золота.

— В каком деле?

— В торговле, — он поднял брови, словно удивляясь вопросу. — В торговле, месье де Монферра. Или вы думаете, я о чём-то другом?

Я молчал. Он смотрел на меня с лёгкой улыбкой, и в этой улыбке не было ни вызова, ни насмешки. Только дружелюбное любопытство.

— А вы, я вижу, человек осторожный, — сказал он. — Это правильно. В Льеже, да и вообще в наши времена, осторожность лишней не бывает. Я вот тоже осторожен. Потому и жив до сих пор.

Он отрезал ещё кусок рыбы, отправил в рот, прожевал.

— Мы могли бы быть полезны друг другу, — сказал он как бы между прочим. — У меня — связи в Гааге, в Антверпене. У вас — почта. Представляете, если бы мои клиенты в Гааге узнавали о ценах в Льеже на день раньше конкурентов?

— Представляю, — сказал я.

— Вот и я представляю. — Он улыбнулся. — Но это потом. Сначала надо освоиться, наладить дело. Я никуда не спешу. Мы ещё увидимся.

Он подозвал хозяина, расплатился, встал. Надел шляпу, взял трость.

— Приятно было встретить знакомое лицо в чужом городе, — сказал он. — Заходите сюда, если что. Всегда рад поболтать за ужином.

Он кивнул и направился к лестнице. Я смотрел ему вслед, пока он не скрылся за поворотом. Потом допил пиво. Оно было тёплое и горькое.

В голове крутилась одна мысль — ему нужен я. Вопрос только в том, что я ему скажу, когда он задаст свой вопрос всерьёз.

Я отправился к себе. Лёг на кровать, уставился в потолок. Внизу грохотала кузница, за стеной храпел Жак, а я думал о Дювале, о его открытой улыбке и глазах, которые были слишком умными, даже для торговца сукном.

Декабрь в Льеже оказался сырым и промозглым. С неба всё время что-то падало — то дождь, то мокрый снег, то просто туман, густой, как похлёбка, который затекал в щели, пропитывал одежду и делал воздух тяжелее раза в два. Маас вздулся, почернел и тащил мимо города ветки и всякий мусор с такой скоростью, будто спешил от всего этого избавиться.

Я просыпался ещё затемно, завтракал холодным мясом и хлебом в таверне, а потом возвращался в контору. Там уже сидел Жак, его лысая голова склонена над книгой, ключи разложены веером, на столе кружка. Он встречал меня кивком и коротким «утро доброе», а через минуту уже начинал травить байки про местных, которые успел узнать за это время.

Я садился за свой стол, разбирал бумаги. Дел было много. За две недели, прошедшие после встречи с Матье, мы успели запустить голубиную линию. Птицы летали исправно — три часа от Льежа до Неймегена и обратно. Оттуда таким же образом — дальше, в Амстердам.

Первыми клиентами стали трое оружейников с нашей улицы. Я заходил к ним сам, показывал рекомендации, рассказывал про цены. Они слушали, кивали, задавали вопросы — про надёжность, про скорость, про то, не сопрут ли письма по дороге. Я отвечал, и к концу разговора они согласно кивали и выкладывали монеты.

— На пробу, — сказал один, толстый красномордый мастер с руками в шрамах. — Отправлю письмо поставщику в Амстердам. Если дойдёт быстро, будем работать дальше.

Письмо дошло за день вместо обычных двух недель. На следующий день толстяк прибежал в контору с двумя новыми клиентами.

— Работает, — сказал он, сияя. — Я уже ответ получил. Мои люди в Амстердаме купили медь по вчерашней цене, а конкуренты узнают об этом только через неделю.

С тех пор дела пошли. К концу второй недели у нас было уже двенадцать постоянных клиентов. Ещё человек двадцать приносили письма от случая к случаю. Жак вёл учёт, записывал каждое письмо, каждую монету. Ключи на его поясе звенели всё веселее.

— Бертран, — сказал он как-то вечером, когда мы закрывали контору. — А ведь мы богатеем.

— Пока ещё нет, — ответил я. — Но всё идет к тому.

— Точно, — согласился он. — Пахнет большими деньгами. Я чую.

Я улыбнулся. Жак чуял деньги за версту, как собака чует мясо.

Птицы летали исправно. Почти каждый день я ездил к Матье — привозил табак, проверял голубятню, забирал письма, которые приходили из Неймегена. Старик встречал меня кивком, молча отводил в сарай и показывал новых птенцов, которых готовил для нас.

— Хорошие птицы, — говорил он, поглаживая голубя по голове. — Умные. Дорогу найдут в любой туман.

— Даже в такой, как сегодня? — спросил я, кивая на окно, за которым ничего не было видно.

— И в такой, — ответил Матье. — Они не глазами дорогу ищут. У них внутри компас.

Я смотрел на птицу, на её круглый глаз, на перья, переливающиеся на свету, и думал о том, что у людей такого компаса нет. Люди плутают, ошибаются, выбирают не ту дорогу. А голуби летят прямо.

Вечерами я ходил в таверну. Не только потому, что хотелось есть или пить. Просто там было тепло, светло и людно. После целого дня в конторе, после разговоров с кузнецами, после поездок к Матье хотелось просто сидеть в углу, смотреть на огонь и ни о чём не думать.

Дюваль появлялся почти каждый вечер. Он садился за свой столик, заказывал ужин и вино, читал какие-то бумаги или просто сидел, наблюдая за публикой. Иногда мы перекидывались с ним парой фраз — о погоде, о ценах, о том, что в этом году зима будет холоднее прошлой. Иногда он подходил к моему столу и спрашивал разрешения присесть. Я разрешал.

За эти две недели я узнал о нём многое. Он любил говорить о себе — осторожно, но с видимым удовольствием. Рассказывал про Лион, где у него якобы был дом, про жену, которая умерла десять лет назад, про сына, который учится в Париже на врача. Про то, как он начинал с малого — торговал на ярмарках, возил сукно в Швейцарию, чуть не разорился, но выкарабкался.

— Торговля, Бертран, — говорил он, поднимая бокал, — это война. Только без пушек. Выигрывает не тот, у кого товар лучше, а тот, кто быстрее считает и быстрее двигается.

— Поэтому вы интересуетесь моей почтой? — спросил я однажды.

Он улыбнулся, открыто, без тени смущения.

— Поэтому интересуюсь. Ваша почта — это скорость. А скорость в нашем деле — это деньги. Я был бы дураком, если бы не хотел к этому пристроиться.

— Но вы не дурак, — сказал я.

— Спасибо, — он кивнул, принимая комплимент. — Я стараюсь.

Мы пили вино, и я смотрел на его руки — тонкие, с длинными пальцами, с аккуратными ногтями. Руки человека, который никогда не держал молот, не таскал мешки, не работал в кузнице. Руки торговца? Возможно. Руки шпиона? Тоже возможно. Одно другому не мешает.

Глаза у него были умные. Когда он слушал, то слушал по-настоящему — не кивал вежливо, ожидая своей очереди заговорить, а именно впитывал, запоминал, раскладывал по полочкам. Я ловил себя на том, что говорю с ним свободнее, чем следовало бы. Он умел располагать к себе. У него был талант, редкий и опасный.

— Как ваши дела? — спросил он в один из вечеров.

— Нормально, — ответил я. — Клиенты есть. Птицы летают.

— И много клиентов, если не секрет?

— Достаточно.

Он кивнул, не настаивая. Отпил вино, посмотрел на огонь в камине.

— Я тут подумал, — сказал он как бы между прочим. — У меня есть знакомые в Гааге. Торговцы оружием. Им бы тоже пригодилась быстрая связь с Льежем.

— Пусть приходят, — сказал я. — Мы работаем со всеми.

— Понимаете, они не могут прийти, — он слегка смущённо улыбнулся. — Они в Гааге. А я здесь. И я мог бы стать посредником.

Я посмотрел на него. Он смотрел на меня, спокойно, открыто, без давления.

— Какие ваши условия? — спросил я.

— С них я получу процент от сделок. А с вас хочу получить процент от стоимости писем. Это может показаться незначительным, но поймите, я старый человек, мне осталось недолго. Поневоле начинаешь считать каждую монету. К тому же, хочется держать руку на пульсе. Не вашем, естественно. На их пульсе. Так как насчет маленького процента? Скажем, десять процентов с каждого письма, которое я вам приведу?

— Знаете, месье Дюваль, — сказал я, — Это неплохое предложение. Но слишком дорого. Как насчет пяти? Это более разумное число, согласитесь.

Он подумал, постучал пальцем по столу, потом кивнул.

— Идёт. Пять процентов.

Мы пожали руки. Рука у него была тёплая, сухая, с крепким пожатием.

— Ну вот, — сказал он. — Мы и договорились. А мне показалось, что вы меня боитесь.

— Я не боюсь, что вы, — сказал я.

— Конечно, нет, — он улыбнулся. — Вы просто осторожничали. Это правильно.

Он допил вино, встал, надел шляпу.

— Завтра уезжаю в Гаагу, — сказал он. — Вернусь через неделю. Привезу вам клиентов.

— Удачи, — сказал я.

— Спасибо.

Он кивнул и вышел. Я смотрел на дверь, за которой он скрылся, и думал о том, что теперь у нас с ним общее дело. Маленькое. Всего пять процентов. Но общее. Почему я не отказал ему? Да потому что я купец, коммерсант, вот почему. И должен вести себя как купец. И это значило, что он будет рядом. Постоянно. Это я уже понял. От таких, как Дюваль, невозможно избавиться. Их можно только убить.

Я допил вино и пошёл к себе. Завтра надо было вставать рано — ехать к Матье, проверять птиц, считать письма. Обычные дела.

В тот вечер в таверне было людно. Кузнецы, закончившие смену, шумели за длинным столом, возчики грелись у камина, монах, которого я видел здесь почти каждый день, доедал свою неизменную похлёбку. Пахло жареным луком, пивом и сырой шерстью от суконных курток, развешанных у двери.

Я сидел в своём углу, пил тёплое пиво и смотрел на огонь. День выдался тяжёлый, ездил к Матье, потом два часа принимал клиентов в конторе, потом снова ездил, потому что Жак забыл передать одно важное письмо. Ноги гудели, спина ныла, и единственное, чего мне хотелось, это добраться до кровати и провалиться в сон.

Дюваль появился через полчаса после меня. Я заметил его сразу, как только он вошёл. В этот раз на нём был тёмно-синий камзол, попроще обычного, без серебряных пряжек, и шляпу он держал не в руке, а повесил на крючок у входа. Он оглядел зал, нашёл меня взглядом, но не подошёл. Сел за свободный столик у окна, заказал вино и достал газету.

Я смотрел на него и пытался понять, что изменилось. Он сидел ровно, читал, время от времени отпивал вино. Всё как всегда. Но что-то было не так. Я допивал пиво, когда он поднял голову от газеты и посмотрел прямо на меня. Посмотрел и тут же опустил глаза, будто ничего не случилось. Я подозвал хозяина и заказал ещё кружку. Уходить расхотелось.

Через полчаса, когда народ в таверне поредел, Дюваль сложил газету, встал и подошёл к моему столику.

— Приветствую. Не хотел вам мешать.

— Садитесь, — сказал я.

Он сел, заказал вина и, когда хозяин отошёл, уставился в одну точку на стене. Я молчал, давая ему время. Он молчал долго, так долго, что я успел допить половину кружки.

— Бертран, — сказал он наконец, не поворачивая головы, — Я слышал, вы раньше занимались тканями. Кружевами тоже?

Я замер. Кружева. Откуда он знает про кружева? Это было давно, ещё до почты, словно в другой жизни.

— Было дело, — сказал я осторожно.

— Хорошо, — он повернулся ко мне. В глазах у него было что-то странное, не жадность, не интерес, а скорее спокойная уверенность человека, который знает, чего хочет. — Мне нужно кружево. Очень редкое. Венецианское, пунто ин ария, с рисунком граната. Знаете такое?

Я знал. Пунто ин ария — «воздушная петля», самое тонкое кружево, которое делают в Венеции. Его плетут на игле, нитью тоньше волоса. С рисунком граната, это вообще штучный товар, заказывают такие вещи раз в пять лет, и стоят они баснословно дорого.

— Знаю, — сказал я. — Но где я вам его возьму? Я не венецианский купец.

— Вы найдёте, — он улыбнулся. — Я в вас верю.

Он достал из под стола кошель, скорее сумку, тяжёлую, кожаную, развязал тесёмки. Внутри тускло блеснуло золото.

— Здесь пятьсот льежских флоринов, — сказал он. — Задаток. Ещё полторы тысячи векселем когда получите кружево. Идёт?

Я смотрел на золото. Потом на него. Потом снова на золото.

— Вы понимаете, что это в три раза дороже рыночной цены? — спросил я.

— Понимаю, — кивнул он. — Мне нужно именно это кружево. И именно к марту. К двадцать пятому марта, если быть точным. Есть такое число в календаре.

— Двадцать пятое марта, — повторил я. — Благовещение.

— Вот именно. К Благовещению.

Он говорил спокойно, будто речь шла о дюжине яиц, а не о сумме, на которую можно жить год, ни в чём себе не отказывая.

Я молчал. В голове крутились вопросы. Зачем ему кружево? Почему он платит втридорога? Почему именно я? И главное — откуда он знает, что я смогу это достать?

— Можно вопрос? — спросил я.

— Конечно.

— Вы шпион?

Его лицо медленно расплылось в улыбке. Сначала дрогнули уголки губ, потом улыбка поползла выше, добралась до глаз, и вдруг он расхохотался. Громко, искренне, запрокинув голову, так, что сидевшие за соседними столами обернулись.

— Бертран, — сказал он, вытирая выступившие слёзы, — Вы не перестаёте меня удивлять. Шпион! Господи помилуй. Я простой коммерсант, торгую сукном, езжу по ярмаркам, пытаюсь свести концы с концами. А вы — шпион!

Он снова засмеялся, но уже тише, качая головой.

— Нет, вы скажите, — не унимался я, хотя уже понимал, что ответа не получу. — Зачем вам кружево за такие деньги?

— Затем, — он посерьёзнел, глядя мне в глаза, — Что я обещал одной важной даме достать именно это кружево к Благовещению. А важные дамы, Бертран, не любят, когда не выполняют данных им обещаний. Особенно если эта дама — жена человека, от которого зависят мои контракты на три года вперёд.

Он говорил убедительно. Очень убедительно. Настолько, что я почти поверил.

— И вы думаете, я смогу это достать?

— Я думаю, вы сможете всё, — сказал он серьёзно. — Вы умный, молодой, у вас есть связи в Амстердаме, а Амстердам это центр всей торговли. Если такого кружева нет в Амстердаме, его вообще нигде нет. А если нигде нет, я хотя бы буду знать, что попытался.

Я смотрел на него. Он смотрел на меня. Кошелёк с золотом лежал между нами. Почти два килограмма золотых монет.

— Хорошо, — сказал я. — Я попробую.

Он кивнул, встал, надел шляпу.

— До двадцать пятого марта, Бертран. Я буду здесь каждый вечер.

И вышел, оставив меня с кружкой пива и пятьюстами флоринами на столе.

Месяц ушел на то, чтобы найти это чёртово кружево. Я уехал в Амстердам, связался с мадам Арманьяк, связался с Ламбертом ван Остендейком. Кружево нашлось у одного итальянца, который держал лавку на Вармусстрат. У него было именно то, что нужно — пунто ин ария, рисунок граната, ширина в два пальца, длина в полтора локтя. Он просил шестьсот гульденов. Я сторговался до пятисот пятидесяти и через три недели после разговора с Дювалем держал это кружево в руках. Оно было невесомым. Тоньше паутины, мягче шёлка, с рисунком, который казался живым — гранатовые дольки переплетались с листьями, и нить вилась так искусно, что невозможно было понять, где начало, где конец. Несколько дней с Катариной пролетели как один миг. Потом я вернулся в Льеж.

— Господи, — выдохнул Жак, когда я разложил кружево на его столе. — Это же целое состояние.

— Знаю, — сказал я. — Завтра отдаю заказчику.

— Кто заказчик? — Жак поднял бровь.

— Тот тип из таверны, наш земляк. Дюваль.

Жак присвистнул.

— И сколько он за это выложит?

— Полторы тысячи сверх задатка.

Жак долго смотрел на меня, потом покачал головой.

— Бертран, ты уверен, что он не шпион?

— Почти, — усмехнулся я. — Он сам сказал, что нет.

Жак фыркнул и уткнулся в книгу.

Вечером я пришёл в таверну с кружевом в сумке. Дюваль увидел меня, кивнул, отложил газету. Я сел напротив, достал свёрток, перевязанный бечёвкой, положил на стол.

— Ваш заказ, — сказал я. — Пунто ин ария, рисунок граната, полтора локтя. Всё в точности, как вы просили.

Он развязал бечёвку, развернул кружево на столе. Провёл пальцем по узору, чуть касаясь, как слепой, который читает книгу. Потом поднял глаза.

— Красиво, — сказал он тихо. — Потрясающе.

— Работа шестнадцатого века, — добавил я. — Итальянец сказал, что такие вещи сейчас уже почти не делают. Техника утеряна.

— Знаю, — кивнул Дюваль. — Поэтому я и искал так долго.

Он свернул кружево, убрал в сумку и улыбнулся.

— Ну вот, Бертран. Мы сделали дело. Теперь я знаю, что на вас можно положиться.

Я молчал.

— Это дорогого стоит, — добавил он. — Знать, что на человека можно положиться.

Он подозвал хозяина, заказал вина на двоих.

— Выпьем? За удачную сделку?

— Выпьем, — сказал я.

Мы чокнулись. Вино было терпкое, густое, с привкусом вишни. Хорошее дорогое вино.

Когда я вышел из таверны, на улице моросил дождь, холодный, декабрьский, противный. Я запахнул плащ и пошёл к себе. В кармане был вексель на полторы тысячи гульденов. В голове — ни одной ясной мысли. Этот человек только что заплатил мне целое состояние за кусок ткани. Он сделал это легко, не торгуясь, с улыбкой. И теперь надо понять, что будет дальше. И чего это будет мне стоить.

Глава 14

Январь в Льеже выдался морозным. После декабрьской слякоти это было облегчением. Дождь кончился, туман рассеялся, и теперь по утрам трава хрустела под ногами, а изо рта вырывались облачка пара. Маас схватился тонким льдом у берегов, но посередине всё так же катил чёрную воду, не желая замерзать до конца.

Дела шли хорошо. К середине января у нас было уже двадцать три постоянных клиента. Ещё человек сорок пользовались почтой от случая к случаю. Жак вёл учёт с такой педантичностью, будто от каждой записи зависела его жизнь. Ключи на его поясе звенели, когда он проходил по конторе, и этот звук стал для меня таким же привычным, как грохот молотков из соседней кузницы.

Дюваль появлялся в таверне почти каждый вечер. Но теперь что-то изменилось. Он перестал говорить о делах. Не спрашивал про клиентов, не предлагал новых знакомых из Гааги, не заговаривал о процентах. Он просто сидел за своим столом, читал газеты, пил вино, иногда подходил к моему столу и спрашивал разрешения составить компанию.

Мы говорили о погоде. О том, что французские ткани в этом году подорожали из-за плохого урожая льна. О том, что зима выдалась холоднее, чем в прошлом году, и старики говорят, что такой зимы не было уже лет двадцать. О том, что в Германии опять идут какие-то стычки и купцам приходится платить втридорога за охрану.

— Вы знаете, Бертран, — сказал он как-то вечером, глядя на огонь в камине, — Я ведь в вашем возрасте был таким же. Всё куда-то спешил, всё хотел успеть, всех обогнать. А теперь смотрю на вас и думаю, зря я тогда спешил. Надо было иногда останавливаться и просто смотреть по сторонам.

— На что смотреть? — спросил я.

— На жизнь, — он улыбнулся. — На то, как люди живут. Как дети бегают. Как женщины улыбаются. Как огонь горит. Это ведь тоже важно.

Я смотрел на него и пытался понять, что за этим стоит. Он говорил искренне, без тени насмешки. Но я уже знал, такие люди не говорят просто так. За каждым их словом что-то скрывается. Вопрос только, что именно.

— А вы изменились, — сказал я.

— Постарел, — усмехнулся он. — Это не изменение, это неизбежность.

Он помолчал. Потом допил вино и встал.

— Может быть вы правы, Бертран. Может быть. Спокойной ночи.

И ушёл к себе. Я остался сидеть, глядя на огонь. В голове крутилась мысль — он что-то задумал. Но что?

Жак купил новую шляпу в середине января. Она была зелёная. Ярко-зелёная, как молодая трава, с широкими полями и длинным пером, которое торчало сбоку и покачивалось при каждом его шаге.

— Ну как? — спросил он, войдя в контору и сдвинув шляпу набекрень.

Я посмотрел на него. Потом на шляпу. Потом снова на него.

— Ты похож на попугая, — сказал я.

— На какого попугая?

— На толстого зелёного попугая, который сбежал из зверинца и теперь пытается притворяться человеком.

Жак не обиделся. Он ценил грубый юмор и наши шутки друг над другом.

— Это модно, — заявил он. — В Лондоне сейчас такие носят.

— Мы не в Лондоне, — напомнил я. — Мы в Льеже. Здесь за такую шляпу тебя могут принять за шпиона и побить камнями.

— Не примут, — отмахнулся Жак. — Я слишком толстый для шпиона.

Он уселся за свой стол, поправил шляпу и достал свою книгу. Я покачал головой и вернулся к письмам.

Но в следующие дни я стал замечать странности. Жак начал часто отлучаться. Раньше он сидел в конторе как приклеенный, с утра до вечера, только иногда выходил в таверну за пивом. Теперь он то и дело вставал, говорил «проветрюсь» и исчезал на полчаса, или на час. Возвращался с красными щеками, отряхивал снег с плеч и садился за стол, делая вид, что ничего не случилось. Я не спрашивал. Может быть, он завел себе женщину.

Потом я заметил, что он стал задерживаться по вечерам. Обычно мы закрывали контору вместе. Жак гремел ключами, запирал дверь, и мы шли каждый к себе, я в свою комнату, он в свою, там же, на втором этаже того же дома. Теперь он оставался сидеть, перебирал письма, которые уже были перебраны по три раза, раскладывал их по стопкам и снова собирал.

— Ты чего сидишь? — спросил я как-то.

— Да так, — ответил он, не поднимая головы. — Думаю.

— О чём?

— О жизни.

Я посмотрел на него. Он сидел, наклонив лысую голову над столом, зелёная шляпа висела на гвозде у двери, ключи поблёскивали в свете свечи. Обычный Жак. Но что-то в нём было не так. Я пожал плечами и ушёл.

А через три дня я кое-что увидел. Я возвращался от Матье позже обычного. Уже стемнело, на улицах зажгли фонари, но свет от них был жидкий, скудный, больше теней, чем света. Я шёл по переулку, который вёл к нашей улице, как вдруг услышал голоса. Я остановился и прижался к стене. Голоса доносились из подворотни. Одного я узнал сразу, это был Жак. Его голос нельзя было спутать ни с чьим другим. Второй был незнакомый, тихий, шипящий. Человек говорил так, будто боялся, что его услышат. Я не мог разобрать слов. Только обрывки фраз, которые тонули в шуме ветра — «…сказал, что…», «…не раньше чем…», «…он не должен знать…».

Потом Жак рассмеялся. Своим обычным, громким, дурацким смехом. И добавил уже нормальным голосом:

— Да ладно, не бойся. Всё будет нормально.

Раздались шаги и скрип снега. Я вжался в стену, молясь, чтобы они не пошли в мою сторону. Они пошли в другую. Я стоял, задержав дыхание, пока шаги не затихли. Потом выглянул из-за угла. В переулке было пусто. Только снег, тени, далёкий свет фонаря в конце улицы. Я медленно выдохнул и пошёл к себе.

В конторе горел свет. Жак сидел за столом, перед ним лежала раскрытая книга Вийона и кружка пива. Увидев меня, он поднял голову и улыбнулся своей обычной клоунской улыбкой.

— Чего-то ты задержался, — сказал он. — Я уж думал, ты у Матье ночевать остался.

— Дороги скользкие, — ответил я. — Еле добрался.

Он кивнул, а я поднялся к себе, сел в темноте на стул, смотрел в темное окно и думал о том, с кем он мог шептаться в подворотне. И почему он не сказал мне об этом. И что значит «он не должен знать».

С того вечера я стал присматриваться внимательнее. К его улыбке. К его шуткам. К тому, как он смотрит на дверь, когда кто-то входит. Жак оставался Жаком. Толстым, лысым, вечно что-то жующим и вечно читающим своего Вийона. Но теперь за его клоунской маской мне мерещилось что-то другое. Или это просто его зелёная шляпа так действовала мне на нервы.

В общем, мне было немного не по себе. Я не думал, что буду скучать настолько. В Амстердаме я думал о Катарине как о чём-то тёплом, светлом, но отдельном от себя. Льеж оказался дальше, чем я думал. Не по расстоянию, по ощущению. Амстердам словно остался где-то в другой жизни, вместе с каналами, чайками, серым небом и её улыбкой. Здесь был дым, грохот, чугун и сталь. Катарина не снилась мне. Наверное, это было к лучшему, но она присутствовала в каждой мелочи. Когда я пил кофе по утрам, я вспоминал, как она варила его, не спеша, помешивая деревянной ложкой, глядя в окно на канал. Когда я шёл по улице и видел женщину в тёмно-синем платье, сердце на секунду замирало, а вдруг? Когда Жак отпускал свои дурацкие шутки, я ловил себя на том, что мысленно рассказываю их ей. Знал бы Жак, что его остроты летят в Амстердам быстрее голубей.

Письма помогали. Но только на миг. Я почти чувствовал запах её волос, почти слышал голос. Но потом я дочитывал её письмо, складывал его, и пустота возвращалась.

Жак заметил. Конечно, он это заметил.

— Ты какой-то кислый стал, — сказал он однажды, когда я вернулся от Матье и молча сел за стол. — Прямо как прокисшее пиво.

— Всё нормально.

— Нормальные люди иногда улыбаются, — он почесал свою лысину. — Или хотя бы ругаются. А ты сидишь, как сыч, и смотришь в одну точку.

Я промолчал. Он вздохнул, встал, подошёл к окну, посмотрел на улицу.

— Скучаешь, — сказал он не оборачиваясь. — По бабе.

— По женщине, — поправил я.

— Какая разница. Баба, женщина, всё одно.

Он помолчал, глядя на улицу.

— Я тоже вот так скучал когда-то. Давно. Была у меня одна любовная история, — он махнул рукой. — Неважно. Кончилось плохо.

— Что случилось?

— Ничего особенного, — он усмехнулся. — Я уехал, она вышла замуж. Через год я вернулся, а у неё уже двойня и муж-пекарь. Она посмотрела на меня, улыбнулась и сказала: «Жак, ты опоздал».

Он повернулся ко мне.

— Ты не боишься, что опоздаешь?

Я посмотрел на него. В его глазах не было обычной дурашливости.

— Не знаю, — сказал я честно.

— Тогда езжай, — он пожал плечами. — Что ты тут сидишь? Клиенты никуда не денутся. Я справлюсь.

— Не могу, — я покачал головой. — Дело только пошло. Если я уеду сейчас, всё может развалиться.

— Дело не развалится, — отмахнулся он. — Дело, оно железное. А бабы, женщины, они из другого теста.

Я молчал. Он вздохнул, вернулся за свой стол.

— Делай как знаешь, — буркнул он. — Я своё слово сказал.

Но легче мне от этого не стало. Вечерами я сидел в таверне, смотрел на огонь и думал. Дюваль подходил иногда, садился напротив, но в душу не лез. Просто сидел, пил вино, изредка бросал взгляд. Будто ждал, когда я сам заговорю. Я не заговаривал.

На десятый день января пришло письмо. Я узнал его ещё до того, как взял в руки, по тому, как Жак протягивал его, по лёгкой улыбке на его лице.

— Держи, — сказал он. — Любовное послание.

Я взял письмо, поднялся к себе, закрыл дверь. Развернул. Коротко, как всегда. Наша почта занималась тем, что скорее можно назвать телеграммами, переписанными мелким почерком на тонкой бумаге короткими сообщениями, способными уместиться на лапке почтовой птицы.

«Сегодня смотрела на твой дом. Глупо, конечно. Ты далеко, но я всё равно смотрела. Здесь холодно. Я топлю печь каждый день, дрова кончаются быстро. Купила ещё. Не волнуйся. Скучаю, жду когда ты вернешься. К.»

Я сидел на кровати, держал письмо в руках и смотрел в стену. Внизу грохотала кузница. А я думал о том, что самое страшное в разлуке — это неопределённость. Ты не знаешь, что там, в другом городе, в другой жизни. Ты не знаешь, помнят ли о тебе так же сильно, как помнишь ты. Сплошные неопределенности. Значит, надо верить.

Я написал письмо, краткий набор банальностей. Хотел порвать и выкинуть, но передумал, отдал письмо Жаку.

— Отправь, — сказал я.

Он взял, повертел в руках, хмыкнул.

— Длинное, — заметил он. — Признался ей в любви наконец?

— Отправляй, — повторил я.

Вот так всё и происходило. Это началось не с фактов. Фактов у меня не было вообще. Было только чувство, которое приходило по ночам, когда кузница внизу замолкала и в комнате становилось так тихо, что я слышал, как скребётся мышь где-то под полом. Я лежал и прокручивал в голове одно и то же. Жак и Дюваль. Дюваль и Жак.

Они не были знакомы. Я никогда не видел их вместе. Жак ни разу не упомянул его имени. Дюваль спрашивал о Жаке один раз, мельком, как о случайном прохожем в зелёной шляпе. Всё чисто. Но почему тогда у меня внутри, под ложечкой, сидит этот холодок?

Я начал вспоминать. Когда Жак купил ту шляпу? Где-то в январе. А когда я уезжал за кружевом? В конце декабря. Значит, шляпа появилась, пока меня не было. Хорошо, но шляпа это ерунда.

Английский. Он начал учить английский. Тоже в январе. Сказал, что для бизнеса. Сказал, что всегда хотел выучить, да времени не было. А тут вдруг появилось. И Дюваль работает на англичан. Совпадение? Не думаю.

Ещё. У Жака появился новый кошелёк, хорошая кожа, тиснение. И сапоги. Не новые, но ухоженные, будто их чистили каждый день. Раньше он за собой так не следил. Но у нас появились большие деньги. Может он себе это позволить? Или нет? И почему так много совпадений?

Теперь он часто куда-то уходит. Я не слежу, я просто слышу. Сначала скрип лестницы вниз, потом шаги за окном, потом тишина. Возвращается поздно. Ложится спать. Утром как ни в чём не бывало.

Я не спрашиваю. Что спрашивать? «Ты куда ходил»? Скажет, что к бабе. И что я скажу? Но внутри растёт холодок.

Вчера я зашёл в контору вечером, думал, там никого. Жак сидел за столом и быстро убрал какую-то бумагу в ящик, когда я вошёл. Слишком быстро. Сказал: «Записывал кое-что для памяти». Я не поверил. И не спросил. Спросить — значило признать, что я не доверяю.

А я не доверяю. Вот в чём дело. Я не доверяю Жаку. Человеку, с которым проработал почти год. Который сидел напротив меня в конторе на Брейстрат, травил байки, читал Вийона, пил пиво. Который поехал со мной в Льеж, помогал обустраиваться, смешил клиентов своей дурацкой улыбкой.

В обед я сидел в таверне, и думал о том что Дюваль умён. Очень умён. Он не лезет ко мне с расспросами, не предлагает сомнительных сделок, не давит. Он просто есть. Сидит по вечерам в углу, пьёт вино, улыбается. Ждёт. Чего он ждёт?

И тут меня кольнуло. А что, если он уже получил то, что хотел? Что, если ему больше не нужно лезть ко мне, потому что у него есть Жак? Я отогнал эту мысль. Слишком похоже на бред. Жак мой партнёр. Мы вместе начинали. Он человек мадам Арманьяк. Он прекрасно понимает чем кончатся его шашни с Дювалем. Да и зачем ему это?

Но почему тогда английский? Почему новые вещи? Почему он уходит по вечерам и прячет бумаги? Я допил вино и вышел на улицу. Мороз щипал щёки, под ногами скрипел снег. Я шёл к конторе и думал о том, что самое страшное в подозрениях, это невозможность их проверить. Ты можешь только ждать. И смотреть. И надеяться, что ошибся.

Я вошёл в контору. Жак сидел на своём месте, перебирал письма. Он поднял голову, улыбнулся.

— Прогулялся?

— Да, — сказал я. — Воздухом подышал.

— Воздух тут, — он покачал головой. — Одно название, дым и копоть.

Я сел за свой стол. Взял первое письмо из стопки и сделал вид, что читаю. А сам смотрел на него краем глаза. Он сидел, склонив лысую голову над бумагами. Пальцы перебирали листы, губы шевелились беззвучно.

Вечером я лёг спать рано. Долго ворочался, потом задремал. Проснулся от тишины. Кузница молчала. За стеной ни звука. Я встал, подошёл и прижался ухом. Тишина. Вышел в коридор. Дверь Жака была приоткрыта. Я заглянул в его комнату. Кровать пуста, смятое одеяло свешивается на пол. Я спустился вниз. В конторе темно. На улице тоже никого.

Вернулся к себе. Сел на кровать и просидел так, глядя в стену, пока за окном не начало светать. Когда я спустился утром, Жак уже сидел за столом. Перед ним стояла кружка с кофе, на тарелке лежал хлеб. Он поднял на меня глаза.

— Рановато ты встал сегодня, — сказал он.

— Не спалось, — ответил я.

Он кивнул и как обычно уткнулся в книгу. Я сел за свой стол. Мы работали молча. И в этом молчании я понял одну простую вещь. Я больше не знаю, кто он. Тот Жак, с которым я пил пиво и смеялся над его шутками, остался в Амстердаме. Здесь, в Льеже, сидел другой человек. В той же оболочке, с теми же ключами на поясе, но другой.

Дюваль больше не предлагал мне стать своим. Он нашёл того, кто им уже стал. Я не знал, что с этим делать. Но знал одно. Отныне я буду смотреть в оба. И ждать. Потому что рано или поздно правда вылезет наружу. Она всегда вылезает.

Я вышел из конторы утром, собирался к Матье. На углу площади стояла группка богато одетых купцов, нездешних по виду. Они о чем-то оживленно говорили по-испански. Один из них, полноватый, вальяжный, со слегка оттопыренной нижней губой посмотрел на меня, и я понял, что это Соломон де Мескита собственной персоной. В нем не было ни капли от того человека, что я видел раньше — ни офицерской выправки, ни ироничной улыбки, ничего. Всё абсолютно другое, от жестов до походки. Тем не менее это был он.

Он посмотрел прямо на меня, улыбнулся, извинился перед своими спутниками и неторопливо двинулся в моем направлении.

— Красивый город, — сказал он по-французски с чудовищным акцентом. — Грязный, шумный, но красивый. В этом дыме есть что-то первозданное, как в кузнице Гефеста. А самое главное, в таком грохоте можно говорить не опасаясь, что тебя услышат посторонние. Это потрясающе. Как вы считаете? Да вы словно чёрта увидели. Что с вами, Бертран?

— Не ожидал вас тут увидеть. Вы сами на себя не похожи.

— Спасибо, я стараюсь. Весь мир театр, помните? Вот я и примеряю на себя новые амплуа. Это придает бодрости, знаете ли. Давайте прогуляемся, поговорим как два купца. Я вот хочу себе пистолет присмотреть, может что посоветуете. Вы ведь теперь почти местный.

— А вы поправились и слегка пополнели, — сказал я, разглядывая его краем глаза. Он изменился до неузнаваемости, и это был не грим, а какая-то непонятная мне магия.

— Ах это. Нет, просто изменил походку. И еще эти рюши на плаще полнят. Это мне жена сказала, а я в вопросах моды ей всецело доверяю.

Он пошел по улице вдоль лавок с витринами. Я шёл рядом, молчал.

— Вы хорошо держитесь, — продолжил он, не глядя на меня. — Я наблюдал за вами последние дни. Роль играете практически безупречно. Даже я бы поверил, что вы просто торговец, который хочет разбогатеть. А вы ведь и правда хотите разбогатеть, да? Это вас и спасает. Искренность намерений — лучшая маскировка.

— Спасибо, что оценили красоту игры, — сказал я.

— Да не за что. Это не комплимент, просто наблюдение. Комплименты давайте оставим для дам.

Он остановился у следующей витрины, сделал вид, что разглядывает пистолетную гарнитуру. Я встал рядом.

— Ваш друг Дюваль, — сказал он негромко. — Очаровательный тип. Я навёл справки. Он работает на Лондон уже лет восемь. Умный, опытный, талантливый, но он чудак. Ему бы философию где-нибудь в университете преподавать.

Я молчал.

— Он понял, что с вами у него ничего не получится, — продолжал де Мескита, разглядывая гравировку на стволе. — Решил что вы чего-то боитесь. Это хорошо. Тогда он нашёл другой подход.

— Жак, — сказал я.

— Именно. Толстый старина Жак со своими ключами. Дюваль сейчас тратит на него время, деньги, силы. Это прекрасно.

Я повернулся к нему.

— И что мне делать?

Де Мескита чуть улыбнулся, всё ещё глядя на пистолет.

— А что бы вы хотели сделать? Выгнать Жака? Прибить Дюваля? Сжечь мосты? Это всё эмоции, Бертран. Эмоции это роскошь, которую мы себе позволить не можем. Особенно вы, в вашем положении.

— Я просто хочу знать.

— Знать что? Что делать? — он наконец посмотрел на меня, в его глазах плясали смешинки. — Ничего не делать. Это и есть ответ. Разве он не прекрасен в своей простоте?

Я смотрел на него.

— Послушайте, — сказал он, снова отворачиваясь к витрине. — Дюваль сейчас занимается Жаком. Это хорошо. Пока он охотится за Жаком, он не ищет другие ходы. Он счастлив, у него есть свой человек, он отчитывается перед начальством, получает деньги. Все довольны.

— А Жак?

— А что Жак? — де Мескита пожал плечами. — Жак взрослый человек. Он сам выбрал свою дорогу. Может, ему просто так нравится. Может, ему нужны деньги. Может, он хочет почувствовать себя важным. А может, он завидует вам. Это всё не важно. Suum cuique. Каждому своё, Бертран.

Я молчал.

— Подумайте сами, — он чуть наклонил голову, разглядывая содержимое витрины. — Если вы его выгоните, Дюваль найдёт кого-то другого. Кого-то, о ком вы не будете знать. Кого-то, кто будет работать тихо и чисто. А так — вы знаете. Вы видите Жака каждый день. Дюваль думает, что у него есть глаза и уши в вашей конторе. А на самом деле эти глаза и уши есть у вас.

Он усмехнулся.

— Шпион, про которого вы знаете, что он шпион, это почти друг, Бертран. Почти друг. Он предсказуем. Он удобен. Если его убрать, пришлют другого. Неизвестного. И всё придётся начинать сначала. А это утомительно. Это же касается Дюваля. Давайте оставим их в покое и будем считать, что два чудака нашли друг друга.

Я переваривал.

— Значит, я должен просто смотреть?

— В общем, да, — кивнул он. — Иногда подбрасывать Жаку мелочи. Что-то неважное, решайте сами, вы умный. Что-то такое, чем Дюваль мог бы кормить своё начальство. Поймите, он простой обычный человек, который делает свою работу. Работа у него необычная, вот и всё.

Я кивнул.

— Я знал, что вы меня поймёте, — сказал де Мескита.

Он отступил от витрины, поправил плащ.

— Ну, мне пора, а то спутники заскучают. Удачи, Бертран.

Он повернулся и пошёл в сторону площади. Через минуту он присоединился к другим испанцам, и они заговорили, оживлённо жестикулируя, обсуждая качество здешнего металла.

Я пошёл к Матье. За спиной гомонил Льеж, пахло углём и железом, где-то кричали дети. А я думал о том, что Жак теперь не друг, не враг, а так. Просто фигура на доске, на которой играют другие. И мне оставалось только смотреть и ждать. И иногда подбрасывать ему какие-нибудь мелочи. Дело есть дело.

Глава 15

Солнце висело низко, почти над самыми верхушками деревьев, и всё вокруг — снег, голые ветки, далёкие холмы на горизонте — было залито прозрачной синевой. Было холодно, но тихо. Ни ветерка. Только снег поскрипывал под ногами, да где-то в отдалении тявкали собаки. Февраль в Арденнах — это свет. Странный, зимний, совсем не похожий на голландский. Такой, которого я не ожидал увидеть в этих горах.

Мы шли цепочкой. Впереди — егерь с арбалетом, местный мужик с лицом, продублённым ветром и морозом. За ним — де Мескита в добротном тёмно-зелёном плаще, на котором снег лежал как белая пудра. Я шёл следом. Сзади плёлся слуга с пустой сумкой для дичи. Пустой она, судя по всему, сегодня и останется.

— Вы когда-нибудь охотились, Бертран? — спросил де Мескита через плечо.

— Нет, как-то не доводилось.

— И я нет, — признался он. — Терпеть не могу убивать животных. Они глупые, беззащитные, и в них нет ни капли злости. Совсем не то что люди.

— Зачем же вы тогда меня позвали?

Он остановился, подождал, пока я поравняюсь с ним, и пошёл рядом.

— У меня к вам серьезный разговор.

Я посмотрел на него. В этом свете, на фоне снега, он казался не испанским купцом, а кем-то другим.

— А вас не волнует, — произнес я, — что со стороны всё это выглядит очень странно? Испанец и голландец отправились на охоту. Звучит как начало анекдота.

Де Мескита рассмеялся, изо рта у него вылетело облачко пара.

— Что подумают люди? Вы про это?

— Да. И мне кажется, это не смешно.

— Я вас понимаю, — де Мескита кинул на меня взгляд. — Не переживайте. Люди подумают, что испанский шпион пытается охмурить голландца. Только и всего. Начнут вас уважать. Мы, испанцы, кого попало не вербуем. Значит, вы человек стоящий. Вот что подумают люди.

Было непонятно, шутит он, или говорит серьезно.

— А если они узнают что вы не испанский шпион?

— Откуда? Вы хоть представляете себе, какой бардак творится в этой Испании? Знаете сколько идет депеша из Мадрида в Брюссель? Генерал-губернатор с королем годами не видятся. Говорю вам, опасаться совершенно нечего.

Мы прошли ещё немного. Егерь впереди остановился, прислушался, махнул нам — мол, тихо. Где-то в кустах возился кролик. Де Мескита сделал вид, что его это страшно интересует, но я видел, что думает он о чём-то другом.

— Бертран, — сказал он, когда мы снова двинулись. — У меня к вам дело. Личное.

— Слушаю вас.

Он помолчал, словно подбирая слова. Впервые за всё время я видел его слегка неуверенным. Или это тоже была игра?

— Вы знаете, что сейчас происходит с ценами на медь?

— Знаю, — ответил я. — Рынок лихорадит. Цены меняются каждый божий день. Местные литейщики просто с ума сходят. В Амстердаме центнер стоит то сорок пять, то под шестьдесят. Оружейники в Льеже закупают мелкими партиями, потому что боятся, что завтра шведы опять обрушат рынок.

— Именно, — де Мескита кивнул. — А теперь представьте, что кто-то предложит оружейникам стабильные оптовые поставки по сорок, или сорок пять гульденов за центнер. Круглый год. Без скачков. Без сюрпризов.

Я посмотрел на него.

— Вы?

— Не я, — он улыбнулся. — Вы. Я ведь не имею права заниматься коммерцией.

Мы вышли на опушку. Внизу расстилалась долина, серое с белым, с редкими деревьями и замерзшим ручьём. Егерь и слуга остались шагах в двадцати, занятые следами кролика.

— Представьте себе. Шведская медь, — продолжил де Мескита. — Из Фалуна, прямо с рудника. Никаких посредников. Лучшая медь в Европе. Мои родственники имеют к ней некоторое отношение. Не прямое, разумеется, но достаточное, чтобы организовать поставки. Медь идёт в Амстердам, оттуда — в Льеж. А вы становитесь моим торговым представителем здесь.

— Вашим?

— Моим личным, — он подчеркнул это слово. — Не Республики. Не государства. Моим. Хочу скопить немного средств перед выходом в отставку.

Я смотрел на долину. Снег лежал ровно, ни одного следа.

— И на какие объемы вы рассчитываете?

— Сто, двести тонн в год. В Льеже потребляют четыреста-пятьсот. Если мы возьмём половину — это победа.

— И что вы мне предложите?

Мескита выдержал паузу.

— Немного. Но, согласитесь, особых хлопот у вас не предвидится. Вашими будут пятнадцать процентов от прибыли. Это около тысячи двухсот гульденов в год. Если всё пойдет хорошо, и мы возьмем половину, то около двух с половиной. Не так уж плохо.

— И что я должен делать? — спросил я. — Кроме того, что брать заказы и проводить поставки?

— Ровно это вы и будете делать. Брать заказы, проводить поставки. Оформлять бумаги на контрагентов в Амстердаме. Следить, чтобы медь доходила вовремя. Чтобы оружейники были довольны. Чтобы они делали из неё пушки для шведов. Много пушек.

— Которые будут стрелять в испанцев.

— Да, которые будут стрелять в испанцев, — согласился он. — И в этом есть определенная справедливость. Я буду помогать убивать людей, которые жгли моих предков на кострах. А вы просто ещё немного разбогатеете. Честная сделка, не находите?

Я молчал. Он смотрел на меня. В его глазах была спокойная уверенность человека, который знает, что его предложение слишком хорошо, чтобы от него отказываться.

Егерь впереди снова поднял руку. Кролик всё-таки выскочил, метнулся серым пятном между кустов. Де Мескита даже не посмотрел в ту сторону.

— Ну так что? — спросил он.

— Я согласен, — ответил я.

Де Мескита улыбнулся.

— Я знал, что вы разумный человек.

Он протянул руку. Я пожал. Обычное рукопожатие деловых партнёров.

— Детали обсудим в другой раз, — сказал он. — А сейчас давайте делать вид, что мы действительно охотимся.

Мы пошли дальше. Впереди, над долиной, собирались тучи. К вечеру должен был пойти снег. Кролика мы так и не убили. Егерь нашёл следы, погнал собак, но зверёк ушёл. Де Мескита даже не расстроился.

— К лучшему, — сказал он. — Не люблю кровь.

Мы вернулись к лошадям. Слуга помог нам сесть в сёдла. Небо уже совсем посерело, и первые снежинки, редкие и крупные, начали падать на землю. Де Мескита поднял воротник плаща.

— До встречи, Бертран, — сказал он. — И спасибо за компанию.

Он хлестнул лошадь и поехал вниз, к дороге на Льеж. Я смотрел ему вслед, пока фигура в зелёном плаще не растаяла в снегопаде. Потом тронул поводья и поехал за ним. Снег пошёл ещё гуще. Такие снегопады бывают только перед самым концом зимы, когда весна уже близко, но словно не решается прийти.

Я ехал и думал о том, что теперь у меня есть новое дело, которое делает меня богаче на тысячу двести гульденов в год. Которые я зарабатываю в Амстердаме за три дня. И де Мескита это знает. Но это новое дело делает меня не просто почтальоном, или финансовым спекулянтом, а уважаемым человеком. «Бертран де Монферра, оптовые поставки меди». Двести тонн в год. Звучит неплохо. И что за это, скорее всего, тоже придётся платить. Когда-нибудь. Чем-то. Де Мескита не делает ничего просто так.

Я пригнулся к гриве лошади и поехал быстрее. Хотелось побыстрее попасть домой. В тепло. К свечам и бумагам. К обычным делам, которые теперь стали чуточку сложнее и на несколько процентов выгоднее.

Наступил конец февраля — всё ещё зима, только грязная. Снег тает, но не уходит, превращается в серую кашу, которую кони месят на улицах, а пешеходы обходят, матерясь сквозь зубы. Небо висит низкое, тяжёлое, и дым из труб не поднимается вверх, а стелется по крышам, затекает в окна, лезет в лёгкие.

Я сидел на втором этаже, за своим столом у окна, и считал прибыль от почты. Цифры выходили хорошие. За февраль мы заработали почти тысячу гульденов чистыми. У нас было тридцать семь постоянных клиентов, ещё полсотни пользовались нашей почтой от случая к случаю. Жак вёл учёт, записывал каждое письмо, каждую монету, я перепроверял его записи. Не потому что не доверял, просто у меня такая привычка.

Внизу грохотала кузница, но я уже не замечал этого звука. Тело само отсчитывало ритм. Удар, пауза, удар, удар, пауза, удар. Это стало таким же естественным, как биение сердца. Я отложил счёты и прислушался. Снизу доносился голос Жака. Он с кем-то разговаривал, бодро, весело, со своими обычными дурацкими шутками. Клиент, наверное. Я вернулся к цифрам. Когда через полчаса я спустился в контору, Жак сидел за своим столом и перебирал письма.

Иногда мне казалось, что он просто сошёл с ума. Теперь у него было три шляпы — чёрная, тёмно-синяя и зелёная.

— Ты чего, шляпную лавку открыл? — спросил я его как-то.

Жак поднял голову и расплылся в улыбке.

— Балую себя, Бертран. Ты не понимаешь. В Париже сейчас такие носят.

— Мы не в Париже.

— Вот именно, — он махнул рукой. — Я задаю здесь моду. Скоро все кузнецы в Льеже будут ходить в таких.

Я посмотрел на него. Он сидел в своём обычном камзоле, с ключами на поясе, с лысиной, которая блестела в свете свечи, и рядом с ним на подоконнике, как три придворных кавалера, стояли эти дурацкие шляпы.

— Ты их по очереди носишь? — спросил я.

— По настроению, — важно ответил он. — Чёрная для особых случаев. Синяя для обычных. А зелёная, — он мечтательно посмотрел на зелёную шляпу. — Зелёная для вдохновения.

Я покачал головой и сел за свой стол. Жак вернулся к письмам, но я чувствовал на себе его взгляд. Он поглядывал на меня поверх бумаг, делая вид, что занят.

— Бертран, — спросил он наконец. — А что это за люди к тебе вчера приходили? Такие солидные, с бумагами.

— Купцы, — ответил я, не поднимая головы. — Из Амстердама.

— По какому делу?

Я поднял глаза. Жак смотрел с невинным любопытством, но в уголках его глаз пряталось что-то другое.

— По торговому, — сказал я. — Мне тут предложили поучаствовать в одном деле. Буду регистрировать представительство.

— Представительство? — он подался вперёд. — Какое?

— Торговое. Я теперь официальный представитель амстердамской компании, которая занимается поставкам меди.

Жак присвистнул.

— Меди? Вот это серьёзный уровень. Это тебе не письма носить.

— Это точно. Не так прибыльно, как почта, зато солидно.

Он помолчал, переваривая. Потом улыбнулся той своей клоунской улыбкой, за которой, как мне теперь казалось, скрывается что-то ещё.

— Неплохие у тебя связи в Амстердаме, — сказал он.

— Неплохие, — согласился я.

Он кивнул и уткнулся в свои бумаги. Разговор был окончен. Но я знал, что через час, или вечером, или завтра утром эта информация уйдёт по назначению. Жак передаст её Дювалю. А Дюваль запишет её, спрячет в свой тайник, я не знал, где именно он находится, но знал, что он есть, а потом отправит её в Лондон. Или куда он там отправляет. И они будут считать, что их человек в Льеже работает отлично.

Я вернулся к своим цифрам. Снаружи моросил дождь пополам со снегом, в кузнице лупили молотом, Жак шелестел бумагами и изредка поглядывал на свои шляпы. Обычный день. Обычная жизнь.

Через несколько дней я зарегистрировал торговое представительство. Бюрократия в Льеже была простой. Заплати пошлину, подпиши бумаги, и ты уже коммерсант. В свидетельстве значилось «Бертран де Монферра, представитель Амстердамской торговой компании по поставкам металлов». Это звучало солидно. Настолько солидно, что я начал завидовать сам себе.

Жак при виде свидетельства присвистнул ещё раз.

— Гляди-ка, — сказал он, вертя бумагу в руках. — А ты растешь, Бертран. Совсем недавно с тюльпанами возился, а теперь медь.

— Жизнь идёт, — ответил я.

— Идёт, — согласился он. — И знаешь, что я думаю?

— Что?

Он посмотрел на меня поверх бумаги. В его глазах была его обычная дурашливость, но сейчас под ней притаилось что-то другое. Что-то, чему я не смог найти названия.

— Я думаю, это только начало, — сказал он. — Ты далеко пойдёшь, Бертран. Я всегда это знал.

Я убрал свидетельство в ящик стола и запер его на ключ. Жак смотрел, как я это делаю. Я чувствовал его взгляд на своих руках.

— А ключи у тебя, я смотрю, теперь всегда при себе, — заметил он.

— Точно. У тебя научился. У солидного человека должно быть много ключей.

— Это правильно, — он кивнул. — Ключи — это, брат, святое.

Он потрогал связку на своём поясе, и ключи звякнули. Весело, как погремушки. Я улыбнулся. Он улыбнулся в ответ. И в этой улыбке было всё, и наша старая дружба, и его новая роль, и моё знание об этой роли, и то, что мы оба делаем вид, что ничего не изменилось.

Вечером я сидел у окна, смотрел на улицу. Дождь кончился, высыпали звёзды — редкие и зябкие, хотя февраль уже прошёл. Внизу грохотала кузница — последние звуки перед ночной тишиной. Где-то за углом, в таверне «Три молотка», сидел Дюваль и пил своё вино. Где-то на втором этаже, за стеной, Жак перебирал свои записи и, может быть, готовил очередной отчёт.

А я сидел и считал. Я прикидывал, сколько всего у меня появилось за прошедший год. Тюльпаны, которые приносят две с лишним тысячи в неделю. Почта, которая дает мне пятьсот в месяц в Голландии, и еще столько же в Льеже. Медное представительство, которое даст ещё тысячу-другую в год. А ещё Катарина, которая ждёт в Амстердаме. И Жак, который продался англичанам за шляпы. И де Мескита, у которого в столе лежит мой смертный приговор. И Дюваль, который думает, что держит всё под контролем.

Я усмехнулся. Звёзды за окном молчали. Кузница внизу затихла — последний удар, пауза, тишина. Я лёг на кровать, закрыл глаза и подумал, что Жак прав. Это только начало. Интересно только, чем всё это кончится.

Начало марта в Льеже было похоже на обещание весны, которое никто не собирается выполнять. Солнце светило, но не грело. Снег по утрам хрустел, как сухари, а к обеду превращался в слякоть, чтобы к вечеру снова замёрзнуть.

Это произошло недели через две после того, как я зарегистрировал торговое представительство. В конторе топили печь, уголь был сырой, и тепло держалось только у самой трубы. Я сидел за своим столом на втором этаже, закутавшись в плащ, и перебирал бумаги.

Внизу, как обычно, грохотала кузница. Жак, судя по голосу, развлекал очередного клиента. Я не вслушивался, свои шутки он повторял по десять раз на дню, и я знал их все наизусть. Потом голос стих. Я подумал, что клиент ушёл, и вернулся к цифрам. Но через минуту на лестнице раздались тяжёлые уверенные шаги. Не вальяжная походка Жака. В дверь коротко постучали и открыли, не дожидаясь моего приглашения.

Я поднял голову. В дверном проёме стояли двое. Оба были в добротных, но неброских плащах поверх камзолов. На них не было ни перстней, ни золотых цепей, но у меня сразу сложилось впечатление, что они сняли их по дороге ко мне. Потому что без них они выглядели как Джефф Линн без очков, если вы понимаете о чем я.

Старший был сухой, поджарый, с лицом, которое ничего не выражало. Только осознание собственной важности. Глаза у него были странные. Похожие не перезревшие виноградины, со слегка выпуклой оболочкой. Он смотрел прямо, но я чувствовал, что видит он не меня, а что-то за моей спиной. Словно оценивает не человека, а то, какое место в пространстве этот человек занимает, и насколько хорошо он в него вписывается.

Младший держался чуть позади. Молодой, гладкий, с таким же пустым лицом. Он кивал каждому слову старшего, как заводная кукла, и рассматривал меня так беззастенчиво, словно я был мебелью.

— Месье де Монферра? — спросил старший.

Голос у него был спокойный, ровный. Ни уважения, ни пренебрежения. Просто констатация факта.

— Да, к вашим услугам, господа, — сказал я. — Чем обязан?

Старший не ответил. Прошёл в комнату, огляделся. Посмотрел на окно, на стол, на кровать, на стопки бумаг. Всё спокойно, без лишних движений. Просто сканировал обстановку. Младший остался стоять у двери.

— Я ван Лоон, — сказал старший. — Мы с компаньоном купцы из Гааги.

Я ждал. Он не спешил.

— Обстановка у вас тут спартанская.

— Я, знаете ли, обычно никого у себя не принимаю. Если угодно, можем спуститься в контору, там будет удобнее.

— Слышали про вашу почту, — продолжил он, проигнорировав мои слова. — Нам нужна быстрая связь с Гаагой. Коммерческие письма. Срочные.

— Да, конечно, — сказал я. — Тарифы…

— Мы знаем тарифы. Нас интересуют не тарифы, — перебил он. — Нас интересуют гарантии. Ваши личные гарантии, что письма дойдут и ответы вернутся.

Я посмотрел на него. Он смотрел сквозь меня.

— Что значит «личные гарантии»?

— То и значит, — он чуть наклонил голову. — Если письмо пропадёт, мы предъявим претензии не вашим голубям. Мы придём к вам.

Я молчал. В комнате было тихо, только кузница внизу стучала свой ритм — удар, пауза, удар. Ван Лоон ждал.

— Мы платим за месяц вперед, — произнес он наконец. И назвал свою сумму. Я был готов к торгу, но чуть не моргнул от неожиданности. Сумма была такой же солидной, как и сам ван Лоон.

— Хорошо, — ответил я. — Я даю вам свои личные гарантии, что письма будут доставлены в срок и ответы вернутся. Моё купеческое слово.

Ван Лоон кивнул, достал кошель, отсчитал монеты и положил на стол. Потом вынул из-за пазухи три сложенных листка — дорогая бумага, красивый почерк — и положил их сверху.

— Там адреса в Гааге. Первое письмо отправьте сегодня. Остальные — по одному в день.

Я взял листы. Бумага была чуть шершавая, буквы ровные. Шифр, конечно же, обычное дело для купцов.

— Когда придут ответы, оставьте их у себя, — продолжил ван Лоон. — Мы их заберём. Если понадобится отправить ещё, обратимся лично к вам. Считаю, что мы с вами договорились.

Он снова кивнул, не мне, а пространству за моей спиной, и направился к двери. Младший посторонился, пропуская его, и вышел следом. Шаги затихли на лестнице. Потом хлопнула дверь внизу.

Я сидел и смотрел на монеты и на письма. Уплачено за месяц вперёд. Без торга.

— Ну и кто это был?

Я поднял голову. В дверях стоял Жак с ключами на поясе и обиженным лицом.

— Купцы из Гааги, — ответил я.

— Вижу, что не из Льежа, — он вошёл в комнату, остановился у стола. — Чего они хотели?

— Почту. Связь с Гаагой.

— И всё?

— И всё.

Он помолчал, разглядывая монеты. Я видел, что ему не терпится спросить что-то ещё, но он не знает, как подступиться.

— А чего это они сразу наверх пошли? — спросил он наконец. — Я внизу сидел, хотел поговорить, а они даже не взглянули. Спросили «где хозяин», и всё.

— Твои шляпы, — сказал я. — Может, они решили, что ты местный клоун.

Он обиженно дёрнул плечом.

— Шляпы тут ни при чём. Просто люди невоспитанные.

— Невоспитанные, — согласился я. Потом добавил:

— Это мои дела с медью, не обращай внимания.

Он постоял ещё минуту, глядя на монеты. Потом вздохнул и пошёл к двери.

— Ладно, пойду вниз. Если что зови.

Я кивнул. Он вышел. Я слышал, как он спускается по лестнице, как весело звенят его ключи. Потом хлопнула дверь в контору.

Я откинулся на спинку стула и посмотрел в окно. Небо было серое, но кое где уже пробивался мартовский солнечный свет. Внутри у меня вдруг что-то ёкнуло. Не страх. Не тревога. Что-то другое. Лёгкое, приятное, как первый глоток вина после долгого дня.

Пошла какая-то движуха. Последние месяцы я сидел в этой конторе, считал деньги, следил за Жаком, делал вид, что ничего не замечаю. Играл в чужие скучные игры, ждал, когда что-то произойдёт. И вот — что-то новое.

Я не знал, кто такие эти ван Лоон и его молчаливый спутник. Не знал, что в их письмах. Не знал, зачем им на самом деле моя личная гарантия. Но я почувствовал — это новый уровень. Это не Дюваль с его кружевами и философией. Не Жак с его шляпами. Это люди, которые носят перстни, и снимают их, когда идут в гости.

Я улыбнулся сам себе. Потом сложил листки в стопку и спрятал в свою кожаную сумку с документами, которая всегда со мной. Личные гарантии. Завтра отправлю первое письмо. А сегодня — буду ждать.

Внизу грохотала кузница. Жак, наверное, сидел за своим столом, перебирал бумаги и злился на невоспитанных гостей. А я сидел наверху, смотрел на небо и чувствовал, как внутри разгорается тот самый огонёк. Огонёк, который возникает у игроков, когда на кон ставят по-крупному.

Глава 16

Солнце било в окно так, что пыль, словно поток песчинок, медленно и лениво кружилась в воздухе, и я смотрел на эти песчинки, пока читал письмо. Камзол прогрелся насквозь от солнечного тепла, это было почти забытое чувство после холодной зимы. Приятно вот так сидеть на подоконнике, подставив спину солнцу, и просто чувствовать тепло.

За окном шумели воробьи. Их было много, пара десятков. Они облепили карниз соседнего дома и дрались за что-то, возможно за корку хлеба, или за право сидеть на самом солнцепёке. Лужи на мостовой блестели. Вчера вода была похожа на грязь, на серую кашу, которую месили колёса и копыта, а сегодня она казалась чистой, и в ней отражалось небо с облаками. Облака бежали быстро, по-весеннему. Только что солнце заливало улицу, и вот уже тень скользит по крышам, по лужам, по спинам прохожих, а через минуту снова золото.

Капель долбила по карнизу в своём сбивчивом дурацком ритме, невпопад с ударами кузнечных молотов. Я читал письмо от Катарины. Оно было, как всегда коротким. «Скучаю. Здесь уже всё тает, пахнет весной. Когда ты вернёшься? К.» Я перечитал два раза. Потом сложил, сунул в карман.

Я бросил взгляд в окно и увидел их. Они шли в сторону нашей конторы. Те самые, что приходили ко мне неделю назад. Старший — сухой, поджарый, в тёмно-сером камзоле. Младший шёл чуть позади, отстав на полшага, ровно настолько, чтобы не производить впечатление слуги, сопровождающего своего господина.

Они обходили большую лужу у водостока. Старший шагнул вправо, поднял голову и посмотрел прямо на меня. Я не отшатнулся и встретил его взгляд. Он скупо улыбнулся, коротко кивнул, показав что заметил меня, и они скрылись под козырьком крыльца.

Я слез с подоконника. Сердце стукнуло один раз, как молот по заготовке, и снова пошло ровно. Я быстро оглядел комнату. Беспорядок был капитальный. Я как-то привык, что ко мне никто не заходит, кроме Жака, а Жаку было на всё наплевать. Постель не заправлена, одеяло сбилось комом, подушка забилась в угол. Я дёрнул одеяло, поправил подушку, пригладил рукой. Получилось криво, но чёрт с ним, сойдет. На столе валялись бумаги. Счета, письма, черновики, какие-то записи. Я сгрёб всё в кучу, сунул в ящик и задвинул его обратно. Ящик не закрылся до конца, бумаги мешали. Я дёрнул его на себя, задвинул, и добавил коленом, запихивая поглубже. Так. На стуле висел плащ. Куда его? Шкаф далеко, не успею. Повесил на гвоздь у двери. Старые башмаки, которые валялись на полу возле кровати, я просто зафутболил под неё поглубже, чтобы не торчали на виду. Вроде порядок.

На лестнице раздались их шаги. Тяжёлые. Спокойные. Уверенные. Потом стук в дверь, не громкий, но отчетливый. Пауза. Надо же, господа, похоже, научились вежливости.

Я подошёл к двери и открыл её. На пороге стоял ван Лоон. Те же чуть выпуклые мутноватые глаза с оболочкой, похожей на мыльные пузыри. Младший стоял чуть сзади. Он улыбался открыто и приветливо. На этот раз он был одет богаче, в тёмно-синий камзол с серебряной нитью по воротнику. Руки у него были длинные, с длинными узкими ладонями и тонкими пальцами. Руки человека, который пишет письма и пересчитывает деньги, но никогда в жизни не брался за молоток.

— Месье де Монферра, — ван Лоон кивнул. — Добрый день.

— Добрый день, господа. Рад вас видеть, проходите.

Они вошли в мою каморку. Ван Лоон снова, как в прошлый раз огляделся, но теперь коротко, мельком, словно проверяя, что здесь изменилось. Он подошел к единственному стулу, который стоял у стола, и уселся, закинув ногу на ногу.

— С вашего позволения, — обратился он ко мне.

— Да, разумеется, располагайтесь.

Младший остался у двери. Не прислонился к косяку, как в прошлый раз, а просто стоял, чуть расставив ноги, и улыбался.

— Присаживайтесь, — сказал я ему, кивнув на кровать.

— Спасибо, всё утро в седле. Я лучше постою, разомну ноги.

Голос у него был тонкий, с лёгкой смешинкой. И улыбался он искренне, не дежурно, а так, будто ему и правда приятно здесь стоять и разговаривать.

Я сел на подоконник. Солнце как раз вышло из-за облаков, снова залило комнату светом и ударило в спину теплом. В комнате стало тихо. Кузница внизу стучала своё — удар, пауза, удар. Воробьи за окном шумели и дрались на карнизе. Но внутри, между нами, повисла та особая тишина, которую никто не хочет нарушать первым.

— Мы к вам по делу, — сказал ван Лоон.

Он достал из-за пазухи сложенные листки. Несколько штук. Бумага дорогая, края ровные, сгиб аккуратный. Положил на край стола.

— Письма. Там адреса, как обычно.

Я кивнул, но подходить не стал. Пусть полежат.

Он помолчал, глядя в окно. Солнце слепило, он щурился, не спешил отворачиваться. Смотрел на воробьёв, на облака, на крыши напротив. Потом перевёл взгляд на меня.

— С корреспонденцией у нас всё хорошо, — сказал он. — Мы довольны.

— Рад слышать.

— Надёжность нынче это редкость, — он чуть качнул головой. — А у вас всё работает как часы.

Я промолчал. Он повернулся ко мне всем корпусом. Посмотрел на меня в упор.

— Как у вас вообще дела, Бертран? Мы слышали, вы теперь занимаетесь медью.

— Да, — я кивнул. — Открыл торговое представительство. Медь для здешних оружейников нужна как воздух. Потребности огромные.

— Это хорошо, — ван Лоон одобрительно кивнул. — Рынок меди сейчас лихорадит. Хорошая возможность как следует встать на ноги, если подойти с умом.

— Я стараюсь.

Младший вежливо кашлянул, словно спрашивая разрешения вступить в разговор. Я взглянул на него. Он стоял всё там же, у двери, но чуть подался вперёд.

— Простите, — сказал он, — Я не представился в прошлый раз. Николас Хазебрук. Рад познакомиться.

Он сделал лёгкий полупоклон.

— Бертран де Монферра, — ответил я. — Взаимно.

— А кто у вас поставщики? — спросил он, с тем же открытым любопытством. — Если не секрет, конечно.

Он смотрел прямо, с улыбкой. Солнце как раз скользнуло по его лицу, и я увидел, что глаза у него действительно улыбаются. Хорошая погода способствует смягчению нравов, или как-то так.

— Прямые поставки из Швеции, с Фалунского рудника, — ответил я. — Детали называть не буду, сами понимаете.

— Понимаем, — он усмехнулся. — Купеческая тайна. А как вы относитесь к японской меди?

Вопрос на общую эрудицию? Они проверяют мою разносторонность? Нет. Они проверяют моё соответствие образу. Бертран де Монферра, смышленый молодой коммерсант, придумал схемы с тюльпанами, почтой и всё такое. Теперь вот занялся медью. Конечно, не сам, кто-то за ним стоит. Про японскую медь он не должен знать почти ничего, ведь он не работает в Ост-Индийской компании. Так что сделает Бертран? Он скажет, что не в курсе. Что сделает человек, находящийся под чьим-то контролем, задача которого — понравиться и произвести хорошее впечатление? Побежит к куратору, они наведут справки, и потом он начнет рассказывать то, чего не должен знать. Это если куратор идиот и простофиля. И, кстати, куда он пропал? Такой момент в моей биографии, а от него ни слуху, ни духу. Выходит, де Мескита тоже ждёт, тоже смотрит как я пройду их проверки, оценивает насколько я смышлен. А мне-то на хрена всё это надо? А мне это надо потому что я молодой коммерсант, и передо мной хотят распахнуть какие-то двери.

— Никогда не слышал. Я работал как-то раньше с японскими красителями, индиго. Качество высочайшее. А про медь, извините не слышал.

— Ну что же вы. Японская медь по качеству, пожалуй, будет получше шведской, и запасы там огромные. А кроме того, сейчас для Голландии есть уникальная возможность. Японцы выгнали всех, кроме нас. Так что подумайте. Было бы всё-таки интересно услышать ваше мнение. Чрезвычайно перспективное направление.

— Хорошо, местер Хазебрук, — ответил я. — Попробую что-нибудь разузнать у местных оружейников, но, думаю, никто здесь ничего про японскую медь не знает.

Ван Лоон чуть повернул голову в его сторону. Короткое движение. Хазебрук улыбнулся чуть шире, будто извиняясь, и замолчал.

В комнате на секунду стало тихо. Солнце снова спряталось за облако, тень скользнула по полу, по стенам, по лицам. Стало прохладнее. Воробьи за окном вдруг взлетели все разом и унеслись куда-то в сторону собора. На карнизе осталось пустое место и несколько пёрышек, которые тут же подхватил ветер.

— Мы вот о чём, Бертран, — сказал ван Лоон. — Завтра вечером у нас будет небольшой ужин. Собираются люди из Гааги, из Амстердама. Обсудим цены, поставки, новые рынки. Хорошая возможность узнать то, чего в биржевых листках не пишут.

Он сделал паузу. Солнце снова вышло, резко, будто включили свет. Комната залилась золотом, пыль закружилась в лучах.

— Вы человек практичный и полезный, — продолжил он. — Оружейников знаете, сами при деле. Почему бы вам к нам не присоединиться? Посидим, поговорим, обменяемся новостями.

Он смотрел на меня, щурясь от солнца. Хазебрук переступил с ноги на ногу, но молчал, только улыбался.

Внутри у меня шевельнулся тот самый огонёк азарта. Я посмотрел на ван Лоона. Потом на Хазебрука. Потом перевел взгляд снова на ван Лоона.

— Завтра? — спросил я. — С удовольствием, польщён вашим предложением. Во сколько и где?

— Завтра. Вечером, в семь. Улица Ор-Шато. Знаете?

Ещё бы я не знал. Самые богатые дома в Льеже.

— Знаю.

— Тогда ждём.

Он встал. Мы пожали на прощание руки. Ван Лоон поправил камзол, одёрнул рукава. Хазебрук открыл дверь, пропуская его. У порога ван Лоон обернулся.

— И вот ещё что, Бертран. Если у вас есть знакомые оружейники, которым нужны стабильные заказы по хорошей цене, дайте знать.

— Хорошо, буду иметь в виду.

Он кивнул и вышел. Хазебрук задержался на секунду.

— До завтра, местер де Монферра. Рад был познакомиться поближе.

— Взаимно.

Я подошёл к окну. Они вышли на улицу, пересекли мостовую, обошли лужу и не спеша пошли в сторону собора. Ван Лоон что-то говорил, Хазебрук слушал, кивал, улыбался. Потом они перешли дорогу и скрылись за поворотом.

Солнце снова спряталось. Комната стала чёрно-белой, с чёткой границей света и тени на полу. Воробьи вернулись на карниз и вновь подняли шум. Капель долбила — кап, кап-кап, кап.

Я усмехнулся. Подошёл к шкафу, открыл дверцу. Перебрал камзолы. Синий бархат — слишком нарядно. Чёрный — словно на похоронах. Серый шерстяной — в самый раз. Я достал его, повесил на спинку стула. Потом нашёл сапоги, которые давно не носил, хорошие, мягкие, с пряжками. Поставил рядом со стулом. Я сел на подоконник и посмотрел на камзол на стуле, на сапоги рядом. Усмехнулся снова.

Завтра в семь. Улица Ор-Шато. Интересно, кто ещё там будет? И что подадут на ужин?

На следующий день вечером я надел серый шерстяной камзол и сапоги с пряжками. Проверил, ровно ли сидит воротник, пригладил волосы рукой, смотрясь на отражение в тазе с водой. Выходя, я оглянулся на комнату. У меня так и чесались руки оставить волосинку на двери, или выкинуть нечто подобное, но я сдержался.

Улица Ор-Шато оказалась недалеко, минут десять неспешным шагом. Я шёл и смотрел по сторонам. Вечер, ещё не весна, но уже и не зима. Снег почти сошёл, только в тени, у стен, лежали грязные остатки, похожие на старую вату. Воздух был сырой, но мягкий, и пахло дымом, мокрым камнем и ещё чем-то весенним.

Дом я нашёл сразу. Он стоял чуть в глубине, за чугунной оградой. Он был большой, старый, сложенный из тёмно-серого камня, который за два века потемнел ещё больше, почти до черноты. Окна на первом этаже светились тёплым жёлтым светом, за ними двигались тени. Я толкнул калитку, прошёл по мощёному двору и поднялся на крыльцо.

Дверь открылась раньше, чем я успел постучать. На пороге стоял дворецкий в тёмном безупречно выглаженном камзоле. Его лицо ничего не выражало, только глаза скользнули по мне, оценили, запомнили. Он проводил меня внутрь, взял мой плащ, повесил на крючок, коротко кивнул и жестом указал в сторону гостиной. Ни слова, ни лишнего движения. Всё это он проделал чётко, словно был часовым механизмом.

В прихожей было светло от многочисленных свечей в канделябрах, доносились запахи вина и жареного мяса. Видно было, что здесь не считают свечи и не экономят на угощении. Внутри стояла особая тишина, не столько от отсутствия звуков с улицы, сколько от ощущения надёжности.

В гостиной был накрыт длинный дубовый стол с белой скатертью, которая свисала почти до пола. На столе горели свечи в высоких подсвечниках, свет струился по стенам, выхватывал из темноты куски резной мебели, тёмные картины в тяжёлых рамах, блеск стекла в шкафах. За столом сидели четверо. Ван Лоон во главе, в кресле с высокой спинкой. Остальные трое — вдоль стола.

У стен, в полутьме, замерли двое лакеев. Молодые, гладко выбритые, в одинаковых серых ливреях. Они стояли неподвижно, глядя куда-то в пространство перед собой, и я поймал себя на мысли, что если бы не свечи, их можно было бы принять за изваяния. Они не смотрели на гостей, но я почему-то был уверен, что видят они всё. И слышат тоже.

Ван Лоон поднялся мне навстречу. Он кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на одобрение.

— Месье де Монферра, прошу, садитесь. Рад, что вы нашли время.

Он обвёл рукой присутствующих:

— Позвольте представить. Местер Мейер, местер Кокк, местер Гроций. Наши коллеги из Амстердама, тоже приехали по делам к здешним оружейникам. Деловые люди и надёжные партнёры.

Я поклонился, они ответили, кто кивком, кто лёгким наклоном головы. Мейер был плотный, с красным лицом и маленькими, глубоко посаженными глазами, которые смотрели цепко и оценивающе. Кокк — длинный, с узкими губами и руками, которые он сложил в замок перед собой в замок и неторопливо шевелил пальцами. Гроций — самый молодой из этих троих, с открытым лицом и быстрым взглядом, который скользнул по мне и сразу ушёл в сторону.

Меня усадили между Гроцием и пустующим стулом, видимо, это было место Хазебрука. Я сел, и в ту же секунду один из лакеев — тот, что стоял у серванта — бесшумно оказался у меня за спиной. Я даже не услышал шагов, только почувствовал лёгкое движение воздуха. Он наполнил мой бокал вином, поставил кувшин на стол и так же бесшумно отступил на своё место. Ни слова, ни взгляда.

— Попробуйте вино, местер де Монферра, — раздался голос Хазебрука, который вошёл в комнату как раз в этот момент. — Бургундское, дядя специально для такого случая приберёг.

Он улыбнулся, усаживаясь рядом, и я заметил, как лакей у стены чуть заметно кивнул ему — знак, что всё в порядке, гость принят, вино налито.

Я отпил. Вино было лёгкое, водянистое, с лёгкой кислинкой в послевкусии. Хорошее вино. За столом уже шёл разговор о ценах на медь, на чугун, на пушки и мушкеты, о том, что оружейники работают в несколько смен, потому что заказов много, а металла не хватает. Мейер говорил густым, чуть сиплым голосом, Кокк вставлял короткие замечания, Гроций больше слушал, но иногда задавал вопросы, которые показывали, что он в теме.

Ван Лоон сидел во главе стола, слушал, изредка кивал. Хазебрук тоже молчал, время от времени подавал знак лакеям, и они бесшумно меняли блюда, подливали вино, убирали использованные тарелки. Работали они слаженно, как одно целое. Один уносил, другой появлялся с новым блюдом ровно в тот момент, когда предыдущее следовало заменить.

Я смотрел на эту механику краем глаза и думал, сколько же это стоит — содержать такую вышколенную обслугу, да ещё в чужом городе, в доме, который сняли на время. Ван Лоон явно не бедствует.

Разговор постепенно перетёк на общие темы. Кто что слышал про Испанские Нидерланды, про новые пошлины, про то, что в Гааге опять что-то затевают. Говорили осторожно, полунамёками.

— А вы, местер де Монферра, — обратился ко мне Мейер, — Как вы смотрите на перспективы? Говорят, вы недавно в Льеже, а уже успели и почту наладить, и медью заняться.

— Я смотрю с оптимизмом, — ответил я. — Спрос на оружие растёт. Значит, будет расти и спрос на медь. Оружейники здесь лучшие в Европе, да и наверное во всём мире. Почему бы на этом не заработать?

— Это верно, — кивнул Мейер.

Гроций вдруг подал голос:

— А вы слышали про японскую медь? Говорят, качество отличное, запасы огромные. И у нас практически монополия.

Я посмотрел на него. Он смотрел открыто, с интересом, но его в глазах пряталась та же искорка, что и у Хазебрука днём.

— Да вот прямо вчера, слышал от местера Хазебрука, — сказал я. — Честно говоря, никогда не имел с ней дела. Дорого, наверное, везти?

— Всё зависит от объемов, — заметил Гроций. — Если объёмы хорошие, то можно будет и рискнуть. Но это перспективы.

Ван Лоон кашлянул, привлекая внимание.

— Господа, давайте не будем забивать голову гостю торговыми тонкостями. Месье де Монферра, лучше попробуйте вот это, — он указал на рыбу на моей тарелке. — Местный лосось из Мааса. Говорят, в этих местах это лучшая рыба.

Я попробовал. Рыба действительно таяла во рту.

За окном давно стемнело. Свечи оплыли, и лакеи, словно по команде, заменили их на новые. Где-то через час, когда вино развязало языки, а еда осела приятной тяжестью, начали расходиться. Мы пожимали руки, благодарили хозяина, договаривались встретиться ещё.

Я вышел на улицу. Ночь была прохладная, но в меру. Небо чистое, звёзды крупные, яркие. Где-то вдалеке лаяла собака, и этот звук разносился по пустынной улице далеко-далеко.

В конторе горел свет. Жак сидел за столом, перед ним стояла кружка с пивом и лежала раскрытая книга. Увидев меня, он поднял голову.

— Начал гулять по ночам? — спросил он с кривой улыбкой.

— Дела, — ответил я.

Он хмыкнул, но спрашивать не стал.

Я поднялся к себе, разделся, лёг. Долго смотрел в потолок, по которому скользили тени от веток и думал о том, что сегодняшний разговор был словно тот лосось — приятный, хорошо приготовленный и маслянисто-скользкий. Только что был, и уже растаял, а послевкусие осталось.

Глава 17

После того первого ужина на улице Ор-Шато всё пошло своим чередом. Раз в неделю, иногда чуть чаще, я получал приглашение через записку, которую приносил молчаливый слуга в серой ливрее. Я одевался в парадный камзол, надевал сапоги с пряжками и шёл к старому дому.

Снег сошёл совсем, лужи высохли. Воробьи орали по-прежнему, теперь к ним добавились скворцы и ещё какие-то птицы, названий которых я не знал. Кузницы работали без остановки, и дым над крышами стоял такой густой, что иногда казалось, что это не город, а одна большая печь.

На ужинах всё повторялось с завидным постоянством, с небольшими вариациями. Те же лица, тот же порядок, те же лакеи, двигающиеся как тени. Ван Лоон за столом, Хазебрук рядом, Мейер, Кокк, Гроций — они появлялись не всегда все сразу, иногда кто-то отсутствовал, иногда, наоборот, приезжали новые люди.

Первым появился фламандец. Это было в конце марта, когда вечера стали заметно длиннее. Я пришёл чуть раньше обычного, и Хазебрук встретил меня с ещё более широкой улыбкой, чем всегда.

— Местер де Монферра, у нас сегодня гость. Прошу любить и жаловать — месье Ванье из Лилля. Торгует сукном, но интересуется всем подряд.

Ванье оказался невысоким, плотным, с быстрыми глазами и руками, которые всё время что-то перебирали — то салфетку, то хлебную крошку, то край камзола. Говорил он много, громко, по фламандски, на каком-то своем диалекте, так что я едва понимал половину. Но говорил он в основном о пустяках — о дорогах, о погоде, о том, что в Лилле сейчас такие цены на шерсть, что хоть вешайся. За ужином он сидел рядом с Мейером и всё пытался заговорить с ним о чём-то своём, но Мейер только кивал и улыбался.

Я смотрел на этого Ванье и думал, что он здесь, возможно, так же, как и я — пробный шар, проверка. Интересно, знает ли он об этом.

Потом были испанцы. Эти появились в середине апреля. Их было двое. Пожилой, с седой бородой и тяжёлым взглядом, и молодой, похожий на него, вероятно сын или племянник. Их представили как господ Мендеса и Торреса, купцов из Антверпена. Испанские имена, но говорили они по фламандски чисто, без акцента, и я сразу понял, что это не из тех испанцев, которые из Испании, а из тех, что живут во Фландрии лет сто и торгуют со всеми подряд.

Мендес, тот что старше, почти ничего не ел, только пил вино и смотрел. Смотрел на меня, на Мейера, на Кокка, на Гроция. Смотрел так, будто видел не людей, а балансовые книги. Торрес, молодой, пытался поддерживать беседу, но всё время оглядывался на старшего и ловил его взгляд.

Иногда на ужинах появлялись местные купцы, оружейники, владельцы литейных мастерских. С ними было проще — они говорили о деле прямо, без обиняков, и я быстро находил с ними общий язык. Со многими из них я сумел договориться о поставках меди. Я подумал, что де Мескита будет доволен.

Де Мескита так и не появлялся. Я иногда ловил себя на мысли, что ищу его взглядом на улице, в тавернах, среди прохожих. Но его не было. Словно он растворился в воздухе. Я вспоминал его слова, его улыбку, его «suum cuique», и понимал, что он где-то рядом. Просто пока не хочет показываться.

К концу апреля я знал уже почти всех постоянных гостей в доме на Ор-Шато. Знал, кто с кем говорит, кто на кого как смотрит. Знал, что Мейер терпеть не может Кокка, но они компаньоны. Знал, что Гроций, самый умный из троих, но слишком молод, чтобы его слушали. Знал, что Хазебрук не только племянник, но и правая рука ван Лоона, и если надо что-то передать, лучше говорить с ним.

Однажды, в конце апреля, я сидел на своём обычном месте, между Гроцием и Хазебруком, и слушал разговор о новых пошлинах на ввоз оружия во Францию. Ван Лоон, как всегда, сидел во главе стола и молчал. Лакеи бесшумно меняли блюда. За окном смеркалось. И тут я поймал взгляд. Короткий, быстрый, но отчётливый. Мейер смотрел на меня, и в его глазах было что-то новое. Не оценка, не любопытство, а что-то похожее на констатацию факта.

Теперь про меня в Льеже уже знали не только как о почтальоне. Не то чтобы я стал важной персоной, но теперь, когда я заходил в таверну «Три молотка», трактирщик сам нёс мне кружку, не дожидаясь заказа. Когда я проходил по улице, оружейники у входа в мастерские кивали мне — кто коротко, кто приветливо. Так, как кивают тому, с кем можно иметь дело.

Медный бизнес шёл в гору. Это была не монополия, конечно, до монополии мне было как до Амстердама пешком, но уже через месяц после первых поставок у меня было несколько постоянных заказчиков среди местных оружейников. Ещё человек десять заказывали от случая к случаю, когда их обычные поставщики не справлялись. Когда вокруг всё ходуном ходит, человек, который предлагает твёрдую цену на полгода вперёд, становится почти родным.

В нашей почтовой конторе теперь пахло не только углём и железом, но ещё и кожей. Я купил новое кресло, удобное, с высокой спинкой. Жак сначала косился, потом привык. Он сидел за своим столом, перебирал письма, звякал ключами и время от времени поглядывал на меня. В его взгляде появилось что-то новое. Какое-то опасливое любопытство. Как у собаки, которая видит, что хозяин принёс большую кость, и не знает, достанется ли ей хоть кусочек.

Иногда я ловил себя на мысли, что стал слишком циничным. Раньше бы меня такое положение дел — практически друг оказался шпионом — свело бы с ума. Теперь я только усмехался про себя. Льеж научил меня смотреть на вещи проще. Люди есть люди. Каждый ищет своё. Жак ищет денег и, может быть, чувства важности. Дюваль ищет информацию. Ван Лоон и его компания ищут влияния. Де Мескита строит свою комбинацию, и она разрастается, как грибница после дождя. А я…

Наверное, я ищу то же, что и все — чтобы меня просто оставили в покое и дали жить своей жизнью. Только вот в нашем мире, если ты чего-то стоишь, тебя никогда не оставят в покое. Придут с улыбкой, предложат выпить, поговорить, поужинать. А потом ты уже часть чьей-то игры, и выхода нет.

В мае случилось важное событие. Меня пригласили в гильдию оружейников. Не в члены, конечно, туда чужих не брали. На ежегодный ужин, который устраивали для крупных поставщиков и почётных гостей. Приглашение принёс лично старшина гильдии, старый оружейник по имени Ламбер Дефоссе, чья мастерская делала стволы для лучших мушкетов в Европе.

— Месье де Монферра, — сказал он, входя в контору и оглядываясь с любопытством. — Слышал про вас. Говорят, у вас отличная медь, прямо с рудника. Стабильные поставки. Мы таких людей ценим.

— Это честь для меня, месье Дефоссе, — ответил я. — Чем обязан?

— В нашей гильдии ежегодный ужин. В эту пятницу. Соберутся свои, поставщики, пара человек из магистрата. Посидим, поговорим, может, и о деле потолкуем. Приходите, будет интересно.

Я сказал, что обязательно приду. Он кивнул, ещё раз оглядел контору, задержал взгляд на Жаке, который делал вид, что очень занят письмами, и вышел.

Жак проводил его взглядом и присвистнул.

— Гильдия? Это, брат, серьёзно. Теперь ты не просто купец, ты почти свой.

— Да, похоже на то, — согласился я.

Ужин в гильдии оказался совсем не похож на вечера в доме на Ор-Шато. Там было тихо, чинно, лакеи двигались как тени, разговоры текли плавно, как вино. Здесь же было шумно, тесно, пахло потом, пивом и жареным мясом. Длинные столы, грубые скамьи, глиняные кружки, которые стучали о дерево так, что звон стоял по всему залу.

Зато люди здесь были настоящие. Оружейники, литейщики, кузнецы. Они говорили о деле прямо, без обходных маневров, и когда я рассказывал о своих поставках, меня слушали внимательно, кивали, задавали вопросы.

К концу вечера я договорился ещё о нескольких контрактах. И познакомился с человеком из магистрата. Мы разговорились, выпили, и он сказал:

— Вы, месье де Монферра, не пропадёте. У вас голова на плечах есть. И, говорят, за вами люди стоят. С такими людьми надо дружить.

Я улыбнулся, но ничего не ответил.

Возвращался домой поздно. Я шёл по пустынным улицам, и думал о том, что сказал тот человек. «За вами люди стоят». Он не знал, кто именно. Может, думал про ван Лоона. Может, про сефардов из Амстердама. Может, про кого-то ещё. Но главное — он знал, что я не сам по себе. И это было важнее любых денег.

Тот день выдался самым обычным. Солнце, пыль, воробьи на карнизе, грохот кузницы внизу. Я сидел за столом в своей комнате, перебирал бумаги. Дело с медью шло хорошо. Внизу хлопнула дверь. Я не придал значения — клиенты заходили постоянно. Потом раздался стук в дверь.

— Да, входите, — крикнул я.

Дверь распахнулась. В дверях стоял незнакомец. Средних лет, коренастый, с обветренным лицом, в запылённом плаще. В руках он держал кожаную сумку, которую сжимал так, будто боялся потерять.

— Местер де Монферра? — спросил он. Голос у него был низкий, с хрипотцой.

— Да, это я. Чем обязан?

Он расстегнул сумку, достал сложенный лист с печатью и протянул мне.

— Ян Питерсзон, — представился он. — Доверенное лицо местера Гийсберта де Витта из Неймегена. Вот, извольте.

Я взял лист. Бумага была плотная, официальная, с большой сургучной печатью внизу. Я развернул, пробежал глазами. Канцелярский язык, длинные фразы, ссылки на параграфы. Но суть я уловил сразу. Инсинуация. Официальное извещение от суда Неймегена. Я вызывался свидетелем по делу «ван Тилбург против де Витта».

Я поднял глаза на Питерсзона.

— Это что ещё за… — начал я, но он перебил.

— Здесь ещё письмо, — он кивнул на свою сумку. — От мадам Арманьяк. Она просила передать лично в руки.

Он достал второй лист, сложенный иначе, без печати, и протянул мне. Я взял, развернул, и узнал её почерк — аккуратный, почти каллиграфический.

«Бертран, — писала она. — Прости, что приходится тебя дёргать, но дело серьёзное. Некий ван Тилбург, врач, судится с неким де Виттом. Утверждает, что контракты подделаны и что де Витт обманул его. Де Витт клянётся, что все бумаги настоящие и что он купил их у нас. Суду нужен свидетель, который подтвердит, что контракты были оформлены по всем правилам. Придётся ехать в Неймеген и дать показания под присягой. Если ты не явишься, могут арестовать твои счета в Виссельбанке. Лучше не рисковать. Приезжай, как сможешь. Я буду в Неймегене, остановлюсь у старых знакомых. Всё объясню на месте. С. Арманьяк».

Я перечитал письмо дважды. Посмотрел на Питерсзона. Он стоял, ждал, с каким-то выражением отстраненной обреченности на лице.

— Вы давно в пути? — спросил я.

— Третий день, — ответил он. — Дороги весной, сами знаете. Местер де Витт велел передать, что оплатит все издержки и обеспечит ночлег в Неймегене. Ему очень нужен этот свидетель.

— Я понял, — сказал я. — Присядьте, местер Питерсзон. Отдохните с дороги. Мне нужно подумать.

Он кивнул, сел на стул у стола, положил сумку на колени. Я подошёл к окну, посмотрел на улицу. Внизу, как ни в чём не бывало, шла жизнь. Шли люди, ехала телега, кузница стучала своё. Тюльпаны. Чёрт бы их побрал. Я думал, что оставил это всё в Амстердаме, в другой жизни.

Выходила какая-то чушь. Нашей фирменной фишкой были нотариальные печати на контрактах. Неужели этого недостаточно для суда? И почему сама мадам Арманьяк не смогла решить вопрос без моего участия? Неужели дело настолько важное?

Я обернулся к Питерсзону.

— Что конкретно от меня требуется?

Он пожал плечами.

— Подтвердить, что контракты были оформлены в вашей конторе. Что контракты де Витта настоящие. Судья задаст вопросы, вы ответите. Обычное дело.

— Обычное, — усмехнулся я. — Если бы.

Я посмотрел в окно. Воробьи дрались на карнизе, солнце светило, облака бежали по небу. Всё как всегда. Только теперь мне надо было ехать в Неймеген, давать показания, объяснять, кто что где там подписывал.

— Сколько у меня времени?

— Местер де Витт просил как можно скорее. Заседание назначено на конец мая. Если успеете к двадцатому числу, будет хорошо.

Сегодня было пятнадцатое мая. Пять дней.

— Хорошо, я поеду, — сказал я.

Питерсзон кивнул, встал, поклонился.

— Благодарю, местер де Монферра. Местер де Витт будет очень рад. Я остановился в «Трёх молотках», если будут вопросы, вы меня найдёте.

Он вышел. Я слышал, как он спускается по лестнице, как хлопает дверь внизу, как Жак что-то говорит ему вслед.

Я остался стоять у окна. Тюльпаны. Чёрт бы их побрал.

— Эй, Бертран!

Голос Жака снизу. Я подошёл к двери, выглянул на лестницу.

— Чего?

— Это кто был? Сразу видать, что издалека. Я таких рож здесь ещё не видал.

— Из Неймегена, — ответил я. — По делам.

— А-а, — протянул он. — Ну, дела делами, а обед скоро. Спускайся, я там пива взял.

— Иду.

Я спустился в контору. Жак сидел за своим столом, перед ним стояли тарелка с хлебом и сыром и две кружки. Он пододвинул одну ко мне.

— На, пей. А то засиделся там наверху, как сыч.

Я сел, взял кружку, отпил. Пиво было тёплое, чуть горьковатое. Жак смотрел на меня, ждал.

— Что-то случилось? — спросил он наконец.

— Нет, — ответил я. — Всё нормально. Просто в суд вызывают. Свидетелем.

Жак поднял брови, хмыкнул, но допытываться не стал. Только поглядывал на меня поверх кружки, и в этом взгляде было всё то же любопытство, опаска, вопрос, который он не решался задать.

Я доел сыр, допил пиво, встал.

— Мне надо будет съездить ненадолго, — сказал я. — Недели на две. Ты тут справишься с почтой?

— Справлюсь, конечно.

Я поднялся к себе, сел на кровать, достал письмо мадам Арманьяк, перечитал ещё раз. Потом сложил, спрятал в сумку, туда же, где лежали документы. Неймеген. Суд. Присяга. Тюльпаны.

В Неймеген я выехал на рассвете. Караван собирался у восточных ворот — десяток крытых повозок со всякой всячиной, полтора десятка вооружённых охранников, несколько купцов и их приказчиков. Я пристроился в повозке с тюками тканей, рядом с толстым торговцем сукном из Арнема, который почти всю дорогу проспал. Мы ехали на восток, потом на север, к Неймегену, через Клеве и Юлих. Путь был неблизкий, пять дней.

В первый день я думал об этом судебном деле. Не о о самом суде. А о том, что Арманьяк могла бы решить этот вопрос без меня. А раз не решила, то за всем этим стоит кто-то другой. Де Мескита, кто же ещё. Ему нужно было вытащить меня из Льежа, и он придумал способ. Если кому-то придёт в голову проверять, куда и зачем я ездил, этот кто-то наткнется на целый ворох судебных бумаг, из которых будет ясно что Бертран де Монферра такого то числа действительно был в Неймегене и участвовал в судебном заседании в качестве свидетеля. Официальная инсинуация, судебные документы — всё будет выглядеть чисто. Я усмехнулся. Де Мескита любит театр. Значит, сейчас где-то в Неймегене готовится сцена. Вопрос только, какой он теперь заготовил для меня текст.

Дорога шла через равнину, по сторонам тянулись поля, редкие деревни. Я поначалу разглядывал попутчиков. Их было примерно дюжина. Купцы, приказчики, какие-то люди, едущие по своим делам. Я перебирал их в уме и прикидывал, кто из них может быть глазами де Мескиты. Вон тот тип в сером плаще, слишком уж часто он оглядывается. Или старушка в очках, которая едет в повозке, груженой сыром. А может, это вообще люди ван Лоона. Или чьи-то ещё. Или это просто попутчики.

Я поймал себя на мысли, что это начинает меня развлекать. Словно игра, правила которой ты понимаешь, но не знаешь, кто твой партнёр. Напротив меня ехал пьяный монах в драной рясе, он всю дорогу пил из фляги и бормотал себе под нос псалмы. Я сначала думал что это испанский шпион-иезуит. Потом — что он слишком яркий персонаж, для того, чтобы это было правдой. Потом я начал думать, что может, наоборот, такого дурака, никто и не заподозрит. Потом я плюнул и перестал гадать.

В Клеве мы заночевали в постоялом дворе. Я сидел в углу, пил кислое пиво, смотрел на людей. Монах уснул прямо за столом, уронив голову рядом с миской. Старуха пыталась торговать сыром и спорила с трактирщиком о цене. Серый плащ сидел у окна, читал книгу. Обычные люди. Или нет. Мне то какое до этого дело? Я допил пиво и пошёл спать.

На четвёртый день я снова вернулся к де Меските. Что ему нужно? Зачем вытаскивать меня из Льежа? Может, он хочет проверить, как я вёл себя с ван Лооном. Может — дать новые инструкции. Может, просто перестраховаться, убрать меня из города, пока там что-то готовится. Я не знал. И это было хуже всего.

Сначала, когда всё это только начиналось, я злился на де Мескиту. Точнее, практически ненавидел его за то, что он использует меня в тёмную и не говорит о своих планах. Потом я понял. Де Мескита готовил эту свою операцию, как хороший стрелок готовит выстрел. А я был для него всего-лишь пулей, и на спусковой крючок он нажмет тогда, когда это потребуется ему, а не пуле. А пуле лучше не знать лишних деталей, так лучше для всех.

Неймеген встретил меня стенами и башнями, караван остановился у южных ворот, нас пропустили после недолгой проверки. Я отыскал постоялый двор, который указал Питерсзон, бросил дорожную сумку в комнате и вышел на улицу. Солнце клонилось к закату, народ спешил по домам. Я прошёлся по набережной, посмотрел на Ваал, на мост, на баржи. И подумал — где же ты, де Мескита?

Судебное заседание длилось часа три. Судья, старик с красным лицом и белыми бровями, читал бумаги медленно, с натугой, будто каждая строка стоила ему усилий. Секретарь шуршал страницами, стороны переглядывались, зевали. Я сидел на скамье для свидетелей, ждал своей очереди и смотрел в окно.

Окно выходило во двор. Там росло дерево, старая липа, покрытая зелеными листочками. Ветви слегка покачивались на ветру. Обычный день. И я вдруг поймал себя на том, что не могу вспомнить, какое сегодня число. Я перебирал в голове — из Льежа я выехал в пятницу. Мы ехали пять дней. Значит, приехал в среду. Вчера был четверг. Сегодня, выходит, пятница. А какое число? Я не знал. Я точно знал даты всех контрактов за последние полгода, помнил, когда и кому отправил каждое письмо. А сегодняшнее число выпало из головы. Я сидел и тупо смотрел на липу, пытаясь восстановить календарь в уме.

В голове было пусто. Это испугало меня сильнее, чем всё, что случилось за последние месяцы. Сильнее, чем Хагенхорн. Сильнее, чем приговор де Мескиты. Раньше я мог назвать дату любого события, любого разговора, любой сделки. Это был не повод для гордости, это была моя работа. А теперь я сидел и смотрел на ветви, а внутри шевелилось что-то нехорошее, липкое, как тот туман над каналом, в котором нельзя различить ни берега, ни собственных ног.

— Местер де Монферра? — секретарь смотрел на меня с вежливым недоумением. — Ваша очередь.

Я встал, подошёл к столу, произнес слова присяги. Отвечал на вопросы ровно и коротко. Да, эти контракты оформлялись в моей конторе. Да, печати настоящие. Да, я узнаю подпись нотариуса. Судья кивал, стороны слушали, секретарь записывал. Через полчаса меня отпустили. Всё было кончено.

Я вышел на крыльцо, щурясь от солнца. Двор был пуст. Только старый клерк курил трубку у стены и смотрел на меня без всякого интереса.

Де Мескита так и не появился. Я ждал его всё утро. Смотрел на входящих, на скамьи для публики, на адвокатов. Его не было. Всё это время я был уверен, что он где-то рядом, что вызов в суд это его рук дело, что он вытащил меня из Льежа, чтобы поговорить. А теперь суд кончился, а его нет. И я не знал, что это значит.

Я стоял на крыльце и смотрел на пустой двор.

— Бертран.

Я обернулся. В дверях стояла мадам Арманьяк. Она была в тёмно-сером платье, без кружев, без украшений, просто и строго, как всегда. Но что-то в ней было не так. Я не сразу понял, что именно. Она смотрела на меня не своим обычным холодным, оценивающим взглядом деловой женщины, которая всё давно просчитала. Она смотрела с интересом. С таким интересом, с каким может смотреть кошка, которая увидела мышь размером с собаку.

— Мадам Арманьяк, — сказал я, и мой голос прозвучал глуше, чем мне хотелось бы.

— Пойдём, — сказала она. — Пройдёмся.

Она не ждала ответа. Развернулась и пошла к воротам, и я послушно двинулся следом. Мы вышли на улицу, потом свернули к набережной. Солнце уже клонилось к закату, и Ваал блестел так, что глазам было больно. На реке стояли баржи, гружёные чем-то тяжёлым — низко, почти по самые борта в воде. С берега тянуло рыбой, тиной и ещё чем-то, чем всегда пахнет от больших рек.

— Ты хорошо выглядишь, — сказала она, когда мы остановились у парапета. — Льеж, видно, идёт тебе на пользу.

— А вы выглядите… — я запнулся. — Вы выглядите так, будто знаете что-то, чего не знаю я.

Она усмехнулась, но не ответила. Оперлась локтями о каменную кладку, посмотрела на воду.

— Ты искал его сегодня? — спросила она не глядя.

— Откуда вы…

— Я знаю не всё, Бертран, — она повернула голову, посмотрела на меня в упор. — Но про де Мескиту знаю. Знаю, что ты думаешь, будто он тебя использует.

— А разве нет? — спросил я.

Она помолчала. Потом достала из кармана трубку, короткую, чёрную, с потёртым мундштуком, неторопливо набила её табаком, зажгла от огнива. Я смотрел на неё и не верил своим глазам. В Амстердаме она курила только в своей комнате, за закрытыми дверями, и если кто-то из клиентов или приказчиков заставал её с трубкой, она убирала её быстро, почти виновато, словно её поймали на чём-то неприличном.

— Я тоже думала, что меня используют, — сказала она, выпуская дым в сторону реки. — Давно думала. Лет двадцать назад, наверное. А потом перестала.

— И что изменилось?

— Я, — она усмехнулась. — Понимаешь, есть люди, которые плетут нити. А есть те, кто в этих нитях путается. Я долго путалась. А потом решила, что если уж ты всё равно в паутине, то лучше быть пауком. Он хотя бы знает, где находится и что ему делать.

Я смотрел на неё, пытаясь понять, к чему она ведёт, но она молча смотрела но воду.

— Это вы вызвали меня сюда? — спросил я прямо.

Она вынула трубку изо рта, повертела в пальцах.

— Я не вызывала тебя. Это де Мескита устроил этот суд. Ты же сам это понял, верно?

Я кивнул.

— Но он не пришёл, — она посмотрела на меня, и в её глазах снова появился тот самый кошачий интерес. — И это тебя тревожит. Даже больше, чем если бы он пришёл.

— Я не люблю, когда мной играют, — сказал я.

— О, — она усмехнулась. — А ты думаешь, я люблю? Думаешь, мне нравится, когда меня дёргают как марионетку?

Она замолчала, отвернулась к реке. Баржа на середине Ваала подняла рваный серый парус, заплатанный кое-где светлой мешковиной.

— Мескита ждет тебя на постоялом дворе в Клеве, на обратной дороге, — произнесла она, выпустив облачко дыма.

— Так вы с ним заодно?

— Нет. Мои люди его выследили. Для моей безопасности, раз уж он надумал вытащить меня сюда.

— И зачем вы ему здесь понадобились?

— Не знаю. Может быть, для того, чтобы всё выглядело убедительно. А может, он что-то задумал. Поживем — увидим. Он слишком умен, этот де Мескита. Или слишком безумен. И его люди сейчас наблюдают за нами. Надеюсь, ты не станешь крутить головой по сторонам, как идиот.

Она молча смотрела на воду и курила свою трубку. Затем взглянула на меня.

— Мы должны с тобой поругаться.

— Что?

— Я очень недовольна тобой. Ты бросил наши дела на самотек, и, видишь к чему всё это привело? Только по судам таскаться мне не хватало. Я тебе больше не доверяю. Ты нас разоришь. После того, как мы с тобой поругаемся, у меня будет повод приехать к тебе в Льеж, проверить, до чего ты довел нашу почту. Ты понял?

— Да, — я вздохнул поглубже. − Мадам Арманьяк, я хочу вам кое-что рассказать.

Она подняла бровь. Трубка замерла в её пальцах. Она молчала, смотрела на меня. Я вдруг почувствовал, что не могу смотреть ей в глаза, и уставился на баржу, которая всё так же стояла на середине реки, почти не двигаясь.

— Я влез во что-то, — сказал я. — Во что-то очень крупное. И очень опасное.

— Я знаю, — ответила она спокойно.

— Возможно, вы знаете не всё, — я повернулся к ней. — Вы знаете про де Мескиту. Знаете, что он меня использует. Но вы не знаете, зачем.

Она вынула трубку изо рта, положила руку на парапет. Смотрела внимательно, не перебивала.

— У меня нет прямых фактов, — продолжил я. — Только куски. Обрывки разговоров. Взгляды. Люди, которые смотрят друг на друга так, будто знают что-то, чего не знают остальные. Ван Лоон, Хазебрук, Мейер, Кокк, Гроций, какие-то испанцы. И де Мескита, который выстроил всё так, что я оказался именно там. Понимаете?

Я перевёл дыхание. Она ждала.

— Я не знаю точно, — сказал я. — Но похоже, что кто-то готовит секретные переговоры. С испанцами. О мире. За спиной статхаудера. Вы понимаете, чем всё это закончится?

— Миром, — сказала она тихо. — Это плохо?

— Вы сами знаете, что никакого мира не будет. Будет война с нынешними союзниками — с Францией, со Швецией. Они этого мира нам не простят. Ещё будет внутренний раскол. И те куски, которые урвут переговорщики, застрянут у них в глотке. Да чёрт бы с ними. Вы представляете, что начнется в Республике?

Я замолчал. А она смотрела на меня долго, очень долго.

— Всё так. Но доказательств у тебя нет. И переговоры ещё даже не начинались. Так ведь?

— Да, — больше мне нечего было ей ответить.

Она помолчала, выбила трубку о камень, новую забивать не стала и спрятала в карман.

— Ты хочешь сохранить свою голову, — сказала она. Это был не вопрос, а констатация.

— Нет, — я посмотрел на неё. — Не только. Я хочу получить своё место под солнцем. Если у меня будут доказательства, мне нужна охранная грамота от статхаудера. И мне нужны предварительные гарантии, что я её получу.

Она усмехнулась. Коротко, одними губами. Потом снова замолчала. Смотрела на воду, на баржи, на закат, куда угодно, только не на меня. Я ждал.

— Я знаю человека, который даст тебе такие гарантии, — сказала она наконец. — Когда будешь готов, дай мне знать. Напиши письмо. Я приеду в Льеж и привезу этого человека.

— Хорошо.

Она отвернулась. Я стоял рядом, смотрел на реку, и в голове было пусто. Не страшно, не тревожно — пусто. Как после прыжка с моста перед ударом о воду.

— Мадам Арманьяк, — произнес я.

— Что?

— А если я ошибаюсь? Если там ничего нет? Если я всё это придумал?

Она помолчала, хмыкнула.

— Тогда ты вернёшься в Льеж. Будешь торговать медью. Ужинать у ван Лоона. Жить прежней жизнью. А то, о чём мы сейчас говорили, останется между нами.

Я кивнул, и почувствовал холод — ветер с реки бил прямо в спину.

Потом она вздохнула, поправила воротник, и её голос вдруг стал другим — громким, резким, с визгливой ноткой, которую я никогда у неё прежде не слышал.

— Месье де Монферра, вы ведёте себя как последний подонок! Я доверила вам дело, а вы…

Я не сразу понял. Она продолжала, голос становился всё громче, я пытался подыгрывать, бормотал что-то про обстоятельства, но она не давала мне вставить ни слова. Она отчитывала меня, словно мальчишку. Упоминала расторгнутые контракты, потерянное доверие, то, что из-за меня ей теперь приходится таскаться по судам. Потом развернулась и пошла прочь, оставив меня стоять у парапета с открытым ртом.

Я смотрел ей вслед. Тёмно-серое платье мелькало между прохожих, у моста она свернула и скрылась за углом.

Глава 18

На обратной дороге караван, в котором я ехал, остановился в Клеве на том же самом постоялом дворе. Потому что в Клеве был всего один приличный постоялый двор. Та же вывеска с потрескавшимся орлом, тот же запах пива и мокрой шерсти. Трактирщик взглянул на меня мельком, как смотрят на сотого за день путника.

— Комната есть? — спросил я.

— Да, найдется. Только вас ожидают наверху, — он мотнул головой в сторону лестницы. — Вторая дверь справа.

Я поднялся по скрипучей лестнице. В коридоре горела одна свеча, масла в плошке было мало, и она чадила. Дверь во вторую комнату справа была слегка прикрыта. Я толкнул её.

В комнате горел камин и по стенам плясали длинные, неверные тени. Де Мескита сидел в кресле у огня, откинув голову на высокую спинку, его глаза были закрыты. Камзол расстёгнут, воротник рубашки сбит набок. Рядом на столике стояла пивная кружка и в медном подсвечнике горела свеча.

Я закрыл за собой дверь. В комнате было тепло, но я почувствовал озноб, словно ночной холод пробрался под камзол.

— Де Мескита, — сказал я.

Он не сразу открыл глаза. Помолчал, потом медленно повернул голову, провёл ладонью по лицу, словно стирая усталость.

— Садитесь, Бертран, — сказал он. Голос у него был чуть хриплый. — Не стойте как изваяние.

Я молча сел на стул напротив и посмотрел на него. Сейчас его было не узнать, и это была не игра. Обычно он был собран, подтянут, каждое движение выверено, каждая улыбка рассчитана. Сейчас он сидел в расстёгнутом камзоле, с нечёсаными волосами, и под глазами у него залегла глубокая тень. Он выглядел старым. Не просто уставшим — старым. Я не видел его таким никогда, и это было страшнее, чем если бы он встретил меня с пистолетом в руке.

— Вы хотели меня видеть, — сказал я.

— Хотел, — он взял кружку со столика, отпил глоток, поморщился. — Пиво здесь отвратительное. Впрочем, как и везде в Клеве.

Он поставил кружку, посмотрел на огонь, потом на меня.

— Как прошёл суд?

— Быстро, — ответил я. — Судья читал бумаги, я отвечал на вопросы. Всё заняло три часа.

— Три часа, — де Мескита усмехнулся, но усмешка вышла кривая, усталая. — Вы счастливчик. Я знавал процессы, которые тянулись годами.

Я промолчал. Мыши под полом завозились громче, будто начали спорить о чём-то. Де Мескита нагнулся, подобрал с пола полено и подбросил его в камин. Огонь притих на мгновение и вспыхнул чуть ярче.

— А мадам Арманьяк? — спросил он небрежно, не глядя на меня.

— Приехала, — сказал я осторожно. — Мы с ней немного повздорили. Точнее, она меня отчитала. Небольшие деловые разногласия.

— У вас ведь равные доли в двух совместных предприятиях. Это до сих пор так? Я не совсем понимаю ваши нынешние отношения.

Я помедлил с ответом. В комнате стало тихо, только дождь за окном шуршал по ставням.

— Мы партнёры, — сказал я. — По крайней мере, формально.

— Формально, — повторил он, и на этот раз в его голосе зазвучала прежняя ирония. — Вы, Бертран, выходит, большой любитель формальностей. А жизнь, она ведь формальностей не терпит.

— Жизнь это то, что мы о ней знаем, — ответил я. — Чем больше знаешь, тем меньше остаётся места для случайностей.

Де Мескита посмотрел на меня долгим взглядом. Потом улыбнулся своей прежней улыбкой и я на мгновение увидел прежнего де Мескиту. Остроумного, опасного, человека, который всегда на шаг впереди. Но улыбка быстро погасла, уступив место усталости.

— Вы стали говорить как философ. Общение с Дювалем до добра не доведет, помяните мое слово, — сказал он, — А знание это тяжёлый груз. Вы уверены, что готовы его нести?

— Так я уже несу, — ответил я. — По вашей милости.

Он кивнул, словно ожидал такого ответа. Откинулся в кресле, снова прикрыл глаза. Я сидел, смотрел на камин.

— Как там ваш знакомый, ван Лоон? — спросил де Мескита, не открывая глаз. — Всё так же принимает гостей?

— По-прежнему. Раз в неделю, иногда чаще.

— Интересно. И о чём же говорят за столом у ван Лоона?

— О разном. О пошлинах, о ценах на медь, о дорогах, — сказал я медленно, — Иногда я слышу разговоры, которые кажутся мне странными.

— Странными?

— Слишком осторожными. Слишком много намёков. Но дело не в разговорах. Дело в том, как всё выстраивается.

Де Мескита открыл глаза. Посмотрел на меня в упор, и в его взгляде не было иронии, только холодная, тяжёлая серьёзность.

— И вы, конечно, хотите знать, что это всё значит? — спросил он.

— Я хочу понимать, в чём я участвую, и что мне делать дальше, — ответил я.

Он долго молчал. Дождь за окном перестал. В комнате стало тихо, и в этой тишине я вдруг услышал шаги в коридоре. Неспешные, тяжёлые. Потом тихие приглушенные голоса, ничего не разобрать.

Дверь открылась без стука. Вошли двое. Обычные люди, в простых плащах, без оружия на виду. Они скользнули внутрь, один встал у стены, второй подошел к де Меските и что-то шепнул ему на ухо. Затем они так же тихо вышли и замерли за дверью в коридоре.

— Не обращайте внимания, — де Мескита махнул рукой в сторону двери. — Они здесь для того, чтобы мы с вами могли спокойно обсудить наше положение.

Он помолчал, прислушиваясь к звукам за дверью. Потом повернулся ко мне, и я увидел, что он собрался. Не то чтобы его лицо изменилось, оно оставалось таким же усталым, с глубокими тенями под глазами. Но куда-то ушла расслабленность, с которой он сидел в кресле, когда я вошёл.

— Вы слышали о сепаратном мире, Бертран? — спросил он.

— Читал, — ответил я. — В той фальшивкой шифровке, на которую вы поймали меня, как рыбу на крючок.

— В ней была правда. Почти правда, — он взял кочергу, поворошил угли. — Люди, которые собираются в доме ван Лоона, не обсуждают слухи. Они готовят дело. И переговоры состоятся.

Он замолчал, давая мне время переварить сказанное.

— С Испанией невозможно договориться, — продолжил де Мескита. — Я сейчас говорю это не как человек нации, а как гражданин Республики. Мы пытались. Перемирие продлилось двенадцать лет. Это было хорошее время, но потом они зализали раны и попёрли на нас снова. И так будет продолжаться вечно, пока мы их не победим.

— И вы хотите, чтобы я…

— Я хочу чтобы вы дослушали до конца, — перебил он. — И поняли, о чём идет речь. Сейчас всё по другому. Если мы предадим союзников, Голландия превратится в зону боевых действий. Так устроена география. Испанцы на западе, шведы на востоке, французы на юге. В Голландии им будет очень удобно, и церемониться они не будут. Вы слышали, во что превратился Антверпен? Когда-то это была торговая столица мира. Говорят, Амстердам ему и в подмётки не годился. А теперь это просто испанский военный гарнизон. Торговля и деньги ушли. Вместе с ними — все кто умеет торговать и зарабатывать. Вот так и Голландию просто задушат и разорвут на куски.

Де Мескита снова замолчал, давая мне время. Потом взял кружку, отпил глоток, поставил на место.

— Вы человек умный, Бертран, я в этом не сомневаюсь. Иначе не стал бы тратить на вас время, — сказал он, не глядя на меня. — Скажите, что будет с Виссельбанком, когда французы объявят блокаду портов? Когда корабли Ост-Индийской компании перестанут выходить в море? Когда каждый, у кого есть деньги, начнет их выводить, захочет забрать свои вклады, чтобы купить хлеб, пока он ещё есть?

Он повернулся ко мне, и в его глазах не было иронии, только спокойное, почти ленивое внимание.

— Банк рухнет. Не сразу, но быстро. Счета заморозят. Ваши деньги станут цифрами в книге, которую никто не станет больше читать. Та афера с контрактами, которая приносит вам баснословные барыши, превратится в бесконечные юридические споры. И вы будете стоять в очередях в судебные заседания вместе с другими господами, которые тоже когда-то считали себя умными и предусмотрительными. А потом вы расплатитесь своим имуществом и отправитесь в работный дом.

Я молчал. Он подождал, усмехнулся.

— Выша замечательная почта по три гульдена за письмо, — продолжал он, — Станет роскошью, которую смогут позволить себе единицы. Когда нечего есть, не до писем.

Он усмехнулся еще раз.

— А наш с вами замечательный медный бизнес придется свернуть, потому что Амстердам из тихой гавани превратится в болото. Медь найдет себе новые пути, а вот вы окажетесь не при делах.

Он помолчал, глядя на огонь.

— Придется вам возвращаться к мадам Арманьяк на побегушки, — сказал он негромко, — Она женщина умная и практичная. Такими как вы не разбрасываются. Снова займетесь мелкой контрабандой. Или возьмётесь за старое — будете убивать для неё людей. Как тех двух несчастных французских проходимцев. А?

Он смотрел мне прямо в глаза, и я понял что он знает про меня всё. Почти всё. Я почувствовал как у меня раздулись ноздри, а горло перехватил спазм.

— Так вы знаете. Это всё что — месть?

Мескита рассмеялся.

— Да успокойтесь вы, только возни мне тут сейчас не хватало. Успокойтесь, говорю вам. Это не месть. Это скорее заверение в моем к вам почтении. Исполнено было безупречно, комар носа не подточит. Поэтому я вас заметил. Ещё тогда. Сначала мы хотели вас по тихому убрать, ну вы понимаете. Посчитали что вы перешли грань. Но потом… Вы как тот нож, которым кто-то порезался. Нож из-за этого не выбрасывают, его точат и используют.

Я медленно выдохнул. Спазм в горле отпустил. Де Мескита смотрел на меня с лёгким любопытством, как смотрят на зверя, который только что бросился на клетку и теперь остывает.

— Пива хотите? — спросил он. — Трактирщик наливает какую-то гадость, но других вариантов в Клеве нет.

Я не ответил. Он встал, подошёл к двери, приоткрыл её, что-то сказал в коридор. Вернулся к столу, сел. Я молча смотрел на де Мескиту, он молча смотрел на огонь. Через минуту вошёл трактирщик с двумя кружками, поставил, вышел.

Де Мескита подвинул одну ко мне.

— Пейте. У вас вид, будто вы лом проглотили.

Чёртовы идиомы. Я взял кружку, отпил. Пиво было тёплым, горьким, ничуть не лучше, чем в прошлый раз. Теперь я знаю, что он знает про мертвых французов. Это не угроза, не козырь, скорее маркер доверия. Просто факт, который он дал мне, как эту кружку пива.

— Вот такие дела, — сказал он. — Вы уже всё решили. Просто ещё не сказали себе вслух.

Я допил пиво и поставил кружку.

— Хорошо. Что дальше?

Де Мескита откинулся в кресле, сложил руки на животе.

— А дальше, — сказал он, — Мы с вами поговорим о том, что вам делать, когда вы вернётесь в Льеж. И это будет очень длинный разговор.

И он не соврал. Мы проговорили почти до утра, пока камин не прогорел и в комнате не стало прохладно. Я плохо запомнил, с чего мы начали и когда именно разговор свернул туда, куда он хотел. Но главное я запомнил.

Он сказал:

— В первую очередь им будет нужна ваша почта для координации. Вас будут проверять. Вы поймете это, когда станет слишком тихо. Это значит, что за вами наблюдают. Постоянно. Ведите себя естественно. Забудьте про меня. В Льеже вы не шпион. Вы купец. Купцы думают о деньгах, о тарифах, о клиентах. Им плевать на политику. Человека проверяют по-разному. Самые частые проверки — эти. Первое — пустят слух. Слово, которое не должно уйти дальше ваших ушей. Если оно выплывет у нас, у французов, у испанцев или у кого еще — вы себя выдали. Второе — подсунут чужака. Придёт человек с деньгами, с письмами, с историей. Будет слишком любезен, слишком щедр. Это приманка — они ждут, что вы будете делать. Держите его на расстоянии. Не прячьте его письма и не спешите их отправлять. Отправляйте, но медленно. Пусть думают, что вы осторожны, а не предатель. Третье — разделят пути. Будут слать письма старым каналом и вашим одновременно. Сравнят, что придёт быстрее, чище, без пропаж. Если ваш канал вдруг станет идеальным — заподозрят, что вы уже чей-то. Если начнутся задержки и сбои — значит, кто-то держит вас за горло. Ещё есть долгая проверка — временем. Месяцы мелких дел, чтобы вы заскучали, расслабились, начали сами искать выгоду на стороне. Ещё — наблюдение. Глаза в подворотне, уши в таверне, пальцы в ваших счетах. Проверка на контрмеры — нарочно покажут вам хвост, чтобы увидеть, станете ли вы оглядываться, менять маршруты, к кому побежите за помощью. Проверка знания — спросят о чём-то, в чём вы не должны разбираться. Увидят, будете ли вы мямлить, или ответите гладко. Ну и последнее — допрос и пытки.

Он говорил это спокойно и отстранённо. А потом посмотрел на меня и сказал:

— Вы должны выучить это наизусть. К утру. Чтобы я мог спросить в любом порядке и не услышал запинки.

Я думал, он шутит. Но он не шутил. Я сидел напротив него, смотрел на догорающие угли и повторял. Сначала по порядку, потом он начинал кидать номера вразнобой. Первое. Пятое. Третье. Второе. Седьмое. Я путался, злился, начинал заново. Камин погас, но он не отставал. Иногда закрывал глаза и слушал, иногда перебивал на полуслове: «Не так. Вы ошиблись. Давайте заново, с пятого».

— Хватит, — сказал он наконец. — Теперь вы хоть к чему-то готовы.

Я вышел от него с тяжелой головой и с ощущением, что меня разобрали на части, а потом собрали заново, но кое-где перепутали детали. Позже, уже в Льеже, я понял, что это было единственным, чем он мог меня защитить. Но в ту ночь я просто сидел и думал — чёрт бы побрал этого человека со всеми его правилами.

Я вернулся в Льеж, и лето началось с такой внезапностью, будто кто-то открыл печь. Солнце пекло так, что воробьи теперь прятались в тени и экономили силы. По утрам я просыпался от света, который лез в окно уже в шестом часу, потом брился, надевал тонкую рубашку, в камзоле было не продохнуть, и спускался в контору.

Первое время ничего не менялось. Раз в неделю приходила записка, я надевал камзол и, чертыхаясь на духоту, шёл на улицу Ор-Шато. Там были те же лица, те же разговоры о ценах и пошлинах, тот же ван Лоон во главе стола. Я сидел, слушал, вставлял реплики. Всё как прежде.

Потом разговоры изменились. Не сразу, не резко, просто записки стали приходить реже. Я начал замечать, как изменилось отношение ко мне. Раньше на меня смотрели как на нового, интересного, требующего присмотра. Теперь — как на бедного родственника, которого скорее жалеют, чем любят, и терпят в собственном доме. Приветливое, ровное, совершенно безразличное внимание. Хазебрук, если встречал на улице, улыбался, махал рукой, мы раскланивались и каждый шёл своей дорогой. Мейер изредка посматривал на меня как на диковинного зверька. Гроций вообще, кажется, перестал замечать.

Это случилось не в один день. Однажды я поймал себя на том, что смотрю в окно слишком долго. Не на кого-то конкретного, просто смотрю. На улице было пусто. Старуха тащила корзину. Мальчишки спорили у колодца. Всё как всегда. Но я смотрел и ждал. Чего — сам не знал.

Ночью я лежал с открытыми глазами и прокручивал в голове каждую встречу за последние две недели. Хазебрук махнул рукой. Мейер кивнул. Гроций прошёл мимо. Всё правильно. Всё естественно. Так почему я думаю об этом в третьем часу ночи? Я сказал себе. Бертран, ты превращаешься в идиота. Люди просто перестали тебя звать. Это нормально. Ты не центр вселенной. У них свои дела.

На следующую ночь я снова не спал. Теперь я вспоминал не встречи, а свои собственные слова. Что я сказал Хазебруку на прошлой неделе, когда он спросил о ценах? Не слишком ли бодро ответил? Не слишком ли тихо? Может, надо было промолчать? Или, наоборот, сказать больше? Я перебирал варианты, менял интонации, искал ошибку. Ошибки не было. Я просто сходил с ума.

К середине июня я придумал себе систему. Я просыпался, брился, надевал чистую рубашку — если меня убьют сегодня, пусть убивают в чистом. Потом я шёл на рынок, покупал рыбу, торговался с торговкой. Я улыбался, шутил про жару, пил пиво в таверне. Я был весел, беззаботен и абсолютно естественен.

Но внутри у меня всё ходило ходуном. Каждый прохожий казался наблюдателем. Каждый взгляд — проверкой. Я шёл по улице и чувствовал спиной, что за мной следят. Оборачивался — никого. Только старуха у фонтана полоскала бельё. Только мальчишка нёс корзину с углём. Только толстая торговка вытирала лоб фартуком. Обычные люди. Обычный день. Я смеялся над собой. Бертран, ты параноик. Ты думаешь, что за тобой следит старуха с бельём? Она еле ноги таскает, а ты приписываешь ей шпионские таланты. Остановись.

Я останавливался. На день, на два. Потом снова ловил себя на том, что рассматриваю лица прохожих, запоминаю приметы, ищу повторяющихся. Я стал считать. Если я видел одного и того же человека дважды за день — в моей голове загоралась желтая лампочка. Трижды — красная и сигнал тревоги. Я запоминал куртки, шляпы, походки. Я составлял в голове картотеку лиц, а потом проверял себя. Этот толстый в зелёном, я видел его вчера у фонтана. Или нет? Может, у него просто такая же куртка? А этот, с родимым пятном, он что, идёт за мной?

К концу июня у меня в голове жило своей жизнью несколько десятков лиц, и каждое казалось подозрительным. Я сказал себе. Бертран, ты идиот. Ты сам себя загоняешь в петлю. Эти люди просто живут в том же городе, ходят по тем же улицам, покупают ту же рыбу. У них есть свои дела, и им плевать на тебя.

Я почти поверил в это. До следующего утра. Утром я вышел из дома и увидел старуху с бельём. Она стояла у фонтана, полоскала тряпки, смотрела в мою сторону. Я прошёл мимо, свернул за угол. Через минуту я повернул обратно. Она стояла на том же месте, полоскала бельё. Она просто полощет бельё, сказал я себе. У неё есть чёртово бельё, которое нужно полоскать. Это её работа. Она не следит за тобой.

По пути в контору я встретил Хазебрука. Он шёл с другой стороны улицы, увидел меня, махнул рукой, улыбнулся. Прошёл мимо, не останавливаясь. Он просто идёт по своим делам, подумал я. Ему некогда с тобой разговаривать. У него дела. Ван Лоон. Ужины. Проверки.

Я зашёл в контору, сел, уставился в счета. Цифры плыли перед глазами. Я видел не их, я видел улыбку Хазебрука. Слишком широкая? Слишком быстрая? Он всегда раньше так улыбался? Я не помнил. Я вообще перестал помнить, как выглядит нормальная улыбка.

Ночью я лежал, смотрел в потолок и думал — они проверяют меня тишиной. Просто оставили в покое и смотрят, что я буду делать. Буду ли я искать встреч, задавать вопросы, нервничать. Или займусь своими делами, как и положено купцу, которому плевать на политику.

Я занимался делами. Я был скучен, предсказуем и абсолютно естественен. Я даже перестал думать о проверках днём, только ночью, когда темнота сгущалась и мысли лезли в голову, как тараканы. Я прокручивал каждый день, каждую фразу, каждый взгляд. Я искал ошибки. Я находил их в изобилии.

Сегодня я слишком долго смотрел на старуху. Она заметила. Она обязательно кому-нибудь скажет. Кому? Кому она может сказать? Она старуха с бельём, ей плевать. Вчера я слишком быстро ответил на вопрос о ценах. Надо было подумать дольше. Или меньше? Я не помню, сколько я думал. Может, я вообще не думал. Это подозрительно. Или нет? На прошлой неделе я сказал «здравствуйте» соседу. Он ответил. Обычный разговор. Он посмотрел на меня как-то странно. Или мне показалось?

К утру я убеждал себя, что всё в порядке. Ошибок нет. Я просто обычный купец, который занимается своими делами и не лезет в политику. Меня не проверяют, меня просто забыли. Это даже хорошо. Меньше риска. Потом наступал новый день, и всё начиналось заново.

Я стал замечать, что начал разговаривать сам с собой. Тихо, одними губами, чтобы никто не видел. Я повторял катехизис де Мескиты по сто раз на дню, как молитву. Иногда я ловил себя на том, что шевелю губами в таверне, и пугался — вдруг кто-то заметит.

Когда страх подступал к горлу, я говорил себе. Ну что, параноик, сегодня тебя убьёт старуха с бельём? Или соседский мальчишка? Или, может быть, торговка рыбой, у которой ты вчера отказался покупать тухлую треску? Это помогало. Ненадолго.

Я думал о де Меските. О том, как он сидел в кресле, усталый, похожий на старика, и перечислял проверки. О том, как заставил меня учить их наизусть. «Вы должны выучить это наизусть. К утру». Ну вот, я выучил. Я помнил каждое слово. Я повторял их так часто, что они стёрлись в памяти и превратились в бессмысленный набор звуков.

Я не знал, какая проверка сейчас идёт. Может, никакой. Может, меня просто забыли. Может, я сам себя загнал в эту ловушку, а ван Лоону плевать, жив я или умер. Да и де Меските тоже. Отработал по своей методичке, поставил галочку — агент подготовлен. Как к такому можно вообще подготовиться?

Я ловил себя на том, что почти хочу, чтобы проверка была. Потому что если её нет — значит, я просто сошёл с ума. В конце июня, в один из тех дней, когда жара стояла такая, что даже мысли текли медленно, я сидел в конторе, перебирал накладные, и вдруг понял, что уже больше месяца не сплю нормально. Больше месяца я живу с мыслью, что сегодня меня могут убить. Я улыбаюсь, торгуюсь, пью пиво и чувствую спиной взгляды, которых нет.

Я посмотрел на свои руки. Они не дрожали. Я провёл ладонью по лицу. Кожа была горячая, сухая. Я встал, подошёл к окну. На улице было пусто. Только солнце висело над крышами, и тени от труб ложились поперёк мостовой.

Глава 19

Июль давил тяжёлым, влажным зноем, который просачивался сквозь стены, пропитывал одежду, не давал дышать. Я просыпался затемно, лежал с открытыми глазами, и мне мерещилось, как скрипят половицы под чужими шагами. За окном светало медленно, нехотя, и первые лучи солнца падали на стену, вырисовывая тенями причудливые картины.

Днём я работал. Почта, склады, счета, встречи с оружейниками — всё шло своим чередом, и я из последних сил цеплялся за это, ведь это и есть моя жизнь. Я торговался на рынке, улыбался, пил пиво в тавернах. Я был вежлив, открыт, предсказуем. Я почти ни разу не оглянулся на улице, ни разу не задержал взгляд на прохожем дольше, чем это было нужно для того, чтобы уступить дорогу. По крайней мере, я себя в этом убедил.

По ночам я прокручивал в голове слова де Мескиты. Его голос, хриплый от усталости, перечислял проверки, раз за разом, как заевшая пластинка. Первое — пустят слух. Второе — подсунут чужака. Третье — разделят пути. Я лежал в темноте, смотрел в потолок, по которому скользили тени от веток, и ждал. Я не знал чего. Тишины? Сигнала? Того, что наконец станет ясно, что проверка идёт или того, что я схожу с ума?

Я почти уверил себя, что никакой проверки нет. Меня просто отставили в сторону, как ненужную вещь. Ван Лоон и его компания нашли других людей, более полезных, более осведомлённых, а я остался при своей почте и меди. Это было немного обидно, но безопасно.

В один из вечеров на ужине у ван Лоона Гроций обронил фразу, которая разогнала мою паранойю до максимальных оборотов.

В гостиной было душно. Окна были раскрыты, но воздух стоял неподвижный и густой. Длинный стол с белой скатертью, на ней — бокалы, тарелки, приборы, всё блестело в свете подсвечников. Ван Лоон, как обычно, сидел во главе. Мейер и Кокк расположились по правую руку, между ними шёл какой-то разговор, тихий, почти шепотом. Хазебрук стоял у окна, смотрел на улицу. Гроций сидел с краю. Он крутил в пальцах ножку бокала, рассматривал свет сквозь вино, и на его губах блуждала лёгкая, неопределённая улыбка.

Мейер говорил о дорогах. Он всегда говорил о дорогах, будто больше было не о чем. Сегодня он жаловался на заставы у Маастрихта, на испанцев, которые тянут с досмотром и берут сверх меры. Кокк кивал, иногда вставлял замечания о пошлинах. Ван Лоон не вмешивался, слушал, изредка поглядывал то на одного, то на другого. Хазебрук улыбался чему-то своему и дышал свежим воздухом.

Я ел, слушал, кивал, вставлял реплики. Всё как всегда. Я даже почти расслабился, насколько может расслабиться человек, который каждую ночь видит во сне де Мескиту и его проклятые правила.

Гроций отодвинул свою тарелку, откинулся на спинку стула и сказал, словно продолжая давно начатый разговор:

— Кстати, о дорогах. Партия мушкетов, которую мы заказали для шведов, — произнес он. — Шведы, сами знаете, платят плохо. Я подумал — может, направить её в Баварию. Курфюрсту сейчас оружие надо как никогда.

Он усмехнулся, будто извиняясь за собственную смелость, и перевёл взгляд на ван Лоона, ожидая реакции.

Слова де Мескиты вспыхнули в моей голове. Пустят слух. Слово, которое не должно уйти дальше ушей. Если выплывет — провал.

Я держал нож, смотрел на кусок мяса, на тень от подсвечника, которая лежала поперёк скатерти, на каплю соуса, застывшую на краю тарелки. Я видел всё это с неестественной чёткостью, будто время замедлилось, а вместе с ним и моё дыхание.

Если сделаешь вид, что не услышал, или промолчишь — провал. Человек, который слышит о таком деле и не проявляет интереса, либо дурак, либо шпион. Дураков за этим столом не держат.

Если начнёшь расспрашивать детали — провал. Когда и как повезут, через какие заставы — любой вопрос, не касающийся выгоды, будет выглядеть так, будто у тебя есть другой интерес, кроме купеческого.

Если побежишь кому-то рассказывать — провал. Рассказывать мне некому, хоть что-то хорошее.

Я положил нож, взял бокал. Купец всегда думает о своём кармане. Я поднял глаза на Гроция. Тот всё ещё смотрел в сторону ван Лоона, ожидая ответа.

— Насколько это вообще выгодно? — спросил я.

Гроций повернулся ко мне. В его взгляде мелькнуло что-то — удивление или интерес.

— Пока рано об этом говорить. Идея сырая, надо всё взвесить. Позже обсудим.

Он взял бокал, отпил и повернулся к ван Лоону:

— Что там с английским сукном? Я слышал, пошлины опять подняли.

Разговор потёк, словно вода, которая нашла новое русло. Мейер заговорил о текстиле, Кокк обронил что-то про амстердамские склады. Я слушал, кивал, вставлял реплики. Всё снова было как прежде, даже моя паранойя.

Письма от Катарины приходили редко. Раз в месяц, иногда реже. Она писала коротко, всего несколько строк о погоде, о том, что в Амстердаме всё тихо, что она ходила к тётушке. В последнем письме было всего три фразы: «Здесь идут дожди. Скучаю. Надеюсь, у тебя всё в порядке». Подпись — «К».

Я перечитывал эти письма по ночам, всматривался в каждую букву, пытаясь найти между строк то, что она не могла написать. Она не верила письмам, считала, что бумага не передаёт того, что чувствует человек. Можно написать «скучаю», и это будет правда, но тот, кто прочитает, увидит только слово, а не тяжесть в груди, не пустоту в комнате. Я понимал её. И всё равно скучал. Скучал так, что иногда ловил себя на том, что смотрю на дверь, будто она может войти. Что вспоминаю запах её волос. Что просыпаюсь ночью и тяну руку на пустую половину кровати. Я лежал в темноте и твердил себе — сейчас я не могу себе этого позволить.

Дела в почтовой конторе шли по накатанной колее. Жак по-прежнему был болтлив и излишне любопытен, но знал своё дело. Новые шляпы он больше не покупал. Он слишком внимательно слушал, когда я при нём говорил с оружейниками о ценах на медь. Не то чтобы он подслушивал. Он просто стоял у стеллажа, перебирал накладные, и его плечи чуть заметно поворачивались в мою сторону. Всё это было как игра в покер, где противник не знает, что ты видишь весь расклад.

Я подбрасывал ему мелочь. То, что не имело значения, но звучало весомо. Что французы скупают селитру через третьи руки. Что испанцы задерживают обозы с медью, и наши конкуренты срывают поставки, а мы нашли объездной путь через Кёльн. Что в Амстердаме кто-то скупает акции Ост-Индийской компании, готовясь к росту. Всё это была информация, которая не могла повредить. Жак и Дюваль были довольны и не доставляли мне никакого беспокойства.

Потом пришли дожди и словно перекроили город заново. Мостовая блестела, лужи стояли по колено, и вода стекала по крышам, не переставая. Жара наконец отпустила, и дышать стало легче.

Очередной ужин у ван Лоона протекал в обычной манере. Только на этот раз атмосфера была несколько иной. Свечи уже нагорели, но их никто не менял, и свет стал мягче, теплее. Вино разлили по третьему кругу. В полумраке оно казалось почти чёрным. Все словно сбросили свои маски.

— …а он ему и говорит: «Ваше сиятельство, ежели вы не умеете считать, нанимайте приказчика», — Хазебрук откинулся на спинку стула, довольно усмехаясь. — Ну, тот, конечно, побелел.

Мейер засмеялся, коротко и хрипло. Кокк только покачал головой, но без осуждения. Гроций слушал краем уха, поглядывая на камин.

Я сидел, прихлёбывал вино, чувствовал, как тепло разливается по телу, а с ним — какая-то давно забытая легкость. Никто не смотрел на меня дольше, чем нужно. Никто не взвешивал слова, прежде чем их произнести.

Ван Лоон дремал в кресле у стены. Иногда он открывал глаза, бормотал что-то себе под нос, и все замолкали на секунду, ждали, но он только вздыхал и снова прикрывал веки.

— Стареет, — тихо сказал Мейер, кивнув в его сторону.

— Стареет, — согласился Кокк. — А мы с тобой молодеем?

Хазебрук фыркнул. Мейер бросил в него салфеткой. Я поймал её на лету, положил на стол.

— Скажи лучше, — Хазебрук повернулся ко мне, — как ты додумался до этого? До твоей почты. Это же ведь сложно — люди, птицы.

— С птицами проще, — ответил я, — у них внутри компас. А про почту я еще во Франции услышал. У Габсбургов есть такие Турн-и-Таксис, короли почты. Только у них курьеры на лошадях и станции. Вот я и подумал — к чёрту курьеров, птицы дешевле и быстрее. Правда, посылку или документ с печатью птицей не переслать. Но к чёрту посылки и документы. Мы занимаемся вестями и новостями. Это наша специализация.

Кокк поднял бокал, изобразил тост:

— За вашу почту. Чтобы письма доходили быстрее, чем вести о войне.

— И чтобы войны было поменьше, — добавил Гроций.

— И это тоже, — кивнул Кокк.

Мы выпили. Дождь за окном пошёл сильнее, забарабанил по ставням, но здесь, в гостиной, было тепло и сухо. Поленья в камине прогорели почти дотла, угли светились ровным, уютным жаром.

Мейер зевнул, потянулся.

— Ну что, по домам? — спросил он без особой надежды.

— Посидим ещё, — сказал Гроций. — Дождь. Куда спешить.

— Твоя правда, — Мейер откинулся на спинку, сложил руки на животе. — Спешить некуда.

Я вернулся домой, когда дождь уже кончился. Лужи ещё блестели, но небо над крышами очистилось, и кое-где проглядывали звёзды. В доме было тихо и прохладно, сырость просочилась внутрь, осела на стёклах, на подоконнике, на холодной ручке двери. Я не стал зажигать свечу. Сел у окна, откинулся на спинку стула, вытянул ноги. За окном ветер шевелил ветки, с них срывались редкие капли и шлёпались в лужи.

Я знал этих людей полгода. И ни разу не слышал, чтобы они говорили о политике вслух. Они обсуждали цены, дороги, пошлины, задержки платежей, качество меди и сукна. Всё, что относилось к делу. Ничего, что касалось политики.

Сегодня они заговорили иначе. С испанцами можно было бы договориться напрямую, если бы не Оранские. Это произнес Кокк. Не шёпотом, не оглядываясь, просто сказал, как говорят о фрахте или о пошлинах. И Мейер кивнул. И Хазебрук не подал виду, что услышал что-то необычное.

Я сидел за их столом, пил вино и слушал. И только сейчас, в темноте своего дома, я понял — это не они изменились. Это я перестал быть для них угрозой. Полгода они приглядывались, проверяли, взвешивали. И сегодня демонстративно убрали дистанцию. Заговорили при мне так, как говорят при своих. Я не знал, радоваться этому или бояться.

Я сидел в темноте, смотрел, как луна выползает из-за облаков и белый свет ложится на пол. Вода с крыши больше не капала. Стало совсем тихо. Я лёг на кровать, закрыл глаза. И подумал — полгода это много или мало, чтобы стать своим? И что теперь с этим делать?

Та неделя в июле выдалась на редкость ясной. Дожди, что мучили город всю первую половину месяца, наконец ушли, оставив после себя вымытые улицы, мокрую листву и воздух, которым хотелось дышать полной грудью. Ветер с Мааса тянул прохладой, но не промозглой, а лёгкой, почти прозрачной. Жара не вернулась — только солнце, чистое и нежаркое, и тени, что ложились на мостовую чёткими, спокойными линиями.

Я сидел в конторе, разбирал накладные, когда дверь открылась без стука. Ван Лоон вошёл первым, и я сразу заметил, что он в хорошем расположении духа. Лицо его, обычно спокойное и чуть отстранённое, сегодня было открытым, даже приветливым. За ним, чуть придерживая дверь, стоял Хазебрук — как всегда молчаливый, но без своей привычной лёгкой усмешки, скорее сосредоточенный.

Я встал.

— Господин ван Лоон, — произнес я. — Не ожидал вас увидеть.

— А я вот решил прогуляться, — ответил он. — Погода хорошая, сидеть дома не хочется. И с вами хочу поговорить. Есть одно дело.

Он сказал это просто, без тени напряжения, и я почувствовал, что тревога, которая обычно включалась у меня в таких случаях, на этот раз не спешит.

— Да, конечно. Что за дело? — спросил я.

— Не здесь, — он махнул рукой в сторону окна. — Давайте пройдемся по набережной. Подышим воздухом.

Я взял плащ, кивнул на выходе Жаку, который делал вид, что не подслушивает, и вышел следом.

На улице было хорошо. Солнце светило ровно, не жарко, ветер с реки тянул свежестью, и листья на деревьях вдоль набережной блестели после недавнего дождя. Ван Лоон шёл не спеша, с удовольствием поглядывая по сторонам. Хазебрук держался чуть позади, но не как охрана, скорее как человек, который просто идёт рядом.

Набережная была почти пуста. Несколько барж у причалов, грузчики, перетаскивающие тюки, дети, возившиеся в песке у воды. Ван Лоон остановился у парапета, опёрся на нагретый солнцем камень, посмотрел на реку.

— Хорошо, — сказал он. — Давно я так не гулял. Всё дела, дела.

Я встал рядом. Хазебрук остановился в нескольких шагах, и я заметил, как он окинул взглядом набережную. Просто убедился, что никому до нас нет дела.

— Вы знаете, Бертран, — сказал ван Лоон, не поворачивая головы, — я ведь не просто так к вам пришёл.

— Я догадался, — ответил я.

Он усмехнулся, добродушно, по-стариковски.

— Догадались. Конечно, догадались. Вы вообще человек догадливый. Это я тоже заметил. И это я в вас уважаю.

Он помолчал. Вода у причала плескалась спокойно, ровно, и солнечные блики бегали по поверхности, чуть слепили глаза.

— Я хочу вам кое-что сказать, — продолжил он. — И вы, надеюсь, меня выслушаете. Не как купец купца, а как, ну, скажем так, как человека, который желает вам добра.

Я посмотрел на него. Он всё так же глядел на воду, и лицо его было спокойным, даже каким-то просветлённым, что ли. Я не видел его таким раньше.

— Я слушаю, — сказал я.

— Вы знаете, что происходит в Европе, — начал он. — Война, все воюют со всеми, кровищи — хоть залейся. И никто не знает, чем всё это кончится. Шведы выдохлись, французы только входят во вкус, испанцы держатся. А между ними — мы. Голландия. Республика. Наши корабли, наши деньги, наши склады. Мы торгуем со всеми, потому что мы купцы. Это наше дело. Но война — это не наше дело. Война — это то, что мешает нашему делу.

Он повернулся ко мне, и в его глазах я не увидел ни страха, ни расчёта. Я увидел усталость.

— Мы с вами, Бертран, люди простые, — сказал он. — Мы хотим, чтобы письма доходили вовремя, чтобы товар не портился в дороге, чтобы клиенты платили в срок. Это наша жизнь. Но сейчас она зависит от того, что делают другие. Солдаты, генералы, принцы. И это неправильно.

Он помолчал. Ветер шевелил его седые волосы, он просто стоял, щурился на солнце.

— Есть люди, — продолжил он, — которые считают, что с этим надо что-то делать. Что купцы не должны сидеть и ждать, пока их раздавят. Что мы можем сами решать свою судьбу. И я с ними согласен.

Он снова повернулся ко мне, и теперь в его глазах появилось то, что я не сразу распознал. Решимость. Спокойная, ровная, как этот летний день.

— Я собираюсь участвовать в этом, Бертран, — сказал он. — В том, что будет дальше. В том, что должно изменить всё. И я хочу, чтобы вы были рядом.

Я молчал. В голове было пусто — не от непонимания, а от того, что я всё понял слишком быстро. И потому, что слова были сказаны правильные.

— Я не знаю, что вы думаете обо мне, — продолжал ван Лоон. — И не знаю, что вы думаете о тех, с кем я связан. Но я знаю одно, вы человек дела. И ваша почта — это то, что может нам понадобиться. Не для писем. Для вестей. Для того, чтобы знать, что происходит там, пока мы здесь строим планы.

Он вздохнул, провёл рукой по лицу, и на мгновение мне показалось, что я вижу не старого купца, а человека, который только что принял решение, от которого уже нельзя отказаться.

— Я не требую от вас ответа сейчас, — сказал он. — Это серьёзное дело. Но я хочу, чтобы вы знали — я вам доверяю. Вы это доверие заслужили. И теперь я хочу, чтобы вы знали, кто я есть на самом деле.

Он посмотрел на меня, и в его взгляде не было ни холода, ни давления. Было что-то другое. Тепло, может быть. Или надежда.

— Вы не боитесь? — спросил я. Это был единственный вопрос, который пришёл мне в голову.

Ван Лоон усмехнулся, и улыбка его была светлой, почти молодой.

— Боюсь, — сказал он. — Конечно, боюсь. Но больше я боюсь понять однажды, что я ничего не сделал. Когда всё шло коту под хвост, а я только смотрел.

Он хлопнул меня по плечу — легко, по-отечески.

— Подумайте, Бертран. Не торопитесь. Дело не ждёт, но несколько дней у вас есть.

Он повернулся и медленно пошёл вдоль набережной. Хазебрук бросил на меня короткий взгляд и двинулся следом.

Я остался стоять у парапета. Солнце светило мне в лицо, ветер трепал полы плаща, и в голове крутилась одна мысль — он раскрыл карты. Теперь я знаю. И знание — это не выбор. Это приговор.

Я смотрел на воду, на баржи, на чаек, на солнечные блики. И думал о том, что ван Лоон даже не спросил меня ни о чём. Ни о прошлом, ни о том, на чьей я стороне. Он просто сказал — я тебе доверяю. И теперь у меня есть два пути.

Ветер переменился, и стало тихо. Я развернулся и пошёл обратно в контору.

Через три дня я пришёл на улицу Ор-Шато. Утро было ясным, солнце только начинало припекать, но воздух ещё хранил свежесть, и тени от домов ложились на мостовую длинными, прохладными полосами. Я не стал стучать, слуга открыл сразу, будто меня ждали.

Ван Лоон сидел в гостиной у камина, огня не было. В руках он держал кружку с пивом, на столике рядом с ним лежали бумаги, но он не читал их, просто смотрел в окно, на улицу, где начинался новый день.

— Бертран, — сказал он, когда я вошёл, и в его голосе не было удивления. — Садитесь. Вы рано.

— Доброе утро. Я обдумал ваше предложение, — ответил я, садясь напротив. — Я согласен.

Ван Лоон поставил кружку, посмотрел на меня. В его взгляде не было ни торжества, ни облегчения, только спокойное, ровное внимание.

— Я рад, — сказал он. — Но чувствую, что это не всё.

— Не всё, — подтвердил я. — Я согласен, но хочу получить свою долю. Не обещания, не благодарность. Долю.

Он усмехнулся, и в этой усмешке не было обиды. Скорее удовлетворение человека, который ожидал именно такого ответа.

— Деловой подход, — сказал он. — Хорошо. Давайте пройдёмся. Здесь душно.

Мы вышли на улицу и снова двинулись к набережной. Хазебрук на этот раз не сопровождал нас, только слуга, который держался далеко позади и исчез из вида, как только мы свернули к реке. Утро было тихим, город только просыпался. Баржи у причалов покачивались на воде и где-то вдалеке колокола звонили благовест.

Ван Лоон остановился у парапета, на том же месте, что и в прошлый раз. Положил руки на камень, посмотрел на воду.

— Вы хотите знать, на что идёте, — сказал он. — Это правильно. И я вам скажу. Не всё, но достаточно, чтобы вы понимали.

Он помолчал, собираясь с мыслями.

— За вами давно наблюдают, Бертран. Мы знаем о вас почти всё.

Я промолчал. Ветер с реки был прохладным, но я чувствовал, как по телу пробежал жар и подмышки мгновенно вспотели.

— Мы знаем, сколько вы зарабатываете, — продолжал ван Лоон. — На зерне, на лесе, на тюльпанах. На вашей почте, на меди. Мы знаем, что у вас есть дела с мадам Арманьяк, и знаем, как вы делите прибыль. Мы знаем, что вашу почту досматривает военная цензура, и это нам на руку. Потому что те, кто читает ваши письма, не всегда читают их внимательно, а когда читают — видят то, что мы хотим им показать.

Он говорил это спокойно, без нажима, как человек, который перечисляет факты, не требующие доказательств.

— Мы знаем, что вы бываете в Адмиралтействе. Носите важную почту для военных. Это нам тоже известно. И мы знаем про Катарину.

Я почувствовал, как у меня перехватило дыхание. Ван Лоон заметил, но не подал виду. Он всё так же смотрел на воду, и его голос оставался ровным.

— Не пугайтесь, — сказал он. — Я говорю это не для того, чтобы напугать. Наоборот. Я говорю это, чтобы вы поняли — мы не случайно выбрали вас. Мы тщательно выбираем друзей и партнёров. Нам нужны надёжные люди. Такие, у которых есть что терять.

Он повернулся ко мне, и в его глазах не было холода. Было то же спокойствие, та же усталая доброжелательность, что и в прошлый раз.

— Вы подходите, Бертран, — сказал он. — Вы человек дела. У вас есть бизнес, есть имя, есть женщина, которую вы любите.

Он снова посмотрел на воду, и я увидел, как его лицо чуть расслабилось, будто он только что снял с плеч тяжёлый груз.

— Вы сказали, что хотите свою долю, — продолжил ван Лоон после долгой паузы. — Долю вы получите. Но я должен объяснить, о какой доле идёт речь.

Он опёрся локтями на парапет, сцепил пальцы, снова уставился на воду.

— Скоро в Европе может наступить мир. Не завтра, не через месяц, но предпосылки есть. Испания выдохлась, Голландия выдохлась. Оранские хотят воевать, война им на руку — армия, власть, военные заказы. Но не все за ними пойдут. Люди устали. От войны, от налогов, от реквизиций. И купцы устали.

Он говорил негромко, будто рассуждал вслух.

— Если мир наступит, торговля с Испанией откроется такая, что нынешние тюльпаны покажутся вам детскими игрушками. Откроются порты, будут сняты блокады, пойдут грузы. Я не обещаю вам золотых гор. Я обещаю вам место за столом, где решаются настоящие дела. Должность в Ост-Индийской компании? Легко. Место в городском совете Амстердама? Вопрос времени. Вы станете не просто богатым, Бертран. Вы станете уважаемым. А это, поверьте старому человеку, дороже любых гульденов.

Я смотрел на воду, на солнечные блики, которые плясали по серой глади, и думал. Всё, что он говорил, было соблазнительно. И слишком правильно.

— Статхаудер такого не прощает, — сказал я наконец. — Вы это знаете лучше меня. Оранские не любят, когда кто-то ведёт свою игру за их спиной.

Ван Лоон усмехнулся. Усмешка была невесёлой, но спокойной.

— Статхаудер не вечен, Бертран. Он человек. Он болеет, стареет, устаёт. А регенты будут всегда. Городские советы, гильдии, купеческие дома — это не армия, это сама Голландия. И если вы сейчас с нами, потом вы будете при делах.

Он повернулся ко мне всем телом, и я увидел, как солнце высветило морщины на его лице — глубокие, старые.

— Никто вас не тронет, если вы откажетесь, — сказал он. — Мы не звери, мы купцы. Сделаете вид, что разговора не было, будете заниматься своей почтой, своей медью. Никто вам слова не скажет.

Он помолчал, и в его голосе появилась едва заметная, но твёрдая нотка.

— Но и звать наверх мы вас больше не будем. Шанс даётся раз. Если вы его упустите, ваше право. Живите, торгуйте, копите. Но не ждите, что когда-нибудь кто-то снова придёт к вам с таким предложением. Потому что тот, кто однажды сказал «нет», для больших дел не годится. Это не угроза, это жизнь.

Он снова опёрся на парапет, расслабил плечи.

— Теперь я сказал всё. И вы знаете, что будет, если вы с нами, и что будет, если вы против. Выбор за вами.

Я долго молчал. Ветер с реки стих, и стало тихо, только вода плескалась о камни и где-то далеко перекликались грузчики.

— Я уже сказал, что согласен, — ответил я.

Ван Лоон посмотрел на меня, и на его лице появилась улыбка — усталая, но довольная.

Он протянул руку. Я пожал её. Ладонь у него была сухая, крепкая.

— Хорошо, — сказал он. — Когда вы понадобитесь, мы найдём способ вам сказать. Ступайте.

Я кивнул, развернулся и пошёл обратно вдоль набережной. Солнце уже поднялось высоко, тени стали короткими, и город вокруг меня шумел, жил, дышал, такой же, как всегда.

Вечером я отправил в Амстердам письмо.

Глава 20

Август стоял сухой и пыльный. Жара никуда не ушла. Бесцветное небо, ветер, гоняющий по мостовой какие-то обрывки.

Я сидел в конторе и смотрел, как Жак перебирает накладные. Он делал это каждое утро, и каждое утро я смотрел на него и думал — зачем? Зачем он это делает? Зачем я это делаю? Вопросы висели в воздухе, словно мухи — назойливые и бессмысленные.

Проверка, которой я боялся, закончилась и превратилась в нечто другое. В скуку. Эта скука была хуже страха. Страх хотя бы щипал нервы, заставлял кровь бежать быстрее. Скука разъедала изнутри, как ржавчина разъедает железо, до которого никому нет дела. Я засыпал с мыслью, что завтра ничего не случится, и просыпался с той же мыслью.

В конторе всё шло своим чередом. Жак был болтлив, я молча кивал. Голуби летали туда и обратно, письма доставлялись вовремя. Механизм работал без моего участия. Я понял это в один из дней, когда задержался вечером в таверне дольше обычного. Пришёл домой, лёг, закрыл глаза и вдруг осознал — если я не приду в контору завтра, ничего не изменится. Жак разберёт почту, голуби улетят по расписанию. Я был лишним. Пустым местом.

Я пролежал до утра, глядя в потолок, и к рассвету понял, что так дальше нельзя. Пустота внутри стала слишком большой, и если её не заполнить, она начнёт заполняться сама — чем-то тяжёлым, липким, в чём можно утонуть, как в болоте.

Утром я умылся холодной водой, побрился, надел чистую рубашку. В отражении в тазу с водой на меня смотрел чужой человек — гладкий, аккуратный, никакой. Я подмигнул ему и пошёл вниз. В конторе я предупредил Жака, что сегодня отлучусь, собрал походную сумку, арендовал на постоялом дворе лошадь за десять су, и отправился за город.

Льеж остался за спиной. Дорога сразу пошла вверх. Позади, в низине, ещё виднелся Маас, а впереди уже открывалось плато. Воздух здесь был другим — чистым, с горьковатым запахом полыни и влажной земли. Первые деревни попадались часто. Сен-Николя, Грас-Олонь — серые дома из местного камня, тесные дворики, собаки, бросающиеся под копыта. Крестьяне останавливались, провожали меня взглядами. Я не оборачивался, и пришпорил коня, когда дорога стала шире.

К Эрву я добрался, когда солнце поднялось уже высоко. Городок лежал на вершине холма, и его церковь с высокой башней, увенчанной кривым шпилем, была видна издалека. Я не стал задерживаться. Остановился только у колодца, чтобы напоить коня, и спросил у старухи, правильной ли дорогой иду в Болланд. Она кивнула, показала морщинистой рукой на северо-восток, где за полями темнела полоса леса.

Дальше начался спуск. Лошадь ступала осторожнее, норовила придержать шаг, дорога сужалась, петляя между живыми изгородями, и ныряла в тенистые рощи. Плато осталось наверху. Теперь меня окружал лес — не тот, глухой и дремучий, что дальше, к Арденнам, а перемежающийся полянами, на которых паслись коровы. Деревья смыкались над головой, и солнечные блики падали на дорогу.

Я знал, что где-то здесь должен быть крест. Мне говорили о нём в Льеже. Такие ставят в память об убитом, мол, неспокойное место. И действительно, когда дорога сделала резкий поворот вправо и пошла вниз по склону оврага, я его увидел. Старый камень с выбитыми буквами, под ним — несколько засохших цветов. Кто был этот Жан Фламен, за что его убили здесь, в лесной чаще, в февральскую стужу? Я не знал.

Дальше дорога втянулась в ущелье. Справа и слева поднимались крутые, поросшие лесом склоны, а на дне, рядом с путём, зашумел ручей. Это была Бервинна, или, может, её приток. Вода быстро бежала по каменистому руслу, и воздух стал прохладным, почти сырым. Ветви нависали так низко, что приходилось пригибаться, и на мгновение мне почудилось, что я въезжаю в зеленый туннель.

Потом деревья расступились и Болланд открылся внезапно, как картинка в детской книжке. Я выехал на мост, перекинутый через ручей, и увидел всё сразу — мельницу с большим колесом, серые стены замка с круглыми башнями, ров, в котором стояла тёмная вода, а за ним — монастырские строения из кирпича и известняка, аккуратные, с черепичными крышами. Церковь стояла чуть поодаль, белая, невысокая, с приземистой колокольней. Дорога заняла пару часов.

Я спешился у въезда в деревню, прошёл мимо замковых ворот, где старик чинил упряжь, и спросил, где найти управляющего. Тот молча указал на дом под самой стеной — низкое здание с дверью, выкрашенной в зелёное.

Управляющий, плотный мужчина с седеющей бородой, говорил по-французски с сильным валлонским акцентом, но меня понял. Я назвался торговцем из Льежа, сказал, что ищу покоя на месяц, что в городе шум, духота и беспокойно. Он усмехнулся, окинул взглядом мою лошадь, седло, сапоги, но спорить не стал. Свободный дом был — некая вдова Фаберт умерла зимой, наследники жили в Льеже, и не спешили продавать. Пять гульденов за месяц, вода из колодца во дворе. Если придут люди сеньора за постойной повинностью — надо сослаться на управляющего, он подтвердит, что дом сдан и налог уплачен.

Я отсчитал монеты, он дал ключ — тяжёлый, железный, с длинной бородкой. Дом стоял на краю деревни, у самой дороги, что спускалась к ручью. Две комнаты, каменный очаг, стол, лавка, в углу — старый тюфяк, набитый соломой. На окне — ставни, которые можно запереть изнутри.

Я завёл коня в сарай за домом, засыпал овса, натаскал воды из колодца. Потом сел на пороге, достал из сумки хлеб с сыром, фляжку с пивом. Я подумал, что в доме вдовы Фаберт никто не спросит меня, в какую церковь я хожу, и не будет зазывать к вечерней молитве. И что это, пожалуй, лучшее пристанище, какое можно было найти. К вечеру я вернулся обратно.

Жара не спадала, а только набирала силу, и к полудню Льеж превращался в раскалённую сковородку. Я сидел в конторе с расстёгнутым воротом, смотрел, как Жак вытирает пот со лба тыльной стороной ладони, и думал о Болланде. О прохладе, что стояла в ущелье, о ручье, который шумел под мостом, о толстых стенах дома вдовы Фаберт, где даже в самый жаркий час держалась сырая, спасительная тень.

Я завёл новую привычку — после обеда, когда город замирал и даже мухи, казалось, засыпали на лету, я бросал контору, оставлял Жака разбирать накладные и ехал. Не каждый день, через два на третий, но регулярно, как по расписанию. Жак провожал меня взглядом, но ни разу не спросил, куда я направляюсь. Он только кивал, когда я говорил «буду поздно», и возвращался к бумагам. Мне было всё равно, что он думает. Пусть думает что хочет. Пусть доносит кому надо. Я ехал не ради тайны, я ехал ради тишины.

Дорога уже не казалась длинной. Лошадь знала её почти так же хорошо, как я. Мы выезжали за город, поднимались на плато, где воздух становился чище, а потом ныряли в лес, и жара отступала, превращаясь в приятное тепло. Я научился не думать в эти часы. Не прокручивать в голове разговоры с ван Лооном, не гадать, когда наступит тот самый «потом», о котором он говорил. Я просто ехал, смотрел на дорогу, на деревья, на небо, которое здесь, над лесом, казалось выше, чем в Льеже.

В доме вдовы Фаберт меня никто не ждал. Я сам этого хотел. Я открывал дверь своим ключом, заводил коня в сарай, наливал воды в корыто. Потом сидел на пороге, смотрел, как солнце уходит за замковую стену, как тени удлиняются, заполняют двор, подбираются к крыльцу. Иногда я брал с собой книгу, но не читал. Просто держал её в руках, чтобы было чем занять пальцы. Я уезжал, когда солнце начинало клониться к кромке леса и жара спадала окончательно, и возвращался в Льеж уже в сумерках.

Однажды я вернулся позже обычного и застал Жака на рабочем месте. Он сидел за своим столом, подперев голову рукой, и дремал. На голове у него была та самая зелёная шляпа. Он нахлобучил её на глаза, и она съехала набок. Он храпел. Громко, с присвистом, так, что ключи на поясе позвякивали в такт дыханию. Я постоял в дверях, глядя на него. Он казался смешным и жалким одновременно. Я не стал его будить, прошёл к себе, взял со стола неразобранные письма и ушёл наверх.

Ужины у ван Лоона стали происходить чаще. Не то чтобы нас собирали специально, просто в жару никто не хотел сидеть дома, и старая привычка собираться по вечерам превратилась в ритуал. Я приходил, когда солнце уже садилось, но воздух всё ещё был тяжёлым, и окна в гостиной стояли распахнутыми настежь, хотя толку от этого было мало.

Разговоры текли вяло, как смола. Никто не говорил о делах — по крайней мере, о тех самых делах. Мейер жаловался на таможни и заставы, Кокк пересказывал городские сплетни, Хазебрук молчал. Все чего-то ждали, пили вино, говорили о пустяках.

В один из таких вечеров Гроций был пьянее обычного. Его глаза маслянисто блестели, как у человека, который давно перестал себя контролировать. Он держал графин обеими руками, пытаясь налить себе, и тёмное вино пролилось мимо бокала, заливая скатерть.

— К чёрту, — сказал он, глядя на пятно. Он махнул рукой, и графин качнулся, едва не опрокинувшись. — К чёрту эту скатерть. Скоро вся Голландия будет наша.

Мейер перестал жевать, Кокк замер с бокалом у губ, даже Хазебрук повернулся от окна и посмотрел на Гроция. Гроций усмехнулся и потянулся за графином снова. Я смотрел на его руки. Они дрожали. Я не мог понять, отчего они трясутся. От вина или от страха.

Я вышел на улицу, когда стемнело окончательно. Ночная прохлада ещё не пришла, воздух стоял тёплый, липкий, но хотя бы не такой душный, как в гостиной. Я шёл по улице, глядя на звёзды, которые едва проглядывали сквозь лёгкую дымку. За этим я сюда ехал? За пьяными стариками, которые не в состоянии налить себе вина, не пролив на скатерть?

Я шёл по пустой улице, и мне казалось, что я слышу за спиной чьи-то шаги. Я не обернулся. Я уже давно не оборачивался. Если за мной следят, пусть следят. Мне всё равно. Я здесь чужой. Я везде чужой. Даже в доме вдовы Фаберт, где плачу за месяц вперёд и никого не знаю.

А потом всё понеслось, как в бешеном рапиде. Вечер был такой же, как и все вечера в этом проклятом месяце. Я шёл на ужин к ван Лоону, как ходил уже десятки раз, и ничто не предвещало того, что я увижу, свернув с набережной на Ор-Шато.

Я уже знал эту улицу наизусть. Знал каждый камень мостовой, каждую трещину в стенах, каждый дом и каждую дверь. Здесь всегда было тихо и спокойно. Я привык к этой тишине.

Я свернул за угол и остановился как вкопанный. Вся улица была забита людьми в испанской военной форме. Мушкетёры в добротных колетах, с дымящимися фитилями наготове, с рогатинами и шпагами у пояса. Алебардщики с древками выше человеческого роста. Свет факелов, в котором тускло блестела сталь. Патрульные прохаживались вдоль стен, заглядывали в каждый переулок, в каждую щель между домами. В начале улицы был выставлен пост, человек десять, и ещё столько же были рассыпаны по всей длине улицы. На крыше особняка напротив дома ван Лоона я заметил силуэт — часовой смотрел на набережную, на переулки, на каждого, кто приближался.

У дома ван Лоона стояло несколько карет. Тяжёлые, оббитые тёмной кожей, с занавешенными окнами, с гербами, которые я не мог разглядеть. Вокруг карет творилась суета. Солдаты что-то перетаскивали, офицер сверялся с какими-то бумагами, слуги в ливреях сновали туда-сюда с сундуками, ящиками, с чем-то ещё, что нельзя было разглядеть в полумраке.

Я никогда не видел ван Лоона таким. Он носился по двору как угорелый. Выскакивал из дома, что-то кричал солдатам, исчезал, снова появлялся, на ходу застёгивая камзол, заглядывал в какие-то списки, которые ему подсовывал секретарь, отмахивался, бежал обратно. Сейчас он выглядел как приказчик из мелкой лавчонки, которого внезапно застал хозяин.

Я стоял, не зная, что делать. Идти дальше? Возвращаться? Внутри всё сжалось, и я вдруг остро, до тошноты, понял, что сейчас здесь решается что-то, ради чего меня проверяли, за чем наблюдали, для чего держали рядом.

— Бертран.

Голос Гроция выдернул меня из ступора. Я не заметил, как он подошёл. Он стоял рядом, трезвый, сосредоточенный, и в его глазах не было ни обычной рассеянности, ни пьяного блеска.

— Идём, — сказал он коротко.

Я пошёл за ним к посту. Нас остановил сержант. Лицо в оспинах, мундир застёгнут на все пуговицы. Он узнал Гроция, кивнул, перевёл взгляд на меня. Гроций сказал: «Свой». Сержант подозвал офицера, тот подошёл, держа в руке список с сургучной печатью на уголке. Офицер посмотрел на меня.

— Ваше имя?

Я назвал. Он провёл пальцем по списку, кивнул. Поднял глаза, запоминая моё лицо.

— Прошу прощения, сударь, — сказал он, обращаясь ко мне. — Приказ обыскивать всех, кто входит. Ничего личного.

Я развёл руки в стороны. Он обыскал меня быстро, но без суеты, провёл ладонями по бортам камзола, по поясу, по голенищам сапог. Кинжал, который висел у меня на поясе он выдернул из ножен, посмотрел на лезвие.

— Красивая работа, — сказал он. — Получите при выходе.

Он сунул кинжал за пояс, отступил на шаг, кивнул. Мы прошли к дому. Внутри вместо слуг у лестницы неподвижно замерли двое солдат с алебардами.

Гроций прошёл в комнату на первом этаже, где я никогда прежде не был. Там было накурено. За небольшим столом сидела вся честная компания — Мейер, Кокк, Хазебрук.

— Садитесь, — сказал мне Гроций.

Я сел на свободный стул.

— Приветствую, — сказал Мейер. Голос у него был глухой, усталый. — Вы всё видели. Вопросов не задавайте. Слушайте. Люди, которые приехали, будут здесь жить не день, не два. Может, месяц. Может, больше. Никто не знает. Пока они здесь, улица будет закрыта. Испанцы взяли на себя охрану снаружи. Наша задача — чтобы у тех, кто внутри, было всё, что нужно для переговоров. Чтобы им никто не мешал. И чтобы никто снаружи не узнал, что здесь происходит.

Он помолчал, давая мне время осознать.

— Если кто-то спросит, что тут происходит, — продолжил он. — У нас крупная торговая сделка. Подробностей никто не знает. Запомните это.

Я кивнул.

— Теперь о вас, — продолжил Мейер. — Ваша почта. Люди, которые приехали, будут отправлять сообщения. Много сообщений. В Амстердам, в Гаагу. Отправляйте их также, как раньше — лично. Теперь насчет этого вашего Жака.

Мейер усмехнулся.

— Жак работает на Дюваля, мы это знаем. Весь Льеж знает что Жак работает на англичан. Эти идиоты ничего не умеют делать как следует, даже шпионить. Пусть работает дальше. Пусть смотрит. Пусть слушает. Пусть докладывает всё, что касается этой крупной сделки.

— Это не всё, — добавил Гроций. — Люди, которые приехали, будут здесь долго. Им нужно есть, пить, менять бельё, топить камины, когда похолодает. Всё это должно приходить без задержек, но так, чтобы никто не видел деталей. У меня есть свои поставщики. Люди, с которыми я работаю годами. Они привозят продукты, вино, свечи, уголь. Они не задают вопросов. Но если кто-то начнёт интересоваться почему ван Лоону вдруг понадобилось в три раза больше провизии, чем обычно, у вас должен быть ответ.

Он посмотрел на меня.

— Если кто-то начнёт спрашивать, то вы говорите, что мы готовимся к зиме, делаем запас. Что у нас намечается крупный контракт и мы ждём гостей.

Гроций замолчал. В комнате было слышно, как наверху передвигают мебель. Кто-то крикнул на испанском, ему ответили. Мейер потер переносицу.

— Это всё? — спросил я.

— Почти всё, — ответил Гроций. — Возвращайтесь к себе. Ужины отменяются. Вот вам список адресов. Сообщения от них будете получать лично и доставлять сюда.

Он вытащил из внутреннего кармана камзола сложенный лист, развернул. На серой бумаге было несколько строк, написанных быстрым, косым почерком.

Меня проводили до дверей, офицер вернул кинжал. На улице стояли солдаты, я прошёл между ними. Вышел на набережную и остановился. Окончательно стемнело. Вода в Маасе была чёрной, маслянистой, в ней отражались редкие огни. Я посмотрел на свои руки. Они не дрожали. Это почему-то меня удивило.

Я поднялся к себе, не зажигая свечи. Лёг на кровать, глядя в потолок, и попытался представить, что будет завтра. Ничего не представлялось. Только смутное, тяжёлое чувство, будто я стою на пороге и не знаю, что за ним.

Прошло несколько дней. Первоначальный накал страстей спал и всё, казалось, вернулось обратно в накатанную колею. Утро началось как обычно. Я сидел за своим столом, просматривал старые счета, Жак возился с накладными. В конторе было тихо, только мухи гудели под потолком.

Дверь открылась без стука. Я поднял голову. На пороге стояла мадам Арманьяк. Я не слышал её шагов. Не ждал. Просто в какой-то момент она уже была здесь — в тёмно-сером платье, с белым воротничком, накрахмаленным до скрипа. За её спиной, в полумраке лестницы, угадывалась чья-то крупная фигура.

Жак вскочил. Стул грохнулся на пол, но он этого даже не заметил. Лицо его сделалось белым, как бумага.

— Мадам, — выдохнул он.

Она взглянула на него спокойно, почти равнодушно. Не поздоровалась, не улыбнулась. Прошла в комнату, и Жак попятился, упёрся спиной в свой стол.

— Войдите, полковник, — сказала она, не оборачиваясь.

Мужчина, стоявший за её спиной, перешагнул порог. Крупный, шире меня в плечах, с тяжёлым, спокойным, словно вырубленным из камня лицом. Камзол тёмный, без отделки, сапоги с широкими голенищами, на поясе шпага в простых ножнах. Он вошёл, оглядел комнату — не спеша, со спокойным достоинством человека, которому не нужно никому ничего доказывать. Прошёлся вдоль стены, заложив руки за спину, задержал взгляд на Жаке, на мне, на полках с бумагами. Потом взял стул у стены, поставил его так, чтобы видеть дверь и окно, и сел. Сел тяжело, уверенно, положив левую руку на эфес шпаги.

— Бертран, — мадам Арманьяк, выдержав паузу, повернулась ко мне. — Это полковник Жан де ла Тур д’Овернь. Он командир Французского пехотного полка де Колиньи на службе у принца Оранского. Полковник любезно согласился сопровождать меня. Дороги нынче неспокойные.

Полковник перевёл взгляд на меня. Кивнул. Один короткий, скупой кивок.

— Сударь, — сказал он. Голос у него был низкий, спокойный.

Я кивнул в ответ.

— А теперь, — мадам Арманьяк обернулась к Жаку. Тот стоял, вжавшись в свой стол, и его трясло. — Я приехала разобраться с тем, до чего вы оба довели моё дело.

Мадам Арманьяк скинула перчатки, положила их на край стола. Ещё раз осмотрела комнату, зацепившись взглядом за мое роскошное кожаное кресло.

— Садись, Бертран, — сказала она. — Жак, ты тоже сядь.

Я сел. Жак опустился на свой стул, но сел на самый край, готовый вскочить в любую секунду. Мадам Арманьяк взяла стул, поставила его посередине комнаты, между нами, и села. Она не суетилась, не оглядывалась по сторонам. Она была у себя дома, даже если это было не так.

— Я приехала, потому что вынуждена, — сказала она. Голос у неё сейчас был сухой, деловой. — После Неймегена я не могу полагаться на то, что дела идут как надо. Бертран пропадает неизвестно где. Письма приходят с задержками. Клиенты жалуются.

Она повернулась к Жаку.

— Сколько лет ты на меня работаешь, Жак?

— Пятнадцать лет, мадам, — голос у него сел, он прокашлялся. — Пятнадцать лет в сентябре.

— Пятнадцать лет, — она кивнула. — И ты ни разу не дал повода усомниться в себе. Я это ценю.

Жак моргнул. Он явно не ожидал похвалы.

— Но я не для того приехала, чтобы раздавать комплименты, — продолжала она. — Я приехала понять, почему дело, которое приносило стабильный доход, вдруг начало разваливаться. Бертран, — она повернулась ко мне. — Ты можешь объяснить?

— Я был занят, — ответил я.

— Чем?

Я молчал.

— Чем ты был занят? Нашим общим делом? Или своими делишками с медью? Ты у нас теперь большой человек, да? Торговое представительство, моё почтение. Может мне теперь стоит обращаться к тебе на вы?

— Мадам, я возможно допустил ошибки. Мне следовало больше времени уделять нашим делам. Я не знаю, как так вышло.

— Ты не знаешь, — она усмехнулась. — Это плохо, Бертран. Когда человек не знает, почему его дело идёт под откос, это значит, что он либо глуп, либо ему всё равно. Ты глуп?

— Нет.

— Значит, тебе всё равно, — она произнесла это спокойно, без гнева, просто констатируя факт. — Ты не следишь за счетами, ты не проверяешь Жака, ты не отвечаешь на письма клиентов. Ты вообще чем занимаешься в Льеже?

— Выполняю поручения, — сказал я.

— Чьи?

Я посмотрел на неё. Она смотрела в ответ, и в её глазах не было вопроса. Она знала. Она всё знала.

— Ваши, — сказал я.

— Мои, — повторила она. — Мои поручения — это доставлять почту. Вовремя. Аккуратно. Чтобы контора работала. Я тебя не для того сюда отправила, чтобы ты занимался чем-то ещё. Где ваши учетные книги?

Жак трясущимися руками положил книги на стол.

— Я возьму эти книги себе. Разберусь. Если найду ошибки — будем говорить серьёзно. Пока что это предупреждение. Обоим.

Она поднялась. Жак вскочил следом, чуть не опрокинув стул.

— Жак, ты хороший работник. Я помню, как ты пришел ко мне много лет назад. Помню, как ты не мог отличить вексель от письма. Потом ты многому научился. Я это ценю.

Она помолчала.

— Но если человек ошибся один раз, то может ошибиться и во второй. А я не могу себе позволить держать людей, которые постоянно ошибаются.

— Да, мадам, — сказал Жак. Голос его был чужим.

— Вот и хорошо, — она кивнула. — Бертран, проводишь меня.

Это был не вопрос. Она поднялась, взяла перчатки, надела их, не торопясь, палец за пальцем. Полковник встал, поправил шпагу на поясе, посмотрел на меня. В его глазах не было ничего. Мы вышли. На крыльце она остановилась, обернулась.

— Ты ведь знаешь, что Жак работает на англичан? — спросила она тихо.

— Знаю.

— Все знают. Бедный Жак.

Она усмехнулась и пошла вниз. У крыльца стояли их лошади. Полковник легко вскочил в седло.

— Я слышала, ваша голубятня где-то за городом, — сказала она, принимая мою руку, чтобы сесть в седло. — Хочу её проинспектировать. Там и поговорим.

Когда я вернулся в контору, Жак сидел за своим столом и смотрел в стену. Его зелёная шляпа съехала набок, он не поправлял её. Руки лежали на столе, неподвижные, как у мертвеца.

— Она знает, — сказал он, не глядя на меня.

— О чём ты?

— О письмах. О том, что я их не отправил. Она знает.

Я сел за свой стол.

— Какие письма, о чём ты?

— Она не поверила, — он повернулся ко мне, и я увидел его глаза. В них был страх. Глубокий, животный страх, который невозможно спрятать. — Ты видел её лицо? Она знает. Она всё знает.

— Жак, — сказал я. — Ты сам себя накручиваешь.

— Нет, — он покачал головой. — Нет, Бертран. Она сказала «если ошибся один раз — ошибёшься и во второй». Это не про письма. Это про меня. Про то, что я…

Он не договорил. Я смотрел на него и думал про то, что она с ним сделает.

— Что ты будешь делать? — спросил я.

Он не ответил. Снял шляпу, положил на стол.

— Не знаю, — сказал он. — Может, уеду.

— По-моему, это самое лучшее. Только не тяни. Этот чёртов Льеж на тебя плохо влияет.

Он просидел до вечера, не сказав больше ни слова. Когда стемнело, он встал, взял со стола какие-то бумаги — я не разглядел, какие — и вышел. Дверь за ним закрылась. Шляпа осталась на столе. На следующий день Жака не было. И на следующей неделе. Никогда больше.

Глава 21

Я нашёл их к полудню. Голубятня располагалась на ферме за городом, возле пустыря, где дорога распадалась на две — одна вела к мельницам, другая в поля. Место было укромное, скрытое от посторонних лиц забором и живыми изгородями.

Лошади мадам и полковника стояли на привязи у входа. Я не хотел, чтобы кто-то видел, что я отправился на встречу с ними, поэтому пришёл пешком. И теперь жалел об этом — сапоги покрылись пылью, воротник взмок, и на шее выступила красная полоса, след от солнца, который будет чесаться до вечера. Старика Матье не было видно.

Внутри, в закутке, где я разбирал почту, горела одна свеча. Она стояла на перевёрнутом ящике, высвечивая только небольшое пятно вокруг. Мадам Арманьяк сидела на другом ящике, полковник стоял у кирпичной стены, прислонившись к ней плечом.

— Закрой дверь, — сказала мадам Арманьяк. Голос у неё сейчас был ровный, без той ласковой нотки, с которой она разговаривала в конторе.

Я закрыл дверь.

— Ну, — она посмотрела на меня снизу вверх, не меняя позы. — Рассказывай. Только коротко. Я не люблю, когда мне рассказывают долго.

Я начал рассказывать. И сразу почувствовал, что слова у меня выходят казённые, как рапорт. Я рассказывал про ужины, про письма, про испанскую охрану, про кареты и про суету ван Лоона. Про то, что он предложил мне тогда, у реки. И про инструкции Мейера и Гроция. Я слышал свой голос со стороны, он был чужим, скрипучим, как несмазанная дверь. Затем я рассказал о своих подозрениях. Когда я дошёл до того места, где ван Лоон пообещал мне золото, а платил медью, вмешался полковник.

— И что вы поняли? — спросил он меня.

Я поднял глаза. Он не смотрел на меня. Он разглядывал стену, где на гвозде висела старая клетка. Вопрос прозвучал так, будто он спросил, который час.

— Я понял, что я им нужен для чего-то другого, — сказал я. — Это ясно как божий день.

— Почему вы так думаете?

— Потому что я для них — пустое место. Я лично занимаюсь их письмами, но не знаю, что в них. Я не знаю ни шифров, ни адресатов. Это слишком скромная роль для того, что они мне пообещали. Значит, у них для меня есть что-то ещё. И мне это не нравится.

Мадам Арманьяк слушала, не перебивая. Потом повернулась к полковнику.

— Что скажете, Жан?

Полковник ответил не сразу. Он подошёл к клетке, висевшей на гвозде, снял её, повертел на вытянутой руке и поставил на пол. Сделал он это медленно, без спешки, словно давая понять, что его время стоит дороже, чем моё. Потом повернулся ко мне.

— Вы гугенот, сударь?

— Да.

— Откуда родом?

— Из Лимузена.

Он кивнул. Это, кажется, его удовлетворило. Не потому, что он проверял мою веру — ему, наверное, было всё равно, во что я верю. Он проверял, есть ли у меня та самая линия, которую нельзя перейти. Договор с католиками-испанцами это не просто политика. Это кровь.

— Я слышал, вы убили двоих французов, — сказал он. — В прошлом году.

Я посмотрел на мадам Арманьяк. Она сидела, сцепив пальцы на колене. И я понял, что это был не допрос, а представление. Она показала полковнику, что я — её человек. Что я сделал то, что она просила, и не задавал вопросов. Что я умею держать язык за зубами.

— Да, — сказал я. — Так было нужно.

— Не спрашиваю зачем, — произнес полковник. — Если мадам говорит, что это было необходимо, значит, это было необходимо.

Он произнёс это так, будто речь шла о том, чтобы наколоть дров или принести воды. Я посмотрел на него повнимательнее. В его глазах, когда он смотрел на мадам Арманьяк, мелькнуло что-то. Привычка. Долгая, старая привычка доверять друг другу.

— Вы знаете, что в конечном итоге и так работаете на статхаудера? — спросил он, возвращаясь ко мне.

— Да, знаю. В конечном итоге. Но по факту, я работаю на его разведку, а для них я просто агент. Номер в списке, которым можно пожертвовать, если потребуется.

Полковник помолчал, рассматривая меня

— Ван Лоон, — произнёс он, — Для вас это тот же риск, но цена другая. Он обещает вам золото. Разведка обещает только то, что не повесит вас, если вы будете полезны. Так?

— Так. В конечном итоге. Всё это одни обещания.

— А чего хотите вы?

Свеча моргнула, и на мгновение в закутке стало темно, а потом свет вернулся, выхватив из темноты лица — его, её, моё. Я смотрел на этот свет, на оплывший воск, который стекал по свече неровными дорожками, и думал о том, как много я поставил на этот разговор. Я поставил всё. Если они сейчас скажут «нет», мне останется только вернуться в Льеж и делать вид, что я ничего не знаю, и ждать, когда меня сожрут одни или другие.

— Я хочу место под солнцем, — сказал я. И услышал, как это прозвучало. Громко. Пафосно. Как в дешёвом романе, который продают на ярмарке. Я чуть не поморщился.

Полковник, кажется, тоже заметил это. Он поднял бровь — едва заметно, но я увидел.

— Место под солнцем, — повторил он без насмешки. Просто повторил, пробуя слово на вкус. — Что это, по-вашему?

Я помолчал, подбирая слова.

— Охранная грамота, — сказал я. — Чтобы я знал, что за моей спиной стоит не капитан разведки, а статхаудер. И чтобы те, кто имеет со мной дело, тоже знали это.

Он слушал меня, не перебивая. Потом прошёлся по закутку, обходя ящики. Сапоги его ступали мягко, он умел ходить тихо, хотя был крупным мужчиной. Остановился у стены, провёл пальцем по кирпичу, посмотрел на серую пыль, которая осталась на пальце.

— Статхаудер не раздаёт охранные грамоты каждому, кто приносит ему слухи, — сказал он. — Чтобы получить такую бумагу, мало просто знать о заговоре. Надо сделать что-то, что этот заговор сломает.

— Я знаю.

— Вы знаете, — он повернулся ко мне, и я увидел, что лицо у него не каменное, как мне показалось сначала. У него были глубокие морщины возле рта, словно у человека, который улыбается слишком редко. И глаза у него были усталые. Это была не та усталость, когда человек не высыпается, а та, которая накапливается годами от того, что слишком много знаешь и слишком мало можешь изменить.

— Итак, что вы предлагаете, и что вам требуется от меня? — спросил он.

— Я прошу не плату вперёд, — сказал я. — Мне требуется ваше слово. Слово, что если я добуду доказательства заговора, то получу эту грамоту.

Он смотрел на меня, слегка прищурив глаза.

— Доказательства заговора?

— Да. Дипломатические документы, договора, меморандумы. С печатями, подписями.

— Как вы собираетесь их получить?

— Это моя забота. Но я говорю именно о таких доказательствах. Не больше, не меньше.

Полковник перевёл взгляд на мадам Арманьяк. Та подняла голову, оторвавшись от созерцания своих ногтей. Их взгляды встретились. Полковник повернулся ко мне, расправил плечи.

— Хорошо, — сказал он. — Я, Жан де ла Тур д’Овернь, полковник пехотного полка де Колиньи, перед лицом Всевышнего и в присутствии мадам Сюзанны Арманьяк даю вам своё нерушимое честное слово дворянина и офицера. Я клянусь честью своего дома и памятью моих предков, что вы получите охранную грамоту за подписью Его Высочества принца Оранского, если предоставите неоспоримые доказательства предательства, которое вершат за его спиной Господа Регенты из Генеральных Штатов и городских магистратов. Моё слово — ваш щит.

Это прозвучало весомо. Так, что больше ничего не требовалось.

— Вашего слова достаточно, господин полковник, — ответил я, склонив голову в коротком поклоне. — Я вверяю свою жизнь вашей чести и памяти ваших предков. Эти бумаги будут у вас.

— Теперь, — сказала мадам Арманьяк, поднимаясь. — У меня для тебя кое-что есть.

На улице солнце стояло в зените, и воздух был тяжёлым, словно перед грозой. У седла мадам был приторочен длинный свёрток, зашитый в мешковину. Она отвязала его, подала мне. Свёрток был тяжёлым, килограмм пять, длиной от пяток до моих подмышек, но узким. Внутри было что-то твёрдое, обёрнутое тканью. Металл. Дерево.

— Надеюсь, ты умеешь обращаться с этим, — просто сказала она.

— Да. И у меня будет немного времени попрактиковаться, — ответил я.

Она посмотрела на меня. Сейчас, при свете дня, я разглядел, что она постарела за этот год. Не сильно, но заметно — новые морщины у глаз. Она никогда не говорила, сколько ей лет, и я не спрашивал.

— Береги себя, Бертран, — сказала она.

Она сказала это тем же голосом, просто и без надрыва.

Затем вскочила в седло без моей помощи — ловко, по-женски, но без жеманства. Полковник посмотрел на меня, на свёрток в моих руках, но ничего не сказал. Только кивнул, коротко, как кивают своим.

— Мы возвращаемся в город, — сказал он. — Вы знаете, как с нами связаться, когда будет что сказать.

Он сел на коня, и они поехали. Я стоял на пустыре, держа в руках тяжёлый свёрток, и смотрел, как они удаляются. Лошади шли шагом, потому что для рыси было слишком жарко. Пыль поднималась из-под копыт, и через минуту фигуры стали расплывчатыми, а ещё через минуту их поглотило марево.

Я остался один. Свёрток в руках, пот на спине, красная полоса на шее, которая чесалась всё сильнее.

Я подумал, а что, если прямо сейчас развязать бечёвку. Посмотреть, что там. Я стоял, смотрел на узел, и чувствовал, как внутри поднимается какое-то глупое, детское нетерпение. Я почти усмехнулся. Двадцать один год, три убийства, заговор, а я стою на пустыре и хочу заглянуть в свёрток, как мальчишка, который нашёл рождественский подарок.

Свёрток я разворачивать не стал. Положил его на плечо и пошёл обратно по пыльной дороге.

В контору я вернулся к вечеру. Зелёная шляпа висела на крючке. Я снял её, спрятал в шкаф, сел на своё место. В комнате было так тихо, что я слышал, как муха бьётся о стекло. Одна муха, тупая, настойчивая, которая не понимает, что окно закрыто.

Я сидел и думал о том, что Жак, наверное, уже далеко. Или недалеко. Может быть, он сейчас сидит в таверне, пьёт пиво, смотрит на дверь и ждёт, что за ним придут. Может быть, он уже уехал из Льежа в какую-нибудь дыру, где его никто не найдёт. А может быть, он лежит где-нибудь в канаве, и ему уже всё равно.

Подробностей я знать не хотел. Я выкинул его из головы, как выкидывают старую, ненужную вещь. Suum cuique, и теперь мне было всё равно.

Я запер контору, взял свёрток, завернул его в старый плащ, который нашёл в чулане. Лошадь стояла на постоялом дворе, я оседлал её, приторочил ношу к седлу и выехал за город.

Солнце висело низко, красное, распухшее, как нарыв. Тени от деревьев ложились поперёк пути, и лошадь ступала медленнее, чем обычно, словно опасалась этих теней, когда они мелькали под её копытами.

Я успел до темноты. В доме вдовы Фаберт было прохладно, пахло сыростью и старой золой. Я зажёг свечу, которую нашёл на кухне. Поставил свёрток на стол. Посмотрел на него. В чулане был сундук. Старый, окованный железом, с облупившейся краской. Я поднял крышку, вытащил тряпьё, которым сундук был набит, и увидел дно. Положил свёрток на дно и закидал тряпьём. Закрыл крышку.

Потом я сел на пороге и вытянул ноги. Ночь уже опустилась на деревню. В замке зажглись огни, жёлтые квадраты окон на серой стене. Из какой-то трубы шёл дым, и ветер тянул его в мою сторону, и я чувствовал запах угля. Где-то лаяла собака, потом перестала. Кто-то прошёл по дороге, я слышал шаги, потом они затихли.

Ночью в Болланде было свежо. Ветер тянул с востока, от леса. Я сидел на пороге, смотрел, как луна выходит из-за замковой стены, и думал о ван Лооне.

Ван Лоон раскрылся передо мной не потому, что поверил мне. Он никогда никому не верил, старая лиса. Он раскрылся, потому что ему нужен был дурак на побегушках. Я давно понял, что если человека называют умным парнем глядя прямо в глаза, то собираются сделать из него дурака.

Ван Лоону был нужен почтмейстер, который проследит, что шифровки будут отправлены и получены без сбоев. Несомненно. Но этого мало. Еще, возможно, ему был нужен курьер, который поедет с устными поручениями, будет говорить от его имени и понимать, что говорит. Для этого я должен был знать контекст.

Но это не всё. Он знал, что за мной кто-то стоит. Он не дурак. Вместо того чтобы убрать меня, он решил меня использовать. Как де Мескита решил использовать Жака и Дюваля. Через меня теперь можно кормить дезинформацией тех, кто ими интересуется. Я стану проводником. Понесу своим хозяевам то, что ван Лоон захочет передать.

Своим хозяевам. Я усмехнулся. У меня слишком много хозяев. Надо с этим что-то делать.

Ещё один вариант, как меня мог бы использовать ван Лоон — в качестве ложной мишени. Когда им понадобится отправить что-то в Амстердам. Что-то очень важное. Они отправят не одного курьера, нескольких. Только один будет настоящий. Остальные — такие же болваны, как я.

Ну и последнее, самое простое. Если переговоры пойдут не так, если испанцы провалятся, или статхаудер узнает слишком рано, ему понадобится тот, на кого можно свалить всё. Чужак, гугенот, который занимается подозрительными делишками. Идеальный козёл отпущения. Моя роль будет убедительной, потому что я сам буду верить, что я участник заговора.

Я посмотрел на луну. Она стояла высоко, небо было чистым, без облаков. Ветер шевелил траву у порога, и было слышно, как в лесу шумит ручей.

Я подвёл свой итог по ван Лоону. Он решает несколько задач одним ходом. Его риск оправдан — без него ни одна из задач не решается. Я для него — тупая пешка, расходный материал. А он — старый опытный лис, который привык просчитывать ходы наперёд. Ничего личного.

Я встал, потянулся. Спина затекла от долгого сидения. Прошёл через двор к калитке, отворил её. Тропинка вела вниз, к ручью. Я спустился, зачерпнул воду рукой. Вода была холодная, с горьковатым привкусом прелых листьев. Я умылся, провёл мокрыми пальцами по шее, по затылку. Голова стала ясной.

Вернулся в дом, запер дверь изнутри. Снял сапоги, положил их у порога. Расстелил на лавке плащ, который взял из Льежа, лёг на него. Под голову подложил свёрнутую куртку. В доме пахло сыростью, и ветер гулял под крышей, задувая в щели между ставнями.

Я закрыл глаза. Завтра утром вернусь в Льеж, как обычно открою контору, разберу почту. Жака не будет, и это даже хорошо. Я буду ждать своего часа. Лошадь фыркнула в сарае и затихла. Я уснул.

Рано утром я вернулся в контору. Дюваль появился на пороге, когда я раскладывал утреннюю почту. Я не слышал, как он подошёл — просто поднял голову, а он уже стоял, прислонившись плечом к дверному косяку, и смотрел на пустой стул Жака.

— А где наш друг? — спросил он. Голос у него был мягкий, вкрадчивый, как у человека, который спрашивает, который час, хотя на самом деле ему нужно совсем другое.

— Уехал, — сказал я, не поднимая головы. — Кажется, у него заболела мать.

— У Жака не было матери, — Дюваль вошёл в комнату, сел на стул Жака, положил руки на стол. — Он сирота. Я знаю, потому что он сам мне рассказывал. Долго рассказывал, со всеми подробностями. У него была привычка рассказывать долго. Вы замечали?

— Не особенно.

— А я замечал. Он мог рассказывать о своём детстве часами. О том, как его отдали в услужение, как он сбежал, как попал к мадам Арманьяк. Он был хорошим рассказчиком. Мне будет его не хватать.

Дюваль замолчал, глядя на пустой стул перед собой. Потом перевёл взгляд на меня.

— Я когда-то в детстве сбежал от собаки, — сказал он. — Нет, не так. Собака сбежала от меня. Я её нашёл, привёл домой, а она ушла. И я до сих пор иногда думаю — где она? Жива ли? Помнит ли меня? Глупо, правда? Собака — она и есть собака. Но я её ждал. Долго ждал. Может быть, я её до сих пор жду, представляете?

Он помолчал, разглядывая свои руки.

— В Париже, — продолжил он, — я видел человека, который торговал эхом. Он продавал его в банках. Представляете? Приходишь к нему, он открывает банку, и ничего не происходит. Потому что эхо живет пока банка закрыта, но его не слышно. Но ты всё равно покупаешь, потому что хочешь верить хоть во что-то. Жак был моей банкой. Теперь банка пуста.

— Вы пришли поговорить о Жаке? — спросил я.

— Я пришёл спросить, где Жак, — Дюваль посмотрел на меня спокойно, без напряжения. — Вы сказали, у него заболела мать. У него нет матери. Значит, он уехал по другой причине. Или не уехал вовсе. И это меня беспокоит. Не только потому, что он был хорошим парнем. А потому, что в моей профессии, когда люди начинают исчезать, это значит, что здесь становится очень опасно.

Он вытащил из кармана табакерку, открыл, понюхал, но не щепотку, а так, для порядка. Закрыл, убрал обратно.

— Вы знаете, я ведь не просто так к вам пришёл, — сказал он. — Вы тоже хороший парень, честно. Вы мне нравитесь. Я мог бы спросить у соседей, у хозяина постоялого двора, у той женщины, что торгует рыбой на набережной. Но я пришёл к вам. Потому что вы — последний, кто его видел. Вы — человек, который сидит с ним в одной комнате. Вы — тот, кто должен был заметить, что с ним что-то не так.

— Послушайте, Дюваль, старина. Ничего я не заметил, — сказал я.

— И вот это меня беспокоит ещё больше, — Дюваль вздохнул. — Вы не заметили. Я не заметил. Никто не заметил. Значит, мы все перестали замечать то, что происходит у нас под носом. А это плохой знак. Очень плохой.

Он встал, прошёлся по комнате. Остановился у окна, посмотрел на улицу.

— Вам не кажется, что Льеж стал каким-то душным? — спросил он, не оборачиваясь. — Я не про погоду. Про воздух. Такой воздух бывает перед грозой, когда всё замирает и ждёт. Ждёт, когда ударит. И ты тоже ждёшь, хотя не знаешь, куда ударит. И от этого становится только хуже.

Он повернулся ко мне.

— Знаете, я бы на вашем месте уехал, — сказал он. — Не потому, что я за вас беспокоюсь. Хотя это тоже. Но вы — человек, который сидит в этой конторе, разбирает письма, смотрит на пустой стул. Вы из тех, кто может не заметить, что гроза уже началась. А когда заметите, будет поздно.

— Это всё очень интересно, но, знаете, у меня дела, — сказал я.

— Дела, — он усмехнулся. — У всех дела. У Жака вот тоже были дела. А теперь он исчез, и никто не знает, куда. Может быть, он в Кюрасао. Вы бывали в Кюрасао? Говорят, райское место. А может быть, он в канаве. Может быть ему уже всё равно. Я не знаю. И вы не знаете. Никто не знает. А когда никто ничего не знает — это самое опасное.

Он подошёл к двери, остановился на пороге. Обернулся.

— Я, пожалуй, последую своему совету, — сказал он. — С меня хватит. Я сматываю удочки. В Льеже становится слишком много вопросов и слишком мало ответов. А я этого не люблю. Это плохая пропорция.

Он посмотрел на меня долгим взглядом.

— Вы молодец, Бертран, — сказал он. — Сидите, работаете, делаете вид, что ничего не случилось. Может быть, это и есть правильная стратегия. Сидеть и ждать. Я никогда не умел. Может, поэтому я до сих пор жду свою собаку. А вы как тот краб, что строит домик. Я таких повидал. Желаю здравствовать.

Он вышел. Шаги его затихли на лестнице, потом на улице.

Я остался один. В комнате было тихо. Слышно было, как та же самая муха бьётся о стекло. Я взял со стола очередную накладную, развернул, начал просматривать. Цифры складывались в строчки, строчки в столбцы. Всё было правильно. Всё было на своих местах.

Стул Жака стоял пустой. Зелёная шляпа лежала в шкафу. Мне было всё равно.

Я отложил накладную, взял следующую. За окном начинался новый день, жаркий, пыльный, такой же, как вчера. И я сидел в конторе, делал вид, что ничего не случилось, и ждал своего часа. Он должен был наступить. Я знал это. Я просчитал всё, что мог, выбрал путь и теперь просто сидел и ждал, когда фигуры на доске начнут двигаться. Я снова взял накладную, провёл пальцем по строчке. Цифры были ровные, правильные. Всё шло своим чередом.

За окном залаяла собака, потом замолкла.

Я отложил бумаги, откинулся на спинку стула и закрыл глаза. В комнате было тихо, только муха билась о стекло. Где-то далеко, за городом, в доме вдовы Фаберт, в сундуке лежал свёрток, который дала мне мадам Арманьяк. Я не думал о том, что там. Не думал о том, что скажет полковник, когда я принесу ему доказательства.

Я просто сидел и ждал. Спокойно, без напряжения, как человек, который сделал ход и теперь смотрит на доску. Лёгкий ветер задул в окно, пошевелил бумаги на столе. Я открыл глаза, посмотрел на стул Жака. Пустой.

Я взял со стола книгу — ту самую, которую брал с собой, но не читал — положил её перед собой, открыл на первой странице. Буквы складывались в слова, слова в строки. Время шло. Солнце поднималось выше, и жара набирала силу. В конторе было тихо, и эта тишина была наполнена ожиданием.

Глава 22

Я вошёл в кабинет ван Лоона и сразу понял, что они провели здесь всю ночь. Воздух был тяжёлый, прокуренный. Окна выходили на восток, и солнце било прямо в лицо, заставляя щуриться. В этом свете всё выглядело жёстким, нестерпимо ясным — морщины, пятна на стенах, пыль на бумагах.

Ван Лоон стоял у стола. Перебирал листы, раскладывая их по стопкам, сдвигая, снова перекладывая. Его руки двигались быстро, механически, но без суеты — так действует человек, который делает одно дело, а думает о другом. На столе громоздились какие-то счета, книги в кожаных переплётах, оловянная кружка с остатками пива. Край стола был залит сургучом — капали, когда запечатывали пакеты.

В углу на полу стояла сумка. Большая, кожаная, почти как рюкзак, с клапаном и широкими ремнями. Она была запечатана в трёх местах — тёмно-красные кругляши, оттиснутые печатью ван Лоона. Сумка была не новая, с потёртыми углами, царапинами на ремнях, следами долгой дороги. Я смотрел на неё и почему-то думал, что скоро всё закончится. Так или иначе.

Мейер сидел в углу на низком табурете, прямой, как аршин. Его лицо побелело, под глазами были синие круги. Он не спал, наверное, не одну ночь, но подобрался, постукивал пальцами по колену, быстро и нервно. Он смотрел на ван Лоона, ждал, когда тот заговорит.

Гроций стоял у окна, боком к свету. Один рукав камзола был расстегнут, рубашка выбилась. Он покусывал ноготь большого пальца, медленно, задумчиво, словно решал задачу, уже зная ответ. Иногда он бросал взгляд на сумку, потом на меня, потом смотрел в окно, где за деревьями виднелась замковая стена.

Кокк сидел за столом, подперев голову руками. Выглядел он хуже всех. Он поднял голову, когда я вошёл, посмотрел на меня тяжёлым, долгим взглядом. Кивнул один раз, коротко. И снова уставился в столешницу.

Хазебрука не было. Его место пустовало. Стул стоял отодвинутый, будто кто-то только что встал и вышел. Никто о нём не говорил, и я не спрашивал.

— Закройте дверь, — сказал ван Лоон, не оборачиваясь.

Я закрыл. Щеколда звякнула, и этот звук в тишине прозвучал как выстрел.

Ван Лоон развернулся ко мне. Он не спал всю ночь, это было видно по глазам, налитым кровью, по мешкам под ними. Но он не выглядел усталым. Он выглядел так, будто внутри у него работала машина, и он боялся её остановить.

— Садитесь, — сказал он.

Я сел на стул у двери. Он прошёлся по комнате. От стола к окну, от окна к столу.

Остановился напротив меня.

— Мне нужно отправить пакет в Амстердам, — сказал он. — Важный. Очень важный.

Он кивнул на сумку.

— Мои люди не могут. Я не могу рисковать. Возможно, их знают в лицо, и будут ждать. На всех переправах, на всех заставах. Им достаточно выехать, и через день их возьмут.

Он помолчал. Я ждал.

— Вы — другое дело. Вы не привлекали к себе внимания. Вы просто коммерсант, владелец почтовой конторы. Едете по делам в Амстердам. Никто не посмотрит в вашу сторону.

Он говорил быстро, отрывисто, но не сбивчиво. Слова падали как камни.

— В пакете документы, — продолжал он. — Не просто письма. То, что нельзя доверить мешку с овсом. В Амстердаме нужен человек, который соображает. Который не побежит назад с вопросом, а решит его на месте.

Он посмотрел на меня в упор. Взгляд у него был цепкий, как у хищника.

— Вы не дурак. Я это знаю.

Мейер за его спиной чуть заметно кивнул. Гроций отвернулся к окну, я видел только его профиль, скулы, твёрдую линию подбородка.

— Я вам доверяю, — сказал ван Лоон. — Не потому, что вы хороший человек. Я никому не доверяю. А потому, что вы в этом деле уже по уши. Если мы провалимся, вас возьмут вместе с нами. Вы не отсидитесь в конторе. Не делайте вид, что не понимаете.

Он замолчал. В комнате было слышно, как муха бьётся о стекло. Такая же, как в моей конторе.

— Есть ещё одно, — сказал он тише. — Если вы откажетесь, вы нам больше не нужны. Ни как почтмейстер, ни как человек. Игры закончились, местер де Монферра.

Он не угрожал. Он сказал это просто, как говорят «завтра будет дождь». Я посмотрел на сумку. Потом на него.

— Если меня спросят на заставе?

— Скажете — везете торговые образцы. Или книги. Или что хотите. Но никто не спросит, если вы будете ехать спокойно, не привлекая к себе внимания.

Я уже всё решил, когда переступил порог и увидел эту сумку в углу. Это был мой шанс добраться до того, о чём я говорил полковнику. Доказательства. Документы с печатями. Я не знал, что в сумке, но если ван Лоон посылает меня в Амстердам с таким секретом, значит, момент настал.

— Куда это надо доставить? — спросил я.

Ван Лоон выдохнул. Я услышал этот выдох — шумный, сквозь зубы. Похоже на вздох облегчения.

— Ауде Сханс 12, контора «Ван ден Берг и сыновья». Там будут ждать. Всё.

Голос у него был хриплый, словно он курил всю ночь.

— Хорошо, постараюсь доставить, — сказал я.

— Не старайтесь, — перебил меня ван Лоон. — Просто делайте, что сказано.

Мейер встал. Я не слышал, как он поднялся — только увидел, что он уже не сидит, а стоит у стола. Руки у него дрожали, он взял со стола два пистолета — большие, кавальерские, с широкими ложами. Проверил кремни, взвёл курки, опустил. Подал мне. Молча.

Я взял. Один засунул за пояс спереди, другой сбоку. Тяжёлые. Мешают. Но да ладно.

— Конь у крыльца, — сказал ван Лоон.

Я поднял сумку. Тяжёлая. Килограммов десять, не меньше. Перекинул через плечо, поправил ремень. Кожа скрипнула.

— Бертран, — сказал ван Лоон, когда я взялся за дверь.

Я обернулся.

— Если вы не доедете, мы все погибли. Но вы — первый.

Я ничего не ответил. Открыл дверь и вышел. В коридоре было душно. Я прошёл мимо слуги, спустился по лестнице. Шаги гулко отдавались эхом от каменных ступеней. На крыльце солнце ударило в лицо.

Конь стоял у ворот. Гнедой, крупный, с широкой грудью. Оседлан, узда на месте. Он переступал с ноги на ногу, фыркал, косил глазом, словно рвался в дорогу. Я погладил его по шее, шерсть была горячая, потная. Отвязал повод, вскочил в седло. Сумка тяжело легла на бедро, пистолеты впились в поясницу. Я поправил камзол, чтобы они не терли. Тронул коня. Шагом проехал ворота, пост испанцев, повернул налево, к выезду. Торговцы открывали лавки, служанки несли воду из колодца, старик тащил телегу с сеном. Я не смотрел на них. Я смотрел вперёд, на дорогу. Проехал перекрёсток, ещё один. Лавка булочника, кузница, дом городского судьи с вывешенным флагом. Всё как обычно. Никто не обращал на меня внимания. Потом улица кончилась, пошли пустыри, огороды, заборы. Я пришпорил коня. Копыта загремели по сухой земле, выбивая пыль. Ветер засвистел в ушах. Камзол захлопал, шляпа чуть не слетела, я придержал её рукой. Сумка била по бедру в такт скачке. Ворота были открыты. Городская стража сидела в тени у стены, жевала хлеб с луком, не подняла головы. Я проскочил, не сбавляя скорости. Дорога пошла вверх, на плато. Конь дышал ровно, сил у него было много. Я чуть ослабил повод. Позади оставался Льеж. Дома становились мельче, потом превратились в серую полосу у реки, потом исчезли за холмом.

Я увидел большое тенистое дерево и осадил коня, спрыгнул на землю, не дожидаясь, пока он успокоится. Где-то слева журчал ручей.

Я стянул сумку с плеча, бросил на землю. Присел на корточки. Достал нож. Печати хрустнули. Сургуч раскрошился под лезвием. Я откинул клапан. Внутри были бумаги. Много бумаг. Я вытащил первую — счёт за муку. Вторую — список бочек с солониной. Третью — накладные на поставку соли. Четвёртую — какая-то квитанцию, залитая вином, с расплывшимися чернилами. Все остальные были такими же. Счета. Накладные. Списки провизии. Ни одной печати. Ни одного договора. Ни одного имени. Я проверил все бумаги. Мусор. На лице у меня не дрогнул ни один мускул.

— Отлично, — сказал я вслух. Конь фыркнул, посмотрел на меня, потом отвернулся.

Я запихнул бумаги обратно. Небрежно, как попало. Встал, размахнулся и швырнул сумку в кусты. Она пролетела метра три, ударилась о ствол ольхи и упала в крапиву.

Потом я достал фляжку. Открутил крышку, сделал большой глоток. Пиво было тёплое, горьковатое, с осадком. Я вытер рот рукавом. Конь стоял, опустив голову, жевал траву. Я подошёл к нему, потрепал по шее.

— Ну что, — сказал я. — Всё идет по заранее намеченному плану. Но времени у нас мало.

Я вскочил в седло. Всё это было игрой. С самого начала. Хазебрук. Я вспомнил, как он выглядел вечером — спокойный, даже весёлый. Он сидел в углу, пил вино, шутил с Кокком. Но я заметил, что он был одет не так, как обычно. Не старый потёртый камзол, а новый, из хорошего сукна. Сапоги с шипами для стремян — дорогие, с мягким голенищем. На поясе — тяжёлый палаш, какой берут в дальнюю дорогу.

У него появился новый конь. Чёрный, с длинной шеей, тонконогий. Такой конь стоит целое состояние.

Последние три дня Хазебрук пропадал с компанией, которую я раньше не видел. Голландцы. Крупные, сытые, с обветренными лицами. Они не говорили о делах. Они говорили об оружии. Какие ружья лучше, какие пистолеты надёжнее, где в Льеже можно купить хороший мушкет. Потом — о вине. Какое бургундское кислит, а какое играет на языке. Потом — о женщинах. В таком порядке. Это были не торговцы, не политики. Хазебрук не объяснял, кто это. И никто не спрашивал.

Сегодня утром в кабинете ван Лоона его не было. Никто не сказал ни слова. Будто его и не существовало.

Если меня послали с сумкой мусора, чтобы отвлечь тех, кто может следить, значит, настоящий курьер должен выехать следом. Через полчаса. Через час. Не больше. И Хазебрук — лучший кандидат. Меня выпустили как зайца, чтобы гончие бросились за мной. А настоящий пакет уйдёт в другую сторону.

Я погнал коня на восток, к холмам, туда, где над Льежем поднималось плато Эрв. Ветер хлестал в лицо. Копыта выбивали дробь по сухой земле, мимо мелькали изгороди, некошеные луга, редкие деревья. Я не жалел коня — он был сильным, широкогрудым, и выносливым. Пот стекал по его шее, смешиваясь с пылью в серую кашицу. Я убрал повод, дал ему полную волю, и сам припал к гриве, чтобы не слететь. Я спешил в Болланд, в дом вдовы Фаберт.

Дорога петляла, набирала высоту. Лес кончился, потянулись открытые поля, разделённые живыми изгородями из боярышника. Плато Эрв встретило меня сильным, ровным ветром. Я осадил коня, перешёл на шаг.

Домик стоял на отшибе. Я спешился, привязал коня, кинул ему охапку сена и налил воды в корыто. В доме всё было по-прежнему. Подзорная труба лежала в сундуке, там, где я её оставил. Я взял ее и вытащил длинный сверток, который спрятал на самом дне. Сверток я прислонил к стене дома и вышел за ограду. Там, метрах в пятнадцати, за плотными высокими кустами, открывался невероятный вид. Долина резко обрывалась вниз и тянулась на многие километры во все стороны.

Далеко внизу лежала долина Весдра. Река блестела на солнце узкой серебряной лентой, извиваясь между лугами и рощами. Дороги расходились от Льежа, как нити паутины. Одна шла на запад, к Маастрихту и дальше, к морю. Другая — на северо-восток, через Вервье, к Юлиху. Третья — на восток, через Эйпен, к Клеве, а оттуда в Голландию, в обход всех застав.

Я поднёс трубу к глазу. Плато Эрв возвышалось над долиной почти на триста метров. Я видел каждый поворот, каждую рощу, каждый мост через бесчисленные речушки и ручьи, которые пересекали эту землю — Бервинну, Весдр, Болланд, чёрт знает сколько ещё.

Я сел на траву, прислонившись спиной к нагретому камню. Ветер шевелил стебли травы, доносил снизу запах сена. Солнце стояло высоко, но не жгло, согревало приятным теплом. Я положил трубу на колено и стал ждать.

Вокруг было тихо. Тихонько шумел ветер, изредка чирикали какие-то птицы, из деревни слышался далёкий лай собаки. Воздух слегка дрожал над полями. Где-то далеко внизу гремела телега, звук поднимался вверх и терялся в траве.

Я смотрел на дороги. Куда бы не отправился Хазебрук из Льежа, я увижу его отсюда. Но я был уверен, что он выберет восточный обход. Через Юлих, Клеве. Дороги там хуже, но застав меньше. Там можно проскочить незамеченным.

Я прищурился, вглядываясь в дымку над Вервье. Дорога на восток уходила в холмы, терялась за рощами, появлялась снова — серая нитка, петляющая между зелёных пятен. Никакого движения. Только ветер гнал по полю тени облаков, и они медленно скользили по склонам.

Прошёл час. Может, больше. Я потерял счёт времени. Солнце сдвинулось, тени стали длиннее, трава заиграла золотом. Я почти задремал — тепло, ветер, тишина. Рука с трубой опустилась на колено.

А потом я увидел пыль. Маленькое облачко, светлое, почти незаметное на фоне зелени. Оно двигалось с запада, от Льежа, по дороге на Вервье. Я поднёс трубу к глазу, поймал фокус, навёл резкость. Четыре всадника. Они ехали плотной группой, быстро, без остановок. Первым я различил коня — чёрного, длинношеего, тонконогого. Это был конь Хазебрука. Затем я узнал его самого.

Я опустил трубу. Сердце билось ровно и спокойно. Ветер трепал волосы, нёс снизу запах цветущего клевера. Где-то внизу, далеко-далеко, звенел ручей.

— Ну что ж, — сказал я тихо. — Вот и они.

Я смотрел, как четыре всадника приближаются с запада по дороге на Юлих. В трубу я видел каждое их движение — как они сворачивают в лес, как снова выходят на открытое место. У меня было примерно полчаса, чтобы перехватить их. Я встал, отряхнул штаны от сухой травы.

Я вернулся к дому бегом. Конь покосился на меня, я слегка хлопнул его по крупу, чтобы он отошел в тень. Сверток был там где я его оставил — у стены.

Я развернул холст. Мушкет системы Кальтхоффа блеснул вороненой сталью. Невероятно сложная штука для семнадцатого века — магазин на тридцать зарядов, скрытый в прикладе и цевье, механизм подачи пороха и пуль. Тяжелый, неудобный, но в засаде — смертоносный. Я проверил курок. Кремень был новый, остро заточенный. Я упражнялся с этим оружием всё последнее время. Уезжал подальше в долину, там где начинались ручьи и перелески, и стрелял в овраге. Я знал, сколько усилий нужно для взвода, знал ритм, знал как правильно досылать заряд. Из этой штуки можно было делать выстрел в две секунды.

Я перекинул мушкет через плечо за спину, отвязал коня и вскочил в седло. До дороги было минут пять быстрой рысью. Места для засад я выбрал давно, когда осматривал окрестности. Дорога там ныряла в лощину, с обеих сторон закрытую высокими насыпями, поросшими кустарником. Проехать можно было только по одному. Идеальное бутылочное горлышко.

На месте я привязал коня к дереву подальше от дороги, спустился в лощину и залег за камнем. Справа был отвесный склон, слева — густой терновник. Отступать им было некуда.

Ветер стих. Тишина стала плотной, словно уши заложило ватой. Я слышал только собственное дыхание и стук крови в висках. Я положил ствол на камень, приклад плотно упер в плечо. Палец лег на спуск. Прошло десять минут. Пятнадцать.

Сначала я услышал звук. Не звонкий стук копыт, а скорее шелест — лошади шли по сухой траве обочины, чтобы не греметь на камнях. Потом показалась тень. Первая лошадь вышла из поворота. Черный конь Хазебрука. Он нервничал, прядал ушами, словно почуял опасность.

Хазебрук сидел в седле прямо, держал поводья одной рукой, вторая лежала бедре. Трое остальных ехали следом, тоже расслабленно. Они не ждали опасности так близко от дома. За спинами виднелись ружья, у всех были пистолеты — у кого за голенищем, у кого на поясных крюках.

Когда голова черной лошади поравнялась с деревом метрах в тридцати от меня, я выдохнул. Первый выстрел грохнул неожиданно громко в узкой лощине. Пуля ударила Хазебруку в грудь, чуть выше сердца. Он даже не вскрикнул — просто сложился пополам и повалился влево, вылетев из седла. Конь шарахнулся в сторону, заржал. Облако пороховых газов скрыло от меня дорогу.

Две секунды, я повернулся, сидя за камнем, упер мушкет прикладом в землю и повернул рычаг. Клац-клац. Высунулся из-за камня, успел увидеть, что один мчит прямо на меня, двое других замешкались и пытаются удержать коней.

Второй выстрел. Всадника словно выбило из седла. Тридцатиграмовая пуля буквально вскрыла ему грудную клетку, обезумевшая лошадь, уворачиваясь от облака сгоревшего пороха, заржала, шарахнулась в сторону и пролетела мимо моего камня, словно серая тень.

Клац-клац, две секунды. Я увидел, что двое спешились, один из них бежит к дереву и не целясь стреляет в меня из пистолета. Грохот выстрела, вспышка, облако, пуля, жужжа словно рассерженный шмель, пролетела где-то рядом.

Я сделал третий выстрел. В грудь тому, кто остался на дороге, попытался укрыться за кустом, встал на одно колено и почти прицелился в меня из своего ружья. Пуля попала ему в плечо, его развернуло и впечатало в землю, как тряпичную куклу. Он был еще жив и шевелился.

Клац-клац, две секунды. Четвертый укрылся за деревом. Это плохо.

Четвертый выстрел. В того, что шевелился посреди дороги. Судя по тому как его дернуло, пуля попала в туловище.

Последний оставшийся всадник сидел за деревом. Оно росло прямо на краю каменной насыпи, практически стены известняка, высотой в пару метров. Так что деваться ему было некуда.

Я перезарядил мушкет и осторожно выглянул из-за камня. Четвертый не показывался. Я прицелился в то место, откуда он мог бы высунуться и начал медленно обходить против часовой стрелки. Через пару шагов, он довольно ловко попытался наставить на меня свое ружье, но прицелиться и выстрелить я ему не дал, нажав на спусковой крючок. Моя пуля попала в дерево, выбив кусок коры, а я сразу же отскочил за следующий камень на пути и перезарядил мушкет. Тут же раздался выстрел, четвертый всадник выстрелил неизвестно куда, понял что ошибся и громко выругался по-голландски.

Я вышел из-за камня, навел мушкет и продолжил обходить. Тот, что укрылся за деревом, должно быть сейчас лихорадочно пытался зарядить свое ружье. Сначала я увидел его колено, потом все бедро, замер, прицелился и выстрелил. Сразу же метнулся к следующему камню перезаряжаться. Судя по тому как вскрикнул четвертый, я в него попал.

Я снова навел мушкет, высунулся из-за камня и увидел что он лежит за деревом, нога у него неестественно вывернута, почти оторвана. Он попытался повернуться ко мне лицом и что-то сказать, но я не стал слушать и выстрелил ему в голову. Она разлетелась, как спелый арбуз, забрызгав все вокруг кровью и ошметками.

Прошло чуть больше минуты. Четверо мертвецов. Тишина. Запах сгоревшего пороха. Я не стал тратить время. Мне нужна была сумка Хазебрука. Он лежал лицом в пыли, его новый камзол быстро темнел от крови. Я нагнулся, и стащил с него сумку. Она была тяжелая, кожаная такая же, как та, что я выбросил в кусты. Я вытащил нож, вскрыл печати, откинул полог. Внутри были запечатанные конверты. Я вскрыл один. Меморандум. Подписи, печати, договаривающиеся стороны. Еще один. Снова какая-то бумага с печатями и подписями.

Я повесил сумку на плечо, мушкет за спину. Осмотрел дорогу. Здесь, в лощине, звуки гаснут в складках местности. Но времени у меня всё равно почти не было. Я не стал возиться с телами. Всё равно их найдут.

Солнце было в самом зените. Тени стали короткими, почти прозрачными.

Глава 23

В резиденцию принца Оранского Бертрана привёл полковник де ла Тур д’Овернь. Часовые в синем с серебром посмотрели на полковника, потом на Бертрана. Полковник назвал имя. Лестница была широкая, с дубовыми перилами. На стенах висели карты — Фландрия, Брабант, осаждённые города. Бертран шёл за полковником, стараясь не отставать.

Приёмная. Два секретаря за столом. Один поднял голову, посмотрел на Бертрана, отложил перо.

— Его Высочество вас примет.

Полковник остался. Бертран вошёл один. Кабинет. Высокий потолок, затянутый лепниной. Вдоль стен — шкафы с книгами в коже. На столе — карта, глобус, подсвечники. В камине горел огонь. Фредерик-Генрих Оранский сидел в кресле у камина, укрыв ноги пледом. На нём был тёмно-серый камзол, простой, без орденов. Рядом на полу лежала трость.

Он поднял глаза, когда Бертран вошёл. Секунду смотрел молча. Потом отложил бумагу, которую держал в руках.

— Подойдите.

Бертран подошёл. Поклонился. Принц оглядел его с головы до ног. Взгляд у него был цепкий, сухой. Потом он кивнул на кресло напротив.

— Садитесь.

Бертран сел. Кресло было низким и мягким. Он выпрямился, поставил руки на колени.

— Полковник рассказал мне, что вы сделали, — сказал принц. — Вы рисковали жизнью. Привезли документы, которые очень важны.

Он помолчал. В камине треснуло полено.

— Теперь вы завели себе врагов. Вы это знаете.

— Да, Ваше Высочество.

Принц смотрел на него ещё несколько секунд. Потом повернулся к секретарю, который стоял у двери.

— Принесите.

Секретарь вышел. Вернулся через минуту с пергаментом в руках. Принц взял его, развернул. Печать была большой, красной, с оттиском герба дома Оранских.

— Это охранная грамота, — сказал принц. — От моего имени. Любой, кто тронет вас, будет иметь дело со мной. Теперь вы можете рассчитывать на мою защиту.

Он протянул пергамент Бертрану. Пергамент был гладким, чуть тёплым от рук принца. Бертран не стал его разворачивать. Только прижал к груди и склонил голову.

— Благодарю, Ваше Высочество.

Принц кивнул. Разговор был окончен.

Бертран встал. Сделал шаг назад, поклонился и вышел.

В приёмной полковник ждал его, стоя у окна. Увидел пергамент в руке Бертрана, кивнул.

— Что же. Поздравляю. Едем.

Они вышли на улицу. Солнце висело низко — конец лета, вечер, скупой свет, плоские тени. Коней подали у крыльца. Бертран вскочил в седло, сунул грамоту за пазуху. Полковник ехал рядом. Они ехали молча. В казармы полка они вернулись, когда уже зажгли фонари.

Бертран отвёл коня в стойло. Конюх насыпал овса. Бертран снял седло, повесил на козлы. Потрепал коня по шее — тот фыркнул, ткнулся мордой в ладонь. Потом он поднялся в свою комнатку. В коридоре горела одна свеча в железном фонаре. Бертран вошёл, закрыл дверь. Он достал грамоту из-за пазухи, положил на стол. Свеча стояла на том же месте, где он её оставил. Он зажёг её от огня в коридоре. Сел на койку. Пергамент лежал на столе. Бертран не разворачивал его. Просто смотрел на красную печать, на оттиснутого льва.

Потом он встал, подошёл к окну. Внизу на плацу было темно. Фонарь у ворот качался на ветру, выхватывая из темноты кусок брусчатки. Часовой стоял неподвижно, опершись на пику. Где-то вдалеке залаяла собака. И снова стало тихо.

Бертран отошёл от окна. Пистолеты лежали на столе, рядом с грамотой. Он взял один, проверил кремень. Положил на место. Потом снял сапоги, поставил у двери. Лёг на койку, не раздеваясь. Грамота осталась на столе, придавленная пистолетом, чтобы не сдуло ветром из щели. За стеной кто-то кашлянул, прошёл по коридору. Шаги затихли. Бертран закрыл глаза. Он лежал так долго. Фонарь за окном покачивался, отбрасывая тени. Часовой сменился — шаги, тихий, вполголоса, разговор. Потом всё стихло.

* * *

Он постучал. Три раза, как всегда. За дверью послышались шаги. Быстрые, но осторожные — лестница в доме была крутая, ступени узкие, он помнил каждую. И помнил, как она спускается — левой рукой скользит по перилам, правой придерживает юбку. Ступени отзывались скриптом — одна, вторая, третья, пятая. Он стоял и слушал этот звук. В Льеже он постоянно вспоминал его. Не её лицо, не голос. Этот звук. Скрип ступеней.

Щёлкнул засов. Дверь распахнулась. Она стояла на пороге. Передник в муке, волосы растрёпаны, на щеке белое пятно. Грудь тяжело поднималась. Увидела его — и замерла.

— Бертран, — сказала она.

Он не успел ответить. Она шагнула к нему, обняла, вцепилась в камзол, уткнулась лицом в плечо. Он обнял её. Он стоял, чувствовал, как её пальцы сжимаются на его спине, и думал о том, что вернулся домой. Она отстранилась, взяла его за подбородок, повернула к свету. Провела ладонью по щеке, по щетине. Всмотрелась в глаза.

— Как ты зарос, — сказала она.

— Некогда было бриться.

Она улыбнулась той улыбкой, от которой у него всегда ёкало внутри. Она смотрела на него, и он видел, как она ищет то, что было в нём раньше, и не находит.

— Проходи, — сказала она.

В прихожей было сумеречно. Он повесил шляпу на крючок, снял камзол. Она закрыла дверь, задвинула засов.

В гостиной он остановился возле стола. На нём лежала раскрытая книга, рядом чашка с недопитым кофе. На подоконнике — банка с сушёной лавандой. Всё как прежде. Он подошёл к окну. Канал блестел, баржа тянулась к мосту, кричали чайки. Он смотрел на воду, и она казалась ему чужой. Слишком светлой. Слишком спокойной.

Он обернулся. Она стояла в дверях кухни и смотрела на него.

— Ты голодный? — спросила она.

— Да.

Она налила суп, поставила передо ним. Села напротив.

Бертран взял ложку. Она сидела, смотрела. Он ел, чувствовал её взгляд, и ему хотелось сказать ей что-то, объяснить, почему он такой. Но слов не было. Он поднял глаза, она отвела взгляд, посмотрела в окно. Он смотрел на её профиль, на руки, сложенные на столе. Доел, отодвинул тарелку. Она убрала посуду, поставила чайник. Вернулась, села рядом. Они сидели молча. Он смотрел на свои руки. Грязные ногти, потрескавшаяся кожа, шрам у большого пальца. Руки чужого человека. Она взяла его руку, положила себе на колено. Не говорила ничего. Чайник закипел. Она не двинулась. Потом встала, заварила кофе, принесла две кружки.

— Часы сегодня заводила? — спросил он.

— Забыла.

— Раньше не забывала.

— Раньше ты не возвращался через полгода.

Она встала, подошла к часам, завела их. Часы затикали. Она повернулась ко нему, но он смотрел в окно. Солнце садилось, вода темнела, фонари ещё не зажгли. Бертран смотрел на чёрную воду и думал о том, что не будет говорить ей ничего. Что он вернулся, но часть его осталась там. Что он не знает, пройдёт это или нет. Что он боится, что она ждала полгода, а вернулся чужой человек. Она села рядом, прижалась плечом. Он чувствовал тепло её тела. Так они сидели в темноте.

— Ты изменился, — сказала она.

— Знаю.

— Это пройдёт?

Бертран не ответил. Смотрел в окно, где зажигались фонари. Жёлтые огни отражались в чёрной воде.

— Я не знаю, — сказал он.

Она положила голову ему на плечо. Часы тикали. Он смотрел на канал и думал о том, что, это останется между ними навсегда, то, о чём он не может говорить.

* * *

Их новый дом стоял на Херенграхт, между мостами, с фасадом из тёмного кирпича. Шесть окон в ряд, высокая дверь, обитая железными полосами. Внутри — мраморный пол в прихожей, дубовая лестница с резными балясинами, камин из чёрного мрамора в гостиной. Бертран купил этот дом за двадцать три тысячи. Ремонт обошёлся ещё в семь. Теперь дом стоил все пятьдесят — подорожал, как и всё в Амстердаме, что не прибито гвоздями.

В спальне на втором этаже у стены стоял сундук. Дуб, окованный железом, два замка с немецкими клеймами. Ключи лежали в письменном столе. Бертран открывал сундук раз в месяц. Вставлял первый ключ — поворот, сухой щелчок. Второй — ещё один. Поднимал крышку. Внутри лежали семь кожаных мешков — три с серебром, четыре с золотом. Сверху, на самом верху, — два кошеля поменьше с дукатами, которые он не пересчитывал уже год. Он не трогал мешки. Только смотрел. Потом закрывал крышку, поворачивал ключи, убирал их обратно в ящик.

Сто двадцать тысяч гульденов лежали на счету в Амстердамском Виссельбанке. Сумма была прописана прописью в квартальных сводках — сто двадцать тысяч и триста сорок два гульдена восемь стюйверов.

Он мог купить дворец. На любой улице Амстердама — на Херенграхт, на Кейзерсграхт, на Принсенграхт. С колоннадой, с конюшней на двадцать лошадей, с французским садом и прудом. Мог купить загородную виллу в Вейке, с лесом и правом охоты. Мог нанять экипаж с шестёркой лошадей и лакеями в ливреях с позументом. Мог купить остров — какой-нибудь маленький островок в Зейдерзее. Или два. Или зоопарк — за десять тысяч можно было привезти из Ост-Индии обезьян, попугаев, даже тигра.

Ничего этого он не сделал.

Дом с широким фасадом его устраивал. Прислуги было немного — кухарка, горничная, садовник. Жена выходила в свет раз в неделю и проводила остальное время за вышиванием и чтением книг. Двое сыновей бегали по коридорам, кричали, играли с собакой.

Память к нему не вернулась. Ни лица матери, ни голоса отца. Ни той улицы, по которой он бегал мальчишкой. Ни причины, почему он оказался здесь, в этом городе, на этой плоской земле, среди каналов и ветряных мельниц. Иногда, засыпая, он видел вспышку. Но просыпался — и вспышка гасла, как догоревшая свеча. Он не пытался вернуть её. Он вообще не интересовался прошлым.

Вместо этого он построил настоящее. Дом, семью, состояние. Долю в Почтовой компании, которая приносила ровный, предсказуемый доход. Связи с влиятельными людьми республики — с теми, кто заседал теперь в Генеральных Штатах, с теми, кто держал в руках акции Ост-Индской компании. Его знали в Амстердаме. На улице ему кланялись первыми. В Виссельбанке для него открывали дверь без стука. Даже статхаудер кивнул ему однажды на приёме.

Он шёл по коридору второго этажа. На стенах висели картины — Рембрандт ван Рейн, Франс Халс и все четыре Брейгеля, всё что он смог найти на аукционах. Он не смотрел на них никогда. В конце коридора, в простенке между двух дверей, висело зеркало. Венецианское, в тяжёлой раме, с чуть мутноватым стеклом.

Бертран остановился перед зеркалом. Из стекла глядел человек в тёмно-синем камзоле, с аккуратно подстриженной бородкой, с чистым белым воротником, заколотым серебряной булавкой. Глаза — серые, спокойные, с морщинками в уголках. Он долго смотрел на своё отражение. Потом спросил тихо — одними губами, почти без звука:

— Кто ты теперь?

Зеркало молчало. В комнате было тихо. Только часы внизу отбивали секунды. Где-то за стеной хлопнула дверь, горничная вышла на кухню. Потом снова стало тихо.

Бертран отвернулся от зеркала. Он пошёл к лестнице. Шаги отдавались эхом в пустом коридоре, возвращались от стен и гасли где-то под потолком. На лестнице он остановился. На стене, на площадке между первым и вторым этажом, висела карта — старая, пожелтевшая, в деревянной рамке. Фландрия, Брабант, Льеж. Дороги, реки, крепости. Красные линии, проведённые чьей-то рукой. Бертран смотрел на карту. Он не помнил, зачем купил её. Не помнил, когда повесил. Только знал, что смотрит на неё каждый раз, когда идёт спать, и каждый раз не может отвести взгляд.

Он пошёл вниз. В гостиной жена раскладывала на столе вышивку — белую ткань, голубые нитки, рисунок, который она вышивала уже три месяца. Она подняла голову, посмотрела на него.

— Ты сегодня рано.

— Сделал все дела.

Бертран прошёл в кабинет. Сел в кресло у камина. Камин был холодным — лето. Он сидел, смотрел на пустую решётку, на серый пепел на дне. На стене, над камином, висел портрет — его, Бертрана, писанный маслом два года назад. Аккуратная бородка, дорогой камзол, спокойные глаза. Он сидел так долго. Солнце за окном опускалось, тени вытягивались, ложились на пол чёрными полосами. Где-то на канале закричала чайка. Потом другая. Потом стихло.

* * *

Осенью на Херенграхт было тихо. Канал лежал тёмный, неподвижный, в воде отражались узкие дома с треугольными фронтонами, и отражения казались более реальными, чем сами дома. Деревья вдоль набережной уже облетели, голые ветви скребли низкое небо. Ветер тянул с запада, с моря — сырой, холодный, но без дождя.

Бертран шёл пешком. Три квартала до банка, потом ещё два до таверны, где обедал с человеком из Ост-Индской компании. Дела. Деньги. Контракты. Ничего особенного. Он не спешил.

На углу, у моста, он заметил фигуру в тёмно-синем плаще. Человек стоял, опершись на парапет, смотрел на воду. Воротник поднят, шляпа надвинута на глаза. Обычный прохожий — таких десятки на набережной. Бертран почти прошёл мимо. Но что-то заставило его замедлить шаг.

Человек повернулся. Это был Соломон де Мескита. Он улыбнулся — одними уголками губ, как всегда. Глаза у него были такими же, как запомнил Бертран — тёмные, живые, с небольшим прищуром. На висках ранняя седина. Прошло уже много лет. Он выглядел старше, но не старым. Он выглядел довольным.

— Местер де Монферра, — сказал он. Голос у него был низкий, с тем же мягким акцентом, где «г» превращается в выдох. — Какая встреча. Я как раз думал о вас.

Бертран остановился. Внутри у него всё сжалось. Он вычеркнул этого человека из памяти, и человек, судя по тому, что не появился в его жизни ни разу, не возражал. Был ли Бертран виноват перед ним в чём-то? Он этого не знал и не хотел думать об этом.

— Местер де Мескита, — сказал Бертран ровно. — Похоже, вы меня ждали. Даже не знаю, как к вам теперь обращаться.

— Зовите меня полковник. Да, я вас ждал, — согласился де Мескита без тени смущения. — Но это не отменяет того, что встреча наша случайна. Я мог ждать вас вчера, мог ждать через год. Сегодня просто совпало.

— Пройдёмся? — предложил он. — Здесь хороший вид на канал.

Бертран кивнул. Они пошли рядом.

— Вы хорошо выглядите, — сказал де Мескита. — Деньги идут вам впрок.

— Я умею их зарабатывать, — ответил Бертран.

Какое-то время они шли молча.

— Вы, наверное, думаете, — продолжал де Мескита, глядя на воду, — что я пришёл мстить, или что я зол на вас, или что-то в этом роде.

— Я думал об этом раньше, давно, — сказал Бертран.

— Я не зол, местер де Монферра, — де Мескита остановился, повернулся к нему лицом. — И никогда не был. Я пришёл, чтобы сказать вам… Знаете, люди иногда фантазируют, накручивают себя. Создают врагов там, где их нет. Так вот, я пришёл сказать, что я вам благодарен за всё, что вы сделали. И я вам не враг.

Бертран остановился и посмотрел де Мескиту прямо в глаза.

— Постойте. Вы хотите сказать, что были не против того, что я доставил те документы статхаудеру?

— Разумеется я был не против. Скорее наоборот. Вы — герой, спаситель нации. Я — скромная фигура в тени. В тени мне спокойнее.

Бертран смотрел на него. Ветер шевелил край плаща. Где-то за спиной хлопнула дверь, но он не обернулся.

— Так вы всё это спланировали, от начала и до конца? — спросил он.

— Вы ведь понимаете, что такие вещи спланировать нельзя. Слишком много неопределенности. Я, скажем так, всё это предусмотрел. И немного вам помог.

Бертран замолчал, затем, через минуту, спросил:

— Выходит, я вам ничего больше не должен?

— Вы никогда и не были. Вы абсолютно свободны от всяких обязательств по отношению ко мне, уверяю вас.

— Свободен? — переспросил Бертран. — У вас в столе лежит мой смертный приговор, полковник. Какая же это свобода?

— Это лучшая свобода, какая только бывает, — ответил де Мескита. — Свобода знать, что твоя судьба в надежных руках. Это отрезвляет.

Де Мескита улыбнулся и вытащил из-под плаща свернутую пожелтевшую бумагу. Протянул её Бертрану.

— Держите, это ваш приговор. Мне он давно ни к чему. Можете его сжечь, а можете повесить на стену. Я бы повесил на стену, но дело ваше.

Он протянул руку. Бертран посмотрел на неё — смуглую, с длинными пальцами, без перстней. Потом пожал.

— Я не прощаюсь, — сказал де Мескита. — Вдруг ещё увидимся.

Он повернулся и пошёл вверх по набережной, к мосту. Плащ развевался на ветру. Через минуту фигура растворилась в сером свете, только тень мелькнула у углового дома и пропала.

Бертран остался стоять у парапета. Ветер дул в лицо, холодный, с запахом речной воды. Где-то за спиной кричали чайки. Жизнь шла своим чередом. Он поправил шляпу и пошёл дальше — в банк, потом в таверну. Дела. Деньги. Контракты. Ничего особенного.

Псевдоисторическая справка

В 17 м веке война была везде. Война всегда была везде, просто иногда она называлась миром.

Голландия в 1636 году — это республика, которая уже знает, что она республика, но ещё не знает, надолго ли. Торгуют все и чем попало — пряностями, тюльпанами, совестью, картами, на которых ещё не открытые земли. Флот у голландцев такой, что англичане от зависти кусают локти, испанцы молятся своему испанскому богу, а французы делают вид, что у них свой флот тоже где-то есть, просто он сейчас в ремонте.

Испания — это старая, большая, очень религиозная и почти мёртвая империя, которая ещё не знает, что она мёртвая. У неё есть золото из Америки, солдаты из Италии, долги из Германии и комплекс превосходства, который не лечится. Испанские терции — это такие огромные квадраты из людей с пиками, через которые не пройти, не проехать, не пролететь. Но они медленные. Война становится быстрой, а испанцы — нет. Голландские контрмарши с мушкетами рулят на поле боя, а испанские терции превращаются в мясорубки, которые перемалывают сами себя.

Фландрия — это та часть Нидерландов, которая осталась с Испанией, потому что не успела убежать. Там говорят на том же самом языке, что и в Голландии, но называют его фламандским. А еще молятся по-католически и каждое утро просыпаются с обидой на голландцев за то, что те смогли отбиться.

Оранские — это семья, которая хочет быть королями, но в республике королей не бывает, поэтому они становятся статхаудерами. Статхаудер — это почти король, только без короны и с чуть меньшим бюджетом. Зато с армией. Оранские любят армию, потому что армия любит Оранских. А ещё они любят англичан, потому что те иногда дают деньги, а иногда просто не мешают. Но не любят английского короля, потому что английский король любит испанцев. В общем, всё очень сложно.

Регенты — это купцы, которые сидят в правительстве Генеральных Штатов и считают деньги. Они считают, что война — это дорого, мир — это дёшево, а Оранские — это необоснованные расходы. Они хотят торговать, а не воевать. Они готовы договориться с кем угодно — с испанцами, с французами, с чёртом, — лишь бы товары продавались, а налоги не росли.

Многозарядный мушкет системы Кальтхоффа, он же репитер, он же пищаль ручная скорострельная — реальная вещь из нашего мира. Разработка началась в начале 1630х, в 1641 получен патент в Дании, там же в 1648 принят на вооружение. Экземпляры хранятся в Королевской Академии замка Виндзор и в собрании Оружейной палаты Музеев Кремля. Можете убедиться сами.

А в 1672 году в Голландии случился Год бедствий. Голландию атаковали сразу все — англичане с моря, французы с суши, Мюнстер и Кёльн — сбоку, для остроты ощущений. Голландская армия разбежалась быстрее, чем торговцы тюльпанами на бирже во время кризиса. Французы вошли в Утрехт, и вся республика повисла на волоске. Тогда народ вышел на улицы и сказал: «Регенты, идите к черту со своим миротворчеством. Оранские, придите и спасите нас». Вильгельма III Оранского назначили статхаудером, предводителей регентов братьев де Витт растерзала толпа (некоторые потом утверждали, что их внутренности съели, и это, кажется, правда), и республика выжила. Чудом, кровью, открыв шлюзы и затопив полстраны.

Всё это Бертран знает. Он знает, что в 1672 году Голландия чуть не сдохла. Он знает, что Оранские в итоге станут королями, а регенты — историей. Он знает, что Испания развалится, Фландрия так и останется обиженной и несчастной, Франция будет вечно совать нос в чужие дела, а потом и Англия тоже.

И вот теперь, в 1636 году, этот самый 1672 год наступил на тридцать шесть лет раньше. Но с существенной разницей. Регенты отправились на виселицу, Оранские взяли власть в свои руки, а народу не пришлось есть внутренности братьев де Витт. Голландия на пике своего военного могущества. Через три года объединенный флот под командованием адмирала Тромпа устроит испанцам бойню у Даунса на глазах изумленных англичан, которые не рискнут вмешаться (реальный исторический факт). А если англичане боятся использовать свой флот, и позволяют соседям устраивать беспредел в своих территориальных водах, то это что-то должно означать. А дальше история пошла немного по другому.

И в этом сдвинутом, треснувшем времени Бертран сидит и думает: «Я уже не знаю, что будет дальше. Может, оно и к лучшему». Никто не знает. Даже история не знает, потому что её сценарий сгорел вместе с памятью человека из канавы. Война продолжается. А время течёт, как вода в Амстеле, не спрашивая ни у кого разрешения.

Загрузка...