Глава I. Теория «всеобщего кризиса» в XVII в.

емнадцатый век долгое время не имел — для всей Европы и ца всем протяжении — особого и звонкого эпитета. Обозначение его «веком Людовика XIV» относилось преимущественно к Франции второй половины столетия, т. е. территориально и хронологически было ограниченным, да и не получило широкого распространения. Между своими славными соседями — «Веком Возрождения» и «Веком Просвещения» — XVII век оказывался чем-то не вполне определенным, лишенным какой-то главной и характерной черты. Исследован он был несравненно меньше, чем XVI и XVIII вв.

За последнее десятилетие положение в зарубежной историографии резко изменилось. Повысился интерес ко всем сторонам истории XVII в., в особенности экономической и социальной. Появилось много новых работ широкого, обобщающего характера, появились и новые теории, пытающиеся систематизировать накопленные знания, расположить их в некую цельную картину, включающую все или большинство стран Европы, вскрыть основные закономерности, обусловившие общность (или хотя бы сходство) протекавших в них процессов. В этих теориях XVII век предстает как нечто своеобразное, как век острейших противоречий, век экономического, социального и политического кризиса, кризиса сознания. Он получил, наконец, свой эпитет, он стал веком «всеобщего кризиса» и «всеобщей революции», «трагическим веком».

Многое в этих концепциях является спорным и даже неприемлемым — в первую очередь само понятие «общего кризиса» и «общей революции», — но они очень интересны своим стремлением глубже проникнуть в суть явлений, отыскать какие-то основные причины процессов, первостепенных по своей важности и общих для европейских стран.

Франция занимает в этих теориях едва ли не первое место не только в силу своей объективно большой роли в истории всего континента, но и потому, что многие явления, определяемые ныне как специфические для «трагического века», получили в ней свое наиболее четкое выражение (экономический кризис, меркантилизм, абсолютизм, классицизм и т. д.). Особый интерес в связи с этим приобретает первая половина столетия, когда противоречия проявились особенно ярко, когда «распалась цепь времен» и все общество пришло в состояние брожения.

Повышенный интерес к экономической истории XVII в. следует поставить в прямую связь с тем вниманием, которое многие представители зарубежной историографии проявляют к важной и сложной проблеме зарождения капитализма и его развития в недрах феодального общества. Очень знаменательно в этом отношении не только появление еще в 1946 г. книги английского марксиста Мориса Добба,[1] но и особенно возникшая в связи с ней оживленная дискуссия,[2] продолжающаяся, собственно говоря, и поныне.[3] Советские историки очень быстро откликнулись на нее рецензиями,[4] где были даны оценки взглядов Добба и других участников дискуссии и подчеркнут методологический интерес проблемы.

Дискуссия охватила широкий круг социально-экономических тем в истории стран Западной Европы XV–XVIII вв., но наиболее плодотворным было ее действие для исследования наиболее «темного» (в плане экономической истории) XVII в. Отправляясь от сравнительно хорошо изученного в этом отношении XVI в., историки оказались в довольно затруднительном положении перед лицом фактов, недостаточно осмысленных. Поразительной казалась общая картина отсутствия поступательного движения уже в первой четверти XVII в., а затем длительный застой и даже упадок. В первую очередь это касалось цен. После работ Гамильтона, посвященных «революции цен» в XVI в., в зарубежной историографии сложился своего рода канон, по которому движение цен полагалось класть в основу любого исследования по экономической истории.[5] Затем в орбиту внимания историков вошли также социальные конфликты — многочисленные крестьянские и городские восстания. Большую роль при этом сыграла книга Б. Ф. Поршнева «Народные восстания во Франции перед Фрондой», опубликованная в 1948 г. и ставшая известной за рубежом после появления полного немецкого перевода,[6] а также после рецензий во французской печати и перевода ее большого введения.[7] На фоне экономической депрессии XVII в. и классовых столкновений особое значение приобрели важнейшие события середины столетия: английская революция и Фронда, оцениваемая Б. Ф. Поршневым как неудачная буржуазная революция. Вокруг этих тем также разгорелась оживленная дискуссия. Словом, история XVII в. стала одной из самых актуальных тем. Каждое новое исследование, будь то большая книга, основательная статья или даже небольшая заметка, вносит тот или иной по размерам, но всегда интересный вклад в разработку проблемы.

Одна из наиболее ранних и вместе с тем наиболее разносторонняя и полная концепция общего кризиса в развитии западноевропейских стран в XVII в. принадлежит Р. Мунье, выпустившему в 1953 г. четвертый том серии «Общая история цивилизации» под названием «XVI и XVII века. Прогресс европейской цивилизации и упадок Востока (1492–1715)».[8] За 8 лет книга выдержала 3 издания, что свидетельствует о большом успехе не только в среде специалистов, но и у широкой публики. Она написана ярким и выразительным языком, богато иллюстрирована. Обширный раздел посвящен различным аспектам кризиса и его преодоления. В патетическом вступлении к разделу звучит главный лейтмотив книги: «XVII век — это эпоха кризиса, воздействовавшего на все стороны человеческой деятельности: экономическую, социальную, политическую, религиозную, научную, художественную, а также на все существо человека вплоть до самых глубин его жизненных сил, его восприимчивости, его воли. Этот перманентный кризис отличался, если можно так выразиться, резкими колебаниями интенсивности. В течение длительного времени в нем сочетались и перекрещивались противоположные тенденции, то сливавшиеся, то боровшиеся друг с другом, и нелегко различить в этом столкновении отдельные перипетии или решающие даты. Противоречивые и раздирающие тенденции сосуществовали тогда не только в Европе, но и в одном и том же государстве, одной и той же социальной группе, одном и том же человеке. Государства, сословия, социальные классы, индивидуумы непрерывно боролись за восстановление в своей среде и в самих себе порядка и единства. В этой судорожной и ожесточенной погоне за постоянно ускользавшим равновесием человечество Европы пережило решающую трансформацию (некоторые даже называют ее мутацией вида), и на своем пути — его мы стремимся отобразить, и он привел к великолепным вершинам (sublime) — оно сделало в слезах, в тревоге и в крови, но с надеждой, доверием и радостью большой скачок вперед».[9]

Все успехи XVII в., его обильные плоды в области науки и искусства дают ему право именоваться «великим веком». Они были достигнуты в результате усилий, положенных на преодоление кризиса: «В борьбе с силами разъединения и разрушения человек умножал всевозможные изобретения и превзошел сам себя. Эти усилия взращивали индивидуализм. ., а этот индивидуализм и относительная свобода мысли и действий создали плодовитость и величие Европы, чье отличительное свойство состоит в непрерывном поиске».[10] Таково, по мысли автора, всемирно-историческое значение западноевропейского кризиса XVII в. и его преодоления.

Прежде чем перейти к анализу этой концепции, необходимо вкратце коснуться взглядов Р. Мунье на историю Западной Европы в предшествующее столетие. Кризис XVII в. он констатирует главным образом на основе сравнения с происходившим в XVI в. подъемом, который Мунье называет (подобно другим зарубежным историкам) экономическим возрождением и капиталистической революцией.[11]

Необходимо отметить, что вся книга (особенно в первой своей половине, касающейся Европы) написана скорее в форме размышлений над сутью происходивших процессов, чем в форме связного хронологического изложения. Канву фактов политической истории автор предполагает известной и говорит о событиях лишь в той мере, в какой это ему необходимо при рассказе об истории экономической, социальной, государственной, международной и т. п. Это придает всему труду большую насыщенность постоянно движущейся мыслью, позволяет проводить далеко идущие сравнения, словом — делает его интересным не только для специалистов, но и для всех категорий читателей.

Мунье довольно подробно говорит об экономике XVI в., определяя ее в первую очередь как бурное развитие торгового капитализма. Он уделяет большое внимание таким темам, как крупная европейская и заморская торговля, революция цен, монополистические компании, биржа и биржевые спекуляции, банковское дело и кредитные операции, государственный долг и т. п. Он касается также развития горного дела и металлургии, подчеркивая появление в этих отраслях дорогостоящих технических нововведений. Развитию капиталистических отношений в целом, т. е. капиталистической эксплуатации наемных рабочих, уделено значительно меньше внимания, аграрные отношения затронуты лишь кратко.

Нельзя отрицать большую роль торгового капитала в XVI в.; все, что было с ним связано, бросается в глаза с первого же взгляда. Материал источников — во всяком случае тех, что уже введены в научный оборот, — тоже как будто оправдывает внимание именно к торговому капиталу. Но в ходе рассуждения у Мунье происходит некоторое смещение акцента как в политико-экономическом, так и в историческом плане. Блестящий расцвет торговли, банковского дела и т. п. он склонен рассматривать как расцвет капитализма вообще и соответственно упадок торговли и сокращение масштабов кредитных операций оценивает как упадок всего капитализма. Смещение исторического акцента выражается в том, что капитализму в XVI в. (во всяком случае до 1560 г.) приписывается всеевропейский интернациональный характер, который в дальнейшем оказался утраченным в итоге национальной меркантилистской политики отдельных государств.

Действительно, крупная торговля экономически связала страны Европы между собой и с далекими континентами, а кредит и финансовые операции пренебрегали государственными границами. Биржа в Антверпене была учреждена для купцов всех стран. Но остановимся на этих явлениях. Посвященные им страницы пестрят упоминаниями Фуггеров, Вельзеров, Хохштеттеров и т. д., когда речь заходит об отважном предпринимательском духе капиталистов XVI в., об их готовности идти на риск, тесных финансовых и политических связях с абсолютной монархией и т. д. Вполне естественно, что образцовыми крупными капиталистами XVI в. являются для Мунье именно Фуггеры и им подобные. Но была ли их деятельность действительно всеевропейской и интернациональной? Вернее, что она ограничивалась пределами империи Карла V и интернациональной была лишь в той мере, в какой — со всевозможными оговорками — можно считать интернациональной саму империю, соединявшую формально и временно Германию, Испанию, Нидерланды и часть Италии. Во всяком случае всеевропейской эту деятельность назвать нельзя; она почти совсем не касалась таких крупных и ведущих стран, как Англия и Франция. Следовательно, большие масштабы активности Фуггеров и других немецких торгово-банковских домов определялись все же фактором политического порядка — большими масштабами империи, центром которой Карл V сделал именно Германию, а не свойствами самого капитализма как такового.

Малообоснованным представляется и мнение о смене всеевропейского размаха капиталистической активности национальными ограничениями меркантилизма. Последний, как известно, старше 1560 г. и успешно развивался в Англии и Франции и до этой даты. В своеобразной форме его можно наблюдать и в империи Карла V, где на время были стерты национальные границы входивших в нее стран. Там это особенно ярко сказалось в размахе финансовой и торговой деятельности Фуггеров и других капиталистов. С крушением империи кончился и этот «имперский» вариант меркантилизма, и снова выступил на сцену меркантилизм испанский, голландский и т. д.

В первом и втором изданиях своей книги Мунье подробно рассматривает упадок капитализма, наступивший во второй половине XVI в. В третьем издании он отказывается от этого взгляда. Мунье считает, что, несмотря на неблагоприятную политическую обстановку, экономическая активность продолжала оставаться значительной во всех отраслях производства. Таким образом, весь; XVI век как эпоха подъема резко противопоставлен XVII в. как; эпохе кризиса.

Мунье рассматривает социальные следствия развития капитализма; его взаимосвязь в XVI в. с государством он определяет в плане кредитования государства банкирами, а саму абсолютную монархию считает своего рода капиталистическим предприятием, обслуживаемым финансистами.[12]

Социальная структура общества XVI в. представлена в следующем виде. Подъем капитализма и рост цен сблизили буржуазию с «классом сеньоров», отделили их от «народных классов» (classes populaires) и подразделили на отдельные группы. Обедневшие от роста цен сеньоры продавали свои земли купцам, которые аноблировались и положили начало новым дворянским родам. Впрочем, старое дворянство не признавало их равными себе.

Ниже их находились буржуа — цеховые мастера, среди которых первое место занимали суконщики, мясники, аптекари и т. п. За ними следовали менее важные профессии (сапожники, старьевщики и т. п.), мелкие лавочники и ремесленники.

На самом низу социальной лестницы появился пролетариат: рабочие капиталистических предприятий, подмастерья, внецеховые ремесленники. Их номинальная заработная плата росла очень медленно (из-за противодействия буржуазии, которую поддерживали государи), а реальная заработная плата падала. Начинается борьба классов — стачки, восстания.

В деревне арендаторы капиталистического типа отделились от держателей и испольщиков, чье положение ухудшилось в итоге роста цен. Вспыхивают крестьянские восстания, в которых зачастую принимают участие зажиточные крестьяне, протестующие против высоких цен на импортируемые товары, против распространения капиталистической собственности и против феодальных поборов.

Происходит дифференциация классов и развивается классовая борьба, что имеет политические и религиозные последствия.

Очень важно подчеркнуть то, что в анализе не нашла себе места самая важная (не количественно, а качественно) группа: купцы-предприниматели, т. е. та часть буржуазии, которая таковой и осталась, не аноблируясь и не утрачивая своей буржуазной сущности. Это немалый пробел при анализе структуры общества именно XVI в., когда наличие или исчезновение торгово-промышленной буржуазии играло первостепенную роль, воплощая в себе или движение вперед к буржуазному обществу, или упадок и застой. Судьба промышленного капитализма и своеобразие его эволюции в XVI в. остались за рамками анализа, подводящего итоги развитию западноевропейского общества за весь XVI в.

Анализ экономического кризиса XVII в. Мунье начинает с перечня присущих обществу той поры коренных дефектов, которые обострились в итоге падения цен в начале XVII в. Во главу угла он ставит расхождение между ростом населения и ограниченными возможностями его пропитания. Агротехника оставалась на низком уровне, урожаи не повышались. Голод и болезни имели эндемический характер, избыточная часть населения периодически вымирала. Частые неурожаи приводили к росту цен на зерно, причем особенно дорожали злаки, потреблявшиеся народными массами. Импорт восточноевропейского хлеба помогал лишь частично, ибо транспортные расходы были велики.

Голодовки влекли за собой экономический кризис. Они дезорганизовывали жизнь деревни, были причиной смерти наемных работников, исхода населения из деревень, формирования обездоленного и нищего пролетариата. Высокие цены на продукты питания заставляли дворян и буржуа сокращать расходы, в городах появлялась безработица, ремесленники продавали свои изделия себе в убыток, сокращалась прибыль предпринимателей. Периодические голодовки усиливали общую экономическую неустойчивость и ставили препоны развитию экономики.

Эта хроническая неустойчивость экономической структуры осложнялась в XVII в. конъюнктурными кризисами, вызванными движением цен. Сперва рост цен замедлился, затем наступило их падение, сопровождавшееся очень резкими колебаниями.

Количество импортировавшихся из Америки в Европу драгоценных металлов стало сокращаться (по данным Гамильтона) уже с 1600 г. Их незначительный ежегодный прирост уже не удовлетворял возраставшей потребности в деньгах для торговых оборотов. После 1630-х годов произошло резкое сокращение ввоза золота и серебра, после 1650-х годов он почти прекратился.

До 1625–1630 гг. в Европе в целом цены росли довольно медленно, затем, временно задержавшись на достигнутом уровне, начали медленно понижаться. После 1650–1660 гг. падение цен ускорилось, их наиболее низкий уровень пришелся на 1660–1680 гг. Потом — до 1700 г. — они несколько поднялись, а в 1700–1715 гг. немного понизились. В Англии быстрый рост цен продолжался до 1640–1650 гг.

Во многих странах происходила инфляция (в первой трети столетия — в Германии, Испании и др., в конце XVII в. — во Франции), т. е. сократилось количество драгоценных металлов в монетах.

В итоге замедлилось развитие капитализма в большей части Европы. Незначительный рост цен сокращал прибыли капиталистов.[13] Новых предприятий не появлялось, имевшиеся расширялись лишь изредка. Падали темпы производства, увеличивалось число безработных и бродяг.

Кроме того, для XVII в. характерны необычайно резкие колебания цен, превосходившие аналогичные явления в XVI в. Они начались в первые же годы XVII в. (очень резкое падение наблюдалось вплоть до 1610–1615 гг.) и носили как сезонный, так и циклический характер, с циклами в 10–20 лет. Даже в Англии после постоянного роста цен в 1640–1650 гг. установился режим резких колебаний.

Мунье считает невозможным дать в настоящее время полное объяснение этих явлений и предлагает лишь частичное. Причиной подобных колебаний цен не могли быть войны, ибо — при недостаточно развитом в те времена обмене — передвижения войск и сражения могли воздействовать на цены лишь в пределах тех местностей, где они происходили. Зато необходимо учитывать неблагоприятные метеорологические условия, последствия неурожаев, рост населения. Например, для городов Южной Германии установлено, что рост населения предварял повышение цен; затем цены поднимались по мере возрастания населения. Мероприятия государств по развитию промышленности, вызывая рост населения, также могли содействовать колебаниям цен. В том же направлении действовала инфляция (порча монеты) и дефляция (улучшение монеты).

В XVII в. экономика почти всей Европы (за исключением немногих стран) была близка к катастрофе. Слишком быстрые и резкие подъемы цен, сокращая потребление, делали торговлю убыточной. Вместе с тем они длились недолго, и даже самые солидные предприниматели не успевали ими воспользоваться, чтобы компенсировать свои убытки от торговли ростом прибыли и накоплением капиталов для инвестиций. Вновь наступало падение цен и прибыли исчезали. Предприниматель увольнял рабочих, не платил кредиторам. Эти колебания не позволяли строить какие-либо основательные расчеты, они обескураживали предпринимателей. Многие предприятия закрывались, другие не могли быть улучшены.

Итак, заключает Мунье, находясь между столетиями, для которых характерен рост цен, т. е. между XVI и XVIII вв., XVII век представляет собой период непрерывного (с разной, степенью интенсивности) экономического кризиса.

При анализе данной концепции прежде всего вызывает сомнение подчеркивание застойности агротехники и демографических процессов. Они были свойственны всему средневековью, равно как и неурожаи, голодовки, эпидемии и т. п. Мунье справедливо отмечает, что эти дефекты присущи общественной структуре как таковой. Тогда следовало бы признать, что они действовали и в XVI в., когда рост капитализма несомненен. Трудно согласиться с мнением о полной застойности в земледелии и очень низких урожаях. Разве те факты, что отмечены для XVI в.,[14] — рост товарности зернового хозяйства, виноградарства, технических культур и т. д. — не продолжали действовать и в XVII в.? Росла экономическая специализация — в том числе и сельскохозяйственная — отдельных областей и стран. Исход деревенского населения в города увеличивал число потребителей продуктов питания, в том же направлении действовало наличие постоянных армий. Подобные явления, т. е. рост городского населения и существование крупных армий, были бы вообще невозможны при полном застое в земледелии и при стабильных размерах сельскохозяйственной продукции. В демографической сфере необходимо учитывать не только количественные, но и качественные сдвиги.

Разумеется, голодовки и эпидемии были тяжким бедствием для населения, повышали смертность, расстраивали на какой-то срок нормальные условия жизни. Но они редко действовали в размерах всей страны, поражая, как правило, лишь отдельные области и не нарушая в целом поступательного хода развития экономики.

Для XVII в. представляется необоснованным ставить эти следствия высоких цен на продовольствие лишь в зависимость от причин, вызвавших дороговизну, т. е. в итоге неурожая или большого притока драгоценных металлов. Такое объяснение можно выдвинуть для общества с развитым капиталистическим производством, когда товарное хозяйство охватило все отрасли. Дворяне и буржуа XVII в. далеко не в такой мере зависели от рынка на съестные припасы, как впоследствии, даже как в XVIII в.

Натуральные ренты, десятины, натуральные платежи по договорам испольной аренды играли в XVII в. немалую роль и делали значительную часть землевладельцев, во-первых, непосредственными потребителями получаемых из поместьев продуктов и, во-вторых (до известной степени), продавцами, а не покупателями этих продуктов. Поэтому воздействие неурожаев (если они не были слишком частыми и не охватывали значительной территории) на производственную жизнь городов не могло быть настолько прямым, быстрым и длительным, чтобы глубоко ее нарушить. Кроме того, городской рынок и городское производство обслуживали не только дворян и буржуа, но все городское население в целом, широкую округу, а в XVII в. даже и далекие области и страны. Следовательно, масштаб городского производства, в котором были заняты массы городских ремесленников и рабочих, в несравненно большей степени зависел от общей экономической конъюнктуры, а не от сокращения или роста спроса со стороны местных дворян и буржуа. Приведенные соображения позволяют отвести перечисленным явлениям, — не отрицая, однако, полностью их значения, — иное место в комплексе экономических факторов в XVII в., чем это сделано в книге Мунье, и не рассматривать их как специфические для XVII в.

Обратимся теперь к анализу движения цен. Именно этот процесс выступает в концепции Мунье на первый план.

Прежде всего необходимо отметить, что в распоряжении историков нет еще детальной картины движения цен по всем (или хотя бы по главным) странам Европы в XVII в. Между тем для суждения о воздействии этого процесса на экономику отдельных стран такие сведения необходимы, ибо в XVII в. еще более усилилась разница в темпах развития именно отдельных стран по пути к буржуазному обществу. Суммарная оценка движения цен по всей Европе в значительной мере затушевывает эти отличия.

Однако примем пока, за неимением лучшего, уже введенные в научный оборот данные и остановимся на некоторых периодах. По-видимому, бесспорно — во всяком случае для некоторых стран — падение цен в самом начале XVII в. (т. е. в 1600–1610 гг. и даже в 1610–1615 гг.). Можно было бы вывести заключение о появлении в эти годы очень неблагоприятной экономической конъюнктуры. На деле оказывается обратное. Низкие цены не ударили но промышленности. Во Франции, например, первое десятилетие XVII в. было периодом подъема мануфактур, ремесла, сельского хозяйства, периодом сокращения государственного долга, благоприятного государственного бюджета и т. д. Росли прибыли купцов и мануфактуристов, которые успели за этот срок значительно разбогатеть.

Аналогичные явления, хотя и в более слабой степени, зафиксированы в Испании. Несомненен расцвет Голландии в эту пору (Англию нельзя упоминать, так как там вплоть до середины XVII в. наблюдался рост цен[15]). Словом, для тех трех европейских стран, для которых XVII век был действительно периодом (разного по своим темпам) развития капитализма, т. е. для Голландии, Англии и Франции, начало столетия не сопровождалось появлением неблагоприятных условий для данного развития, несмотря на уже начавшееся сокращение притока драгоценных металлов и понижение цен.[16]

Необходимо особенно подчеркнуть, что в Испании, Германии и Италии неблагоприятные условия сложились еще раньше, в середине XVI в.[17] Застой или даже упадок зародившихся было капиталистических отношений произошел в этих странах еще в XVI в., причем именно в период резкого роста цен, и был вызван в Германии и Италии совершенно иными причинами. Что касается Испании, то ее экономическое развитие было, насколько можно судить, подорвано в основном как раз слишком бурной революцией цен. Прочие страны Северной, Восточной и Юго-Восточной Европы даже в XVII в. в большинстве своем делали только первые шаги на пути зарождения капитализма или еще не вступали на этот путь. Поэтому их экономическую жизнь, ее подъем или упадок надо расценивать в иных категориях, нежели подъем или упадок капитализма.

В следующем периоде, в 1615–1630 гг., периоде медленного роста цен, обращает на себя внимание начавшийся разрыв между сокращающимся притоком драгоценных металлов и хотя и замедлившимся, но не прекращающимся ростом цен. Поэтому сторонники теории кризиса, вызванного низкими ценами, не могут назвать данный период роста цен неблагоприятным.

В 1630 г. произошло резкое падение притока драгоценных металлов (он разом вернулся к уровню 1580 г.), но цены в самой Испании остались в среднем на прежнем уровне, а в прочих странах понижались очень медленно. Следовательно, разрыв между двумя кривыми (притока драгоценных металлов и движения цен) продолжал увеличиваться.

После 1650 г. приток золота и серебра через Испанию почти иссяк, а значит и прекратилась взаимосвязь между ним и движением цен. Однако падение цен было все еще медленным.

Далее, годы минимальных цен, 1660–1680 гг., опять-таки навряд ли можно считать для Англии, Голландии и Франции периодом неблагоприятным в смысле развития капитализма. Наоборот, подъем экономики в Англии и Франции в эти годы несомненен. Именно в двадцатилетие при Кольбере развитие капитализма во Франции сделало очень большой шаг вперед. Последний период в XVII в., 1680–1700 гг., был периодом некоторого подъема цен.

Подведем итоги в целом, т. е. без учета кратких резких колебаний и отклонений для отдельных стран.

1600–1615 гг. — низкие цены;

1615–1630 гг. — медленный рост цен;

1630–1650 гг. — медленное понижение цен;

1650–1660 гг. — низкие цены;

1660–1680 гг. — минимальные цены;

1680–1700 гг. — медленный подъем.

Прежде всего следует учесть отмеченный выше факт несовпадения для 1615–1650 гг. кривых притока драгоценных металлов и движения цен, а также прекращение этого притока с 1650 г. Поэтому для столетия в целом (за исключением 1600–1615 гг.) можно говорить о самостоятельном движении цен, вне зависимости от притока золота и серебра. Это качественно отличает XVII в. от предыдущего столетия. Революция цен как таковая кончилась на рубеже XVI и XVII вв.

Затем представляется не совсем обоснованным мнение о наличии резких колебаний цен в XVII в. Отдельные пики кривых движения цен возможны в самые различные эпохи и вызываются, как правило, недолговечными причинами. Цикличное же движение цен в XVII в. отличается скорее мягкими переходами. По сравнению с XVI в. (характерным крайне резким подъемом цен в 1550–1560 гг. и снова в 1580–1590 гг.) и с падением цен после 1600 г. кривые движения цен в XVII в. имеют в целом более ровный характер.

Бросается в глаза и тот факт, что оба периода особо низких цен (1600–1615 и 1660–1680 гг.) были вместе с тем временем несомненного подъема и роста капитализма в тех странах, о которых вообще может идти речь для XVII в., т. е. в Англии, Франции и Голландии. Примечательно, что для Франции это были, кроме того, единственные периоды относительно быстрого развития капитализма в XVII в. Эти соображения должны привлечь внимание при оценке итогов XVII в. в истории Франции.

Поэтому тезис о замедленном развитии капитализма в большей части Европы в XVII в. начинает внушать сомнение. Если незначительный рост цен сокращал прибыли капиталистов, то почему же (берем Францию в качестве примера) эти прибыли повышались именно в периоды наиболее низких цен?[18]Наибольшее количество новых мануфактур появилось во Франции как раз при Генрихе IV и при Кольбере, т. е. в указанные периоды низких цен. Значит, необоснованным является мнение о падении темпов производства при низких ценах (о бродягах и безработных речь будет дальше).

Рассмотрим теперь приведенные Мунье объяснения. Они касаются не направления в движении цен в целом, а лишь их цикличных колебаний. Нельзя не признать, что в руках историков еще нет сведений, могущих полностью объяснить сложные экономические процессы, протекавшие в XVII в. Но в какой-то мере это сделать все же можно.

Мунье не считает войны повинными в колебаниях цен; в XVII в. военные действия носили локальный характер. Это соображение справедливо, но войну следует рассматривать в целом, не ограничиваясь одним лишь театром военных действий. Рост налогов, напряжение материальных и людских ресурсов, повышенное производство оружия и снаряжения для армии — все эти и другие явления распределялись по стране в целом, обременяя в той или иной мере почти все население, а не только те особенно несчастные области, где происходили военные действия. Нам представляется максимально вероятным, что временные колебания цен были зачастую вызваны, именно военной обстановкой, причем в каждой отдельной стране это зависело всякий раз от конкретных условий.

Прочие соображения Мунье о росте населения и его связи с движением цен,[19] возможно сами по себе небезосновательные, трудно распространить на весь XVII в. в качестве первостепенных причин, да автор и сам не считает их такими.

Важнее проанализировать вывод Мунье о катастрофическом положении экономики Европы в XVII в. Правда, из этого вывода, естественно, исключаются Англия и Голландия, и тогда единственной страной из числа уже следовавших по пути капиталистического развития остается Франция. В последующих главах мы рассмотрим условия для развития капитализма во Франции в первой трети XVII в., т. е. в период, который мы считаем очень важным при изучении закономерностей складывания буржуазного общества в недрах феодального строя. Пока же отметим, что во всех прочих странах Европы, т. е. в подавляющей части континента, XVII век был (или, наоборот, не был) тяжелым временем для их экономического развития, всякий раз по другим причинам, не связанным с развитием капитализма в этих странах. Распространение тезиса о кризисе капитализма на всю Европу XVII в. в целом не является обоснованным. Мнение же об экономическом кризисе вообще (т. е. не обязательно в плане кризиса капиталистического развития) высказано у Мунье в слишком общей и краткой форме.

С нашей точки зрения, выдвигать концепцию экономического развития в XVII в. можно лишь в плане анализа не одной экономики как таковой, но всего комплекса социально-экономических отношений и политической борьбы. Поэтому мы займемся сперва анализом теории социального и политического кризиса, развитой в книге Мунье.

По отношению ко всей Европе Мунье ограничивается лишь кратким замечанием, что в XVII в. социальные антагонизмы обострились, не изменившись по сравнению с XVI в. в своей сущности. Значение отдельных групп буржуазии продолжало расти, хотя и не так быстро, как в предыдущем столетии. Далее он переходит к рассмотрению социального кризиса в отдельных странах.

Во Франции[20] и других схожих с ней государствах экономическая неустойчивость вынудила капиталистов обратиться к кредитованию государства, что оказалось более выгодным, чем промышленная и торговая деятельность. В силу этого возросла социальная значимость финансистов, финансовых и судебных чиновников. Продажность должностей распространилась почти повсюду, но во Франции она достигла апогея. Чиновники владели должностями как наследственной собственностью, что способствовало консолидации всего класса[21] чиновников.

Вместе с тем рос класс купцов-фабрикантов. Так же как и богатые цеховые мастера, купцы ворочали крупными капиталами, основывали предприятия, где изготовлялись пушки, оружие, селитра, металлические изделия, шелковые ткани, ковры, сукна. Они покупали земли и приобретали государственные, городские и церковные должности для членов своих семей. Таким образом, они приобщались к отправлению публичных функций наравне с откупщиками и чиновниками.

Целью всех этих буржуа было получение дворянства, и они его достигали разными путями. Но старые дворяне презирали этих чинуш и лавочников, тем более что те владели такими дорогими должностями, которые стали для дворян недоступными. Даже на непродававшиеся должности король все чаще и чаще назначал буржуа. При Генрихе IV они во все большем количестве заполняли Королевский Совет, состоявший ранее преимущественно из родовитых дворян. Государственные секретари и министры были буржуа, сохранявшие (при всех своих титулах маркизов, графов и т. п.) нравы и привычки, отличные от образа жизни старого дворянства.

Росли противоречия между сеньорами — владельцами фьефов (будь то дворяне, чиновники, купцы, финансисты) — и крестьянами, «несмотря на их вассальные связи и общность интересов».[22] Сеньоры жили за счет труда крестьян, получая с них ренту и поборы; кроме того, часть уплачиваемых крестьянством государственных налогов попадала сеньорам в форме пенсий, жалованья и т. п. Однако доход с земли в большой степени зависел от движения цен.

В периоды подъема цен, — если он был следствием недостатка продуктов питания, — выигрывали сеньоры и крупные арендаторы, имевшие запасы, которые можно было продавать по высоким ценам. Страдали испольщики и парцеллярные крестьяне; их урожай шел на пропитание и семена; налоги и поборы платить было нечем.

Если подъем цен вызывался другими причинами, тогда выигрывали все: мелкие крестьяне, крупные арендаторы и сеньоры, особенно последние, ибо при каждом возобновлении арендных договоров они могли повышать арендную плату, что снижало доход арендаторов.

При падении цен испольщики и парцеллярные собственники имели возможность легко уплатить натуральные ренты и поборы (если цены падали вследствие изобилия продуктов), но им приходилось туго с денежными платежами, ибо они бывали вынуждены продавать как можно больше и притом в невыгодное для них время, сразу после снятия урожая, т. е. при наиболее низких ценах. В таком случае платежи по налогам, рентам и поборам были способны превысить весь их доход. Тяжело приходилось в такие периоды сельскохозяйственным рабочим, росло число бродяг. Страдали и арендаторы, если арендные договоры были заключены в период высоких цен.

В результате, заключает Мунье, неравенство и противоречия между классами непрерывно росли. Кроме того, при обеих конъюнктурах (т. е. как при падении, так и при росте цен) налоги, ренты и поборы зачастую превышали доходы мелких производителей, и тогда вспыхивали крестьянские восстания и крестьянские войны.

Росли противоречия также и в городах, между дворянами, финансистами и чиновниками, с одной стороны, и налогоплательщиками — мелкими цеховыми мастерами и подмастерьями — с другой. К олигархии крупных купцов-фабрикантов чиновные корпорации относились благосклонно, в то же время ущемляя интересы ремесленников всех рангов и достатков. Государство поддерживало хозяев против рабочих и подмастерьев, помогая избежать невыгодной конкуренции, снизить заработную плату, удлинить рабочий день. Раздраженные рабочие и подмастерья устраивали тайные союзы, боролись с хозяевами. Их число росло, и они чувствовали свою силу: в 1637 г. в Париже насчитывалось 45 тысяч рабочих и их учеников, в Лионе они составляли две трети стотысячного населения. Когда из деревни обрушивалась на города волна нищих и бродяг, присоединявшихся к безработным и к плохо оплачиваемым рабочим, начинались городские восстания. Социальные противоречия подогревались религиозными конфликтами между католиками и гугенотами; такие столкновения легко переходили в классовую борьбу, если богатые купцы-фабриканты были гугенотами, а зависевшие от них рабочие — католиками.

На изложении экономического положения и социального кризиса в Англии нет нужды останавливаться. Мунье рисует процесс бурного развития капитализма в Англии в XVII в. и складывание новых классов — промышленной буржуазии, джентри и рабочих. Экономический кризис в Англии отсутствовал, а социальные противоречия были характерны для страны с быстрым развитием капитализма. Это же суждение относит он и к Голландии.

Переходя затем к политическому кризису, Мунье констатирует повсюду (т. е. в Англии, Голландии и Франции) либо зреющую в скрытом виде, либо открытую форму восстания и гражданской войны.

Во Франции война с Габсбургами (1620–1650 гг.) вызвала постоянный дефицит в бюджете. Расходы быстро росли. Между тем возможности развития промышленности были ограничены, налоговых поступлений не хватало, и всякое увеличение налогов ощущалось населением болезненно. Требования королевского фиска стали причиной восстаний или предлогом для них.

Крестьянские восстания не прекращались, а в периоды значительного роста налогов вспыхивали крестьянские войны, охватывавшие несколько провинций.

Городские рабочие восставали, если хлеб был дорог, безработица значительна и налоги тяжелы.

Восстания были особенно многочисленны в 1630–1650 гг. Однако их нельзя назвать войной бедных против богачей. Восставшие нападали только на агентов фиска и откупщиков. Замки и дворцы подвергались опасности лишь в тех случаях, когда их владельцами были выскочки — чиновники и финансисты. Правительство легко восстанавливало порядок, если к восставшим не присоединялись дворяне, чиновники, буржуазия. Если же в восстании объединялись все классы, государство оказывалось в состоянии кризиса. Для Франции первой половины XVII в. Мунье рисует следующую картину такого кризиса.

Восстания принцев крови и аристократов против абсолютизма увлекали за собой массу людей, вплоть до крестьян. Гранды имели в армии и в провинциях обширные клиентелы, состоявшие из дворян и чиновников, а те в свою очередь были очень влиятельны в среде местного мелкого дворянства, мелкой буржуазии, крестьянства. Все сеньоры оказывали на своих крестьян огромное влияние, в основе которого лежали вассальные отношения крестьян с землевладельцами. Ненависть крестьян к сеньорам возникала лишь в тех случаях, когда последние были особенно плохи. Кроме того, у дворян и крестьян были общие интересы, объединявшие их против короля и фиска. Королевские налоги истощали крестьянство и понижали доходы сеньоров (низкая арендная плата, а в плохие годы даже неплатеж ренты и поборов). Сеньоры не раз призывали крестьян восставать против сборщиков налогов, защищали их от насилий солдатчины в периоды гражданских войн. Поэтому крестьяне чаще всего следовали за своими сеньорами.

Все социальные классы легко примыкали к восстаниям. Это объясняется тем, что между ними не было резких граней. Зачастую в одной семье одни члены были военными (т. е. дворянами), а другие — чиновниками, третьи — связаны брачными узами с негоциантами или с членами парламентов и т. д. Характерные для той эпохи крепкие семейные связи и клиентелы способствовали переплетению между собой разных социальных групп, от высшей знати до купцов.

Король не мог положиться даже на своих чиновников. Интересы членов парламентов и других верховных судов были ущемлены налагавшимися на них различными поборами, понижавшими стоимость и значение их должностей. Повышение прямых налогов сокращало их доходы с земли, повышение косвенных — било их по карманам как потребителей. Они отказывались регистрировать фискальные эдикты даже в разгар войны, что в некоторых случаях парализовывало деятельность правительства. Парижский парламент претендовал на осуществление совместно с грандами, как это было в 1615 и 1648 гг., важных политических функций, т. е. стремился к монархии, ограниченной влиянием аристократии, в то время как целью королевской власти были абсолютизм и народность.

В 1648 г. парламент намеревался организовать независимое от короля самостоятельное правительство с законодательной властью и контролем над исполнительной; это означало первую попытку разделения властей. Парламент стремился к ограниченной монархии и даже расчищал дорогу для республики. Его позиция была революционной; она включала отрицание монархии, объединявшей короля с королевством и нацию с государем.

Однако эта политическая революция была в своей основе ретроградной. Она клонилась лишь к защите уже достигнутого положения членов парламентов и их союзников, обладавших властью на местах в качестве собственников должностей и фьефов. Она была направлена против другой революции, осуществлявшейся абсолютизмом и имевшей целью централизацию и — до известной степени — всеобщее уравнение (эгалитарность). Защищавшие провинциальный и корпоративный партикуляризм парламенты боролись против усиления своих соперников — интендантов, назначавшихся королем и действовавших в интересах короля и общественного блага. Эти интересы совпадали со всеобщими государственными интересами.

У парламентов было в руках хорошее оружие — протест против налогов. Они убеждали французов, что те платят слишком большие налоги лишь ради славы короля и роскоши двора (хотя в это время Габсбурги угрожали самому существованию королевства и нищий двор не имел денег на еду). Поэтому народ питал к парламентам уважение и привязанность, равно как и раздраженная налогами городская буржуазия. Как землевладельцы, члены парламентов имели авторитет и в среде своих крестьян.

Гугенотская партия защищала свое особое положение, свой федерализм. Гугенотские сеньоры объединялись с грандами и восставали всякий раз, когда во время внешней войны король особенно нуждался во внутреннем мире.

Поэтому как только гранды подавали сигнал, в провинциях восставали дворяне, чиновники, городской люд, крестьяне. Дворяне призывали население к борьбе, а парламенты заставляли открывать амбары, где хранился хлеб, заготовленный интендантами для армии (например, в Дофинэ в 1630 г.), или же брали из королевских казначейств задержанное им — опять-таки ради военных нужд — жалованье (например, в Тулузе в 1630 г.). Они поддерживали восставших, а в тех случаях, когда восстание было направлено только против королевских агентов и не задевало их собственнических интересов, они не применяли должных мер, чтобы пресечь восстание.

Восстания приходятся на годы малолетства Людовика XIII и Людовика XIV, когда принцы крови предъявляли свои притязания, а также на годы неурожаев, голодовок, войны, когда, по мнению Мунье, национальное чувство затухало; гранды, чиновники, буржуазия, народ словно забывали о внешнем враге и провинции восставали одна за другой. Не раз судьба страны зависела от исхода одной битвы. Если бы в 1648 г. при Лансе победили не французы, а испанцы, то в обстановке назревавшей Фронды это привело бы к расчленению государства и гибели национального суверенитета Франции.

Политическому кризису в Англии и Голландии Мунье посвящает лишь полторы страницы. Причиной двух английских революций XVII в. он считает борьбу с абсолютизмом как буржуазии, так и обуржуазившихся слоев джентри, стремившихся к ограниченной монархии, воплощавшей их капиталистические интересы. В Голландии Мунье отмечает острую борьбу между возглавляемой великим пенсионарием Голландии (своего рода президентом объединенной республики Соединенных Провинций) республикански настроенной голландской крупной буржуазией с ее объединительными тенденциями и воплощавшим монархическую тенденцию принцем Оранским, опиравшимся на дворянство отсталых областей и на всех врагов капиталистической буржуазии: крестьян, рабочих, матросов, армию. Эта борьба раздирала государство с переменным успехом. Великий пенсионарий одерживал верх в мирные периоды, принц Оранский — во время войны.

Для целей нашей работы достаточно отметить здесь трактовку английских революций как буржуазных,[23] а политической борьбы в Голландии — как антагонизмов, присущих более или менее развитому буржуазному обществу. Что касается картины социального и политического кризиса во Франции первой половины XVII в., то она заслуживает подробного разбора.

Характерно, что развернутое изложение социального и политического кризиса во Франции Мунье не предваряет даже кратким очерком развития французской экономики в XVII в., в то время как для Англии и Голландии некоторые данные все же приведены. Поэтому картина социальных отношений и политической борьбы во Франции оказывается следствием лишь общих для Европы процессов, о которых мы уже говорили. Конкретные причины неустойчивости экономической конъюнктуры во Франции и, следовательно, причины отхода части французской буржуазии от торговли и промышленности остались в книге Мунье неотмеченными.

Не менее характерно и то, что о какой бы группе французской буржуазии Мунье ни писал — о финансистах, чиновниках, купцах-фабрикантах, — их эволюция изображена им лишь в одном направлении: к дворянскому званию и приобщению к публичной власти. Впрочем, становясь в этом случае целиком на точку зрения аристократии XVII в., Мунье считает это благоприобретенное дворянское звание ненастоящим. Даже государственных секретарей и министров, сохранявших буржуазные нравы и обычаи, он продолжает относить к буржуазии, хотя по источникам своих доходов и месту в общественном производстве и общественной жизни они были дворянами и притом уже не в первом поколении. В итоге процесс одворянивания некоторой части буржуазии (в результате чего во французском дворянстве образовались в XVII в. две впоследствии слившиеся группы — старое, родовитое землевладельческо-военное дворянство и новое, землевладельческо-чиновное[24]) Мунье истолковывает как отсутствие всяких четких граней в социальной структуре Франции. Возьмем приведенный им в этой связи пример: действительно, в семье (особенно начиная с середины XVII и далее до конца XVIII в.) могли быть и чиновники, и военные, и даже зятья из купеческих семей, которые сами уже не были купцами. Но это свидетельствует вовсе не об отсутствии социальных граней, а лишь о консолидации дворянского класса, в котором уже произошло слияние двух групп, утративших свои противоречия, довольно острые во второй половине XVI и в начале XVII в.

Взгляд Мунье на эволюцию буржуазии полностью снимает вопрос о положении торгово-промышленной буржуазии, ее роли, ее политической программе, отношении к существовавшим в стране порядкам и налогам, ее нараставшей оппозиции к дворянству и правительству и т. д. Такое отодвигание на задний план главной силы, воплощавшей в себе поступательное развитие капитализма, искажает перспективу при анализе кризиса капитализма, социальной структуры и политической борьбы во Франции.

Характерно, что и в городах Мунье отмечает в первую очередь растущие противоречия между дворянами, финансистами и чиновниками, с одной стороны, и мелкими мастерами и подмастерьями как налогоплательщиками — с другой. Купцы и мануфактуристы не включены в это противопоставление, хотя их следовало бы прибавить к налогоплательщикам, тем более что свой протест против налогов торгово-промышленная буржуазия высказывала очень резко, так как тяжесть их непосредственно ложилась на нее.

Остановимся на социальных противоречиях в деревне. Отношения между землевладельцами и крестьянами в социальном плане Мунье рассматривает очень кратко, отмечая, что источником существования землевладельцев был труд (т. е. эксплуатация) крестьянства. Однако самый характер этих отношений он истолковывает вне классовых противоречий. Решающим моментом и здесь выступает движение цен и зависящая от них рыночная конъюнктура. Можно заключить, что основной причиной превышения всякого рода платежей над доходами мелкого крестьянства автор считает всего лишь экономическую неустойчивость, а не растущую эксплуатацию. Увеличение числа бродяг и нищих он связывает лишь с падением цен и ничего не говорит об обезземелении беднейшего крестьянства.[25] Краткости ради можно рассматривать вместе всех владельцев фьефов, независимо от структуры их сеньорий, методов хозяйствования и эксплуатации арендаторов и держателей. Однако при анализе классовой и политической борьбы такое пренебрежение к различиям между родовитыми и новыми дворянами сразу же дает о себе знать, как будет показано дальше. Не может не вызвать протеста и утверждение о наличии общности интересов между сеньорами и крестьянами, даже если ее понимать как совместное сопротивление королевскому фиску.

Крестьянским и городским восстаниям 1630–1650 гг. Мунье уделяет много внимания и главной причиной их считает вызванный внешней войной тяжелый налоговый гнет. В своем общем виде этот взгляд справедлив (хотя не учтена тяжесть сеньориальной и капиталистической эксплуатации, к которой добавлялись постоянно возраставшие налоги), но анализ восстаний вызывает много возражений.

Из того, что восстания в городах и в деревнях не направлялись сразу же и прямо против замков и дворцов, т. е. что не было еще отчетливо выраженного лозунга «мир хижинам, война дворцам!», отнюдь не следует делать имеющегося в книге Мунье вывода о том, что это не была война бедных против богачей. Анализ многих восстаний показывает, что, начавшись с антиналоговых выступлений, они часто превращались в такую войну, и тогда дворцы подвергались нападению, причем не потому, что владельцами их были «выскочки» (т. е. ненастоящие дворяне), чиновники и финансисты (надо полагать, что к этим тонким отличиям восставший народ был слеп), а потому, что чиновники и финансисты были богачами и в городах олицетворяли собой власть. В деревнях также дело нередко доходило до нападений на замки, особенно (подчеркиваем это) если это были владения новых дворян, как правило применявших на своих скупленных у крестьян землях более интенсивные, переходные к капитализму формы эксплуатации.

Относительно участия в восстаниях других социальных слоев следует отметить, что участие как таковое, т. е. открытое выступление на стороне восставших, было явлением крайне редким (о мятежах знати мы скажем ниже). Точнее было бы назвать его некоторым попустительством со стороны местных властей, действительно случавшимся довольно часто, но, как правило, лишь на начальном этапе восстания, т. е. пока оно не задевало собственности, что признает и сам Мунье. Он прав и в том, что бывали даже случаи подстрекательства к восстанию со стороны дворян, парламентов и городских властей. Однако значение этого попустительства или подстрекательства Мунье сильно преувеличивает при оценке как отдельных восстаний, так и в целом. На деле привилегированные слои французского общества имели (каждый по-своему) известные претензии к правительству и рассчитывали удовлетворить их, хотя бы частично, путем нажима на него. В том или ином виде они такой нажим осуществляли постоянно, а народные восстания создавали в ряде случаев для этого особо благоприятную обстановку, которой спешили воспользоваться и муниципалитеты, и парламенты, и дворянство. Но это отнюдь не дает оснований полагать, что они присоединялись к восставшим или что восстания возникали лишь в результате их подстрекательства.

Особо следует остановиться на трактовке восстаний аристократии против абсолютизма. Мунье рисует картину широкого и глубокого влияния знати через различные каналы на всю толщу французского общества. Он считает, что именно поэтому гранды вовлекали в свою борьбу массу людей, вплоть до крестьянства. Этот взгляд тоже грешит чрезвычайным преувеличением. В исследовании, специально посвященном гражданским войнам периода малолетства Людовика XIII,[26] мы имели возможность показать как раз обратное, а именно — очень малое влияние аристократии. Она не располагала действенными политическими лозунгами, способными увлечь все слои общества. В 1614–1620 гг. гранды нашли временную поддержку своих притязаний лишь в некоторой части родовитого дворянства. Во время Фронды обстановка была сложнее, но и тогда принцы крови могли лишь воспользоваться ею, а не вызывать или направлять общественное движение по своему усмотрению ради достижения своих целей.

Особо сложными были отношения парламентов с правительством, и в этом с Мунье следует во многом согласиться. Причины оппозиции парламентов и общая оценка их деятельности определены им, на наш взгляд, правильно, хотя навряд ли можно назвать эту ретроградную деятельность «революцией». Но определения, даваемые политической программе парламентов и абсолютизму, вызывают возражения.

Мнение Мунье, что в 1615 г. парламент стремился к установлению монархии, ограниченной политической властью аристократии, и выступал совместно с грандами, является необоснованным. Парламент в 1615 г. и парламенты в 1648 г. нельзя рассматривать под одним углом зрения. В 1615 г. у Парижского парламента не было причин для политической оппозиции правительству, которое он поддерживал, не было и союза его с грандами с целью ограничить монархию. То, что Мунье считает союзом, было на деле кратковременным тактическим маневром, предпринятым с целью защитить особо выгодную для чиновников форму собственности на должности (полетту).[27] Оппозиция всех парламентов, Парижского и провинциальных, оформилась в 1620–1640 гг., когда интенданты подточили их власть и сократили сферу их деятельности. Тогда у них действительно накопилось достаточно причин, чтобы в 1648 г. пытаться претворить в жизнь свои требования. Однако и в начале Фронды сутью притязаний высшего чиновничества было не разделение властей, не расчистка дороги для республики и даже не сохранение достигнутого положения. Парламенты желали вернуться назад, к прошлому, к возрождению своего влияния и веса, которыми они обладали в XVI в. События Фронды наглядно показали реакционность их политического идеала, и далее, вплоть до самой революции, они уже не сошли с этого пути.

Абсолютизм Мунье изображает лишь как носителя централизации, национального единства, народности, принципа эгалитарности, как единственного последовательного защитника общегосударственных интересов и обороны страны от внешней опасности. Не говоря уже о том, что этот взгляд отражает давно присущую буржуазной историографии теорию надклассовости государства, в том числе и абсолютной монархии, он свидетельствует о чрезмерной идеализации королевской власти и об упрощенном понимании стоявших перед ней в XVII в. задач.

Разумеется, эгалитарность заключается не в простом подсчете срубленных по приказу Ришелье дворянских и даже герцогских голов и в сопоставлении этого числа с числом повешенных повстанцев — крестьян и ремесленников, хотя такое сопоставление также весьма поучительно. Важнее, что конкретное рассмотрение внутренней политики всех правителей Франции того времени позволяет считать, что народность и эгалитарность были от них очень далеки.

Централизаторская функция абсолютизма бесспорна, в ней и заключалась прогрессивная на той стадии линия развития французской государственности. Но осуществлялась она не теми путями единения и уравнения всех классов, какие ей приписывает Мунье. Она зижделась на жестокой эксплуатации народных масс и на гораздо более умеренном использовании накоплений буржуазии, которой к тому же предоставлялись взамен многие блага меркантилизма, помощи против рабочих и т. д., не говоря уже о том, что сама централизация шла в первую очередь на пользу буржуазии. По отношению к обеим группам дворянства политика абсолютизма имела целью защиту их коренных классовых интересов, т. е. собственности. Вместе с тем в ту пору абсолютизм не шел навстречу родовитому дворянству в его явно реакционных требованиях и во многих случаях открыто им противодействовал. Но, разумеется, от этого до эгалитарности еще очень далеко.

Наконец, позволительно задать вопрос, действительно ли затухало национальное чувство в годы тяжелых испытаний внешней войны, когда от непосильных налоговых тягот восставали целые провинции, затрудняя правительству борьбу с неприятелем. Да и могла ли одна проигранная битва оказаться роковой для судеб всей страны и привести к исчезновению (disparition) Франции, как пишет Мунье?[28] Думается, что ни одна жизнеспособная страна не погибла от одного проигранного сражения. Вероятно, такое крайнее предположение сделано для того, чтобы еще резче подчеркнуть отсутствие во всем почти французском обществе «национального чувства» — назовем его лучше патриотизмом.

Что касается первого вопроса, то и на него можно дать лишь отрицательный ответ. Само предположение о возможности исчезновения патриотизма у целого народа в годину тяжелых бедствий совершенно неправомочно. Разве не проявил французский народ глубокого и самоотверженного патриотизма в 1636 г., когда после взятия испанцами Корби им была открыта дорога на Париж? Кроме того, разве можно ставить в один ряд настоящую государственную измену Гастона Орлеанского, Конде, Сен-Мара и т, д., более или менее осторожную оппозицию парламентов и других имущих классов и восстания вконец измученного лишениями народа, потом и кровью которого и была в конце концов выиграна долгая и мучительная внешняя война? Разве в 1630–1650 гг. во французском королевстве военные и прочие тяготы были распределены согласно материальным возможностям классов и сословий? Разве не видел народ, что с него берут выше его достатка, а богачи отдают лишь малую часть своего имущества? Для того чтобы восстать против такого порядка вещей, народ не нуждался в агитации со стороны парламентов, он это видел собственными глазами.

Следующих разделов книги Мунье, посвященных кризису первой половины XVII в. в области искусства, науки, религии и морали, мы здесь касаться не будем. Эти блестяще написанные страницы требуют отдельного разбора и не относятся прямо к теме кризиса капитализма, социальной структуры и абсолютизма. Отметим лишь, что трактовка культуры барокко в целом (в изобразительном искусстве, литературе, науке, философии и политической идеологии) как явления болезненного,[29] свидетельствующего о каком-то трагическом изломе сознания, о нарушении морального и религиозного равновесия, представляется в высшей степени сомнительной. Зачисление Корнеля, Рубенса, Рембрандта и многих других в какое-то общее культурное движение, именуемое барокко, не может не вызвать возражений. Западноевропейская культура XVII в. была сложной и противоречивой, включала ряд течений и направлений и их борьбу между собой. Нивелировать их всех в одном понятии кризиса сознания, рассматривать вольнодумство и атеизм как болезнь человеческого ума — значит по меньшей мере до крайности упрощать понимание культурного развития европейских народов и искусственно подгонять его под понятие кризиса. Еще яснее это станет при рассмотрении тех средств, которые были применены для излечения «барочной болезни», к чему мы еще вернемся.

Теперь же, подводя итоги теории кризиса в целом, надо подчеркнуть, что в процессе анализа аргументации Мунье кризис, в сущности говоря, растворился. Выяснилось следующее: из трех рассмотренных в книге стран — Англии, Голландии и Франции — первые две подлежат исключению. В первой половине XVII в. экономического кризиса там не только не было, но, наоборот, был экономический подъем: интенсивное развитие промышленного и торгового капитализма, которое определило характер классовой борьбы и английскую революцию. Что касается Франции (чья история является центральной в книге Мунье как по детальности изложения, так и по значению происходивших в ней процессов для Европы в целом), то следует признать, что в этой стране экономический кризис в первой половине XVII в. по сути дела оказался нерассмотренным, так как отсутствуют данные о развитии производства и его падении или подъеме. Иными словами, экономический кризис не констатирован в его конкретных формах, а умозаключен от явлений, определяемых как кризисы социальный и политический. Отход части буржуазии от буржуазной сферы деятельности и ее одворянивание служат аргументами для доказательства падения торговли и промышленности, народные восстания аргументированы слишком тяжелыми в эпоху кризиса налогами и т. п. и т. д.

Рассматривая главу, посвященную борьбе с кризисом, остановимся опять-таки на материале, касающемся экономики и абсолютизма. Однако приведем достаточно выразительную характеристику картезианства как философской системы, излечившей человеческое сознание от кризиса и вольнодумства: «Декарт возвратил человеку смысл жизни, борьбы, созидания. Он вновь обрел уверенность, вернул доверие к воле, к человеческому разуму, к ценностям науки, он укрепил веру в бога и надежду на блаженную вечную жизнь, он восстановил единство человека, отныне овладевшего как цельным и в принципе простым истолкованием Вселенной, так и идеалом внутренней жизни, упорядоченной верховной свободной волей».[30]

Изложение путей преодоления кризиса можно сделать гораздо более кратким, чем изложение самого кризиса, так как оно отнесено в большей своей части ко второй половине XVII в., которая в данной работе не входит в сферу нашего внимания. Главная мысль Мунье заключается в том, что спасителем от всех бед, принесенных кризисом, было государство, точнее — абсолютизм. Поэтому он начинает с абсолютизма и затем переходит к меркантилизму. Нам также придется последовать этому порядку, ибо несомненно, что характеристика экономической политики (а экономика рассматривается в данном случае лишь как экономическая политика государства) находится в тесной зависимости от характеристики государственной структуры.

Мунье рассматривает три типа абсолютизма и соответствующие им три типа меркантилизма — французский, голландский и английский. Он уделяет много внимания идеологии абсолютизма и его официальной и неофициальной пропаганде, приписывая ей очень большое значение в преодолении политического и идеологического кризисов. Свои общие выводы он также делает на основе большого сравнительного материала, поэтому и нам нельзя ограничиться лишь одной Францией.

Для французского варианта абсолютизма (испанский имеет с ним много общих черт) характерны две системы управления: либо правит первый министр при слабом или малолетнем короле (Ришелье, Мазарини, Оливарес), либо сам король в роли первого министра (Людовик XIV). В периоды правлений министров развивается высший государственный аппарат — Королевский Совет, расчлененный на несколько специализированных секций, с более или менее постоянными и очень влиятельными членами, получающими свои должности по особой грамоте короля. В периоды самостоятельного правления короля все функции управления сосредоточиваются в его лице и он лично рассматривает дела с тем или иным государственным секретарем и генеральным контролером финансов. В Совет дела поступают лишь для формы или даже вовсе не поступают, т. е. ликвидируется разделение труда в государственном аппарате. Причину этого Мунье усматривает в том, что королю было необходимо подчинить себе не только подданных вообще, но и своих же чиновников, ставших независимыми благодаря продажности должностей. Для достижения этой цели король применял lettres de cachet (т. е. свои личные распоряжения, направленные отдельным лицам или учреждениям) и широко использовал послушных ему интендантов, которым в военное время присваивалась вся власть на местах. В распоряжении короля находились также армия и политическая полиция. Парламенты потеряли возможность вмешиваться в политическую жизнь, и даже важнейшие судебные дела разбирались не ими, а особыми комиссиями, члены которых назначались королем. Подобная политика была, по мнению Мунье, направлена к единству и равенству; он называет ее революционной, подготовлявшей государство нового времени.

Той же цели служило и проводившееся королями возвышение буржуазии. В течение XVII в. своих министров, советников и интендантов короли все в большем числе находили в среде чиновной буржуазии; аноблируя их, они создавали настоящие династии «буржуазных» министров и противопоставляли их династиям знати. Из своих чиновников короли создали чиновное дворянство. Однако, как уже было сказано, Мунье не считает последнее действительно дворянством, и поэтому в его тексте слово «буржуазные» (в применение к династиям министров) заключено в кавычки, ибо, аноблируясь, эти буржуа становились дворянами лишь юридически, но не по существу. Настоящих, т. е. родовитых, дворян король привязывал к себе предоставлением почестей и средств к существованию в виде военных и церковных должностей, пенсий, даров и т. д. Этим было сломлено сопротивление абсолютизму со стороны знати и старого дворянства.

Итак, заключает Мунье, «разделяя функции между двумя классами, но предоставляя наиболее важные из них классу меньшему, т. е. буржуазии, систематически возвышая ее и противопоставляя другому, более сильному классу (т. е. дворянству, — А.Л.), король приводит борьбу классов к такому равновесию, что может укрепить свою личную власть и обеспечить в управлении и в государстве единство, порядок и иерархию. Но, кроме того, возможно, в результате кризиса и войны и без намерения изменить социальную структуру королевства король все больше и больше уравнивает всех в выполнении следуемых государству обязанностей и приводит к полному подчинению и безграничному повиновению. При Людовике XIV королевская власть становится самодержавной и революционной».[31]

Мы уже имели случай подробно рассматривать эту точку зрения, подчеркивая этатический характер концепции Мунье и неправомерность отождествления чиновного дворянства с буржуазией. Здесь можно ограничиться лишь одним замечанием. Поскольку, по мнению автора, короли уравнивают положение родовитого дворянства и чиновной буржуазии (а в данном случае она олицетворяет собой буржуазию в целом), борьба классов не просто приводится к равновесию, она исчезает совсем. С помощью королевской власти и аноблирования более слабый класс ставится в одинаковое положение с классом сильным; следовательно, ему уже нет нужды бороться со своим соперником, а тот, не имея сил сопротивляться ни королю, ни его министрам и другим высшим должностным лицам, вынужден ограничиться выражением презрения по адресу «царствования подлой буржуазии».

В Англии Стюарты стремились путем абсолютизма поддержать как развитие страны к капитализму, так и равновесие между старым дворянством, держателями и бедняками, с одной стороны, и капиталистами с зависящими от них классами — с другой. Государственный аппарат (Королевский Совет) был развит меньше, чем во Франции, но следовал в своей эволюции по тому же пути. Абсолютизм был слабее французского и нуждался в укреплении своих основ. В борьбе с парламентом Яков I и Карл I прибегали к созданию особых судебных учреждений, при помощи которых они могли осуществлять свою волю. В поисках финансовых средств они практиковали продажу должностей, увеличивали таможенные пошлины; Карл I даже пытался ввести своей властью прямой налог. Но у них не было значительной постоянной армии и, следовательно, достаточно сил для осуществления своих целей. Все же по временам им удавалось сконцентрировать в своих руках главные атрибуты абсолютизма, и путем непрерывного контроля над капиталистами и ведшими товарное сельское хозяйство дворянами они в течение некоторого времени до 1640 г. поддерживали равновесие между старыми и новыми классами.[32]

В Голландии борьба классов сделала возможным сосредоточение власти у принцев Оранских, а начавшаяся в 1621 г. война превратила их в фактических абсолютных королей. Опираясь на врагов буржуазии и капитализма, т. е. на дворян, крестьян, ремесленников и матросов, они использовали военную обстановку для оттеснения республиканской буржуазии на задний план. После окончания войны в 1645 г. последняя взяла реванш, и Оранские были отстранены от власти. Однако буржуазия оказалась слабой и неспособной защитить свою безопасность и свои интересы, она проиграла две войны с Англией и войну с Францией. Заботясь лишь о прибылях и не желая платить высоких налогов на нужды обороны, голландская буржуазия дезорганизовала армию, вызвав этим недовольство масс. Снова опираясь на них, Вильгельм III установил в 1672 г. свою власть вплоть до Нимвегенского мира, когда перевес опять оказался у республиканской крупной буржуазии, жаждавшей — вместе со всей страной — мира и дружеских отношений с Францией. Аналогичные ситуации усиления той или другой стороны складывались и в дальнейшем.

На основании всех этих данных Мунье делает следующий вывод: «Соединенные провинции представляли собой по временам пример такого государственного строя, когда борьба классов, внешняя опасность и давление народных масс приводили к концентрации власти в руках военачальника, обладавшего, благодаря своему княжескому происхождению, своего рода преимущественным правом на власть. Этот государственный строй, не изменяя сколько бы то ни было значительно буржуазных республиканских учреждений, являлся по существу абсолютизмом, опиравшимся на общественное мнение. Он граничил с диктаторской монархией (monarchie de la dictature) и приближался к диктатуре Кромвеля, протектора Англии после анархии английской революции. При наличии внутренних кризисов и внешней опасности буржуазные республики должны уступать место авторитарному режиму».[33]

Мы не будем входить в детальную критику картины классовой борьбы в Англии и Голландии, так как это увело бы далеко в сторону. Скажем лишь, что, как бы ее ни оценивать, — а со многими оценками Мунье согласиться нельзя, — важно следующее.

Для Англии и Голландии Мунье отмечает противоречия между классами, связанными с развитием капитализма, и классами, ему противостоящими. Действительно, эти классовые противоречия в данных странах были главными в течение XVII в. и определяли собой ход политической борьбы. Но при характеристике английского и голландского типов абсолютизма остаются неясными весьма существенные стороны проблемы. Если Стюарты покровительствовали развитию капитализма и использовали для этого свою власть, то почему им нужен был контроль над капиталистами, джентри и т. д. и установление равновесия между новыми и старыми классами, т. е. защита интересов последних? А если они защищали старые классы от новых, что же остается от их помощи развитию капитализма? Подобные вопросы (их можно было бы продолжить) ставят под сомнение одно из главных положений Мунье, что абсолютные государи самостоятельно направляют по своему усмотрению борьбу классов или их равновесие.

При характеристике абсолютизма принцев Оранских дело сведено к войне. В военное время абсолютизм утверждается, в мирное время он сдает свои позиции. Из-за нежелания раскошеливаться на оборону и в результате стремления лишь к быстрейшей наживе голландская буржуазия оказалась неспособной вести войну и противостоять внутренней борьбе классов. Оценка Мунье столь категорична, что создается впечатление, будто это вообще коренные свойства буржуазии, всегда и повсюду ей присущие. Но остается неясным, почему в XVI в. голландская буржуазия все же выдержала тяжелую войну с Испанией и, победив в этой войне, осуществила свое политическое господство. Для всего XVII в. в целом она обрисована (в данном разделе книги Мунье) как сила постоянная и одинаковая и учтены лишь ее позиции в политической борьбе и военных столкновениях. Остались в тени как само ее положение в обстановке жестокой конкуренции с английской (и отчасти с французской) буржуазией, так и ее потери в торговых войнах XVII в. Для буржуазной республики Голландии (неизменность республиканских учреждений признает и Мунье) проблема абсолютизма поставлена очень упрощенно, ибо удержание политической власти буржуазией после победы буржуазной революции происходит в очень сложной обстановке, во многом отличной от социальной структуры и политического строя феодально-абсолютистских государств.

Рассмотрение меркантилизма Мунье начинает с определения его сущности.[34] Основные цели меркантилистской политики состояли в усилении государства и в его экономической независимости в международном плане. Добиться этого можно было лишь путем концентрации в стране наибольшего количества денег. Однако запас имевшейся в Европе золотой и серебряной монеты был очень мал. Высчитано, что около 1660 г. он равнялся примерно 50 млрд французских франков 1928 г. Все европейские страны, взятые вместе, обладали тогда металлическим запасом, равным запасу одного лишь Французского банка в конце 1929 г.

Эта ограниченность денежных фондов определяла экономический национализм и постоянную войну из-за денег между государствами. Каждое из них стремилось создать для себя благоприятный торговый баланс, чтобы привлечь и удержать наибольшее количество денег. Для этого импорт предметов роскоши запрещался, а другие изделия ввозились в минимальном размере. Все должно было изготовляться внутри страны (чтобы дать работу населению), даже если свои товары оказывались дороже импортных. Ввоз сырья поощрялся, но все необходимое для обороны должно было быть отечественным. Следовательно, желание удешевить экспортируемую промышленную продукцию — для чего было необходимо обилие дешевого сырья — приводило к запрещению вывоза сырья (или к высоким на него пошлинам) и к свободному его ввозу. В силу этого таможенная политика оказывалась для сельских хозяев неблагоприятной, ибо в ту пору почти все сырье поставлялось сельским хозяйством.

Больше всего забот уделялось экспорту промышленных изделий, ибо вложенный в них труд повышал их стоимость. Значит, надо было увеличивать число рабочих и поощрять рождаемость. Для удешевления вывозимой продукции требовалось широко субсидировать предпринимателей и обеспечить им нахождение свободных капиталов при низкой процентной ставке. Рабочие должны были оплачиваться плохо; их жизненный уровень был низок, но при иных условиях (т. е. при засилье иностранных товаров) их ожидала еще худшая судьба — безработица и нищета, а ослабевшее государство подвергалось опасности захвата врагами.

Колонии призваны были поставлять метрополии дешевое сырье или дешевые изделия и покупать у нее готовую продукцию по дорогим ценам. Они рассматривались в первую очередь с точки зрения благоприятной для метрополии торговли, поэтому государство и предъявляло на них монопольные права, устанавливая только те формы торговых связей, которые были ему выгодны. Лишь крупные французские и испанские государственные деятели, в том числе Ришелье и Кольбер, понимали необходимость ассимиляции колонистами туземцев и колонизацию как таковую, т. е. создание заморских «Новых Франций».

По мнению Мунье, меркантилизм представляет собой экономический этатизм, ибо лишь государство в состоянии регулировать и стимулировать экономическую жизнь в нужном ему направлении. При этом целью было отнюдь не процветание как таковое и не повышение уровня жизни. Они являлись лишь средством или побочным следствием, главное же заключалось в усилении государства. В первой стадии развития меркантилизма (Франция в XVII в.) политика преобладала над экономикой, во второй (Голландия в XVII в.) — экономика подчиняла себе политику и государство служило интересам выращенной им торгово-промышленной буржуазии. Промежуточный тип представляла собой Англия в 1603–1688 гг.

Мы намеренно остановились на изложении теории меркантилизма, ибо в ней в сконцентрированной форме нашли свое выражение основные черты всей концепции Мунье. Он очень ясно и сжато формулирует принципы меркантилистской политики в том самом виде, как их осознали и применяли на практике сами крупнейшие европейские политические деятели XVII в. Иными словами, его теория является лишь повторением их теории, не поднимается над ней и не дает ее оценки с точки зрения объективного рассмотрения процесса экономического развития западноевропейских стран. Больше того, в таком виде теория меркантилизма предстает лишь в своем практическом государственном преломлении, т. е. лишь как экономическая государственная политика. Государи, непосредственно ощущавшие свою зависимость от наличия звонкой монеты, осуществляли экономическую политику с таким расчетом, чтобы располагать нужными средствами. На это их толкала каждодневная потребность. В их глазах деньги были воплощением богатства нации, а получались ли они путем прямого грабежа заморских стран или в итоге поощрения отечественного производства, особой разницы они в этом не усматривали. Они только наблюдали существовавшую в Европе и в их стране экономическую обстановку и с большим или меньшим успехом приспосабливались к ней в своей экономической политике. Но было бы неправильно отождествлять весь меркантилизм как таковой лишь с государственной практикой в области экономики. В XVII в. теория меркантилизма начала разрабатываться и в политико-экономическом плане (причем раньше всего во Франции, о чем будет сказано дальше). Не говоря уже о том, что в этой теории складывалось представление о труде как источнике богатства (хотя труд понимался лишь как производящий деньги), она очень интересна как раз теми своими моментами, которые не совпадали с государственной меркантилистской политикой, причем не совпадали именно в силу того, что были направлены к созданию наиболее благоприятных условий для развития капитализма как такового, а не к частичному его приспособлению к нуждам государства.

Этот вопрос о нарождавшихся противоречиях между капитализмом и государством Мунье не ставит совсем. Меркантилизм он рассматривает лишь как государственную политику спасения стран Европы от охватившего их экономического кризиса.

Голландский меркантилизм он считает наиболее приближающимся к «свободной экономике» (économie libérale). Завоевав себе положение главных посредников в мировой морской торговле, голландцы тем самым должны были обладать известной терпимостью. В конкурентной борьбе с Англией они защищали принцип свободных морей (mare liberum). Но сама их торговля подлежала регламентации со стороны торговых компаний и контролировалась государством. В эпоху, бедную драгоценными металлами, свобода частной торговли могла оказаться роковой: на европейские и азиатские рынки могло быть выброшено такое количество товаров, которое превысило бы наличный монетный запас. Итогом было бы снижение цен, разорение предпринимателей и упадок торговли. Следовательно, в периоды кризиса частные лица оказывались беспомощными, государство же еще не обладало достаточными средствами и мощным аппаратом для регулирования заморской торговли. Эту роль и выполняли торговые компании, определявшие размеры своей деятельности, обладавшие монополией на торговлю с теми иди. иными странами и осуществлявшие в колониях полную политическую власть при помощи постоянной армии и флота. Такая политика регламентации приносила огромные барыши. Дивиденды Ост-Индской компании доходили до 25–30 %, а ее акции поднялись за период 1602–1670 гг. в шесть раз. Связь между ее директорами и государством привела к своего рода слиянию государства, компании и Амстердамского банка. «Политика и война были орудиями торговли, направлявшиеся трестом капиталистов»[35].

Более независимая и свободная организация Вест-Индской компании предопределила ее неустойчивость и гибель. В этой компании главную роль играл не ее Совет, а общее собрание акционеров, рассматривавшее все вопросы. Компания раздиралась внутренними распрями, и ее политика была непоследовательной и слабой.

В XVII в. голландцы завоевали себе положение посредников также и в снабжении Европы драгоценными металлами. Они скопили у себя огромные запасы денег, развили банковское дело и торговый кредит. В итоге они оказались в состоянии осуществить обширные закупки и предлагать покупателям самые разнообразные товары в любом количестве и за меньшую цену, ибо обилие денег влекло за собой установление низкой процентной ставки. Голландские купцы могли маневрировать своими капиталами и успешно конкурировать с английскими и французскими купцами, предоставляя более долгие сроки платежей. Голландские банкиры кредитовали иностранных государей. Обилие капиталов в звонкой монете сделало из этой маленькой страны большую политическую силу.

Английский меркантилизм Мунье определяет как промежуточный между голландским и французским. Начавшейся еще при Елизавете регламентации был дан в начале XVII в. сильный толчок, когда англичане стали свидетелями быстрого возрождения французской экономики в результате поощрения со стороны Генриха IV. Вместе с тем подъем голландской торговли выставлял в выгодном свете относительную свободу торговли и привилегированные компании. Развитие английской торговли требовало правительственного вмешательства, однако значительные успехи торгово-промышленной буржуазии внушили ей идеи отрицания регламентации и монополий и стремление к свободе торговли, регулируемой лишь общим парламентским законодательством.

Первые Стюарты немало потрудились на почве экономической регламентации, и знаменитый навигационный акт Кромвеля 1651 г. не отличается по существу от их постановлений, имевших целью обеспечить английским купцам преимущественное положение в заморской торговле. Торговые компании были двух типов: регламентированные и акционерные. Компании первого типа обладали торговой монополией, но каждый член действовал на свой страх и риск и был ограничен лишь минимумом продажной цены и определенным качеством товаров, что сокращало конкуренцию между членами и приближало компанию к типу картеля. Акционерные компании также обладали монополиями на тот или иной вид товаров или на определенную зону торговли, но капитал действовал как совокупный; это чрезвычайно повышало мощь предприятия и давало возможность предпринимать длительные плавания.

Первые Стюарты пытались поощрять развитие промышленности при помощи монополий, регламентации и запретов ввоза. Революция, наоборот, установила свободу торговли и практически уничтожила все привилегии компаний. Однако наступило перенасыщение рынка, и оказалось, что свобода торговли принесла плохие плоды. После Реставрации Карл II вернулся к системе государственного вмешательства, но в ограниченных масштабах, действуя главным образом путем общих мер (законодательства, таможенных тарифов, торговых договоров). Поддерживалась монополия торговли с колониями, и Англия превратилась в гигантский склад приобретенных по дешевке колониальных товаров, продававшихся затем за границу по высоким ценам. Колонии служили рынком для сбыта английской продукции, и привилегированные компании получили новые права. Зато внутренняя экономика развивалась свободно, без контроля за качеством продукции (которое, между прочим, понизилось) и без регламентации цен и заработной платы. Единственным стимулом коммерсанта стал барыш.

Итак, заключает Мунье, своим процветанием Англия была обязана правительственным мерам, хотя страна и не достигла уровня процветания Голландии и английская Ост-Индская компания не могла тягаться со своей голландской соперницей.

Французский меркантилизм, как наиболее полный и законченный, представляет, разумеется, особый интерес ввиду того, что сама социально-экономическая структура Франции требовала усиленного вмешательства государства. Мунье посвящает много места его анализу.[36] Он считает, что как доктрина, так и практика французского меркантилизма оставались на протяжении XVII в. неизменными, и Кольбер лишь развил их в больших масштабах, стремясь преодолеть тяжелые последствия кризиса. «Кольбертизм» был присущ и Генриху IV (после 1596 г.), и Ришелье (до 1631 г.), и Людовику XIV (после 1661 г.), причем преследовались по преимуществу политические цели: нельзя было допустить, чтобы из Франции вывозилось золото, ибо в таком случае оно обогащало ее врагов.

Поскольку сами купцы были не в силах преодолеть встававшие на их пути трудности, создалась сложная система государственной экономической организации, в значительной мере унифицированная при Кольбере. Государство регламентировало потребление путем издания законов против роскоши, а торговлю — путем запрета экспорта монет и драгоценных металлов и разного рода предписаниями, относившимися к внутренней торговле. Очень придирчиво регламентировались производство и качество продукции.

С целью не допустить утечки денег за границу государство создавало промышленные предприятия, причем нередко оно оказывалось единственным покупателем их продукции, настолько узок был еще внутренний рынок. Крестьяне так мало покупали железных изделий, предпочитая обходиться деревянными орудиями и инструментами, что государство почти целиком приобретало все производившееся в стране железо для судов, вооружения армии, строительства и т. д. Государство же организовывало и потоки обращения денег внутри страны (сбор налогов в казну, уплата казной поставщикам и оплата рабочих, снова взимание с них налогов и т. д.). Увеличить приток денег из-за границы можно было лишь путем увеличения объема экспортируемых товаров. Поэтому фундаментом французского меркантилизма была промышленность. Создавались новые, главным образом привилегированные, мануфактуры, получавшие субсидии до тех пор, пока они не становились прочно на ноги. Правительство несколько раз понижало процентную ставку, сокращало государственные ренты и прямые налоги, поощряло рождаемость и запретило эмиграцию рабочих, выписывало из-за границы специалистов, учреждало работные дома для бродяг и нищих. Мануфактурам предоставлялись льготы, нарушавшие ограничительные цеховые порядки; они обеспечивались сырьем, квалифицированными рабочими, обученными в специальных заведениях. Государство поощряло технические новшества и путем таможенной политики предоставляло мануфактуристам внутренний рынок.

Отметим, что эта концентрированная картина «фабрикации фабрикантов», пусть даже составленная из общеизвестных фактов, не может не произвести впечатления в угодном для Мунье духе и кажется сильным аргументом в пользу его этатической концепции. В дальнейших главах нашей работы мы приведем материал, позволяющий показать, что как раз собственной инициативы у абсолютистского правительства было немного и что основные его экономические мероприятия были ему подсказаны (зачастую многократно) французской буржуазией, отнюдь не безгласной и безынициативной, но с большим упорством искавшей себе место под солнцем.[37]

Здесь надо сказать о другом. Материал, приведенный в следующем параграфе, посвященном различным типам организации промышленного производства, сразу же умаляет тот этатический вывод, о котором только что была речь.

Мунье различает три типа производства: в мелких ремесленных мастерских, в небольших предприятиях, поставлявших полуфабрикаты (он приводит в качестве примера кузницы в Нивернэ, изготовлявшие отдельные части якорей, которые затем монтировались на мануфактуре), и в крупных предприятиях, которые он называет фабриками. Он справедливо отмечает, что наибольшее распространение имел второй тип (т. е. рассеянная мануфактура в соединении с централизованной, где производились основные или завершающие операции) и непрерывно росло число занятых в нем рабочих как в городах, так и особенно в деревнях. В Пикардии из 25 тысяч ткацких станков на долю деревни приходилось 19 тысяч, и в одном Амьене 8–10 крупных купцов-мануфактуристов раздавали работу 100 тысячам сельских жителей, совмещавших занятие сельским хозяйством с прядением и ткачеством. В то же время небольшое число централизованных мануфактур имело помногу рабочих; например, в руанской мануфактуре тонкого полотна уже в начале XVII в. насчитывалось 5–6 тысяч рабочих. Однако если при Кольбере на крупной мануфактуре Ван Робе в Амьене ежегодно изготовлялось 1200 кусков тонкого сукна, то в Пикардии в целом 100 тысяч городских и сельских работников производили в год 180 тысяч кусков ткани.

Подчеркнем важность такого явления, как этот решительный количественный перевес рассеянной мануфактуры (точнее, сочетания рассеянной мануфактуры с централизованной), когда основная масса работников приходилась на ее долю. Он свидетельствует о преобладании именно того типа производства, который по самой своей природе меньше всего был затронут государственным вмешательством и поощрением. Там отношения между купцами-раздатчиками и работниками, равно как и оплата последних, складывались стихийно и не зависели ни от цехового, ни от государственного контроля. Если можно так выразиться, в ту эпоху это была сфера наиболее свободного предпринимательства,[38] что необходимо учитывать при определении общих масштабов государственного поощрения в области промышленности.

Стремление правительства распространить цеховую систему на все отрасли ремесла Мунье рассматривает как осуществление общего принципа государственного регулирования. Цеховая организация была наиболее удобной формой, которую правительство могло использовать в своих целях, возвышая вместе с тем и укрепляя власть мастеров наиболее крупных и богатых цехов.

Правительство не считалось с интересами рабочих, подчиняя эти интересы задачам развития производства и удешевления продукции. Рабочих оно рассматривало как солдат промышленной армии, действующей во имя величия и мощи государства. Их необходимо было приучать к более систематическому и более производительному труду, принуждать к царствовавшей на централизованных мануфактурах железной дисциплине. Некоторое улучшение положения рабочих привилегированных мануфактур не меняет существенным образом общей картины. Длинный рабочий день (12–16 часов), низкая заработная плата, запрещение всех форм борьбы рабочих и т. д. — все это должно было служить одной цели — обогащению предпринимателей.

Правительство покровительствовало агрикультуре, принимая меры к улучшению пород домашнего скота и развитию технических культур. Оно стимулировало рост сельского хозяйства, производя у крестьян закупки продовольствия для армии. Следствием было расширение посевных площадей, интенсификация использования земли. Правительство колебалось между защитой мелкого крестьянства (аннулируя порой захваты и дележ общинных угодий) и заботой об увеличении продукции (поддерживая эти дележи).

Внешняя торговля Франции была регламентирована на манер английской и голландской. В колониях Ришелье и Кольбер стремились создать «Новые Франции». Вся эта политика в области промышленности и торговли имела большой успех. Французская продукция славилась высоким качеством и завоевывала европейские и заморские рынки.

Мы уже говорили, что Мунье преувеличивает роль французского абсолютизма в создании капиталистической промышленности. Аналогичное преувеличение имеет место и при оценке голландского и английского типов меркантилизма.

Характерно также, что Мунье подчеркивает гибельность свободы торговли, т. е. отсутствия государственного контроля. В связи с этим остановимся на вопросе о компаниях. По мнению автора, они процветали при наличии регламентации, исходившей от них самих (ибо голландское государство еще не обладало средствами для регулирования заморской торговли), а без нее приходили в упадок. Необходимость такой регламентации Мунье объясняется стремлением избежать анархии рынка и ценообразования в условиях ограниченного монетного запаса.

Мы считаем, что причины, вызвавшие регламентацию, были иными. Голландские и английские торговые компании XVI–XVII вв. являлись — в смысле своей организации — преемницами купеческих товариществ предшествовавших веков. И в том и в другом случаях контроль и регулирование внутри этих торговых объединений имели целью прежде всего установление одинаковой для всех членов нормы прибыли, распределявшейся пропорционально вложенной доле капитала. Это объясняется тем, что в ту пору свободная конкуренция индивидуальных капиталов еще только зарождалась и развивалась параллельно процессу накопления значительных богатств в руках отдельных лиц. Монопольная торговля компаний на далеких заокеанских рынках приносила огромные барыши еще и потому, что зачастую базировалась на грабеже при закупке сырья или сбыте европейской продукции.

Мунье не отмечает упадка голландской экономики во второй половине XVII в. В его изложении в течение всего столетия она остается стабильно благополучной и даже успешно конкурирующей с английской и французской; для второй половины XVII в. это уже не соответствует действительности.

В дальнейших главах нашей работы, рассматривая такие темы, как состояние французской экономики, государственный бюджет, меркантилизм, абсолютизм и т. п., мы еще не раз вернемся к критике концепции Мунье в той ее части, которая касается Франции. Но следует помнить, что Франция является не только краеугольным камнем всей теории «всеобщего кризиса» в XVII в. Детальный анализ этой теории привел нас к выводу, что сам автор исключает Англию и Голландию из числа стран, охваченных кризисом. Следовательно, Франция представляет собой единственную страну, где этот кризис проявился в сколько бы то ни было отчетливых формах. Поэтому тот позитивный ответ, который читатель найдет в Главах нашей работы, посвященных Франции, будет вместе с тем и ответом на всю концепцию Мунье в целом.

* * *

Книга Мунье примечательна стремлением автора рассмотреть все процессы истории XVII в. под углом зрения всеобщего кризиса. Хотя экономике уделено в ней немало внимания, все же там рассмотрены и многие другие сферы человеческой деятельности. Теперь нам предстоит заняться анализом трудов, посвященных специально экономическим вопросам. Они тем более интересны, что представляют собой плод углубленных исследований. Кроме того, в настоящее время наибольшее внимание зарубежных историков устремлено именно к экономическим темам широкого охвата, важным и для советских специалистов.

Большая статья Хобсбома[39] посвящена преимущественно экономическому кризису XVII в. Первая ее часть появилась в начале 1954 г., когда автор не был еще знаком с только что вышедшей книгой Мунье; во второй части Хобсбом на нее ссылается, но совершенно очевидно, что концепции обоих исследователей сложились независимо друг от друга.

В отличие от книги Мунье статья Хобсбома снабжена обширным аппаратом, позволяющим читателю, с одной стороны, дополнить фактический материал, а с другой — судить о надежности и качестве использованных сведений. В первой части статьи описан кризис как таковой, во второй — пути его преодоления.

Аргументация Хобсбома представляет очень большой интерес. Автор обработал обширную литературу, опирающуюся на большое количество ценных источников. Его основное положение состоит в том, что начиная с XIV и по XVII в. включительно европейская экономика испытывала в своем развитии большие трудности, преодоленные лишь к началу XVIII в. Последняя фаза этого длительного «общего кризиса» пришлась на XVII в., особенно на первую его половину; уже к концу столетия кризис пошел на спад, причем в отличие от предшествовавших веков в XVII в. были, наконец, устранены те препятствия, которые до этого момента мешали развитию капитализма. Поэтому кризис именно XVII в. не должен рассматриваться в целом как явление реакционного порядка.

Хобсбом очень четко формулирует разделение Европы в XVII в. на разные по ходу своего развития зоны. В средиземноморских странах упадок обозначился отчетливо, в Германии — также (хотя еще не окончательно), равно как и в Польше, Дании, Ганзе, отчасти в Австрии, несмотря на ее политическую силу. С другой стороны, в Голландии, Швеции, России и в некоторых малых странах вроде Швейцарии наблюдался скорее прогресс, чем застой, в Англии — безусловный подъем. Франция занимала промежуточное положение, но в ней вплоть до конца столетия политические успехи не были подкреплены значительным экономическим прогрессом. Общеевропейский баланс экономики XVII в. предстает, по мнению автора, в таком виде: возможно, что приобретения стран, расположенных по Атлантическому океану, не возместили собой потерь, понесенных в Средиземноморье, Центральной Европе и на Балтийском море. Поэтому в целом можно говорить о застое и даже об упадке экономики Европы в это время.

Доказательствами наличия кризиса Хобсбом считает ряд явлений, из которых на первое место он ставит упадок или застой народонаселения почти во всех странах, кроме Голландии, Норвегии, Швеции, Швейцарии (в Англии прирост населения прекратился после 1630 г.). Смертность от эпидемий и голодовок была в XVII в. выше, чем в XVI и XVIII вв. Росло население лишь столиц и международных торгово-банковских центров; в прочих больших городах оно оставалось стабильным, а в средних и мелких зачастую сокращалось (даже в приморских странах).

Что касается промышленного производства, то для этой области Хобсбом констатирует наличие лишь самых общих данных. Некоторые страны (Италия, Польша, большая часть Германии, некоторые области Франции) полностью утратили свою промышленность (were plainly deindustrialized), в других происходило быстрое развитие (Швейцария); в Англии и Швеции бесспорен расцвет горнодобывающей промышленности. Кроме того, во многих местах Европы заметен значительный рост сельских побочных промыслов за счет цехового ремесла, что, возможно, увеличивало общий объем продукции. Начавшееся в 1640-х годах падение цен[40] навряд ли служит доказательством сокращения производства, ибо оно больше зависело от падения спроса, чем от сокращения импорта драгоценных металлов. Однако в основной для того времени области промышленности — текстильной — происходило, по-видимому, не только оттеснение на второй план прежних сортов тканей (сукна, полотна) новыми сортами (легкими шерстяными, хлопчатобумажными, шелковыми), но также и падение общего объема продукции.

Более всеобъемлющим был кризис торговли. В главных зонах международной торговли — Средиземноморском и Балтийском бассейнах — произошла торговая революция. Балтийские страны, игравшие роль колоний для западных стран с их развитой городской жизнью, стали вывозить вместо сырья обработанные товары— лес, металл, материалы для судостроения — и сократили импорт западных сукон. Данные о размерах зундских пошлин свидетельствуют об апогее балтийской торговли в 1590–1620 гг., об упадке в 1620-х годах, о некотором подъеме, снова сменившемся— вплоть до 1650-х годов — катастрофическим упадком. Затем с 1650-х и примерно до 1680-х годов положение не изменилось. С середины XVII в. Средиземноморье также превратилось в замкнутую торговую зону с преобладанием торговли сырьем и местной продукцией. Французская левантийская торговля в 1620–1635 гг. уменьшилась наполовину, в 1650-х годах сошла на нет и возродилась лишь в 1670-е годы. Невелика была и голландско-левантийская торговля в 1617–1650 гг. Маловероятно, чтобы англичане и голландцы смогли возместить в Средиземноморье свои убытки, понесенные в балтийской торговле. После 1620-х годов понизился объем международной торговли балтийским хлебом, голландской сельдью, ньюфаундлендской рыбой, сукнами. В целом похоже, что в 1620–1660 гг. не было роста экспортной торговли, а внутренняя торговля (за исключением приморских стран) вряд ли могла компенсировать эти потери.

Хобсбом считает (отметим этот взгляд!), что экономическая история XIX в. наглядно показывает невозможность измерить неблагоприятную экономическую конъюнктуру при помощи одних лишь цифровых данных о торговле и производстве. Поэтому он стремится привлечь и другие материалы. Он отмечает, что даже для стран, не задетых в XVII в. экономическим упадком, тоже имеются данные о длительном неблагополучии в той или иной отрасли внешней торговли. Поэтому можно считать бесспорным, что европейская экспансия вступила в то время в период кризиса. В основном базис баснословной колониальной системы XVIII в. был заложен не ранее середины XVII в.; до того влияние европейцев в заморских странах по сравнению с XVI в. несколько ослабло. Сократились и изменили свой характер испанская и португальская колониальные империи. Примечательно, что и голландцы не сумели удержать своих завоеваний, сделанных в 1600–1640 гг.; их империя тоже уменьшилась в последующие годы, а Вест-Индская компания была даже ликвидирована в начале 1670-х годов.

Общеизвестно, что XVII век был эпохой социальных движений в Западной и Восточной Европе. Некоторые историки усмотрели в этом даже нечто вроде общего революционного кризиса (пришедшегося на середину XVII в.), обобщив такие события, как Фронда, восстания против испанской империи в Каталонии, Португалии и Неаполе, крестьянская война в Швейцарии 1653 г., английская революция, многочисленные крестьянские восстания во Франции, национально-освободительная война на Украине в 1648–1654 гг. и далее — восстание куруцев в Венгрии, восстание Степана Разина 1672 г., крестьянское восстание в Чехии в 1680 г., восстания в Ирландии в 1641 и 1689 гг. и т. д. и т. п. Однако европейские страны (кроме Голландии и Англии с их буржуазным строем) нашли устойчивую государственную форму — абсолютизм.[41] Впервые большие государства смогли разрешить три главные задачи: распространить свою реальную власть на большую территорию, иметь достаточно средств для крупных платежей и содержать большие армии. Хотя правительствам еще приходилось практиковать продажность должностей и пользоваться услугами откупщиков, однако деятельность финансистов подвергалась контролю и зависимость от них государства отошла в прошлое. Автор полагает, что даже частичное принятие его аргументов означало бы согласие с его мнением о наличии общего кризиса в XVII в. При этом он сразу же делает существенную оговорку, что страны, пережившие буржуазную революцию (т. е. Голландия и Англия), были им задеты лишь частично. Начало кризиса он относит примерно к 1620 г., апогей — к 1640–1670 гг. Тенденция к улучшению наметилась в 1680 г., но реализовалась лишь к 1720 г.

Прежде чем перейти к следующему разделу статьи, посвященному причинам кризиса, выскажем свои соображения по поводу того, доказано ли Хобсбомом — полностью или частично — само наличие кризиса, причем не будем пока выходить за пределы того круга проблем и аргументов, который очерчен самим автором.

Наиболее интересен, с нашей точки зрения, главный тезис Хобсбома об общеевропейском балансе стран в экономическом отношении. На одной чаше весов он помещает вместе с только что пережившей буржуазную революцию Англией капиталистическую Голландию, а также Швецию, крепостническую Россию и маловыразительную с точки зрения экономики Швейцарию. На другой чаше — деиндустриализованные средиземноморские и центральноевропейские страны. Франция не попадает ни в ту, ни в другую группу и занимает промежуточное между ними положение. Таким образом, Хобсбом в сущности имеет в виду не кризис капитализма в тех или иных странах (подобно Мунье), а кризис экономики вообще, безотносительно от того, приобрела ли она капиталистический характер или нет. В соответствии с этим для него иначе ставится и проблема преодоления кризиса, ибо опять-таки дело касается устранения препятствий для развития капитализма во всей Европе. По его мнению, чаша со странами, пораженными кризисом в середине XVII в., временно перетягивает другую чашу весов, и общеевропейский баланс оказывается для континента неблагоприятным. Этому взгляду, базирующемуся на признании тесной взаимосвязи в развитии европейских стран, нельзя отказать ни в широте, ни в оригинальности. Он может открыть плодотворные перспективы для разработки всеевропейской экономики в XVII в. Тем более интересно рассмотреть поддерживающий его базис.

Самым слабым местом в конструкции Хобсбома является анализ промышленности; он и сам признает скудость имеющегося в нашем распоряжении материала. Для доказательства упадка он ссылается лишь на 6–7 работ, посвященных Италии, Бургундии, Лангедоку, Страссбургу, Лейдену, т. е. на данные по большей части узко локального порядка. Они же дают ему основание для утверждения о широком развитии рассеянной мануфактуры. Как бы то ни было, ясно одно, что имевшиеся в его руках (равно как и имеющиеся ныне, спустя 10 лет) факты пока не позволяют судить о темпах развития и о масштабах производства в XVII в. во всей Европе в целом и во многих странах. В то же время бесспорно, что промышленность передовых стран — Англии, Голландии, Франции и других — за столетия выросла, но это относится автором уже за счет преодоления кризиса.

Тезис об упадке или застое темпов роста населения также сомнителен. Взгляды на этот счет сильно расходятся, и против Хобсбома можно привести другие мнения. Вероятно, и по этому пункту из-за недостатка данных сейчас нельзя высказать сколько-нибудь определенное суждение.

Вопрос о революциях и восстаниях можно оставить в стороне, ибо и сам автор ограничивается лишь сухим перечнем (хотя последний, разумеется, вызывает много возражений) и приведенным выше кратким суждением об абсолютизме.

Остается, следовательно, лишь два пункта, лучше известных и лучше освещенных в статье: международная торговля и колониальная экспансия. По первому из них отметим, что автор сам формулирует итог: упадок балтийской и левантийской торговли пришелся на 1620–1660-е годы. По второму он констатирует упадок испанской и португальской колониальных империй, за которым последовал в 1640–1670-х годах упадок также и голландской. Вместе с тем в 1640–1660-х годах начало развиваться в английской Вест-Индии плантационное хозяйство, экспортировавшее свою продукцию в Европу.

Коснемся сперва колониальной экспансии. Кризис ее заключался, по мнению Хобсбома, в переходе гегемонии от одних стран к другим: от Испании и Португалии к Голландии, затем к Англии. Добавим, что этот переход означал и качественное изменение системы: от преимущественного грабежа и неравноправной торговли к установлению более или менее регулярного плантационного хозяйства и колонизации как таковой. Но переход гегемонии сам по себе не может служить показателем или доказательством наличия общего кризиса европейской экономики. Он отражает другое: последовательный выход на арену колониальной экспансии тех стран, которые по уровню своего капиталистического развития становились к этому все более и более способными и путем ожесточенной борьбы отнимали от своих предшественников на этом поприще большую или меньшую долю добычи.

В конечном итоге из всех пунктов остается, на наш взгляд, лишь один: бесспорный кризис балтийской и левантийской торговли в 1620–1660-х годах. Характерно, что к этому же периоду Хобсбом приурочивает и сам кризис.

Нам представляется, что в основе всей концепции кризиса лежит— как единственно достоверный комплекс фактов — упадок балтийской и левантийской торговли.[42] Это в свою очередь принуждает ставить вопрос о причинах кризиса в другой плоскости, чем сделано в анализируемой статье.

Не следует ли приписать сокращение торговли на Балтике и в Средиземноморье первой общеевропейской войне, известной под именем Тридцатилетней, и другим войнам, происходившим в отдельных частях Европы в 1650–1670-х годах? Вопрос этот не может не возникнуть, и, предвидя его, Хобсбом приводит свои возражения. По его мнению, война не могла быть причиной — она лишь усугубляла имевшийся повсюду кризис. Война затронула только некоторые области Евоопы, а кризис имел место также и там, где никаких военных действий не происходило. Кроме того, масштабы вызванной войнами XVII в. разрухи сильно преувеличены. Мы теперь знаем, что даже после небывало разрушительных войн XX в. достаточно 20–25 лет, чтобы была возмещена убыль населения, восстановлено капитальное оборудование и достигнут прежний объем производства. Если в XVII в. темпы восстановления были много ниже, то опять-таки этому способствовало наличие кризисной обстановки. Помимо того, принесенным войной потерям надо противопоставить стимулированное ею же развитие горного дела и металлургии, а также временные подъемы промышленности в странах, не участвовавших в войне (например, в Англии в 1630-х годах). Наконец, Хобсбом ставит и такой вопрос: не была ли сама война (он имеет в виду Тридцатилетнюю войну) вызвана кризисом и не потому ли она растянулась на такой срок? Впрочем, автор считает такую точку зрения умозрительной и дальше ее не развивает.

Выше мы уже имели случай критиковать аналогичные взгляды Мунье и в дальнейшем вернемся к обсуждению вопроса о воздействии войны на состояние экономики в XVII в. Здесь же отметим, что доводы Хобсбома представляются неубедительными. Им, так же как и доводам Мунье, присущи значительная модернизация и априорность.

Отвергнув войну в качестве причины кризиса, Хобсбом переходит к рассмотрению тех причин, которые, по его мнению, действительно затрудняли развитие капитализма. Да, именно капитализма, ибо в дальнейшем Хобсбом анализирует уже не разнообразную по своей основной характеристике экономику всей Европы, а только развитие одной капиталистической экономики. Почему, спрашивает автор, капитализм появился в конце XV в. и сильно развился в XVI в., а промышленного переворота пришлось все же ждать до XVIII–XIX вв.? Каковы были препятствия, не допускавшие более быстрого и гладкого роста капитализма? Он считает, что этими препятствиями были 1) социальная структура феодального (т. е. аграрного по своей сути) общества, 2) трудности в завоевании и освоении заморских и колониальных рынков и 3) узость внутреннего рынка. Если учесть, что первая причина совпадает с третьей, то в итоге все препятствия можно, коротко говоря, свести к одной причине — кризису сбыта на внешнем и внутреннем рынках. Капитализм развивался медленно и пережил полосу острого кризиса в XVII в. в силу того, что не было возможности обеспечить возрастающий платежеспособный спрос и не было, следовательно, стимула к увеличению размеров капиталистического производства. Чтобы не осталось никаких сомнений в том, что он ищет основную причину кризиса именно в сфере сбыта, Хобсбом специально добавляет, что в области техники для развития капитализма в XVI–XVII вв. не было непреодолимых препятствий. Он ссылается на исследования Нефа, посвященные «первой промышленной революции» в Англии в 1540–1640 гг., и особенно подчеркивает значительный технический прогресс в Германии в 1450–1520 гг. (книгопечатание, эффективное огнестрельное оружие, часы, развитие горного дела и металлургии).

Вспомним еще раз, что после нашего рассмотрения аргументации Хобсбома относительно наличия кризиса мы согласились оставить из всех перечисленных им явлений лишь упадок внешней торговли, и сопоставим это с тем, что причину кризиса капитализма он видит в кризисе сбыта. Перейдем теперь к анализу его положений о причинах кризиса.

Хобсбом исходит из того, что для обеспечения спроса на все возрастающую в объеме продукцию необходима коренная ломка социальной структуры феодального общества, т. е. коренное перераспределение рабочей силы из сельского хозяйства в промышленность, создание значительных масс свободных наемных рабочих, приобретающих на рынке товары личного потребления. Этот процесс создания капиталистического внутреннего рынка Хобсбом, следуя Марксу, называет другой стороной процесса отделения производителей от средств производства. При этом он возражает против взгляда, что развитие элементов капитализма в недрах феодального общества автоматически приводит к созданию как емкого рынка, так и многочисленных кадров наемных рабочих. По его мнению, для этого необходимо наличие некоторых, ныне еще не вполне ясных условий, без которых развитие капитализма задерживается из-за общего преобладания феодальной структуры общества, сковывающей потенциальную рабочую силу и потенциальный спрос на продукцию капиталистических предприятий. Капиталистический или предпринимательский «дух», т. е. стремление к получению максимальной прибыли, сам по себе, конечно, не способен осуществить социальную или техническую революцию, необходимую для победы капитализма. Для последней во всяком случае обязательно наличие массового производства предметов широкого потребления (таких как, например, сахар или хлопчатобумажные ткани), а не только лишь дорогих товаров (шелка, перца и т. п.), рассчитанных на узкий круг состоятельных потребителей. Существенной помехой на первой стадии развития капитализма является также возможность извлекать наибольшие прибыли не из промышленности (т. е. «революционной» отрасли хозяйства), а из торговли, банковских операций, кредитования государства и т. д.

Между тем емкость рынка в XVI–XVII вв. оставалась ограниченной, ибо натуральное хозяйство далеко еще не изжило себя. Крестьянство вообще покупало мало, скромны были потребности и основной массы городского населения. Хотя в целом производство возрастало, но этот рост мог совершаться безболезненно лишь в определенных пределах. Когда же эти пределы оказывались достигнутыми, наступал период кризиса, что и случилось на внешних и внутренних рынках в XVII в., после расширения производства в XV–XVI вв.[43] Этот кризис не смогли преодолеть «феодальные бизнесмены», т. е. наиболее богатые и могущественные дельцы, приспособившиеся к условиям феодального общества.

В качестве доказательства Хобсбом приводит упадок Италии п вообще старых центров средневековой торговли и промышленности. Он считает, что в XVI в. итальянцы владели наиболее крупными капиталами, однако инвестировали их очень неудачно, вкладывая деньги в строительство зданий, кредитуя иностранных государей или приобретая недвижимость. Хобсбом разделяет точку зрения Фанфани, полагающего, что именно отлив капиталов из сферы производства погубил в XVII в. итальянскую мануфактуру в ее борьбе с голландскими, английскими и французскими конкурентами. Однако итальянские дельцы давно уже познали на опыте, что наибольшие прибыли извлекаются вовсе не из сферы производства, и они приспособили свою деятельность к имевшимся в их распоряжении сравнительно узким возможностям. Если они вкладывали деньги в непроизводительные отрасли, то, очевидно, просто в силу того, что в пределах их «капиталистического сектора» не было простора для иного, т. е. капиталистического, использования денежных средств. Основная масса европейского населения оставалась для них «экономически нейтральной», т. е не являлась потребительницей итальянских товаров. Итальянцы настолько привыкли зарабатывать деньги путем обслуживания феодального мира своей торговлей и деньгами, что перейти к другим способам было для них нелегко, тем более что общий подъем в конце XVI в., потребность в деньгах крупных абсолютистских государств и беспримерная роскошь аристократии отсрочили упадок итальянской промышленности и торговли до XVII в., когда у итальянцев осталось лишь — но тоже ненадолго — преобладание в сфере общественных финансов. Причину Хобсбом видит в том, что, несмотря на некоторую перестройку итальянской промышленности в сторону производства дешевых тканей, в Италии по-прежнему производились преимущественно предметы роскоши. «А кто, — спрашивает Хобсбом, — мог предвидеть в 1580–1620 гг., когда такие товары находили широкий спрос, что будущее этих высококачественных тканей ограничено?».[44]

Мы подробно изложили аргументацию Хобсбома о темпе и причинах упадка итальянской экономики, так как ход его рассуждений представляется нам очень показательным для его концепции в целом. Хобсбом считает, что расцвет итальянской текстильной промышленности был недолговечен, ибо она, будучи рассчитана на узкий круг потребителей, в основном зарубежных, не имела широких перспектив для своего развития и потому потерпела поражение в борьбе с иноземными конкурентами.[45] Это и было причиной упадка Италии в эпоху всеобщего кризиса XVII в.

На наш взгляд, процесс упадка Италии изображен в упрощенном виде и притом не потому, что автор ради краткости обходит многие существенные обстоятельства, но в силу своего преобладающего внимания к вопросам сбыта. Мы не можем отрицать большую важность последнего вообще и для ранней мануфактуры в особенности. Однако проблема упадка итальянской экономики не может быть целиком сведена лишь к кризису сбыта. Она включает в себя и такие моменты, как затруднения с получением сырья для высококачественных тканей, изменение путей мировой торговли, политическую раздробленность Италии в эпоху роста крупных национальных государств, разорение северной части страны в результате войн первой половины XVI в. и многое другое. Судьба ранней итальянской (точнее флорентийской) суконной мануфактуры определилась — в смысле невозможности ее значительного расширения — уже во второй половине XV в., т. е. задолго до кризиса XVII в. По-видимому, сокращение ввоза английской шерсти, из которой изготовлялись высококачественные флорентийские сукна, сыграло при этом столь же роковую роль, как и потеря восточных рынков, восточных красителей и квасцов и т. п. Но тогда же, компенсируя в большой мере упадок экспортного сукноделия, сильно развилось (причем тоже на мануфактурных предприятиях[46]) производство шелковых тканей, которые в течение всего XVI и начала XVII в. не знали себе соперников на европейском рынке; лишь впоследствии они были оттеснены на второй план французскими шелками. Отметим, кроме того, что французская мануфактурная промышленность высококачественных тканей и предметов роскоши, выйдя на первое место, благополучно развивалась в течение XVII–XVIII вв., систематически увеличивая объем своей продукции и успешно завоевывая европейский и мировой рынки. Столь же благополучно она перешла впоследствии в фабричную стадию, не испытывая серьезных препятствий из-за узости рынка для сбыта своих товаров. Поэтому нам представляется, что дело заключается не в привычке итальянских «феодальных бизнесменов» к обслуживанию товарами и деньгами верхов феодального общества, равно как и не в затруднительности перехода к производству дешевых товаров широкого потребления. Теперь все более и более становится очевидным, насколько важен был для Италии именно последний вид промышленности и как успешно он развивался в XVI–XVII вв., обслуживая внутренний рынок. Что касается производства предметов роскоши, то (это признает и Хобсбом) итальянские купцы-мануфактуристы в течение XVI и первой трети XVII в., т. е. именно в тот период, когда начал формироваться новый тип капиталистического дельца, еще владели европейским рынком. Иными словами, они сумели приспособиться к изменившимся условиям. Если же затем они вынуждены были сдать свои позиции в конкуренции с французской промышленностью роскоши, это случилось отнюдь не в силу бесперспективности данной отрасли, — ибо французская промышленность роскоши обслуживала те же верхи общества, что и итальянская, снабжала все страны Европы и Америки и приносила огромные барыши, — а по другим причинам, коренившимся в общей неблагоприятной для Италии экономической и политической обстановке, которая сделала эту страну неконкурентноспособной на мировом рынке. Мануфактурное производство предметов роскоши само по себе еще не предопределяет обязательного свертывания в период действительно широкого развития капитализма. Наоборот, эта отрасль промышленности, не являясь, разумеется, ведущей, прекрасно уживается со всеми прочими. Кроме того, французский пример особенно наглядно показывает важность для нее внешнего рынка, ибо внутренний рынок для предметов роскоши неизбежно всегда слишком узок. Поэтому нам представляется, что исследование проблемы упадка итальянской экономики надо вести по другим направлениям, чем то, которое вытекает из концепции Хобсбома.

Упадок Италии рассмотрен Хобсбомом больше всего как пример неспособности «феодальных капиталистов» вступить на путь широкого развертывания капиталистического хозяйства. Главное же его внимание привлечено другим, а именно кризисом сбыта западноевропейской продукции на рынках Восточной Европы, Америки и Азии, равно как и на внутреннем рынке каждой из передовых европейских стран.

Хобсбом полагает, что торгово-промышленное развитие западноевропейских стран стало возможным в XV–XVI вв. благодаря значительному ввозу продовольствия из Восточной Европы. Однако там эти экспортируемые излишки были получены в итоге усиления крепостничества, т. е. феодализма, что в свою очередь повлекло за собой немалые последствия. Во-первых, это сократило спрос со стороны крестьян или заставило их отказаться от высококачественных тканей в пользу дешевых местных. Во-вторых, перемены в аграрном строе пошли на пользу горстке магнатов, в то время как сократилось число мелких дворян и упала их зажиточность (например, в Польше). Наконец, уменьшился также спрос городского населения, ибо города пострадали от того, что торговля была захвачена помещиками. В итоге оказалось, что появление капитализма на Западе, стимулируя вывоз туда продовольствия, привело к усилению феодализма в Восточной Европе, что повлекло за собой ощутимое падение спроса на западноевропейские товары, так как рынки Балтийского бассейна были в XVII в., вероятно, наиболее важными для сбыта промышленной продукции западных стран. Для Запада создался кризис сбыта, а в Восточной Европе усиление эксплуатации вызвало украинскую революцию.[47]

Эти соображения Хобсбома представляются необоснованными. Подкрепляет он их ссылками главным образом на работы Рутковского 1920-х годов, которые сильно устарели и спорны по своим выводам. Проблема «второго закрепощения» имеет ныне обширную литературу и является гораздо более сложной. Во всяком случае ясно, что усиление крепостничества началось гораздо раньше, чем экспорт помещичьего хлеба[48] принял сколько-нибудь заметные размеры. Усиление барского хозяйства первоначально имело в виду нужды внутреннего рынка, т. е. было в первую очередь следствием внутреннего развития стран Восточной Европы. Что касается падения спроса на западноевропейские товары, то, разумеется, крестьянство здесь ни при чем, ибо и до кризиса сбыта в XVII в. крестьяне отнюдь не являлись потребителями подобных товаров. Сокращение спроса со стороны дворянства не может быть доказано простым сопоставлением его землевладения с землевладением знати. Для этого нужны более точные данные, ибо несколько разбогатевших магнатов могло потреблять для своего пышного образа жизни, для своих княжеских дворов столько же и даже больше предметов роскоши, чем все мелкое дворянство вместе взятое. Более веским аргументом является сокращение спроса городского населения, однако и в данном случае речь может идти лишь о небольших группах патрициата. Наконец, привлечение в качестве следствия закрепощения «украинской революции» представляется просто недоразумением.

Для проверки мнения Хобсбома о причинах кризиса сбыта на Балтийском рынке обратимся к материалам, характеризующим взаимосвязь между экспортирующими хлеб прибалтийскими землями и потребляющими его западноевропейскими странами.

В основанных на архивном материале книгах Верлиндена и Скульерса о ценах и заработной плате во Фландрии, Брабанте и Антверпене[49] для XV–XVI вв. приведены интересные данные об огромном значении для Нидерландов импорта балтийского хлеба уже в XVI в. Продуктивность земледелия в самих Нидерландах была в то время очень высока (от современного уровня она отличалась не очень сильно), но не поспевала за ростом городского населения. Поэтому балтийский хлеб составлял важную часть общего потребления хлеба. Любое сокращение его подвоза сразу вызывало резкий подъем цен, а полное прекращение — голод и повышение смертности. Каковы же были причины прекращения импорта? Во всех отмеченных в книге случаях — чисто политические: закрытие Зундских проливов в результате войн Дании с Ганзой или событий в самой Дании.

Еще показательнее материал, собранный в исследовании А. Соома о балтийской хлебной торговле в XVII в.[50] Хотя он относится преимущественно к Эстляндии и Лифляндии, тем не менее для наших целей он очень важен, поскольку в данном случае нас интересует не объем всей балтийской торговли как таковой, а причины ее колебаний.

А. Соом устанавливает прямую связь между военными действиями в Прибалтике и вывозом зерна за границу. Каждый раз снабжение армии оказывалось решающим фактором, и для его обеспечения шведское правительство запрещало вывоз хлеба. В 1615 г. эта мера была применена к Ревелю, в 1618 г. — к Пернову, в 1622 г. — ко всем балтийским портам. Запреты вызывали протесты дворян-экспортеров и купцов, их доходы катастрофически падали. Поэтому правительство вынуждено было маневрировать, то вводя запреты, то отменяя их. Но в целом «запретных» годов было вплоть до 1635 г. гораздо больше, чем «свободных». Кроме того, длительная война разрушала хозяйство; производство хлеба в Прибалтике сокращалось, уменьшался его подвоз из русских областей и т. п.

Объем импорта в Прибалтику находился в прямой зависимости от всех этих неблагоприятных условий. Из западноевропейских стран голландцы везли в балтийские порты соль, вино, разного рода ткани и одежду, предметы роскоши, галантерею и т. п. лишь в тех случаях, когда могли получить там зерно. Поэтом, хотя спрос на него был значителен в течение всей первой половины XVII в., удовлетворяться он мог лишь при благоприятных условиях, т. е. в мирные годы. Но следует учесть, как мало была мирных промежутков!

Кроме того, с середины XVII в. началась новая фаза, для которой характерно падение цен на балтийский хлеб. В 1660–1690 гг. перестала в нем нуждаться Франция, начало приходить в норму сельское хозяйство Германии. Все это создало неблагоприятную для балтийских экспортеров конъюнктуру, преодолеть которую они стремились путем увеличения запашки, чтобы количеством продаваемого хлеба компенсировать падение цен.

Очень ценные аналогичные данные приведены в работах польских историков М. Гроха, М. Маловиста и В. Чаплинского.[51] Все они связывают начавшееся около 1620 г. сокращение экспорта польского хлеба с военными действиями в Прибалтике. Французскую торговлю на Балтике также подкосила война.[52] Интересный материал содержит обстоятельная статья П. Жаннена о балтийской торговле.[53] В XVII в. после достижения высшей точки в 1618 г. начинается спад, особенно резкий в 1620-х годах, причем он касается преимущественно польского зерна, шедшего из Данцига. Если для 1622–1624 гг. в этом в какой-то мере повинен неурожай, то почти полное прекращение вывоза зерна в последующие годы вызвано исключительно тем, что шведы блокировали устье Вислы. Жаннен отмечает, что этот внешнего порядка фактор (т. е. война) с не меньшей силой действует и дальше в некоторые периоды XVII в., например, вторжение шведов в Пруссию и Польшу в 1655–1657 гг. почти полностью прекратило экспорт хлеба из Данцига.

Более того, по данным Жаннена, поворот к длительной депрессии в балтийской торговле совершился лишь после 1650 г., несмотря на значительное падение в 1620-х годах.[54]

Таким образом, имеющиеся в настоящее время данные позволяют считать, что спад балтийской торговли начиная с 1620-х годов был вызван войной, а резкое ухудшение начиная с 1650-х годов — падением спроса на польский и прибалтийский хлеб.

Каковы же доказательства Хобсбома относительно кризиса сбыта в XVII в. на американских и азиатских рынках? Он исходит из того, что до промышленного переворота экспорт в Азию вообще был незначителен и что даже экспорт в Америку был меньше импорта. Африка же вплоть до конца XVII в. ценилась европейцами главным образом как источник золота.

Установление морских путей в Азию и грабеж захваченных земель сильно удешевили для европейцев азиатские товары, а импорт золота и серебра из Америки и Африки дал им в руки значительные запасы денег. В этой обстановке Европа смогла извлекать из грабежа колоний и азиатской торговли огромные барыши, но они достигались главным образом не путем вывоза промышленных изделий, который возрастал мало. Когда же этот источник доходов был исчерпан, наступил кризис; издержки и накладные расходы колониальных держав оказались выше прибылей.

Хобсбом различает три стадии использования европейцами американских и азиатских колоний: 1) стадию высоких прибылей (до начала XVII в.), 2) стадию кризиса (очевидно, до 1680-х годов) и 3) завершающую стадию более умеренных, но зато устойчивых доходов. На азиатском рынке, где высокие прибыли обуславливались монополией на торговлю пряностями и аналогичными товарами, кризис был вызван, вероятно, повышением пошлин с целью устранить конкуренцию, в силу чего, например, португальская торговля пряностями едва окупала транспортные расходы. В импорте драгоценных металлов и сырья из Америки покровительственные пошлины играли меньшую роль, но зато около 1610 г. начали иссякать сами источники серебра и золота и стал уменьшаться их экспорт в Европу. Выходом из кризиса было создание в Америке квазифеодальных крупных поместий, а в Азии — приспособление к новому уровню накладных расходов. Поскольку экономический базис испанской колониальной системы был шире, чем у португальской, последствия кризиса были для Испании значительнее. Первоначально эмиграция в Америку стимулировала вывоз туда из метрополии промышленных изделий, но по мере того как их производство начинало осуществляться в самих колониях, испанские мануфактуры свертывались. Хорошо известны также и последствия для Испании прилива в нее американских драгоценных металлов.

Из этих данных Хобсбом делает вывод о крушении в результате кризиса «старой колониальной системы». Это имело для Европы важный результат — новую систему колониальной эксплуатации, основанную на возрастающем экспорте в колонии промышленных изделий. Однако соблазн старых монопольных прибылей был еще так велик, что даже голландский колониализм оставался им верен вплоть до XVIII в.

В том, что касается американских рынков и Испании, нетрудно заметить, что отмечаемые Хобсбомом явления значительно опережают эпоху кризиса. Разрушительное воздействие «революции цен» на только что зародившуюся испанскую мануфактуру сказалось, как известно, в полной мере уже в первой половине XVI в. Это вызвало как наводнение страны дешевыми заграничными товарами, вывозившимися через Испанию в американские колонии, так и усиление экспорта из Испании сырья, главным образом шерсти для французских и нидерландских мануфактур. Кроме того, для развития французских, нидерландских, немецких и даже итальянских мануфактур американский рынок играл огромную роль не только в первой половине XVI в., но и в последующее время, в том числе в XVII в. Можно даже сказать, что эта роль была решающей, ибо мануфактура на ранней стадии своего развития, пока она еще не создала сама себе емкого внутреннего рынка, больше всего зависит от внешнего рынка и, работает главным образом на экспорт, что неоднократно подчеркивал Маркс.

Для решения вопроса, имел ли место в XVII в. кризис сбыта европейских товаров на американских рынках, нужны обильные данные, которыми пока наука не располагает. Однако в некоторых новейших исследованиях имеется материал, противоречащий выводам Хобсбома. Так, в книге Ф. Моро о португальских колониях в Америке в XVII в.[55] приводятся цифры, свидетельствующие не только о процветании торговли Португалии с Америкой в течение XVII в.,[56] но и о том, что она состояла преимущественно из вывоза из Америки сахара и ввоза туда негров.[57] В обширном исследовании Шоню об испано-американской торговле показано, что ее апогей пришелся на 1580–1620 гг.; затем действительно начался упадок. Однако это был упадок испано-американской, а не европейско-американской торговли в целом. В 1620-х годах произошло значительное изменение конъюнктуры: испанская Атлантика превратилась в европейскую, роль Испании все больше и больше меркла, а роль передовых европейских стран возрастала. Характерны и такие данные: ввоз негров в американские колонии для развивавшегося плантационного хозяйства был очень значителен уже в конце XVI в. Еще существеннее, что в течение полутора столетий ввоз европейских товаров в Америку всегда превышал вывоз, т. е. американский рынок был достаточно емким[58].

Все эти данные позволяют говорить скорее о конкуренции европейских стран в непосредственном освоении американского рынка (сменившей в 1620-х годах прежнюю испанскую монополию, при которой неиспанские товары могли вывозиться в Америку лишь через Севилью), чем о кризисе сбыта на американском рынке для Европы в целом.

Что касается азиатского рынка, то о кризисе сбыта там европейских товаров Хобсбом ничего не говорит. По-видимому, это умолчание надо связать с его мнением, что Европа вывозила на Восток лишь рабов, меха, янтарь и т. п. и что до промышленного переворота вывоз европейских товаров в Азию был невелик. Хобсбом упоминает лишь о трудностях сбыта восточных товаров (пряностей) на европейском рынке;[59] тем самым кризис сбыта на Востоке остается без всяких доказательств. Между тем имеется материал, свидетельствующий о конкуренции европейских стран в овладении левантийскими и индийскими рынками сбыта. Как и в атлантической торговле, в этой борьбе потери одной страны означали победу другой.

Очень интересна мысль Хобсбома о крушении в результате кризиса «старой колониальной системы» грабежа колоний и о замене ее новой системой с плантационным хозяйством и сбытом в колонии европейских товаров. Если бы эта мысль подтвердилась, тогда на середину XVII в. пришелся бы действительно важный перелом в развитии европейской экономики и она обогатилась бы еще одним новым качеством. Однако вышеприведенные данные не подтверждают мнения Хобсбома. Плантационное хозяйство появилось на свет намного раньше начала кризиса, а вывоз европейских товаров превышал ввоз из колоний и был достаточно важен уже в XVI — первой половине XVII в. Крушение испано-португальской монополии произошло в итоге роковой для этих стран конкуренции с другими странами, а не в результате свертывания для всей Европы американских и азиатских рынков. Поэтому трудно говорить о том, что кризис сбыта как такового (мы видели, что он не подтверждается фактами) произвел эту перемену в методах эксплуатации колоний. Вернее было бы сказать, что сочетание непосредственного грабежа с плантационным хозяйством, сопровождавшееся ввозом из Европы, существовало уже в XVI в. и продолжало существовать и далее. По мере развития в метрополиях капитализма в эксплуатации колоний все более усиливались черты, характерные для развитой мировой торговли.

После анализа кризиса сбыта на балтийском, американском и азиатском рынках Хобсбом сразу же переходит к внутреннему рынку. Положения, сложившегося на западноевропейском рынке в целом, он не касается совсем, по-видимому, потому, что все страны этой части европейского континента он рассматривает как единое целое. В итоге этого пробела (по нашему мнению, весьма досадного) из поля его зрения выпала очень существенная для понимания экономической конъюнктуры в XVII в. конкурентная борьба западноевропейских стран в овладении рынками сбыта в соседних странах. А поскольку он игнорирует также и вопрос о конкуренции на заморских рынках, рассмотрению очень важной проблемы овладения рынками сбыта не уделено должного внимания.

Анализ кризиса сбыта на внутреннем рынке Хобсбом начинает с утверждения, что для широкого развития капиталистического производства в XVI в. создались особо благоприятные условия, возможно — в итоге захвата заморской добычи или же вследствие роста населения и рынков, а также подъема цен. Сопротивление старых городов с их цеховыми порядками было сломлено, широко распространились сельские промыслы раздаточного типа, причем не только в текстильном, но и в других отраслях производства. Но эта экспансия натолкнулась на препятствие, воплощенное в феодальной социальной структуре Европы XVII в. Спрос на сельскохозяйственную продукцию, подъем цен и т. п. могли бы привести к появлению капиталистического хозяйства в деревне у дворян и зажиточных крестьян, однако «аграрная революция» произошла лишь в одной Англии. Во Франции дворяне (зачастую буржуазного происхождения), равно как и городские купцы, продолжали осуществлять феодальную эксплуатацию крестьянства; поэтому вкладывание городских капиталов в землю не создало аграрного капитализма. Даже испольщина была всего лишь паразитизмом буржуазии и наряду с государственными налогами истощала крестьянство.

Из этого вытекали два следствия. Не было технических усовершенствований в сельском хозяйстве и спрос на продовольствие превышал предложение, что вело к голодовкам. Во-вторых, сельское население оказалось под двойным гнетом помещиков и горожан (не говоря уже о государстве) и тяжело от этого страдало. В деревне господствовала ужасающая смертность. Кроме того, рост цен на сельскохозяйственную продукцию повышал цены и на промышленные изделия, что сокращало прибыли мануфактуристов.

Все эти условия породили кризис сбыта на внутреннем рынке. Сократился сельский рынок. Как показывает история Франции в XIX в., богатое и среднее крестьянство вообще покупает мало промышленных изделий; деньги уходят на покупку земли и скота, на постройки и на традиционные празднества. Нужды городского рынка, заказы правительства, спрос на. предметы роскоши — все это временно затушевывало тот факт, что в целом спрос рос медленнее производства; понижение реальной заработной платы наемных рабочих могло даже застопорить расширение спроса на некоторые промышленные изделия. Падение цен на внешних рынках с конца 1610-х годов сопровождалось таким же падением и на внутреннем рынке. Вместе с начавшимся упадком для мануфактур создались (возможно, в связи с сокращением или застоем численности городского населения) дополнительные трудности; повысилась реальная заработная плата. В середине XVII в. появились действенные организации наемных рабочих. Правда, на рассеянную мануфактуру это не распространилось, так как деревенские работники были бессильны против скупщиков, понижавших их оплату. Кроме этих условий, депрессия производства сохранялась еще и в силу замедленного роста населения и стабилизации цен.

Следовательно, свой тезис об узости внутреннего рынка вследствие феодальной структуры общества Хобсбом конкретизирует следующим образом: кроме как в Англии, переход к капитализму в сельском хозяйстве не осуществился и деревня была принесена в жертву городу. Разоренное крестьянство голодало и вымирало, спрос его на промышленные изделия не повышался. Понижение реальной заработной платы рабочих сокращало спрос также и в городах. Когда же в результате сокращения или застоя численности городского населения в середине XVII в. реальная заработная плата повысилась, это сократило прибыли мануфактуристов и не стимулировало их к увеличению производства.

Формирование внутреннего рынка для капиталистической промышленности является одним из важнейших моментов процесса становления капитализма. Поэтому выяснение конкретных форм его исторического развития представляет первостепенный интерес, и с этой точки зрения соображения Хобсбома заслуживают особого внимания.

Основную причину узости сельского рынка он видит в разорении и голодании крестьянства, в большой смертности, т. е. в тех явлениях, которые действительно не могут не броситься в глаза. Однако мнение, что разорение крестьянства сокращает покупательную способность населения и, следовательно, внутренний рынок для капитализма, было опровергнуто В. И. Лениным, который доказал, «что для рынка важно вовсе не благосостояние производителя, а наличность у него денежных средств; ... ибо, чем дальше разоряется такой крестьянин, тем более вынужден он прибегать к продаже своей рабочей силы, тем большую часть своих (хотя бы и более скудных) средств существования он должен приобретать на рынке».[60] Таким образом, разорение мелких производителей в процессе складывания капиталистического производства означает создание и развитие внутреннего рынка, а не его сокращение.

Подчеркивая узость внутреннего рынка из-за отсутствия платежеспособности основных масс крестьянства, Хобсбом упускает из вида, что распространение рассеянной мануфактуры имеет самое непосредственное отношение к расширению внутреннего рынка. Занятые в сельской промышленности крестьяне все более и более втягивались в денежные отношения с рынком и все меньше оставалось у них прежней пассивности по отношению к нему. Как будет явствовать из дальнейшего, Хобсбом считает, что рассеянная мануфактура сыграла важную роль в преодолении кризиса в XVII в., поскольку она разлагала социальную структуру феодальной деревни. Однако остается непонятным, почему это правильное соображение не отнесено также и к XVI в., ибо хорошо известно широкое распространение именно этой формы мануфактуры с самого начала капиталистического производства, что признает и сам Хобсбом, характеризуя экономический подъем в XVI в. Не учитывает он также экспроприирующее воздействие рассеянной мануфактуры, равно как и испольщины, которую он рассматривает лишь как паразитизм городской буржуазии, не видя, что реально она была переходной ступенью к капиталистической ренте.[61]

Отметим также, что имеющиеся во французской историографии сведения (базирующиеся на посмертных имущественных инвентарях крестьянских семей) свидетельствуют о наличии у зажиточных и богатых крестьян относительно большого числа приобретенных ими промышленных изделий.

Определяя протекавшие в XVII в. экономические процессы как кризис сбыта продукции капиталистических предприятий, следовательно, как общий кризис капитализма, Хобсбом относит к мануфактурной стадии явления, присущие развитому промышленному капитализму. Между тем «законы, соответствующие крупной промышленности, не тождественны с теми законами, которые соответствуют мануфактуре».[62] В частности, мануфактура вообще не способна привести к радикальному преобразованию и завоевать для промышленного капитала весь внутренний рынок; она овладевает национальным производством лишь очень неполно.[63] В течение всего мануфактурного периода число крупных централизованных мануфактур остается незначительным (при одновременном большом распространении мелких, и еще большем — рассеянной мануфактуры) и объем их продукции возрастает сравнительно медленно. Хобсбом не принял также в расчет свойства, органически присущие мануфактуре как таковой; в то же время он приписал ей свойства, характерные для развитого капитализма.

Как же представляет себе Хобсбом пути преодоления кризиса? Он считает, что последний сам создал условия, сделавшие возможным промышленный переворот. Пути изживания кризисной ситуации Хобсбом ищет в той же экономической (а не в политической, как Мунье) сфере. Однако перед ним сразу же встает вопрос: если главные препятствия на пути развития капитализма исчезли уже в XVII в., то почему же до промышленного переворота, начавшегося во второй половине XVIII в., прошло еще столько десятилетий? Казалось бы, в Англии не было больше помех для ускорения данного процесса. В других странах, в частности во Франции в конце XVII в., тоже имелись признаки перемен, например агротехнические новшества в Нормандии и юго-западных провинциях.

Хобсбом указывает на два типа препятствий, задержавших быстрое наступление промышленного переворота. Первый заключается в том, что экономика и социальная структура общества того времени не давали для этого достаточного простора. Необходимо было нечто вроде «предварительного революционизирования» (preliminary revolutionizing), начавшегося задолго до 1780-х годов. Кризис XVII в. ускорил этот процесс. Второй тип препятствий заключался в том, что многие отрасли, даже из числа быстро развивавшихся в 1500–1800 гг., обладали все же примитивной организацией и техникой (производство металлических изделий в Бирмингеме, оружейное дело в Льеже, производство ножей в Шеффилде или Золингене). Наиважнейшее значение получили не они, а промышленность нового типа, например манчестерские фабрики. Какие же условия, имевшие место уже в XVII в., способствовали возможности появления впоследствии манчестерской промышленности?

Хобсбом подчеркивает стоящие перед ним трудности, коренящиеся в слабой разработанности экономической истории XVII в. Бесспорное впечатление, что «в середине XVII в. в жизни Европы произошли настолько глубокие изменения, что мы обычно считаем их одним из самых крупных рубежей в новой истории»,[64] не может быть доказано с достаточной убедительностью.

Но все же он считает, что главным следствием кризиса XVII в. была значительная концентрация экономической мощности (économie power). Этим кризис отличался от кризиса XIV в., который дал противоположный результат в виде усиления мелкого местного производства, приспособившегося к трудностям, сокрушившим домениальное хозяйство. Экономическая концентрация XVII в. и прямо, и косвенно подготовила промышленный переворот. Прямая подготовка заключалась в усилении рассеянной мануфактуры за счет цехового ремесла (т. е. передовой экономики за счет отсталой) и в ускорении процесса капиталистического накопления; косвенная — в способствовании увеличению объема сельскохозяйственной продукции и в других моментах. Наряду с этим кризис принес и много отрицательных последствий, даже частичный регресс, если смотреть с точки зрения возможности промышленного переворота. Многое в ту пору делало наступление последнего сомнительным. Если бы английская революция не удалась, — как не удались многие другие революции XVII в., — вполне возможно, что ход экономического развития сильно задержался бы. Однако в целом кризис привел к определенно прогрессивным итогам.

Хобсбом считает, что экономическая концентрация имела место во всей Европе, хотя и в разных формах. В Англии эпохи Реставрации и в странах Восточной Европы крупные помещики выиграли за счет крестьян и мелких дворян. В непромышленных зонах города выиграли за счет деревни. Те области Восточной Европы, где города пришли в упадок из-за могущества магнатов, представляют собой лишь подтверждающее правило исключение. Когда же помещики были недостаточно сильны, чтобы заменить города в эксплуатации деревни, в городах имела место концентрация богатства. В промышленных зонах произошла замена цехов сельской промышленностью, находившейся в руках крупных отечественных или иностранных купцов. Можно рассматривать как концентрацию и некоторое перераспределение отраслей промышленности: мануфактуры, работавшие на национальный или заграничный рынок, росли в некоторых районах за счет имевшихся повсюду мелких мануфактур, рассчитанных лишь на областные рынки. Крупные столицы везде росли за счет прочих городов и деревни. Международная торговля сконцентрировалась в приморских странах, а внутри них — в столицах. Возрастающая сила централизованных государств также способствовала экономической концентрации.

Остановимся пока на этих общих соображениях. Если с некоторыми из них можно согласиться, то другие[65] — и главное концепция в целом — вызывают возражения. Прежде всего, почему подобные явления следует считать последствиями кризиса? Даже если принять точку зрения Хобсбома о наличии многогранного экономического кризиса в XVII в., и то его связь с экономической концентрацией представляется сомнительной. Если же учесть, что единственным несомненным фактом является кризис сбыта западноевропейской промышленной продукции на балтийском рынке, подобная связь оказывается необоснованной и выведенной скорее умозрительным путем.

В самом деле, как мог упадок балтийской торговли сам по себе ускорить основные — из числа учитываемых Хобсбомом — процессы, т. е. разложение социальной структуры деревни, появление технических усовершенствований, экономическую концентрацию, в свою очередь ускорившую развитие рассеянной мануфактуры, капиталистическое накопление и рост сельскохозяйственной продукции? Если временно был затруднен сбыт на одном из внешних рынков, то почему он смог привести к столь далеко идущим последствиям, как преодоление (и притом радикальное) препятствий на пути развития капитализма вообще? Если даже принять всю концепцию Хобсбома и распространить кризис сбыта на все внешние рынки и на внутренний рынок всех стран, нельзя не поставить вопроса: какие же именно причины вызвали перелом и содействовали росту спроса и изживанию кризиса сбыта? Какие экономические факторы определили этот перелом, датируемый примерно 1680 г.? Присущи ли они капиталистическому способу производства в мануфактурный период? Можно ли усмотреть в кризисе XVII в. характерную для кризисов капитализма последовательную смену фаз, приводящую к подъему? Может быть, он протекал через какие-то иные стадии? Эти важные вопросы Хобсбом не ставит. Возможно, что на многое еще нельзя сейчас ответить, но такие проблемы необходимо хотя бы поставить.

Основной ход рассуждения Хобсбома таков: 1) констатация наличия кризиса, 2) исследование причин его возникновения, 3) обзор последствий кризиса, общих и частных, в том числе и тех, которые, несмотря на изживание кризиса, продолжали замедлять наступление промышленного переворота. Между вторым и третьим пунктами пропущен один, включающий не менее важную (если не самую важную) проблему, а именно — характеристику хода кризиса и причин, вызвавших перелом к подъему. Этот пропуск, неоправданный ни логически, ни исторически, разрывает причинную связь явлений, заменяя ее простой хронологической последовательностью: post hoc, ergo propter hoc. Если для объяснения причин появления кризиса приведен ряд фактов, то для понимания причин, по которым кризис начал изживаться (чтобы смениться в 1720-х годах подъемом, подготовившим промышленный переворот второй половины XVIII в.), не дано ни фактического материала, ни постановки этой проблемы. Поэтому причинная связь кризиса с последующими явлениями остается недоказанной, равно как и причины, в силу которых кризис мог ускорить расширение рассеянной мануфактуры, капиталистическое накопление, рост сельскохозяйственной продукции и т. п.

Оставив пока все эти вопросы открытыми, перейдем к рассмотрению последствий кризиса.

Итоги кризиса для развития агротехники на Западе Хобсбом считает ничтожными. Навряд ли к 1700 г. расширилась — по сравнению с 1600 г. — общая площадь под сельскохозяйственными культурами, хотя и появились маис, картофель, табак, хлопок. Возможно, что снабжение продовольствием наиболее крупных центров происходило как за счет более интенсивного использования наиболее плодородных областей, так и в ущерб ресурсам других городов. Поскольку нет бесспорных доказательств роста производительности в сельском хозяйстве, приходится предполагать, что имел место переход к более продуктивным культурам и усиленное извлечение продукции из крестьянского хозяйства. Во всяком случае несомненно, что пищевой рацион крестьян ухудшился (в том числе и в Англии) и что пшеницу крестьяне выращивали не для себя, а для продажи.

В Центральной и Восточной Европе XVII век был периодом окончательной победы крепостнического хозяйства, точнее — победы крупного землевладения магнатов над землевладением низших слоев дворянства. Было ли это следствием повышения спроса на хлеб на внешнем или внутреннем рынке, в данном случае роли не играет,[66] но итог ясен — усилилась экономическая и политическая сила магнатов, т. е. наиболее последовательных крепостников, с которыми не могло тягаться (кроме как в Швеции) даже абсолютистское государство. В Пруссии и России власть монарха была оплачена его отказом от противодействия полновластию магнатов в их поместьях.

Победа крепостнического хозяйства не привела к повышению продуктивности сельского хозяйства, но создала временную возможность сбыта на рынке значительной массы сельскохозяйственных продуктов, поскольку крепостничество принудило крестьян оставаться в барском поместье и сеять злаки, которые шли на экспорт, а не на собственное потребление. При крайне низком уровне крепостнического земледелия только укрупнение землевладения могло увеличить доходность земли, а в приморских районах — стимулировать помещиков к экспорту хлеба.

Но это не могло коренным образом разрешить проблему развития хозяйства ввиду непродуктивности крепостного принудительного труда, транспортных затруднений и т. д. Уже к середине XVIII в. обозначился кризис крепостной экономики. Однако, замечает Хобсбом, важно отметить, что переход (transfer) к крепостнической экономике совпал с кризисом XVII в. и, возможно, вступил в свою решающую стадию после Тридцатилетней войны, т. е. около 1660-х годов. Кризис ускорил этот переход благодаря тому, что ослабил крестьян (в итоге таких побочных явлений, как война, голод, рост налогов) и усилил их эксплуататоров. Больше того, и на Западе, и на Востоке кризис дал возможность помещикам и государству (на Западе также и горожанам) выйти из затруднений за счет крестьянства.

Итак, мы вправе заключить, если следовать концепции Хобсбома, что как на Западе, так и на Востоке Европы кризис не оказал воздействия на агротехнику. Что касается структуры аграрных отношений, то на Западе она осталась неизменной, на Востоке же кризис ускорил переход к крепостничеству.

Поскольку речь идет о длительном периоде (по меньшей мере о столетии), мнение о неизменности аграрного строя западных стран не может не вызвать сомнения. В эпоху первоначального накопления эволюция деревни по пути к капитализму, хотя и более медленная, чем развитие промышленности, должна привлекать внимание исследователя. В деревне происходили сложные и важные процессы социально-экономической дифференциации крестьянства, обогащения крестьянской верхушки, обезземеления беднейшего слоя, развития капиталистической и испольной аренды (которая, как было сказано, вовсе не была лишь паразитизмом буржуазии), становления фактической собственности крестьян на землю и т. д. и т. п. За столетие, 1620–1720 гг., все эти явления значительно расширились и углубились. Кроме того, усилилась товарность сельского хозяйства в целом, в том числе и крестьянского. Повышение интенсивности земледелия в плодородных областях Франции и других стран, о котором упоминает Хобсбом, свидетельствует именно об этом. Однако данные процессы имели причиной не кризис сбыта промышленной продукции, а весь комплекс факторов, действующих в указанный период, и в первую очередь экспроприацию (в различных ее формах) части сельского населения и формирование внутреннего рынка.

Мы не будем касаться спорных вопросов о причинах и этапах «вторичного закрепощения». Отметим лишь один из наиболее спорных тезисов: экономическую и политическую победу магнатов за счет прочих слоев дворянства. Для России он неприменим. Главный вопрос заключается в следующем: если переход к крепостнической экономике произошел одновременно с кризисом где-то около 1660-х годов (что вообще является слишком поздней датировкой данного процесса), то почему именно кризис на Западе, характеризующийся общим спадом всей экономической жизни, мог стимулировать рост рассчитанного на экспорт барского хозяйства? Естественно было бы предположить обратное, т. е. спад экспортной торговли хлебом и другим сырьем (ибо вывоз металла, леса и т. п. остается все же вывозом сырья), поскольку сокращение промышленного производства не может способствовать росту потребностей в сырье и продовольствии.

Очень важна поставленная Хобсбомом проблема о повсеместном ухудшении положения крестьянства. Он считает, что кризис и сопутствовавшие ему явления ослабили крестьян и способствовали усилению их эксплуататоров. Самый факт такого ухудшения бесспорен. Но вызван он был не кризисом как таковым. Протекавший на Западе процесс первоначального накопления разлагал крестьянство на богатую верхушку, приобретавшую больше или меньше (в зависимости от общей обстановки) черт сельской буржуазии, экономически неустойчивое среднее крестьянство и обезземеленных бедняков, из которых формировались кадры городских, а в какой-то мере и сельских наемных рабочих. Этот процесс протекал при любой экономической конъюнктуре, и такие явления, как кризис сбыта, войны и т. п., могли его лишь ускорять, но отнюдь не вызывать.

Что касается стран Восточной Европы, то там действовал другой комплекс причин, в рассмотрение которых мы здесь входить не можем. Во всяком случае, как было сказано выше, связь между кризисом и «вторичным закрепощением» остается недоказанной.

Наиболее спорными являются, на наш взгляд, соображения Хобсбома о последствиях кризиса в промышленности. К ним он относит вытеснение цехов (и вместе с ними тех городов, где цеха преобладали) из сферы массового производства и замену их рассеянной мануфактурой в деревнях, во главе которой стояли предприниматели капиталистического типа. Широкое распространение такого рода предприятий в горном деле, металлургии и судостроении Хобсбом датирует последней третью XVII в. Хотя в текстильной промышленности рассеянная мануфактура появилась уже в XIV–XV вв., но переход в нее цехового ремесла совершился в значительных размерах лишь в конце XVI в.; в середине XVII в. был перейден своего рода рубеж и эта система окончательно утвердилась. Дешевизна ее изделий обеспечивала им сбыт в то время, когда высококачественные городские ткани не находили себе спроса. Она сделала возможной не городскую, а областную (régional) концентрацию промышленности; кризис этому способствовал, поскольку при узости внутреннего рынка и в период сокращения рынков внешних выжить мог лишь данный вид массового производства. Отрицательной стороной этого процесса была изоляция самодовлеющих городов с застойным цеховым ремеслом, положительной — более интенсивное разложение традиционной аграрной структуры и создание условий для быстрого роста производства в период, предшествовавший появлению фабричной системы. Кроме того, рассеянная мануфактура привела к значительной концентрации торгового и денежного капитала.

Поскольку весь параграф о промышленности в статье Хобсбома посвящен только рассеянной мануфактуре (и даже еще уже — раздаточной системе) и ее значению для роста объема производства и разложения социальной структуры деревни, вопрос о воздействии кризиса на централизованную мануфактуру остался в тени. Можно лишь предположить, что если она и развивалась, то далеко не так быстро, как рассеянная, и что роль ее была гораздо скромнее. Но такое полное о ней умолчание вызывает вопрос: почему из поля зрения автора выпал как раз наиболее прогрессивный тип мануфактуры, где совершались важнейшие для рассматриваемой эпохи процессы разделения труда и совершенствования орудий производства и где именно и подготовлялось появление машин и фабрик? Создается впечатление, что рассеянная мануфактура, как выпускающая более дешевые изделия, представляется Хобсбому более важным этапом на пути развития капитализма, чем централизованная мануфактура. Во всяком случае именно первой он уделяет все внимание. Думается, что подобное резкое деление исторически неоправдано, ибо повсюду (даже в Англии) имело место сочетание обоих типов в самых разнообразных формах, причем раздаточная система охватывала не только деревенское, но и городское население, в особенности внецеховых работников. При таком сочетании, которое чаще всего предопределялось самим техническим процессом производства, позволявшим часть операций осуществлять отдельными работниками на дому или вообще в деревне, удешевление изделий было итогом не только низкой оплаты работников, выполнявших первичные или наиболее простые операции, но и мануфактурным разделением труда и применением в централизованных мастерских технических усовершенствований (например, валяльных мельниц), которые удешевляли процесс производства. Затем, в XVI–XVII вв. широко развились такие централизованные мануфактуры, которые именно в силу дешевизны своей продукции (например, изготовление мелких металлических изделий) полностью овладели рынком, начисто вытеснив цеха и деревенское ремесло. Дешевизну тех или иных изделий определял не столько тип мануфактуры, сколько характер отрасли промышленности. Иголки, булавки и т. п. стоили дешево, а изготовлялись на централизованных мануфактурах (именно поэтому они и стоили дешево!), часы стоили дорого, а изготовлялись на рассеянной мануфактуре и т. д. и т. п. Приводимый Хобсбомом пример изготовления дешевых легких шерстяных тканей в противоположность дорогим имеет лишь ограниченную доказательность.

Кроме того, вызывают сомнение датировки этапов развития рассеянной мануфактуры. Если первая дата (XIV–XV вв.) не вызывает возражений, то вторая и третья (конец XVI и середина XVII в.) нуждаются в уточнении. Широкое распространение рассеянной мануфактуры происходило в отдельных странах в разное время, и то, что годится, скажем, для Германии, неприложимо к Испании или Франции и т. д. Нарисованная Хобсбомом картина вообще наиболее показательна для Англии, особенно в отношении цеховых городов и бурного развития мануфактур, а затем и фабрик вне старых городских центров. Для других стран ее можно применить лишь с очень существенными изменениями. Во Франции, например, развитие рассеянной мануфактуры не только в деревне, но и в городах (на юге почти целиком в городах) достигло широких размеров уже в первой половине XVI в. и шло, нарастая, в течение всего XVII в., причем середина столетия отнюдь не явилась в данном отношении водоразделом.

Хобсбом считает, что из массового производства цехи были вытеснены раздаточной системой уже в XVI в. Это отчасти справедливо для Англии (и то лишь с сильными ограничениями), но совершенно неприменимо для континента, где по разным причинам цехи оказались очень живучими и в XVII в. далеко еще не сдали своих позиций. Ими изготовлялось для внутреннего рынка громадное количество мелких и по самой своей природе дешевых изделий. Удельный вес цехов в общем объеме национального производства уменьшался, но в абсолютных цифрах их продукция еще была способна возрастать, тем более — и это очень важно — что в XVI–XVII вв. в наиболее важных и богатых цехах укреплялись тенденции к превращению мастерских в мелкие централизованные мануфактуры.

Нам остается рассмотреть последний вопрос, касающийся последствий кризиса XVII в., — накопление капитала.[67] Хобсбом считает, что в ту пору проблема капиталовложений имела две стороны. По-видимому, индустриализация вообще требовала наличия больших денежных средств, чем это могло быть достигнуто в XVI в. Во-вторых, требовалось правильное их применение, т. е. капиталовложения в отрасли промышленности с возрастающей производительностью. Приморские страны использовали внешние и колониальные рынки для успешного накопления капитала, но даже там это не привело к автоматическому прекращению инвестиций в непроизводительную сферу (напомним, что по мнению Хобсбома, такого рода инвестиции содействовали наступлению кризиса). Деньги зачастую вкладывались не в промышленность и сельское хозяйство, а в заморскую торговлю, государственные финансы и колониальную эксплуатацию. Поэтому кризис лишь косвенно привел к более эффективным капиталовложениям в итоге поощрения абсолютистскими монархиями таких предприятий, которые не смогли бы развиться без подобной помощи, а в приморских странах — к известному усилению инвестиций в производительную сферу.

Проблема накопления денежных средств для капиталистического производства представляется нам более сложной. Очень вероятно, что соображение Хобсбома насчет недостаточности капиталов в XVI, а может быть также и в XVII в., справедливо. Однако некоторые пути выхода из этого затруднения были осуществлены тогда же. Можно указать на значительное число торгово-промышленных компаний разных масштабов и типов, от очень больших и действовавших постоянно вплоть до объединений нескольких лиц на очень короткие сроки или даже для выполнения какого-либо одного заказа. Выше мы имели случай охарактеризовать эти компании; здесь же подчеркнем, что подобный метод изыскания денег и концентрации капиталов оказался, как известно, удачным и ему была суждена большая будущность. В то же время необходимо учитывать источники накопления денег. Не только в XVI, но и в XVII в. какая-то часть вкладываемых в производство денег еще не представляла собой капиталистическую прибыль. Последняя (по причинам, которые будут рассмотрены дальше) росла в мануфактурный период замедленным темпом. Но зато еще в полной мере шел процесс первоначального (т. е. некапиталистического) накопления, при котором притекавшие в мануфактуру деньги были извлечены из иных источников (грабежа колоний, государственных субсидий и т. п.) или представляли собой торговую прибыль и проценты с банковского капитала, которые еще не стали видоизмененной частью прибавочной стоимости. В некоторых странах налоги на промышленность и торговлю были столь велики, что нередко прибыль мануфактуристов частично уходила в непроизводительную сферу не только помимо их желания, но и прямо-таки вопреки ему. Кроме того, в тех случаях, когда буржуазия сама была правящей силой (возьмем хотя бы Флоренцию XIV в. или Голландию XVII в.), часть ее доходов неизбежно должна была уходить на покрытие государственных нужд, т. е. лишь опосредствованно служить развитию капиталистического производства. И, наконец, пока капиталистическая система не овладела всей или большей частью национальной промышленности и не сложился класс буржуазии, феодальное окружение не могло не поглощать известной доли капиталистической прибыли, уменьшая тем самым ту ее часть, которая должна была служить расширению производства.

В заключение нашего анализа последствий кризиса отметим, что Хобсбом не высказал своих соображений о том, каким же образом кризис воздействовал (если он вообще воздействовал) на процесс экспроприации части сельского и городского населения и превращения обезземеленных крестьян и разоренных ремесленников в наемных рабочих централизованных мануфактур, хотя в XVII в. эта сторона процесса первоначального накопления продолжала оставаться основной.

Общие итоги своего исследования Хобсбом определил следующим образом.[68] Первый этап капиталистического развития совершался внутри феодального общества, разрушить которое ранний! капитализм был бессилен и которому он соответствовал больше, чем развитому буржуазному миру. Поэтому при первом же ударе (будь то сокращение импорта американского серебра или сужение балтийского рынка) вся непрочная структура капиталистического производства заколебалась. Наступил период экономического кризиса и социальных потрясений, во время которого совершился переход от капиталистических предприятий, приспособленных к феодальному окружению, к капитализму, переделывавшему мир по своему образцу. Английская революция была самым драматическим событием кризиса, его поворотным пунктом и наиболее значимым итогом.

С этими выводами трудно согласиться; они не подтверждаются тем фактическим материалом, который мы привели в процессе анализа аргументации автора.

Но есть и другая сторона дела, на которой следовало бы остановиться, прежде чем перейти к самым последним работам, посвященным теории кризиса в XVII в. Речь идет о тех препятствиях, которые действительно стояли на пути быстрого развития капитализма в исследуемую эпоху.

* * *

Как мы видели, в основе концепции Хобсбома лежит недоумение по поводу слишком медленного развития капитализма в период от его зарождения и до промышленного переворота.[69] В сочетании с мнением, что для технических усовершенствований в ту пору преград не существовало, это недоумение и заставляет автора искать явления кризиса и его причину в сокращении сбыта и в феодальном окружении. Между тем медленный ход развития капитализма на мануфактурном его этапе не является чем-то случайным или целиком зависящим от феодального окружения, сокращения рынков сбыта и т. п. Данное свойство неотъемлемо присуще мануфактуре (в такой же степени, как быстрые темпы — капитализму XIX в.) и является одной из ее характернейших особенностей. Ф. Энгельс говорит о вялом ходе развития производства в период мануфактуры[70] в противоположность его бурному развитию после промышленного переворота, В. И. Ленин — о сравнительной — тоже при сопоставлении с фабрикой — неподвижности мануфактуры.[71] Причина медленных темпов заключается в сохранении в течение всего мануфактурного периода прежнего технического базиса, т. е. ручного производства.[72] Мануфактура вводит в него чрезвычайно важное новшество — разделение труда на частичные операции, но поскольку сохраняется ручной труд, развитие и углубление разделения труда происходит очень медленно, и «… мануфактура целыми десятилетиями (и даже веками) сохраняет раз принятую форму».[73]

С этим теснейшим образом связан вопрос о квалификации мануфактурных рабочих. Специализация на выполнении ручным способом частичных операций приводит к виртуозному мастерству каждого частичного рабочего, и в итоге совокупный рабочий мануфактуры обладает всеми рабочими навыками с одинаковой виртуозностью.[74] В то же время наряду с операциями, требующими отличного мастерства и сноровки, в мануфактурном производстве существуют и другие; их выполняют необученные рабочие. Создается иерархия рабочих сил и соответствующая ей лестница заработных плат. Однако не только численное, но и качественное преобладание всегда остается за квалифицированными рабочими, выполняющими главный цикл производственных операций. Это означает, что основную массу рабочих необходимо в должной мере обучить, и поскольку труд остается ручным, овладение мастерством, т. е. ученичество, требует достаточно большого срока и соответствующих затрат, хотя вследствие упрощения функций, по сравнению с ремесленным периодом, они несколько сокращаются[75].

В итоге имманентно присущие мануфактуре свойства, такие как ручное производство и специфика применяемой рабочей силы, создают на пути ее развития разнообразные препятствия, преодолеть которые она сама не в силах и которые исчезают только в машинный период. Во-первых, преобладание обученных рабочих над необученными повышает расходы на заработную плату и на предварительное обучение рабочих, в особенности для наиболее трудных частичных работ. Далее, хотя мануфактура, благодаря расчленению операций, делает возможным привлечение к работе женщин и детей, однако предприниматели оказываются бессильными осуществить эту тенденцию из-за сопротивления взрослых мужчин-рабочих. Очень существенно то обстоятельство, что заложенные в мануфактуре объективные тенденции и субъективные стремления предпринимателей применить женский и детский труд, удлинить рабочий день, понизить заработную плату квалифицированных рабочих и т. д. и т. п. наталкивались на упорное и — что особенно важно — успешное сопротивление рабочих. Маркс отмечает, что «… начиная с XVI столетия и вплоть до эпохи крупной промышленности капиталу не удавалось подчинить себе все то рабочее время, каким располагает мануфактурный рабочий».[76] Поэтому, несмотря на помощь со стороны государства, мануфактуристам удалось довести рабочий день взрослых мужчин лишь до того предела в 12 часов, который в середине XIX в., т. е. после стремительного его удлинения в эпоху крупной промышленности, был объявлен «законным пределом труда детей моложе 12 лет».[77] Самый факт успешного сопротивления рабочих попыткам удлинить рабочий день, уменьшить заработную плату, ввести женский и детский труд и т. п. Маркс объясняет тем, что поскольку «ремесленное искусство остается основой мануфактуры и функционирующий в ней совокупный механизм лишен независимого от самих рабочих объективного скелета, то капиталу постоянно приходится бороться с нарушением субординации со стороны рабочих»;[78] он приводит жалобы современников на своеволие и «недисциплинированность» наиболее искусных (т. е. наиболее ценных для предприятия) рабочих.[79]

Отсутствие в мануфактуре независимого от рабочих машинного скелета (что сокращало — по сравнению с развитым капитализмом — долю постоянного капитала и увеличивало переменный капитал) делало из квалифицированных рабочих основную ценность для предпринимателя. От наличия этих искусных мастеров зависело само существование предприятия как такового. Достаточно было иммиграции или эмиграции таких рабочих, чтобы мануфактура могла возникнуть в одной стране или переселиться в другую.[80] Отсюда многочисленные случаи недолговечности отдельных мануфактур или же их возникновения, казалось бы, на пустом месте. Отсюда же погоня мануфактуристов за квалифицированными мастерами, предоставление им всяческих льгот и т. п. Предприниматель не мог произвольно выкидывать со своего предприятия неугодных ему искусных рабочих и брать других, ибо этих других зачастую не было вовсе: рынок рабочей силы мог быть насыщен лишь необученными, неквалифицированными пауперами.

Эти внутренние, т. е. заложенные в самой природе мануфактуры, причины мешали мануфактуристам извлекать значительные прибыли из своих предприятий и задерживали рост последних. Но, кроме того, существовали и иные причины, внешние, действовавшие в том же направлении.

Хобсбом гораздо больше говорит о переходе (transfer) производства от цехового ремесла к мануфактуре, чем о той борьбе, которую вели цехи с мануфактурами. Между тем в истории капитализма в любой стране Западной Европы с ее широкораспространенным цеховым строем эта борьба протекала с большим ожесточением, причем не только до середины XVII в., но и позже. Политика поддержания цехов, которую почти все правительства проводили наряду с субсидированием мануфактуристов и предоставлением им льгот, немало способствовала затягиванию этой борьбы. Цеховые привилегии касались не только ограничения числа рабочих, но и преимущественного снабжения сырьем, регулирования торговли и качества продукции в интересах цехов, найма квалифицированных рабочих и т. д. и т. п. Борьба с богатыми цеховыми мастерами, выступавшими обычно сплоченными рядами, была поэтому для мануфактуристов делом трудным и не всегда успешным, в особенности в тех случаях, когда они не могли побивать своих конкурентов чисто экономическим путем. Цеховые и всякие иные местные привилегии, внутренние пошлины и т. п. были для нарождавшейся буржуазии серьезными препонами и стесняли развитие на внутреннем рынке тех принципов равенства шансов для конкурентов, без осуществления которых капиталистическое производство не может свободно развиваться.[81]

О значении внутреннего рынка для развития мануфактуры речь была выше. Добавим еще одно замечание. Одним из свойственных капитализму внутренних противоречий является разрушение собственного внутреннего рынка одновременно с его созданием. Разрушая основу крестьянской домашней промышленности, капитализм разоряет крестьян (которые только как крестьяне существовать уже не могут), и, пока они не превратятся в наемных рабочих, их покупательная способность ничтожна.[82] Однако в полном своем масштабе этот процесс происходит в эпоху развитого капитализма с его фабриками и заводами. В мануфактурный период крестьянская домашняя промышленность развита очень широко и составляет важное подспорье для крестьян, задерживая их полное разорение и обезземеливание, в силу чего они не только сохраняют свою прежнюю (хотя бы и небольшую) покупательную способность, но и увеличивают ее, поскольку все больше и больше втягиваются в денежные отношения. «Как только мануфактура до некоторой степени окрепла, — пишет Маркс, — она… сама создает себе рынок, завоевывает его своими товарами».[83]

На вопросе о мировом рынке следует остановиться подробнее, тем более что Хобсбом, как было показано выше, главный акцент ставит на балтийском, а не на колониальном рынке. Мы уже имели случай указать на несоответствие этого мнения с новым фактическим материалом (не говоря уже о старом), полученным из обильных источников. Рассмотрение проблемы внешнего рынка даст возможность вернуться еще раз и к роли производства предметов роскоши.

В полном соответствии с имевшимися в их распоряжении данными (которые подкреплены данными, полученными в наше время) классики марксизма много раз указывали на громадную роль расширения именно мирового рынка в результате великих географических открытий. Для тех стран, где в предшествующие века уже началось разложение феодальных отношений и где уровень ремесленного производства был достаточно высок, одной из главных причин бурного экономического подъема было «внезапное расширение мирового рынка, возросшее разнообразие обращающихся товаров, соперничество между европейскими нациями в стремлении овладеть азиатскими продуктами и американскими сокровищами, колониальная система».[84] Очень точно определил Ф. Энгельс и соотношение различных рынков: «Внеевропейская торговля, которая до тех пор велась только между Италией и Левантом, распространилась теперь на Америку и Индию и скоро превысила по своему значению как обмен отдельных европейских стран между собой, так и внутренний обмен каждой отдельной страны».[85] Иными словами, для возникновения и первого этапа развития мануфактуры внешний рынок вообще, а с XVI в. новые колониальные рынки имели первенствующее значение.[86] В тех условиях именно они, а не медленно развивавшийся внутренний рынок могли предъявить быстро возросший спрос, который нельзя было удовлетворить прежним ремесленным производством.

Отметим еще два момента, о которых уже шла речь при рассмотрении статьи Хобсбома. Первый касается производства высококачественных тканей и вообще предметов роскоши. По мнению Хобсбома, упадок итальянской мануфактуры был предопределен тем, что она работала на узкий круг богатых потребителей. Возражая против данного взгляда, мы привели в пример расцвет французской промышленности роскоши. Здесь же надо подчеркнуть другое: обслуживая по преимуществу внешний рынок, где получается высокая торговая прибыль, эта отрасль промышленности характерна еще и тем, что в ней купец непосредственно становится промышленником,[87] т. е. переход к капиталистическому способу производства происходит наиболее коротким путем, минуя или сокращая этап раздаточной системы, где господствует купец как таковой.

Второе замечание относится к соперничеству европейских стран в овладении внешними рынками, что не принято в достаточной мере в расчет Хобсбомом. Между тем это соперничество имело место с самого же начала и сыграло важную роль в подъеме внешней торговли той или иной страны за счет ущерба, понесенного конкурентами. В приведенных выше словах Маркса этот момент отмечен как непосредственный результат расширения мирового рынка. В XVII–XVIII вв. борьба приняла уже форму торговых войн между европейскими нациями,[88] имевших, как известно, итогом победу промышленно развитых стран над торговыми нациями.

Большое значение при рассмотрении исторического хода развития капитализма в отдельных странах и в Европе в целом имеет соотношение типов мануфактуры между собой и всей ее системы с цехами, а также последовательность, с которой она овладевает различными отраслями производства. Этот вопрос особенна важен, ибо мануфактура зиждется на сельской домашней промышленности и городском ремесле и вступает с ними в самые разнообразные отношения. Неверно было бы сводить весь процесс развития капитализма только к эволюции крупной централизованной мануфактуры. Она, несомненно, играла ведущую роль, поскольку именно в ней разделение труда привело в конце концов к изготовлению совокупным рабочим не только средств потребления, но и средств производства. Однако для картины общего хода развития капитализма в его последовательности необходимо учитывать и другие типы мануфактур.

Хорошо известно, что централизованные мануфактуры в чистом своем виде встречались относительно редко и что их удельный вес в общем объеме национальной продукции был относительно невелик, особенно в XVI–XVII вв. Но из этого еще нельзя делать вывода о недостаточности капиталистического развития как такового, коренящейся в каких-либо внешних причинах, вроде ограниченного монетного запаса и т. д. Явное преобладание почти во всех странах различных форм сочетания централизованной и рассеянной мануфактур было итогом не только однотипного базиса в мануфактуре и в ремесле, т. е. ручного производства (применение механизмов в централизованных мастерских имело спорадический характер, и лишь крупная фабричная промышленность способна разрушить — и действительно разрушила— сельские и городские промыслы), но и прочной производственной связи между рассеянной и централизованной мануфактурами. Поэтому неверным был бы вывод о консервативном характере (par excellence) рассеянной мануфактуры как таковой (кроме как в некоторых немногих отраслях) в течение мануфактурного периода (т. е. не в XIX в.), ибо широкое распространение мануфактурного производства в количественно и качественно главной отрасли того времени — в текстильной промышленности — было возможно, как правило,[89] лишь на основе сочетания сельских промыслов с централизованными мастерскими. Выше мы уже говорили об аналогичном сочетании в производстве металлических изделий. Подобные примеры можно было бы умножить.

Сочетание централизованных мастерских с сельскими промыслами не было единственным видом подобного симбиоза. Зачастую в сферу экономического воздействия купца-мануфактуриста втягивались городские внецеховые ремесленники и даже целые цеховые мастерские. В этих случаях организационная взаимосвязь принимала самые пестрые формы, не теряя, однако, главного свойства мануфактуры (т. е. капиталистической эксплуатации ручного труда наемных рабочих на основе разделения труда на частичные операции), под какими бы цеховыми или иными вывесками не скрывались эти рабочие.[90]

Итак, нормальная, если можно так выразиться, картина организационных форм производства в мануфактурном периоде состояла из одновременного и по большей части тесно взаимосвязанного сосуществования (и одновременного же развития вплоть до появления крупной промышленности) всех типов мануфактуры как в их чистом, так и в смешанном виде. Наряду с этим тоже вплоть до конца XVIII в. (а порой и дольше) существовали цехи, сфера деятельности которых была еще очень значительна; она охватывала не только изготовление и продажу продуктов питания, одежды, обуви и т. п., но и множество мелких «старинных ремесел»,[91] которые были уничтожены (но далеко не сразу) только крупной промышленностью.

Переход к фабричному производству совершался, как пишет Маркс, «среди пестрого хаоса переходных форм»;[92] мануфактура по самой своей природе была неспособна овладеть сразу всеми отраслями в равной мере и во всем объеме и еще менее — преобразовать всю систему промышленности.

Из этого вытекают и другие особенности мануфактуры: немногочисленность действительно крупных капиталов и крупной буржуазии, необходимость не только единовременного (при устройстве мануфактуры), но многократного субсидирования мануфактуристов государством, объединения в форме торгово-промышленных компаний и т. п.

Потребность некоторых уже существующих мануфактур в систематическом субсидировании может быть объяснена не столько внешними причинами, сколько необходимостью систематически увеличивать постоянный капитал. В самом характере мануфактурного производства заложен принцип непрерывного возрастания капитала, употребляемого не столько на здания, печи и т. п., сколько на сырье, потребное количество которого растет быстрее числа рабочих. «Масса сырых материалов, потребляемых в течение данного промежутка времени данным количеством рабочих, увеличивается пропорционально росту производительной силы труда вследствие его разделения. Таким образом, рост минимальной суммы капитала, необходимого для отдельного капиталиста, или растущее превращение общественных жизненных средств и средств производства в капитал есть закон, возникающий из самого технического характера мануфактуры».[93]

Еще настоятельнее сказывалась потребность в субсидировании некоторых отраслей промышленности при переходе их к мануфактурному производству. «Та минимальная сумма стоимости, которой должен располагать отдельный владелец денег или товаров для того, чтобы превратиться в капиталиста, изменяется на различных ступенях развития капиталистического производства, а при данной ступени развития различна в различных сферах производства в зависимости от их особых технических условий. Некоторые отрасли производства уже при самом начале капиталистического производства требуют такого минимума капитала, которого в это время нет в руках отдельных индивидуумов. Это вызывает, с одной стороны, государственные субсидии частным лицам, как во Франции в эпоху Кольбера и в некоторых немецких государствах до нашего времени, с другой стороны, — образование обществ с узаконенной монополией на ведение известных отраслей промышленности и торговли — этих предшественников современных акционерных обществ».[94]

Мы не будем касаться таких специальных вопросов, как определения нормы промышленной прибыли в мануфактурном периоде торговой прибылью или концентрации средств в купеческом предприятии, соотношения прибыли и процентной ставки и др. Отметим лишь, что «исторически концентрация в купеческом деле наступает раньше, чем в промышленной мастерской»[95] (что объясняет как преобладание купеческого капитала, так и слияние в одном лице купца и мануфактуриста) и что процентная ставка регулируется общей нормой прибыли,[96] в силу чего государство способно лишь узаконить, а не создать тот или иной размер процента.

Последним вопросом, которого мы считаем нужным коснуться, является подготовка промышленного переворота. Хобсбом высказывает удивление также в связи с тем, что даже в Англии, где после революции, казалось, не было препятствий для быстрого развития промышленного капитализма, переворот задержался более чем на столетие. Причину он ищет в сфере сбыта и считает, что промышленная революция была вызвана постепенным расширением рынков — внутреннего и внешнего, особенно колониальных рынков. С середины XVII в. начинается в Англии заметный рост внутреннего рынка, а с XVIII в. растет и экспорт в заокеанские страны, где складывается новая колониальная система, т. е. плантационное хозяйство.[97]

При этом внутренняя — техническая и экономическая — эволюция мануфактуры выпадает из сферы внимания Хобсбома. Нам представляется необходимым рассмотреть основные процессы, протекавшие в мануфактурном производстве и подготовившие промышленный переворот.

Как известно, разделение труда на частичные операции приводит не только к виртуозному мастерству частичных рабочих. Само это высокое мастерство становится возможным вследствие прогрессирующего дифференцирования рабочих инструментов, узкая специализация которых[98] приводит к тому, что подобный инструмент действует в полную меру лишь в руках данного частичного рабочего. Мануфактура содействует упрощению, улучшению и разнообразию рабочих инструментов. Чрезвычайная важность данного явления для промышленной революции проистекает из того, что, если в самой мануфактуре исходной точкой переворота в способе производства была рабочая сила, в крупной промышленности эта роль принадлежит средствам труда.[99]

Маркс особенно подчеркивает то обстоятельство, что промышленная революция XVIII в. исходила от машины-орудия, а не от машины-двигателя. Различного вида двигатели, использовавшие силу животных, воды, ветра и т. п., развивались в машины не только в течение мануфактурного периода, но и задолго до него, однако они не революционизировали способа производства; даже паровая машина, в том виде, как она была изобретена в конце XVII в. и просуществовала до 1780-х годов, не вызвала промышленной революции. «Наоборот, именно создание рабочих машин сделало необходимой революцию в паровой машине».[100]

Поэтому с точки зрения подготовки промышленного переворота наиболее важным моментом в развитии мануфактуры является дифференциация изготовления орудий труда. «По мере дифференцирования орудий труда все более и более дифференцируются и те отрасли производства, в которых эти орудия изготовляются».[101] В силу этого центр тяжести постепенно переносился с различных отраслей промышленности, производивших средства потребления, на ту особую отрасль, которая чем дальше, тем все больше изготовляла средства производства. Эти орудия труда сперва производились все тем же чисто мануфактурным способом, т. е. при помощи ручного труда совокупного мануфактурного рабочего. Затем остов рабочей машины стал изготовляться машинным способом, но ее действующие органы (веретена, спицы, пилы и т. п.) еще оставались продукцией мануфактуры[102] (начало машинного производства орудий машин относится лишь к середине XIX в.). Таким образом, техническая основа крупной промышленности поставлялась вначале мануфактурой. «Мануфактура производила машины, при помощи которых крупная промышленность устраняла ремесленное и мануфактурное производство в тех отраслях, которыми она прежде всего овладевала. Следовательно, машинное производство первоначально возникло на не соответствующей ему материальной основе. На известной ступени развития оно должно было произвести переворот в самой этой основе, которую оно сперва нашло готовой, а затем развивало дальше, сохраняя ее старую форму, и создать для себя новый базис, соответствующий его собственному способу производства».[103] Этот процесс постепенного перехода от производства машин на мануфактурах к их производству также машинами создал революционный, непрерывно изменяющийся технический базис крупной промышленности, вытеснив консервативный в своей основе технический базис мануфактуры. Вместе с тем паровые машины-двигатели позволили сконцентрировать производство в городах вместо того, чтобы рассеивать его в деревне, как того требовало водяное колесо.[104]

Мануфактурное разделение труда сыграло важную подготовительную роль и в том отношении, что расчленение на частичные операции дало возможность вводить машины, применявшиеся сперва тоже к отдельным операциям. Лишь постепенно машины начали овладевать и сложными операциями.

Есть еще и другая, не менее важная сторона дела. Машины-орудия и машины-двигатели могли появиться (а технические изобретения могли осуществиться) лишь благодаря тому, что мануфактурный период с его строгим разделением труда подготовил значительное количество искусных рабочих-механиков.[105] В дальнейшем это строгое разделение труда и виртуозность мануфактурного рабочего перешли к машине, и вместо иерархии специализированных рабочих появилась тенденция к их уравниванию, уничтожившему мануфактурное разделение труда и открывшему широкие возможности для применения женского и детского труда, удлинения рабочего дня и т. д. и т. п.

Этот описанный Марксом технико-экономический прогресс, происходивший внутри самих мануфактур, был процессом не только сложным, но и длительным, ибо изменения, совершавшиеся в сфере изготовления орудий труда, прошли по необходимости — ведь они долгое время были ограничены общей медлительностью развития, свойственной мануфактуре с ее ручным трудом, — ряд последовательных этапов от целиком ручного к целиком машинному производству. Поэтому такой долгий срок заняла не только подготовка в мануфактуре возможности появления первых машин-орудий, но и сам промышленный переворот растянулся на несколько десятилетий, пока наконец в середине XIX в. не началось машинное производство машин и не утвердилась машинная система в целом.

* * *

Книга Мунье и статья Хобсбома вызвали как непосредственные отклики, так и усиленный интерес ко всем явлениям в истории XVII в. Мы коснемся нескольких работ.

Интересный вклад в теорию экономического кризиса XVII в. внес в самое последнее время Р. Романо.[106] Соглашаясь с концепцией Хобсбома, он в то же время считает необходимым подчеркнуть, что именно в XVII в. был подготовлен окончательный переход к капитализму и вместе с тем это был период феодальной реакции против его наступления. Начало самого кризиса Романо датирует 1619–1622 гг. Отрицая за движением цен роль главного фактора в развитии экономики, он считает это движение лишь своего рода показателем, измерительным инструментом. Основой экономического процесса является сельское хозяйство, которое автор с целью выявить в нем основные тенденции анализирует за большой срок — за столетие, 1560–1660 гг.

Рассматривая балтийскую и средиземноморскую хлебную торговлю, Романо отмечает падение первой после 1618, а второй — после 1622 г.[107] Поэтому он считает несомненным наступление в эти годы поворота к худшему, к застою. Однако мнение о том, что причиной тому была война (особенно начавшаяся в 1621 г. война Голландии с Испанией), кажется ему необоснованным. Не верит он и современникам, также выдвигавшим войну для объяснения упадка. Кризис 1619–1622 гг. пришелся на переломный момент. Началось сокращение промышленного производства, равно как и притока драгоценных металлов из Америки, причем в последнем случае дело заключалось не в истощении рудников, а в падении спроса: начавшийся застой в Европе повлиял на падение добычи серебра.[108]

В XVI в. сельское хозяйство интенсивно развивалось под знаком высоких цен и послужило основой для общего экономического подъема. В XVII в. конъюнктура изменилась, чему способствовала начавшаяся в деревне феодальная реакция. Не везде она проходила одинаково, но повсюду оказала на всю экономику иссушающее воздействие. В качестве конкретных примеров Романо приводит деятельность компании по эксплуатации мельниц в Чезене (Северная Италия), сельское хозяйство Польши и создание польдеров в Голландии. В первых двух случаях он констатирует наступление застоя около 1620 г., в третьем — наоборот. Однако Голландию Романо считает исключением; все прочие страны (Франция, Испания, Германия, отчасти Англия) следовали примеру Италии и Польши. Их сельское хозяйство переживало упадок, а это исключает возможность торгового и промышленного расцвета, ибо все плохо, если плоха агрикультура.

Понижение цен на сельскохозяйственную продукцию во всей Европе после 1610 г. очень больно ударило по землевладельцам и земледельцам. В 1618–1622 гг. цены поднялись, но не могли поправить положения, так как причиной повышения были неурожаи. Вздорожание жизни заставило повысить зарплату городских рабочих или сократить размеры производства. Все это сопровождалось монетным кризисом — сокращением эмиссий, удешевлением кредита. Поэтому обычный цикличный кризис 1619–1622 гг. превратился в начало общего экономического кризиса, послужил переломом от эпохи процветания (XVI в.) к эпохе застоя (XVII в.).

Доходность сельского хозяйства в XVI в. Романо оценивает очень высоко — в 15–30 %, исходя при этом из общих затрат на покупку земли и на ее улучшение. Однако постепенно эти высокие доходы уменьшаются в процентном отношении к вложенному в землю капиталу и достигают среднего нормального уровня в 3–5 %. Первое поколение, вложившее деньги в землю, было довольно, их дети и внуки уже не имели для того оснований. Произошла сеньериальная реакция, т. е. рефеодализация, которую Романо истолковывает именно в социально-экономическом плане как общую агонию экономической жизни. «Жизнеспособный» XVI век он противопоставляет «печальному» XVII в., делая исключение лишь для Голландии и отчасти для Англии.

Не повторяя нашей аргументации о войне как причине сокращения хлебной торговли, отметим непоследовательность Романо в его суждениях о роли движения цен. Отрицая ее как первопричину и сосредоточивая свое внимание на сельском хозяйстве, он тем не менее в основу его успешного развития в XVI в. кладет именно рост цен, принесший землевладельцам значительные прибыли. Тем самым круг его исследования замкнут все тем же движением цен, монетным обращением и эволюцией кредита. Отмечаемый Романо факт феодальной реакции в аграрных отношениях, сам по себе безусловно имевший место и заслуживающий внимания, выставлен автором в слишком общей форме; поэтому между Францией, с одной стороны, и странами Центральной Европы — с другой, разница оказывается стертой. Что касается главного пункта концепции Романо — примата развития сельского хозяйства над развитием промышленности, то он не может быть принят. Колыбелью капитализма была именно промышленность, ведшая за собой в той или иной степени и аграрную сферу.

За последние годы литература по экономической истории XVII в. настолько разрослась, а теория кризиса приобрела стольких сторонников, что один из них, Пьер Шоню, выступил недавно с интересной статьей, в которой уже смог подвести некоторые итоги и наметить перспективы достигнутой работы.[109] Основные положения статьи сводятся к следующему.[110]

Проблему резкого поворота («революции») в экономической конъюнктуре в XVII в. Шоню считает очень важной. Самое главное заключается в движении цен, взятых, однако, не изолированно, но в качестве показателей определенных размеров промышленной и торговой активности. Именно с этой точки зрения автор рассматривает перелом в движении цен в начале XVII в., причем он стремится возможно более точно уловить его для каждого крупного географического района (Средиземноморской Европы, Северной Европы, Америки, Дальнего Востока). Это дает ему возможность наметить хронологические «нюансы», имевшие место в процессе прекращения роста цен, их стабилизации и затем некоторого падения.

Раньше всего — уже в самом конце XVI в. — этот процесс обозначился в Испании. В Италии он осложнился четырьмя краткими кризисами в конце XVI — начале XVII в. и окончательный перелом наметился после 1620 г.; примерно тогда же он произошел и в Северной Европе.

Общие черты этой конъюнктуры свойственны также колониям в Америке (впрочем экономика Бразилии остается процветающей в течение всего XVII в.[111]) и португальским владениям в Индийском и Тихом океанах. Однако в последнем случае властно вмешивается политический фактор: уже с конца XVI в. португальцев сменяют голландцы, которые в течение первых десятилетий XVII в. проявляют бурную и все возрастающую «юношескую» энергию (activités adolescentes).[112] Поэтому неудивительно, что общий перелом в экономической конъюнктуре там значительно запаздывает и вообще трудно уловим.

В итоге своего обзора новейших данных Шоню считает доказанной взаимозависимость движения цен (а вместе с ними и всей торгово-промышленной и колониальной деятельности) во всех главных районах земного шара в XVII в. Само же движение цен было неравномерным: на протяжении 1586–1652 гг, оно прошло через несколько циклов и овладевало отдельными районами в определенной последовательности — сперва в Средиземноморье и испанской Америке, затем в Северной Европе, за которой «довольно парадоксально» следовали Бразилия и страны по Индийскому океану. Шоню особенно подчеркивает этот хронологический разрыв, который раньше не привлекал к себе внимание исследователей.

Объяснение всех этих сложных явлений Шоню считает пока преждевременным. Для этого требуется большая и разносторонняя работа многих историков. Причины, по-видимому, коренятся не в местных, а в общих условиях, и главной причиной автору представляется то, что он называет «географическим изобретением» (invention géographique), т. е. овладение европейцами земным пространством. В XV–XVIII вв. этот процесс играет, по его мнению, ту же роль, что технический прогресс за последние 120 лет. Большое значение имеют также демографический и климатический факторы.

Нетрудно заметить, что в своем построении Шоню начисто абстрагируется от развития капитализма. Если в первой части статьи, т. е. при анализе движения цен, еще можно предположить, что этот процесс подразумевается как явление общеизвестное, то конец статьи, где речь идет уже о причинах, уничтожает последние сомнения. «Скандальная» удача голландцев на Дальнем Востоке, упадок Испании и Италии и т. п. рассматриваются автором вне соотношения этих явлений с основным, стержневым процессом становления и укрепления капиталистического способа производства в одних странах, его пресечения — в других. Кроме того, сам анализ движения цен взят в слишком общей форме и как бы «подогнан» к концепции автора. На деле он представляет собой гораздо более сложную картину. Вызывает сомнение и взаимозависимость движения цен и уровня торгово-промышленной активности. Для Франции XVII в. мы имели случай показать, что периоды низких цен в XVII в. совпадали с подъемом торговли и промышленности, и, наоборот, общеизвестно, что высокие цены в Испании во второй половине XVI в. совпали с резким понижением уровня испанской промышленности. Таких примеров можно было бы привести немало.[113]

Шоню абстрагируется также и от явлений политического порядка. Лишь один раз он привлекает политический фактор — победу голландцев над португальцами на Дальнем Востоке (хотя это не было чисто политическим событием). Война в Европе и ее последствия для колоний не учитываются им совершенно.

В силу этих недостатков статья Шоню имеет чисто формальный характер анализа движения цен вообще, без учета особенностей развития каждой из стран.

Кроме того, данные, извлеченные из критического анализа списков таможенных пошлин, взимавшихся Данией в Зунде, а также из других источников, не подтверждают некоторых важных положений Шоню и других сторонников теории кризиса. В статье Жаннена, на которую мы ссылались выше при анализе теории Хобсбома, крутой поворот к решительному спаду балтийской торговли в целом отнесен к периоду после 1650 г., и, следовательно, между положением в средиземноморских странах, с одной стороны, и в странах Северной Европы — с другой, хронологический разрыв и длительная противоположность были более значительны, чем это изображает Шоню. Жаннен отмечает, что совпадение этих явлений с бесспорной экспансией Англии и Голландии отнюдь неслучайно. Учитывая важную роль, которую балтийская торговля играет в теории кризиса, можно полагать, что материал, использованный Жанненом, не только хронологически смещает начало кризиса. Он свидетельствует и о том, что его причины лежали в другой сфере, чем это полагают сторонники теории кризиса.

Необходимо отметить очень интересные данные и выводы, имеющиеся в статьях Срейбекса[114] и ван Хутте,[115] посвященных экономическому развитию в XVII в. Испанских Нидерландов, т. е. Бельгии. На обширном материале оба исследователя опровергают традиционное представление об упадке промышленности в этой стране после и в результате Нидерландской революции. Крупные фландрские города и Антверпен ожили вновь в начале XVII в. и успешно развивали ряд отраслей производства (разнообразное текстильное производство, изготовление оружия, ковров, кружев, книгопечатание и т. д. и т. п.). Характерно, что этот расцвет был пресечен лишь в конце XVII в. и притом не в итоге каких-либо явлений, связанных со всеобщим экономическим кризисом, но в результате усиления протекционизма во Франции, являвшейся главным рынком сбыта для бельгийских товаров. В результате этих исследований можно расширить список стран, не испытавших в XVII в. кризисных явлений, причислив к Голландии и Англии также и Бельгию. Для целей нашей работы очень существенны данные о пагубном влиянии на бельгийскую промышленность протекционизма во Франции. Они подкрепляют наше мнение о важной роли борьбы отдельных стран за овладение европейскими рынками.[116]

* * *

Итак, в настоящее время исследователи далеко ушли от прежнего, еще смутного представления о каких-то глубоких переменах, происшедших в XVII в., впервые высказанного английским историком Кларком в 1929 г.[117] Теперь они убеждены в том, что имеющиеся в их распоряжении данные свидетельствуют о бесспорном наличии кризиса. Любые модификации, которые вносятся в этот тезис, либо касаются специфики отдельных стран,[118] либо представляют собой уточнения. Теория экономического кризиса как таковая не подвергается сомнению и критике. Она стала своего рода аксиомой, исходным пунктом для всех построений даже в тех случаях, когда историки не соглашаются с тем или иным толкованием отдельных экономических и социальных явлений или политической борьбы.[119] Она проникла и в научно-популярные работы.[120]

Анализируя взгляды сторонников теории кризиса в XVII в., мы стремились главным образом проверить их аргументацию и оценить материал, послуживший основой для ее построения. Взятый сам по себе он не может, на наш взгляд, считаться убедительным. Но это еще не решает вопроса о наличии или об отсутствии кризиса, о его социально-экономических следствиях (чему посвящена следующая глава), о причинах застоя и упадка европейской экономики в целом. Негативный итог проведенного в данной главе анализа является лишь первым этапом в рассмотрении проблемы особенностей развития капитализма в XVII в. К соображениям, касающимся причин его замедленных темпов, мы еще вернемся: в дальнейших главах нашего исследования.


Загрузка...