Дикое поле, сентябрь 1604 года

Отблески костра высвечивали лик мурзы, придавая ему сатанинский облик. Знатный ногаец шипел и плевался пуще дикого кота, коему ущемили хвост. На Сафонку он воззрился с удивлением непомерным, будто перед ним возник Хизыр-Гали-Ассалям, по арабски — волшебник Хызр, единственный из мусульманских святых, которому всемилостивейший Аллах позволяет появляться перед людьми.

— Почему не ушел с остальными?

— Я крест целовал тебе, мурза. Не мог я слово свое верное порушить!

— Я ошибался в тебе, урус, как и в волосоногом толмаче — пособнике шайтана, будь трижды три раза прокляты их имена! Твоя верность клятве заслуживает награды, а его и остальных ясырников глупая дерзость — страшной кары. Ты видел, как они убегали?

— Да, — признался Сафонка.

— Что ж тревогу не поднял?

— Я клялся не утекать самому, других не бунтовать и живота себя не лишать, покуда в твоем владении. Чтобы своих продавать, уговору не было!

— Ты мужчина, гяур, и достоин уважения, хоть и стал рабом. Не буду тебя наказывать за вызов, прозвучавший в твоих словах. Боль, кою палач принесет твоему телу, слабее той, что испытает твоя душа, когда на виду у всех мои слуги начнут пытать пойманных беглецов.

— Их еще схватить надо, мурза! У нас есть пословица хорошая: «Ищи ветра в поле!».

— Приказал бы дать тебе сотню плетей за дерзость. Да торги на днях состоятся, товарный вид потеряешь. Так что закрой пасть свою песью и подожди рассвета. Нукеры словят непокорный ясырь, будь уверен.

Будзюкей отвратил взор от раба и пытливо вгляделся в небо в поисках примет. Ясная чернь сверху ничего не предвещала. Железный Кол, вбитый в небосвод, успокоительно подмигивал, тревожно светил красный Бабрам.[103]

Утро для Сафонки прошло в каком-то тумане. Ни о чем не мог думать, кроме как о друзьях: удалось ли им уйти. К полудню вернулась погоня, привезла тело Митяя и Ивашку — израненного, но живого. Сафонка кинулся к нему. Татары схватились за оружие, Будзюкей сделал им знак: не мешайте.

— Прости ты меня, брате Иване, что не разделяю доли твоей.

— Господь простит, брат, а я на тебя не в обиде.

— Как вас взяли?

— Будзюкейка, хитрый лисовин, два десятка нукеров с лошадьми оставил в засаде. Мы, правда, успели ускакать за версту, пока они спохватились и в погоню кинулись. Я хоть невысок, да кряжист, тяжел, лошадь быстро утомляю. Догнали меня трое на самых резвых бахматах. Стрелять из луков не стали, хотели, видно, живьем взять, почали арканы метать. Я изловчился, к холке конской припал, петли-то и соскользнули, не захватив. Митяй увидал, вернулся обратно на подмогу, татарюгу саблей в кишки пырнул, да тот ему главу раскроить тоже успел. Я второго приземлил, с третьим сцепился, ан тут остатные налетели коршунами, посекли меня не до смерти, дабы я от потери крови ослаб, а потом дали чику лезвием плашмя по затылку. Беспамятного спутали по ногам и рукам и сюда вот привезли на убой.

— А Нечипор?

— Утек, спаси его господь! Он в седле родился: маленький, худой, ловкий, скачет не хуже татар. Бахматов запасных у него много, поганые, что по следам за ним помчались, одвуконь его не догонят!

— Дай ему бог удачи! И тебе тоже…

— Мне едина удача осталась — умереть легкой смертью, да навряд ли выпадет она…

В этот миг Сафонку позвал мурза:

— Будешь толмачить. Созвать весь ясырь! — приказал он нукерам.

Когда навершные стражи сбили русских в кучу, мурза велел всем сесть на землю и обернулся к новому переводчику:

— Доведи до них мою волю. Сейчас на их глазах с беглого уруса сдерут кожу. Резать будут долго — тонкими длинными ремешками, а потому казнь может продлиться до вечера, если, конечно, он раньше не сдохнет. Всем смотреть, как мучается непокорный пес. Кто закроет или отвернет глаза, получит полсотни плетей. Того, кто пойдет и плюнет беглому в лицо, прикажу сегодня досыта накормить. Кто согласится вместе с палачами свежевать бунтовщика, заработает свободу. Его обменяют на наших пленных, захваченных неверными собаками — казаками. Это случится не сразу, через полгода — год, но случится, порукой в том мое высокое слово. И пусть ясырники не боятся, что на Руси узнают о их послушании — никто об этом не расскажет.

Сафонка переводил, ужасаясь дьявольской жестокости и хитрости замысла. «Разделяй и властвуй!» — было одной из первых фраз по латыни, которой его научил Митяй, пусть будет земля ему пухом. А Будзюкейка пытается превзойти древних римлян: разделяет, властвует да еще и устрашает. Неужто кто из полонянников попадет на уду?

Русские молчали и не двигались. Встала лишь одна — девушка, которую Сафонка видел в шатре у мурзы. Маленькая, белокурая, баская,[104] но не по тогдашним русским канонам красоты, согласно которым девка должна быть крепкой, румяной, дебелой, кровь с молоком. Эта же была лепотой схожа с водяной лилией: нежная, тоненькая, с мелкими, но четкими чертами личика, синеокая, вся светящаяся. Бесчестье, нанесенное Будзюкеем, пригнуло ее к земле, под глазами набухли мешки от плача. Она вызывала щемящую жалость и нежность. Но слова, которые Сафонка услышал от нее, повергли его в отвращение. Ведьме бы безобразной их выплевывать с ужасным хрипом, веретейке[105] бы шипеть, а не девице красной звонким, как колокольчик, голоском баять:

— Раб, перетолмачь державцу все, что я скажу, да лжи не допускай, ты ему в верности клялся. Согласная я вместо катов холопа его беглого умучивать, коли отпустит он потом меня к отцу-матушке. Пусть даст мне нож острый…

Толпа охнула. Будзюкей, услышав перевод, посмотрел на нее с удивлением, потом кивнул:

— Быть по сему.

И рявкнул нукерам:

— Готовьте пыточное место!

Прикатили повозку, к ней привязали веревками-опутинками Ивашку, вытянув ему руки в стороны по верхнему краю борта, полусогнутые ноги стянули ремешками у лодыжек. Девке вручили булатный нож.

— Приступай! — коротко приказал Будзюкей.

Сафонка перевел, не глядя на предательницу: боялся, что не выдержит, кинется к ней и придушит.

Девка побледнела, перекрестилась, дрожащей рукой взяла кинжал и, бормоча что-то про себя, медленно засеменила к телеге. За ней последовал Аманак-десятский.

К Ивашке она подошла уже твердой уверенной походкой. Перехватила булат сподручнее — так, чтобы лезвие шло от большого пальца, решительно сунула его в отверстую рану. Ивашка дернулся от боли и плюнул ей в лицо. Толпа второй раз охнула. Не утираясь, девка обернулась вполкорпуса и оттянула оружную руку назад, показывая всем окровавленный клинок. Будзюкей, а вслед за ним остальные ногаи одобрительно хмыкнули.

— Прости меня, господи, за то, что сейчас сотворю! — крикнула она надсадно и с разворота изо всех сил ударила Ивашку острием в грудь — прямо в сердце. Тот успел лишь понимающе и благодарно улыбнуться, задергался в судорогах — и затих навеки.

Толпа ахнула в третий раз. Девка выдернула кинжал, и опомнившийся Аманак, боясь, что она обратит его против себя, ударом камчи вышиб лезвие, а потом схватил ее за горло.

— Не убивай! — крикнул Будзюкей.

Десятский ослабил хватку. Девушка, хватая ртом воздух и растирая горло, посмотрела твердо и решительно в глаза мурзы.

У Сафонки защемило сердце. Господи, ясонька моя, прости! Как же я был слеп! Ты же самый верный, смелый и честный человек на свете белом, раз решилась на такое! Хоть годами и зеленушка еще, да зрелка бы из тебя сладкая получилась, как сыта — взвар медовый. С тобой хоть на край земли, хоть в царство подземное к злому старичку — с ноготок, борода — с локоток. Взять бы тебя на руки в беремечко[106] да унести отсюда.

Убрус подвенечный нарядный на головку надеть, весь Воронеж загукать — закликать на свадьбу… И ни на миг не отпускать от себя, чтоб другому не досталась. И плевать, что девства тебя насильник богом проклятый лишил, ты ж неповинна в том. Такая краса душевная пропадает…

Мурза наливался багровым цветом, зенки чуть не вылазили из орбит. Со злости он даже начал заикаться, потом справился с речью:

— Д-д-добро, м-моя у-у-урусская я-я-ягодка! Т-ты думаешь, что лишила меня сладости мести? Ошибаешься! Место того холопа займешь ты, и ясырь будет наблюдать не его, а твои муки! Впрочем, я не единожды наслаждался твоим телом, а потому сделаю твою казнь приятной. Сорвать с нее одежду!

Через мгновение полонянница стояла обнаженной, с нее стянули рубаху и поньку. Вообще-то на Руси, где испокон веков были общие для мужиков и баб бани, не стеснялись наготы. Но здесь это было бесчестье. Краска стыда залила девушке лицо, слезы потекли по щекам.

— Не всем нукерам в походе достались молодки для плотских ласк. Радуйся: ты умрешь сладкой смертью, услаждая верных слуг Аллаха, нет бога кроме него! В шайтановом султанате это тебе зачтется!

Девушка обратила лицо к Сафонке:

— Переведи ему. Не пройдет и часа, как он горько пожалеет о своей жестокости, зубами будет землю грызть, чтоб все назад вернуть, да не поможет! И ты когда-нибудь слезами обольешься, переветчик татарский! Ты мне, дуре, поначалу приглянулся, да, видать, ошиблась. Понравился тебе сатана пуще ясного сокола! Не христианская в тебе душа и не русская — холопья!

— Не спеши судить, прикажи рядить, ясонька. Не ведаешь ты обстоятельств моих. Я бы жизнь за тебя с готовностью отдал, да не мне она принадлежит, крест я целовал мурзе для спасения души батюшкиной!

— Не подобает ратнику себя ворогу в залог закладывать, отчизной требовать ради единого человека, отца даже. Ну, хватит тары-бары разводить, перетолмачь ему мой сказ!

Будзюкей выслушал Сафонку с презрительной усмешкой:

— Угрозы порождаются бессилием. — Потом в его голосе проскользнуло беспокойство. — Или она тоже, как и ты, готова призвать на помощь шайтана? Спроси ее!

В ответ девушка перекрестилась:

— В руци божьи ввергаю душу свою. И да будьте вы все, кровопивцы лютые, прокляты до седьмого колена!

Мурза успокоился.

— Нет бога, кроме Аллаха, и значит, последователям истинной веры бояться нечего. Взять ее! А вы, урусские собаки, смотрите во все глаза и трепещите: то же будет с вами, коль ослушаетесь. Кстати, мое слово остается твердым: кто плюнет ей в лицо, будет накормлен. Мужчина, присоединившийся к нукерам, будет обменен. Не хочешь, толмач? Давно ведь женского тела не пробовал…

Сафонка даже не повернулся в его сторону. Утирая слезы, лившиеся ручьями, он смотрел, как девушку насиловали, сменяя друг друга, два десятка довольных гогочущих татар. Она молчала, сцепив зубы. Потом потеряла сознание. На нее вылили полбурдюка воды, привели в чувство — и все началось снова. Внезапно она забилась, изогнулась дугой, закричала страшно. Навалившийся на нее нукер брезгливо вскочил. Трава под нею окрасилась кровью.

— Что такое? Продолжать! — нетерпеливо крикнул Будзюкей.

Из толпы полонянников раздался женский голос:

— Эй, толмач, скажи этому людоеду, что Софьюшка была чревата от него и скинула дите. Он сам убил свое чадо!

Со злорадством, которое ошеломило его самого, Сафонка перевел. Мурза окаменел и лишь через несколько минут попытался взять себя в руки:

— Может, то была дочь. Девку не жалко. Кто сможет определить пол выкидыша?

Встала татарка из числа сахи — женщин, приставленных следить за гаремом:

— Я была повитухой, попробую. — И через некоторое время объявила: — Мальчик!

Мурза завыл дико. Сын — величайший дар Аллаха, чем больше детей мужского пола у правоверного, тем милостивее к нему небеса. Стать убийцей, пусть невольным, собственного сына — страшное горе. Лишь хан или султан волен в интересах государства казнить свое потомство, не вызывая гнева Всевышнего. Адскую месть придумала полонянка! Ведь скажи она, что в тягости, он бы не казнил наложницу — во всяком случае, покуда та не разрешилась от бремени. А с собой бы она не покончила, для христиан самоубийство — смертный грех.

Сафонке пришла в голову схожая мысль, но он догадался о большем, нежели мурза. Софьюшка (вот и узнал ее имя) отдала жизнь своего нерожденного младенца, зачатого насильником и злейшим врагом Руси, за жизнь соотечественника, Ивашки, которую она вынуждена была забрать. Не хотела рожать народу русскому еще одного супротивника. Придумала, разумница, как поразить Будзюкейку гнусного в самое сердце, отомстить за всех его жертв. И кары небесной избегла: не она сама татарчука-дитя убила, слуги евоного отца злодейство сотворили! И господу душу свою заповедывала, светлая головушка, в слове своем последнем! Боже, какая девка! Какая бы женушка из нее вышла! И собой баска, и разумом Василисе Премудрой подобна, а что по силе духа, так сущая богатырша Марья Моревна! Зачем же нас судьбина лихая разлучила…

Будзюкей вроде стал меньше ростом, скукожился, почернел. Но присутствия духа не потерял.

— Да сбудется воля Аллаха величайшего! Ты сдержала обещание, женщина-тигрица. Вот и я сдержу свое. Продолжайте услаждать себя, нукеры!

Ногайцы переминались с ноги на ногу, глядя на неподвижное окровавленное тело перед собой. Забава теряла приятность, превращаясь в наказание.

— Должен ли я дважды повторять приказы? — кротко осведомился Будзюкей.

Подданные знали, что означает этот тон. Жеребчиным табуном они вновь накинулись на бесчувственную Софьюшку и оставили ее, лишь обнаружив, что их жертва не дышит. Некоторых из них рвало.

Будзюкей без всякого интереса и оживления смотрел на казнь, а когда все кончилось, отправился в свой шатер. Нукеры тоже разошлись. Сафонка подбежал к мертвой девушке, кинулся перед ней на колени. Глаза с закатившимися зрачками тускло блестели, как яичный белок, пронзили Сафонку немым укором: не уберег… Все повторялось: он будто стоял перед телом отца…

«Это меня бог наказывает за то, что душу рогатому посулил. Софьюшка верно сказала: нельзя себя супротивнику в залог отдавать, смерти избегать ценой непомерною».

Он ткнулся губами ей в руку, еще не успевшую остыть. И дал себе клятву: больше никогда, ижно спасения души ради, ни в чем не уступать любому врагу, не идти с ним ни на какой, даже временный сговор.

Потому что и адские муки будут вряд ли хуже тех, что испытал он в этот проклятый день. Потерял Митяя и Ивашку, ставших ему отца и брата вместо. Лишился девы, кою полюбил крепко — уже мертвой. А хуже всего, что, связанный клятвой, не порятувал, ринул их. Подобно Понтию Пилату, умыл руки и смотрел, как любимых умучали до смерти.

Хоронить Софьюшку Сафонка не позволил никому, разрешил только бабам обмыть и одеть ее. Впрочем, и одевать-то было не во что, одна из полонянниц уступила свою рубаху, которая пошла на саван, а сама починила и взяла себе разорванную лопотину погибшей. Нашел Сафонка на одной из телег лопату, вырыл на краю лагеря могилу — не такую тесную, в какую отца уложил, а, как требовал обычай, большую, просторную. Досок — домовище сколотить — татары не дали, Аманак рявкнул: «Так зароешь!». А к Будзюкею парень не пошел.

Спустили тело в яму — и во второй после отцовых похорон раз Сафонка содрогнулся, увидев, как черные и бурые комья засыпают дорогое лицо. Потом упрятали Ивашку и Митяя — тут же, рядом. Последние пристанища для них помогли выкопать бабы. И снова лики друзей поглощаются землицей, уходя куда-то вглубь. А вместо живых людей — три холмика с крестами.

Прочитали полонянники молитву над убиенными братьями и сестрой своими, сухарик последней съели, водой запили — помянули, дабы покойные в царствие небесное сытыми убыли. В том, что душеньки их прямиком в рай пойдут, Сафонка не сомневался. Тут случай ясный, не как с отцом. Сгублены вражьей дланью, за святое дело животы положили, на девятый день в руцех ангельских очутятся.

С лица спал парень, глаза у него посуровели, в волосах серебряные паутиночки обозначились. Полонянницы охали: еще и мужиком-то настоящим не назовешь, а уж седеть начал! Сердечко у Сафонки пошаливать стало — давить, щемить. Перепугался он сначала — неужто грудная жаба с батюшки на него перескочила? Потом плюнул: сдохну — и ладно, все равно такая жизнь, что впереди ждет, пуще гибели.

Загрузка...