Глава 1

Стамбул, в ночь на 1 сентября 1599 года


— Они мертвы?

— Девушка — да, мертва.

Хрупкая фигурка, две тонкие золотые цепочки едва заметны на узких лодыжках, ничком лежала среди подушек, разбросанных по полу.

— Он тоже?

Кира владетельной султанши, еврейка Эсперанца Мальхи, поднесла фонарь к другому телу, неловко распластавшемуся на диване, и осветила его. Из кармана своей туники она достала крохотное, в драгоценной оправе зеркальце и поднесла к ноздрям лежащего. Тонкая, почти неразличимая пленка затуманила его гладкую поверхность.

— Нет, госпожа. Еще нет.

В глубоком сумраке, у самой двери, ведшей в небольшую спальню, стояла Сафие, госпожа валиде, мать Тени Аллаха на Земле. Несмотря на то что ночь выдалась безветренной и тихой, она вздрогнула и поправила на плечах тонкую шаль. При этом движении на ее пальце коротко сверкнул огромный, размером с голубиное яйцо, изумруд, своим острым блеском напомнив кошачий взгляд.

— Ему долго не протянуть. Как ты считаешь?

— Да, госпожа, он умрет совсем скоро. Мне позвать врача?

Ответ прозвучал резко и категорично:

— Нет! Врача не надо. Пока не надо.

Обе женщины обернулись к умирающему — в полутемной комнате этот человек казался лишь массивной грудой бесформенной черной плоти, громоздившейся на диване. На полу рядом с помостом валялся опрокинутый поднос, блюда с угощениями были рассыпаны по всей комнате. Застывшие темные струйки вина, а может быть, рвоты тонкой сеткой поблескивали на подушках. Ручеек неизвестной жидкости вытекал из правого уха мужчины.

— Яд?

— Да, госпожа. — Эсперанца коротко кивнула. — Взгляните…

С этими словами она наклонилась и подобрала с пола какой-то предмет, валявшийся среди осколков разбитого фарфора.

— Что это?

— Не совсем понимаю. Какая-то детская игрушка, что ли. Кажется… кораблик.

— Не похоже на игрушку.

Эсперанца пристальнее всмотрелась в то, что сжимали ее пальцы, и, когда они сжались чуть посильнее, раздался внезапный хруст.

— Нет, — недоумевающе протянула она. — Это сварено из сахара. Какое-то лакомство.

Она поднесла таинственный предмет к губам, будто намереваясь надкусить его.

— Не вздумай пробовать! — Сафие резким движением чуть не выбила кораблик из руки прислужницы. — Отдай это мне, Эсперанца. Немедленно!

Диван располагался подле стены, отделявшей спальню евнуха от наружного коридора, уставленного горшками с жасмином, и неожиданно за этой стеной, выложенной белым и зеленым фаянсом и еще хранившей благоуханный покой ночи, послышался легкий шум.

— Лампу! Быстро погаси лампу.

Эсперанца мгновенно задула фонарь. Несколько мгновений женщины стояли не шевелясь.

— Это кошка, — тихо проговорил из темноты чей-то голос. Он принадлежал стоявшей позади них служанке, закутанной, как и госпожа, до самых глаз, так что Эсперанца даже не видела ее лица.

— Сколько сейчас времени, Гюльбахар?

— До рассвета осталось всего несколько часов, госпожа.

— Так поздно?

В окне коридора виднелся краешек ночного темного неба, и стоило разойтись тучам, как поток лунного света, более яркого, чем свет от фонаря Эсперанцы, внезапно залил комнату. Драгоценные изразцы на стенах спаленки, словно вздрогнув, вспыхнули сине-зеленым серебряным огнем, каким, бывает, вспыхивает вода в пруду, в который глядится луна. Свет пал и на неподвижно распростертое тело: за исключением едва прикрытого лоскутом тонкого муслина паха, оно было полностью обнажено. Теперь Сафие могла лучше разглядеть умирающего. Эти дородные телеса, тучные, лишенные волосяного покрова, казалось, принадлежали женщине: полные тяжелые бедра, огромный мягкий живот, над ним круглились груди с темными, цвета черной патоки, сосками. Монументальная статуя обильной плоти. Кожа, при свете дня такая черная и лоснящаяся, теперь казалась матовой, словно припорошенной пылью, будто яд высосал из живой прежде ткани всю глубину цвета. В уголках губ, темно-красных и так отвратительно выпяченных, что они напоминали цветок гибискуса, скопились пузырьки пены.

— Госпожа… — Еврейка вопросительно смотрела на валиде. — Скажите нам, что надо делать, госпожа, — попросила она.

Но Сафие словно не слышала ее. Вместо ответа она сделала шаг в комнату.

— Маленький Соловей, мой старый друг… — тихим шепотом прозвучали ее слова.

Бедра обеих ног были бесстыдно, как у рожающей женщины, раскинуты на подушках. Кошка, только что обнюхивавшая на полу осколки разбитой посуды, вдруг вспрыгнула на диван, и это резкое движение заставило лоскут муслина сдвинуться и обнажить плоть, прятавшуюся под ним. Эсперанца потянулась, чтобы снова прикрыть срамное место, но ее остановил быстрый взмах руки.

— Нет. Дай я взгляну. Мне интересно.

И валиде-султанша сделала еще шаг в комнату. Со стороны двери, оттуда, где стояла Гюльбахар, донесся тихий, похожий на подавленный вздох, едва различимый звук в тишине ночной комнаты.

Как и все тело, пах был совершенно безволосым. Там, где смыкались тяжелые бедра и глаз ожидал видеть женское лоно, не было ничего. Вместо раздвоенного холма взгляд натыкался на гладкую голую поверхность, шрам на которой — одинокий яростный рубец, багровый и узловатый, будто от ожога — свидетельствовал о том единственном ударе ножа, что когда-то, в невообразимо далекие времена его бесконечно долгой жизни, отсек пенис и тестикулы Хассан-аги, главы стражи черных евнухов.


Уплывая на облаке боли, Хассан-ага, Маленький Соловей, краем своего гаснущего сознания понимал, что валиде-султанша находится поблизости от него. Шепот женщин был едва различим, не громче, чем жужжание комара подле уха, но ее запах, запах мирры и амбры, которыми она душила нижнее платье и роскошные бедра, живот, лоно, этот запах никогда не мог бы обмануть его. Даже сейчас, на своем смертном одре, он ощущал присутствие Сафие.

И снова мысли евнуха стали расплываться. Боль, подобно демону, грызшая его внутренности, понемногу утихала, как будто измученное тело теряло чувствительность. Сознание ускользало все дальше и дальше. Бодрствует он или просто дремлет? Боль, что ж, он знавал ее и прежде. Образ того мальчишки, каким он был когда-то, возник перед его мысленным взором. Маленького, но уже тогда упорного и крепкого, с колючей щетинкой коротко стриженных волос, черная шапка которых начиналась необычно низко, почти у самых бровей. Откуда-то из глубины сна донесся до него крик женщины, затем послышался мужской голос. Это его отец? Но как это может быть? У Хассан-аги, главы черных евнухов, родителей не было. А если они и были, то страшно давно, в той жизни, когда нож еще не искалечил его тела.

И пока сознание плыло над реальностью, новые картины из прошлого являлись и снова ускользали прочь, повинуясь приливам и отливам мыслей. Сейчас перед ним расстилался огромный горизонт, нескончаемый синий горизонт пустыни. Мальчуган с коротко остриженными волосами все брел куда-то и брел, и не было конца его пути. Иногда, чтобы не ослабеть вконец, он напевал что-нибудь про себя, но чаще просто шагал молча, минуя на своем пути леса и джунгли, реки и высохшие пустыни. Однажды ночью он слышал рев льва. В другой раз видел стаю птиц, ярко-синих и красных, подобно пожару вырвавшихся из чащи леса.

Был кто рядом с ним? Да, его окружало много людей, по большей части детей, таких же, как он сам. Все они были скованы друг с другом цепями, стягивавшими их шеи и ноги. Часто кто-нибудь из них валился на землю, но никого это не заботило и упавший оставался лежать там, где рухнул.

Хассан-ага попытался поднести руку к горлу, но конечности потеряли чувствительность. Где его руки? Куда исчезли его ноги? Где, в конце концов, его горло? Первоначально недоумение было лишь безучастным любопытством, которое затем сменилось чувством потери себя, таким огромным и головокружительно сильным, что евнуху показалось, будто все части его тела разлетелись друг от друга и стали такими же далекими, как звезды и луна.

Но страшно ему не было. Такое он тоже знавал когда-то. Песок. Что-то произошло с песком. И он больше никуда не брел, а стоял на месте, и теперь в лицо ему смотрел незнакомый горизонт, безжалостный и такой ослепительно золотой, что причинял боль глазам.

Когда за ним пришли, уже спустилась ночь и похолодало. Он стоял в какой-то хижине, и мужчины, сидевшие вокруг, дали ему что-то в чашке. Он сначала выплюнул эту жидкость, но они заставили его выпить. Пел ли он для них? Он смутно помнил, как поблескивали их глаза в свете костра, когда они сидели на корточках перед огнем, помнил, какой противный вкус был во рту и как он, когда ему позволили лечь рядом с костром, обрадовался, потому что у него невыносимо кружилась голова. Затем послышался скрежет металла, какой бывает, когда железное лезвие затачивают на камне, пришло ощущение страшного жара. Чья-то мужская рука, мягкая и неторопливая, задрала ему рубашку выше пояса, обнажив гениталии. Даже когда его заставили прикусить толстую деревянную щепку, чтобы было не так больно, он все равно не понимал, что с ним происходит.

— Есть три способа делать это, — говорил тот, что отличался от них всех. Голова у этого человека была повязана тюрбаном из скрученной несколько раз ткани, как требовал того обычай людей из далекой северной страны песков. — Первые два велят удалить или раздавить тестикулы, но пенис не трогать. Он останется, но мужчина станет бесплодным. Эти два пути болезненны и опасны, можно заразиться и умереть, но большинство обычно выживает. Особенно молодые. — Словно сквозь туман мальчик видел глаза, устремленные прямо на него. — Третий путь велит удалить гениталии целиком. Риск, конечно, намного больше, вы можете вообще потерять этого мальчика, но и спрос на таких очень велик. Особенно если они уродливы… — Тут этот человек тихонько рассмеялся про себя. — Ваш уродлив как гиппопотам.

— Третий путь очень опасен? — произнес тот, кто приподнимал рубашку мальчика.

— Выживают немногие. Почти все после этой операции погибают, особенно если ее делает неумелая рука. Если его не сведет с ума боль, то прикончит лихорадка, которая приходит следом. А если и она не справится, есть опасность, что разрез сомкнётся, когда станет затягиваться рана. Нужно позаботиться, чтобы одна из труб выходила наружу и пациент мог мочиться. Если об этом заранее не подумать, то смерть неизбежна. Самая постыдная и болезненная из всех, и спасения от нее нет. Но если возьмусь за операцию я, а я опытен в этом искусстве, то шансы не малы: половина моих пациентов выжила. Что же касается этого… — Мальчик снова увидел, как склоняется над ним голова в тюрбане. — Ну, на вид он довольно крепкий паренек. Может, еще будет управлять гаремом самого великого повелителя.

Люди, сидевшие вокруг костра, тихо заспорили о чем-то между собой, потом снова заговорил тот, первый. Он казался главным среди них.

— Мы пришли издалека — три тысячи лиг, если не больше, — от лесов великой реки. У нас дорогая поклажа, и мы уже лишились немалой ее части. Слишком большой для того, чтобы соглашаться на риск новой потери. В Александрии, куда мы держим путь, мы с легкостью продадим в рабство тех, кто уцелеет, и какой-никакой барыш нам обеспечен. Но в твоих словах лежит правда: много денег можно получить за того, о каком ты нам говоришь, и особенно если он родом из наших земель. Можно сказать, что он один даст барыша больше, чем все остальные. На базарах Александрии и Каира говорят, великие султаны предпочитают иметь черных евнухов, а не тех белых, которые приходят с восточных гор Великой страны турок. Держать таких евнухов могут только самые богатые гаремы турецких владык. Это роскошь, я могу сказать, такая же, как перья страусов, золотой песок, цветы шафрана или слоновьи бивни, которые везут многие караваны, пересекающие наши земли. Мы испытаем удачу. Пусть будет этот парнишка, он и вправду, как вы сказали, выглядит крепким и, может, выживет. Мы надеемся на ваш опыт, копт, и нашу удачу.

— Значит, мальчишка, который пел. Да будет так. — Мужчина в тюрбане кивнул в знак одобрения. — Вы достойный торговец, Массуф-бей. Мне понадобится кипящее масло, чтобы прижечь рану, — добавил он деловито. — И четверо самых сильных мужчин, чтобы держать мальчика. Боль придает силу десятерых.

И теперь, почти сорок лет спустя, в прохладе благоуханной босфорской ночи, обнаженное тело Хассан-аги содрогнулось, его пальцы разжались и едва заметно затрепетали, напомнив опустившихся на подушки дивана чудовищных мотыльков. И, охваченный горячкой, его разум опять потонул в прошлом.

Ночь все еще длилась. Когда все было кончено, они, как того потребовал копт, выкопали в песке, как раз позади хижины, яму. Она была довольно глубокой, но узкой, так что, когда мальчика опустили в нее, он, с прижатыми к телу руками и вытянутыми в длину ногами, едва там уместился. После этого яму забросали песком, на поверхности земли виднелась только голова, и ушли, оставив мальчишку одного. У него не сохранилось воспоминаний об этих днях, лишь изредка сознание возвращало ему холодный вес песка, давившего со всех сторон на тело, и ощущение того, что руки и ноги прижаты к бокам так плотно, будто его обмотал паутиной гигантский паук.

Как долго держали его, похороненного заживо, в той яме? Пять дней? Неделю? Первые несколько дней лихорадка, начавшаяся немедленно после операции, не отпускала его и он не замечал, как течет время. Несмотря на жестокий дневной зной, когда от солнца, казалось, сама кровь вскипала за барабанными перепонками, зубы мальчика лязгали и стучали от ощущения холода, вызванного лихорадкой. А боль между ногами, в паху, была такой свирепой, что горькая желчь волной подступала к самому горлу. Хуже всего была жажда, ужасная, всепоглощающая жажда, которая завладела им, принося безмерные страдания. Но когда мальчишка, пытаясь допроситься воды, принимался кричать, голос его, не громче мяуканья котенка, не достигал ничьих ушей.

Однажды, очнувшись, он увидел подле себя человека в тюрбане, того, кого называли копт. Он пристально смотрел в лицо мальчика, а рядом стоял глава каравана, с черной как смола кожей, одетый в длинный бледно-синий халат.

— Лихорадка отпустила его?

Копт кивнул:

— Все идет в точности, как я сказал. Мальчик оказался крепким.

— Значит, я могу увезти его?

— Терпение, Массуф-бей. Лихорадка миновала, но рана должна затянуться. И затянуться как следует. Если вы хотите получить барыш, вы должны позволить песку сделать свое дело. Пока что он не должен шевелиться.

«Воды…» — это он произнес? Губы мальчика так пересохли, что трескались и кровоточили даже при самой слабой попытке издать какой-либо звук, язык до того распух, что мог задушить его. Но тех двоих уже не было рядом.

Когда девочка пришла к нему в первый раз, снова стояла ночь. Он сначала не видел ее, но мигом очнулся от неспокойного сна, в который время от времени погружался, почувствовав прохладу на лбу и губах. При этом прикосновении крик боли сухой щепкой разодрал его горло, но остался беззвучным. Влажность мокрой тряпицы обожгла его подобно лезвию ножа.

Чей-то призрачный силуэт опустился рядом с ним на песок.

— Воды. — С усилием он разлепил губы, произнося это слово.

— Нет, нельзя. — Мальчик моргнул несколько раз, зрение его прояснилось, и он увидел перед собой широкое гладкое личико маленькой девочки. — Тебе не разрешается пить. Пока нельзя. Сначала выздоравливаешь, потом пьешь.

Ее определенно не было в том караване, с которым он прибыл сюда, в этом он был уверен, но тоны голоса были знакомы, и он подумал, что девочка, должно быть, из тех же лесов у великой реки, что и он. Ресницы мальчика дрогнули, но глаза были слишком сухи для слез.

Теперь девочка осторожно, едва касаясь, обтирала его лицо своей тряпицей. Тщательно она отряхнула песок с его век, очистила ноздри, уши, но когда вновь попыталась прикоснуться к губам, он, насколько мог, отпрянул от нее, и невнятный стон, больше походивший на карканье вороны, чем на человеческий голос, вырвался у него из горла.

— Тс-с! — Она поднесла палец ко рту, и в темноте блеснули белки глаз. Затем наклонилась к его уху и прошептала: — Я еще приду к тебе.

Аккуратно подобрав складки просторной рубахи, девочка поднялась и пошла прочь. Мальчик провожал глазами удаляющийся в темноту маленький силуэт, и тепло ее дыхания еще согревало его щеку.

Когда она пришла снова, в руке у нее была маленькая бутылочка. Она присела рядом с ним на корточки и опять прижала губы к его уху.

— На этом масле готовят пищу. Оно не повредит тебе.

Крохотный пальчик, смоченный маслом, едва касаясь, мазнул по пересохшей верхней губе мальчика. Он испуганно вздрогнул, но крик сдержал.

После этого он ждал ее каждую ночь, и каждую ночь она приходила, смахивала песок с его лица и умащивала пересохший рот маслом. Упорно отказываясь дать ему воды — говорила, что, напившись, он не сумеет выздороветь, — девочка приносила маленькие ломтики то тыквы, то огурца, которые прятала в глубоких карманах своей рубахи. Эти ломтики она ухитрялась просовывать между его губами, и он старался удержать их там, смачивая и успокаивая распухший язык. Двое детей не разговаривали друг с другом, но иногда, окончив работу, девочка присаживалась около него и пела. Так как они отняли у него голос, он мог только молча слушать ее пение. А когда, задыхаясь от восторга, он поднимал глаза, то видел над собой горящие высоко в небе пустыни звезды, огромные и сияющие.

Как и ожидалось, мальчик оказался сильным и сумел выжить, и торговцы, выкопав его из песочной ямы, стали обращаться с ним лучше. Ему дали новый халат, зеленый с белой полоской, и кусок ткани, чтобы он мог соорудить на голове чалму. Потом объяснили, что теперь он не будет скован цепью с остальными, но поскачет впереди каравана, сидя на крупе верблюда позади вожака. Мальчик превратился в самый ценный товар. Его рана аккуратно затягивалась, и каналец, хоть и очень узкий поначалу, не зарос. При расставании копт дал ему тонкую полую трубочку из серебра и показал, как надо вводить ее внутрь.

— Захочешь помочиться, сунь ее вот так, видишь?

Настало время уезжать, и, готовясь к отъезду, мальчик однажды заметил торговцев, собиравших другую группу невольников около маленького караван-сарая. То была плотная толпа мужчин и женщин, кандалы на шеях и лодыжках сковывали их друг с другом. Эти люди жались к подветренной стене низкого глинобитного домишки, пытаясь спрятаться от буйного ветра, пока тот, мрачно воя, носился над песками. Мальчик заметил и узнал державшуюся с края маленькую фигурку девочки, которая спасала его, приходя по ночам.

— Как твое имя?

— Ли…

Она продолжала говорить, но ветер схватил ее слова и забросил далеко в пустыню. Заскрипела кожа седел, забренчали бубенцы, караван трогался в путь. Девочка прижала сложенные ладони к губам, пытаясь сообщить ему что-то.

— Ли… — кричала она навстречу ветру. — Лилэ.


В те минуты, когда жизнь Хассан-аги медленно ускользала от него в смерть, а он все не умирал, цепляясь за расползающуюся ткань памяти, первые лучи рассвета протянулись наконец над бухтой Золотой Рог. По другую ее сторону, за водами узкого залива, в той части города, которую назвали Пера и отдали чужеземцам и неверным, Джон Керью, главный повар английского посольства, сидел на стене, окружавшей здание и сад, и щелкал орехи.

Ночь была душной и знойной. И потому сейчас, устроившись верхом на стене, что было категорически запрещено послом, Керью стащил с себя рубашку, нарушая очередное правило, и с наслаждением подставил спину прохладе легкого предрассветного ветерка. От самой стены склон резко уходил вниз, являя взору прекрасную картину миндальных и абрикосовых рощ, а у кромки воды грудилось тесное скопище деревянных лодочных причалов, принадлежавших торговцам побогаче и иноземным эмиссарам.

Утренний крик муэдзинов прозвучал более получаса назад, но ни на улицах города, ни на водах бухты не заметно было никакого оживления. Легкий туман, окрасивший зарю в едва различимый бледно-розовый цвет (который, как узнал Керью, был присущ не только стамбульскому рассвету, но и варенью из лепестков роз), все еще укрывал воды и берег за ними. Лишь одинокий маленький каик, узкая гребная лодка Босфора, рассекая туман, медленно продвигался в сторону Перы. До Керью доносились плеск воды и скрип весел да крики круживших над каиком чаек, чьи грудки поблескивали в рассветных лучах белым и золотым.

Неожиданно, хоть Джон не отрывал от прекрасной картины глаз, туман пополз вверх, открывая противоположный берег. Зачарованный город с дворцом султана, с кипарисами, словно вырезанными из черной плотной бумаги, с куполами, минаретами и башнями, город розовый и золотой затрепетал над туманными водами, будто на невидимых нитях был подвешен над ними сказочными джиннами.

— Рано встаешь, Керью, — окликнули его снизу, со стороны сада, — или ты вовсе не спал?

— Приветствую вас, хозяин, — отвечал Джон Керью, беззаботно наклоняясь со стены к донесшемуся голосу и салютуя в том направлении. Щелкать орехи он при этом не перестал.

Пол Пиндар, секретарь сэра Генри Лелло, посла Британской империи, едва удержал уже повисший на кончике языка упрек, лишь один из многих, но почел за лучшее промолчать. Если он и научился чему-либо за долгие годы знакомства с Керью, то только тому, что в общении с этим человеком метод упреков не годится, факт, в котором он до сих пор не сумел убедить посла. И вряд ли когда-либо преуспеет в этом. Вместо замечания он, бросив взгляд на еще спящий дом, быстро взобрался на стену сам.

— Хотите орехов?

Если Керью и заметил недовольно вздернутую бровь Пиндара, то не подал виду.

Тот, в свою очередь, задумчиво оглядел своего строптивого слугу: неряшливая копна длинных, достающих до плеч волос; тонкий шрам на лице, результат одной кухонной драки, сбегал по скуле от уха к углу рта; гибкое, мускулистое и отлично скроенное тело, которое, казалось, дышит затаенной энергией, как, бывает, дышит ею натянутая тетива лука. Он не раз видел Керью за работой и всегда удивлялся точности его движений даже в самом тесном и жарком пространстве.

Сейчас эти двое мужчин сидели рядом, наслаждаясь дружелюбным молчанием, отточенным многими годами их странной дружбы.

— Что это за орехи? — спросил наконец Пол.

— Здесь их называют фисташки. Взгляните, какой удивительно зеленый цвет! — внезапно воскликнул Керью и рассмеялся. — Встречали ли вы когда-нибудь такую красоту в обычном орехе?

— Если тебя увидит здесь господин посол, после того как он категорически…

— Лелло может пойти и повеситься.

— Боюсь, что из вас двоих тебе придется повеситься первым, мой бедный друг, — невозмутимо парировал Пол. — Я всегда это утверждал.

— Он говорит, чтобы я больше не приближался к плите. По крайней мере, в его доме. Кухню поручили Кутберту Буллу, этому жирному отродью, страдающему плоскостопием, этому огромному павиану, который толком даже боснийской капусты отварить не умеет.

— Ну… — Пол взял еще один орех. — В этом ты должен винить только самого себя.

— Вам известно, как прозвали нашего великого посла?

— Нет, — ответил Пол, — но не сомневаюсь, что ты мне сейчас сообщишь это.

— Его прозвали Старой Девкой.

Пол промолчал.

— Хотите, я вам объясню почему?

— Что за нужда? Я могу и сам догадаться.

— Вы смеетесь, секретарь Пиндар.

— Я? Я, самый смиренный из слуг его высокочтимого превосходительства?

— Да, вы. Вы действительно из его слуг, но если б у него были мозги, он бы давно увидел, что в вас нет ни капли смиренности.

— А о смиренности тебе известно абсолютно все, полагаю.

— Напротив. Об этом предмете, как вы хорошо знаете, я не имею ни малейшего понятия, как и о многом другом, чего не положишь в пирог. Зато мне многое известно о слугах.

— Не переоценивай себя, Керью, как говаривал мой отец все те годы, что ты находился у него на службе. Если, конечно, можно назвать службой твои театральные выходки, в чем лично я глубоко сомневаюсь. — Теперь голос старшего звучал мягче. — Наш уважаемый посол совершенно прав. По крайней мере, в этом случае.

— Ну, ваш отец любил меня. — Ничуть не убежденный, Керью, ловко зажав орех в ладони, раскрыл его одним щелчком. — Если Лелло не вернет меня на кухню, он может пойти и повеситься. Вы видели его в то утро, когда Томас Даллем и его люди открыли наконец огромный ящик и обнаружили, что драгоценный подарок полностью поломан и покрыт плесенью? Наш Томас — для ланкаширца он довольно сносно справляется с речью, между прочим, — сказал мне, и это было исключительно верное наблюдение, что сэр Генри выглядел так, будто тужится, сидя на стульчаке.

— Тебе не кажется, что иногда ты зарываешься, Керью? — Хотя тон Пола был по-прежнему сдержанным, он нетерпеливым движением отбросил горсть зажатых в ладони орехов. — Сэр Лелло — посол великой державы и тем самым уже должен вызывать твое уважение.

— Обычный жуликоватый торгаш. Подумаешь, представитель какой-то торговой компании.

— Он посланник самой королевы.

— Но больше и прежде всего он презренный торгаш. И этот факт слишком хорошо известен остальным иностранцам здесь, в Стамбуле. Особенно другим посланникам, например Байло-венецианцу и послу Франции. И они презирают нас за это.

— В таком случае они просто набитые дураки, — коротко отрезал Пол. — Каждый из нас сейчас в какой-то степени торговец, поскольку мы находимся на службе и у почтенной Левантийской компании, но в этом нет ничего постыдного. Скорее уж наоборот, так как имущество каждого из нас — твое и мое, например, как и достояние всей нашей страны, — зависит от этой службы. Ты еще вспомнишь мои слова и поймешь, как прав я был. И факт этот отнюдь не вредит нашим взаимоотношениям с турками. В действительности сейчас они нас уважают даже больше, чем прежде.

— Только когда им выгодно.

— Именно так. А им это очень выгодно. — Секретарю посольства нельзя было отказать в проницательности. — И выгода их лежит не только в области торговли, тут она для обеих сторон обоюдна, но и в области политики. У нас один общий враг — испанцы. Турки могут развлекаться, настраивая нас против Венеции или Франции, но это пустое. Правда в том, что они нуждаются в нас так же, как мы нуждаемся в них. Известно ли тебе, что мать султана, госпожа валиде Сафие, которая, по слухам, обладает немалой властью (хоть, как я опасаюсь, Лелло не уделяет этому обстоятельству должного внимания), лично ведет переписку с нашей королевой? И она уже отослала ей подарки, равные по стоимости тем, что мы привезли для нее из Англии. И, как мне стало известно, приготовлены и другие дары. Мне будет поручено вручить их королеве, когда я вернусь на родину.

— Разве может человек, запертый в этом узилище, — Керью небрежно мотнул головой в сторону дворца султана, расположенного на дальнем берегу бухты среди куполов и шпилей, толпившихся за сияющими водами, — обладать хоть какой-то властью? Великий повелитель сам не более чем узник. Так мне шепнул кое-кто из янычар, приставленных к нашему посольству.

Ранний предрассветный туман рассеялся почти полностью, и по водной глади уже деловито сновала дюжина или около того каиков и несколько суденышек покрупнее.

— И еще они рассказывают, что там обитают сотни женщин, они называются одалиски, это рабыни и наложницы султана, и что никто из них никогда не покажет своего лица ни одному мужчине на свете, — продолжал Керью.

— Здешние обычаи не сходны с нашими, это так, но, возможно, и не столь отличны, как мы думаем.

— А о владетельной султанше рассказывают еще кое-что. — При этих словах хитрые глазки Керью уставились на Пола. — Говорят, что она крепко заинтересовалась одним джентльменом, тем, который преподносил ей дары нашей королевы. И зовут этого джентльмена секретарь Пиндар. Господи боже ты мой! — Взгляд опального повара засветился ликованием. — Наш-то, Старая Девка, когда услыхал об этом, должно, скривился посильнее, чем когда-либо кривился на стульчаке.

Пол невольно расхохотался.

— Ну, Пол, расскажите о ней хоть что-нибудь. Она ведь мать нынешнего султана, любимая жена старого турка, султана Мюрада? По слухам, в молодости она была до того хороша, что он хранил ей верность и не знался ни с одной другой женщиной в течение двадцати лет. И даже дольше.

— Я не видел ее. Все переговоры велись через разделявшую нас довольно плотную витую золотую решетку. Говорила она со мной на итальянском языке.

— Значит, она итальянка?

— Нет, не думаю.

Пол помедлил, вспоминая едва различимую тень позади тонкого экрана, которая скорее ощущалась, чем виделась, подобно присутствию священника в исповедальне. Вспомнил сильный аромат благовоний, загадочный, как аромат ночного сада, одновременно и сладкий, и завораживающий; обильные украшения, почти невидимо поблескивавшие в темноте; и волшебный голос, такой низкий, бархатный, колдовской.

— Она говорит не так, как говорила бы настоящая итальянка, но голос ее — самый прекрасный из всех слышанных мной, — добавил он задумчиво.

Двое мужчин снова погрузились в молчание, взгляды их устремлены были на сияющую поверхность вод бухты Золотой Рог, туда, где виднелись далекие черные пики кипарисов, а за ними полускрытые башни дворца султана И вдруг стало невозможно долее избегать того истинно важного, что привело их обоих в такой ранний час сюда, в безлюдье посольского сада.

— Та девушка, Пол…

— Нет.

— Она там.

— Нет!

— Нет? Но я знаю совершенно точно.

— Откуда тебе знать?

— Потому что я видел ее, Пол. Я видел Селию своими собственными глазами.

— Это невозможно! — Секретарь ухватил пальцами запястье Керью и с силой вывернул его. — Селия Лампри погибла.

— Говорю же, я ее видел.

— Видел собственными глазами? Я вырву их у тебя, если выясню, что ты лжешь мне.

— Клянусь жизнью, Пиндар, то была она. — Молчание в ответ. — Спросите сами у Даллема. Мы были тогда вместе.

— Можешь не беспокоиться, обязательно спрошу. — И он выпустил руку слуги. — Но смотри не ошибись, Джон. Ибо если до кого из турок дойдет хоть шепоток об этой истории, тебе несдобровать.

Загрузка...