III

Дюрталь принадлежал к тому легиону одиноких мужчин, которые приглашают консьержа для уборки комнат. Ему самому приходилось вникать в то, сколько масла пожирают лампы, чтобы тусклым светом освещать помещение; только он знал, сколько бутылок коньяка понапрасну пылится в шкафу, теряя свой аромат и вкус. Подобно другим холостякам, он привык к тому, что приветливый уют постели очень скоро оборачивается сварливостью смятого белья, к которому благоговейно не прикасается консьерж. Он приспособился к необходимости самому позаботиться о чистоте стакана, в который он наливает воду, о том, чтобы не гас огонь, у которого можно согреться в холодную погоду.

Консьерж, к помощи которого прибегал Дюрталь, был уже далеко не молод. Его горячее дыхание, оседавшее на усах, было пропитано устойчивым, крепким винным запахом. Он отвечал полной невозмутимостью и благодушием инертности на требования Дюрталя, настаивавшего на том, чтобы комнаты убирались каждое утро в одно и то же время.

Его бесстрастие не могли поколебать ни угрозы, ни оскорбления, ни мольбы, ни отмена чаевых. Папаша Рато снимал фуражку, чесал в затылке, дрогнувшим голосом признавал свою вину и на другой день заявлялся в совершенно неурочное время.

«Вот скотина», — кипел Дюрталь. Он посмотрел на часы и в ту же секунду услышал, что ключ поворачивается в замке. В этот раз консьерж надумал нанести ему визит в три часа дня.

Этот человек, вяло и сонно взиравший на мир из своей каморки, становился воинственным и агрессивным, как только брал в руки метлу. Мгновенно преобразившись, он стряхивал с себя апатию, в которой он нежился по утрам, вдыхая запахи жаркого. С достойным всяческого восхищения пылом он набрасывался на постель, переворачивал стулья, столы, жонглировал предметами, опрокидывал ведро с водой, гремел тазами, перетаскивал с места на место ботинки Дюрталя, держа их за шнурки, подобно тому, как победители волочат пленных за волосы, штурмовал возведенные им баррикады из мебели, потрясая, словно знаменем, своим фонариком.

Дюрталь укрывался в одной из комнат. В этот раз он вынужден был отступить из кабинета, ставшего полем сражения, развязанного папашей Рато, и отсиживался в спальне. Сквозь приоткрытую дверь он мог вести наблюдение за своим врагом, обвешанным метелками, приступившим, подобно индейцу из племени могикан, к ритуальному танцу вокруг стола, с которого он собирался снять скальп.

«Если бы я мог предугадывать, в какое время начнется этот кошмар! Я бы исчезал из дома», — стискивая зубы, мечтал он. Тем временем Рато, балансируя на одной ноге, размахивая щеткой, исступленно натирал паркет, издавая зловещее рычание.

Он появился в дверях, в поту, торжествующий, и начал наступление на комнату, где скрывался Дюрталь. Дюрталь побрел в усмиренный кабинет. Его сопровождал кот, который тоже не выносил шума и ни на шаг не отступал от своего хозяина, перебираясь вместе с ним из комнаты в комнату, прижимаясь к его ногам.

В разгар уборки появился де Герми.

— Я только обуюсь, и бежим отсюда, — воскликнул Дюрталь. — Посмотри, — он провел рукой по столу, натянув на пальцы, как перчатку, толстый слой серой пыли, — этот мерзавец переворачивает все вверх дном, устраивает настоящую баталию, и вот, пожалуйста, — пыли становится еще больше!

— Ну, — откликнулся де Герми, — пыль — это не так уж плохо. В ней есть привкус залежавшегося печенья, она пахнет старинными фолиантами, кроме того, благодаря ей предметы становятся бархатистыми, а агрессивные, кричащие тона линяют под ее мелким сухим дождем. Это платье, в которое рядится забвение, покров одиночества. Кто ее по-настоящему ненавидит, так это те, чья участь поистине плачевна. Ты понимаешь, кого я имею в виду? Представь себе несчастного, вынужденного ютиться под крышей застекленной галереи. Какого-нибудь чахоточного, харкающего кровью. Он задыхается в своей каморке, расположенной на втором этаже, придавленной горбатым стеклом крыши, например, в пассаже Панорам. Окно открыто, в него просачивается пыль, пропитанная табачными испарениями и влажным потом. Бедняга мечтает о глотке воздуха, он тянется к окну и… захлопывает его. Он может дышать, только оградив себя от поднимающихся столбов пыли, перекрыв им доступ.

Да, это пыль, заставляющая кашлять и плеваться кровью, не столь привлекательна, как та, на которую ты жалуешься. Так ты готов? Тогда в путь!

— И куда же мы отправимся? — поинтересовался Дюрталь.

Де Герми не ответил. Они свернули с улицы де Регар, где жил Дюрталь, и по улице Шешр-Миди дошли до Круа-Руж.

— Пойдем на площадь Сан-Сюльпис, — предложил де Герми.

Помолчав, он добавил:

— Что же касается пыли, то она зовет к истокам и напоминает о конце. Знаешь ли ты, что в зависимости от того, тучен или худощав был человек, его останки становятся добычей разных видов червей. Трупы полных людей пожирают личинки ризофагов, а сухопарые кишат форасами. О, это самый аристократичный клан паразитов, черви-аскеты, презирающие обильную пищу, равнодушные к сочным грудям и добротным жирным животам. Подумать только, что и личинки умудряются вносить разнообразие в кропотливый труд по превращению нас в прах!

Кстати, вот мы и пришли, дружище.

Они остановились на углу улицы Феру. Дюрталь задрал голову и прочел надпись, прикрепленную сбоку от паперти церкви Сан-Сюльпис: «Разрешен осмотр башен».

— Поднимемся? — предложил де Герми.

— Стоит ли? В такую погоду!

И Дюрталь указал на черные тучи, расползающиеся по серому небосклону, подобно дыму, который изрыгают заводы. Они проплывали так низко, что жестяные трубы, высящиеся над крышами, вонзались в них белесыми занозами.

— У меня нет ни малейшего желания карабкаться по перекосившимся ступеням, не вызывающим доверия. Что ты там забыл? Уже темнеет, вот-вот начнется дождь. Нет уж, уволь меня от этого мероприятия!

— Какая тебе разница, где именно дышать воздухом? Пойдем, уверяю тебя, это будет небесполезно.

— Так у тебя есть определенная цель?

— Да.

— Так бы сразу и сказал.

Вслед за де Герми он нырнул под паперть. Тусклая лампа, висящая на гвозде, освещала дверь, расположенную в глубине склепа. За ней находилась лестница, ведущая на башню.

В полутьме они одолевали винтовую лестницу. Дюрталь начал уже подозревать, что сторож куда-то отлучился, как вдруг красноватый луч света упал на полукруг стены, и они наткнулись на дверь.

Де Герми дернул шнур звонка, и дверь исчезла, как по волшебству. Им открылись уходящие вверх ступеньки. Лампа осветила чьи-то башмаки, расположенные на уровне их глаз, в то время как сама фигура оставалась невидимой.

— Да никак это месье де Герми!

Над ними нависла пожилая женщина. Ее тело прочертило дугу на залитом светом пространстве.

— Боже мой, вот Луи обрадуется!

— А он здесь? — спросил де Герми, пожимая ей руку.

— Он на башне. Не хотите ли передохнуть немного?

— Нет. Если позволите, то на обратном пути.

— Ну, тогда поднимайтесь. Там будет дверь, вся в щелях… господи, совсем забыла, вы и так все знаете не хуже, чем я!

— Да, да… до скорого. Кстати, позвольте вам представить моего друга Дюрталя.

Дюрталь машинально поклонился куда-то в темноту.

— О, месье, Луи так хотел познакомиться с вами!

«Куда он меня завел?» — подумал Дюрталь, плетясь за своим другом в кромешной темноте, перешагивая через толстые снопы света, проникавшие сквозь бойницы, погружаясь в черноту, плутая, натыкаясь на робкие дневные лучи.

Казалось, их восхождению не будет конца. Впереди замаячила рассохшаяся дверь. Де Герми толкнул ее, и они очутились на деревянном помосте, парившем над пустотой, на краю двух смыкавшихся колодцев: один раскинулся у их ног, другой навис над ними.

Де Герми чувствовал себя здесь как дома. Жестом он призвал Дюрталя оценить открывшееся зрелище.

Дюрталь огляделся.

Он стоял на середине башни. Ее внутреннее пространство пересекали два толстых бруса, расположенных наподобие буквы X, балки, соединенные поперечинами, надежно закрепленные, сцепленные между собой болтами величиной с кулак. Ничто не выдавало присутствия человека. Дюрталь сделал несколько шагов, держась стены, по направлению к свету, выбивающемуся из-под навесов звукоотражающих устройств.

Заглянув в пропасть, он различил колокола, висящие на дубовых перекладинах, обшитых железом, величественные, отлитые из тусклого металла, упитанные, намасленные, поглощающие световые лучи.

Он взглянул наверх и невольно попятился, зачарованный новой серией колоколов, зависшей в воздухе. На них было выбито рельефное изображение епископа, их внутренняя поверхность, отшлифованная мерными ударами языка, золотисто пламенела.

Повсюду царила неподвижность. Только ветер позвякивал пластинками звукоотражателей, неистовствовал в деревянной клетке, завывал на лестнице, забирался в опрокинутые чаши колоколов. Внезапно он почувствовал на лице осторожную, молчаливую ласку легкого ветерка. Подняв глаза, он увидел, что один из колоколов пришел в движение. Он раскачивался все сильнее, его язык, похожий на исполинский пестик, извлекал из литой бронзы мощные звуки. Башня сотрясалась, настил, на котором стоял Дюрталь, вибрировал, словно пол в вагоне мчащегося поезда, непрерывно нараставший гул рассекали тяжелые удары.

Напрасно Дюрталь вглядывался вверх, изучал своды башни — ему никак не удавалось обнаружить хозяина этих мест. В конце концов он заметил нависшую над пустотой ногу, которая надавливала на одну из деревянных педалей, расположенных под колоколами, и, припав к брусу, он рассмотрел наконец звонаря. Ухватившись за две железные скобы, тот раскачивался над пропастью, неподвижно уставившись в небо.

Дюрталь никогда не видел такого бледного лица и такого странного взгляда. Цвет лица этого человека не был того воскового оттенка, какой проступает на щеках выздоравливающего больного, долго пролежавшего в постели, нельзя было назвать его и матовым, встречающимся у продавщиц парфюмерных изделий, чья кожа обесцвечивается ядовитыми едкими запахами. Он не напоминал и сероватую с забитыми пылью порами кожу изготовителей нюхательного табака, нет, Дюрталь видел перед собой обескровленное, мучнисто-бледное лицо, несущее на себе печать средневековья, лицо приговоренного к пожизненному заключению в сырых застенках, в черном спертом воздухе монастырских тюрем.

Его круглые пронзительные голубые глаза, казалось, созданы для заклятья слезами, но это впечатление сглаживалось, как только взгляд падал на торчащие в разные стороны кустистые усы, вызывающие ассоциации с кайзером. В этом человеке было что-то скорбное и одновременно воинственное.

В последний раз надавив на педаль, он откинулся назад и замер. Затем он отер пот со лба и улыбнулся де Герми.

— А! — воскликнул он, — так вы здесь!

Он спустился вниз. Услышав имя Дюрталя, он просиял и пожал ему руку.

— Вы желанный гость, месье. Де Герми часто говорил о вас, но при этом умудрился столько времени скрывать вас от меня. Пойдемте же, — радостно проговорил он, — я покажу вам свои владения. Я читал ваши книги и уверен, что такой человек, как вы, не может не любить колокола. Но лучше всего осматривать их сверху.

Одним прыжком он оказался на лестнице. Де Герми подтолкнул Дюрталя. Сам он замыкал шествие.

На очередном витке лестницы Дюрталь обратился к де Герми:

— Почему ты не сказал мне, что твой друг Карекс — а это он, не так ли, звонарь?

Де Герми не успел ответить, так как они уже были у цели. Лестница привела их под каменные своды башни. Карекс, прижавшись к стене, пропустил своих гостей вперед. Они оказались в овальном помещении, посередине которого зияла пропасть, обнесенная железной оградой с причудливым орнаментом разъедающей ее ржавчины.

Подойдя вплотную к ограде, можно было заглянуть на самое дно пропасти, и тогда ощущение того, что находишься на краю колодца, опоясанного песчаником, становилось особенно отчетливым. Правда, казалось, что колодец неисправен и что косые кресты перекладин, на которых были подвешены колокола, нагроможденные на разных уровнях раструба, подпирают пришедшие в негодность стены.

— Идите сюда, не бойтесь, — сказал Карекс. — Полюбуйтесь, господа, на моих подопечных.

Слова Карекса плохо доходили до Дюрталя. Ему было не по себе. Пустота, из глубины которой доносился скорбный звон колокола, еще не обретшего покоя, притягивала его.

Он отступил от края бездны.

— Хотите подняться на самый верх башни? — предложил Карекс, кивнув в сторону железной лестницы, почти сливающейся со стеной.

— Нет, лучше в другой раз.

Они начали спускаться. Карекс, вдруг став молчаливым, открыл какую-то дверь. Они двигались по узкому проходу, забитому огромными поврежденными статуями святых, среди рябых искалеченных апостолов, безногих и безруких скульптур святого Матфея, святого Луки в сопровождении обезглавленного быка, одноглазого святого Марка со снесенной частью бороды, святого Петра, лишенного ключей, с обрубленными кистями.

— Когда-то, — заговорил Карекс, — здесь были подвешены качели, и малышня собиралась целой гурьбой. Но, конечно, начались злоупотребления, достаточно было нескольких су, чтобы проникнуть сюда поздним вечером, и чего только не повидали эти стены! В конце концов кюре распорядился снять качели и запереть помещение.

— Что это? — спросил Дюрталь, заметив в углу полукруглую гигантскую глыбу из металла, напоминающую часть купола, в чехле пыли, под грудой дырявой ткани, похожей на рыболовные сети, усыпанные шариками грузил, опутанную черной паутиной.

— А, это! — Блуждающий взгляд Карекса прояснился, в его глазах затеплился огонь. — Это, месье, все, что осталось от старинного колокола. Его звучание было неподражаемо, его голос лился прямо с небес!

Он заметно воодушевился.

— Вы, может быть, уже слышали от де Герми… С колоколами — увы! — покончено. На свете больше нет звонарей. Кто сейчас звонит в колокола? Мальчишки-угольщики, кровельщики, строители, пожарники в отставке, которых нанимают за один франк! О — видели бы вы их! Более того, появились кюре, которые, нисколько не смущаясь, могут сказать: «Отыщите парочку солдат, за десять су они сделают все, как надо». Дошло до того, что один такой умелец в Нотр-Дам, если мне не изменяет память, вовремя не убрал ногу, и колокол со всего размаху ударил по нему и перерезал его, словно бритва.

Все эти безумцы, готовые платить тридцать тысяч франков за какие-то балдахины, разоряющиеся на музыку, занятые тем, чтобы провести газ в церкви или еще чем-нибудь в этом роде! Когда же речь заходит о колоколах, они пожимают плечами. Знаете ли вы, месье Дюрталь, что в Париже нас осталось всего двое, я и старина Мишель. Он не женат, и его образ жизни не позволяет сделать из него верного служителя церкви. Но никто не может сравниться с этим человеком в умении строить звон. Он тоже теряет интерес к колоколам. Он пьет, работает, часто под хмельком, потом снова пьет, а затем спит.

Да, с колоколами покончено. Не далее как сегодня утром монсеньор совершал положенный ему как пастырю обход. В восемь часов колокольный звон должен был ознаменовать его появление. Звонили шесть колоколов, те, что вы видели. Нас собралось шестнадцать человек наверху. И что? Эти люди являли собой жалкое зрелище, они беспорядочно раскачивали колокола, вступали не вовремя, настоящая какофония!

В глубоком молчании они продолжали спускаться по лестнице.

— Колокольный звон, — внезапно произнес Карекс, обернувшись и пристально глядя на Дюрталя, захлестывая его плещущей через край голубизной глаз, — это единственно истинная церковная музыка!

Они вышли в просторную галерею, расположенную над папертью, служившую основанием для башен. Карекс с улыбкой продемонстрировал им, как звучат крохотные колокольчики, которые были прикреплены к дощечке, прибитой к двум столбам. Он дергал за веревочки, высвобождая хрупкий медный перезвон, и прислушивался к нему, вытаращив глаза от восхищения, посасывая усы. Стремительная гамма растворялась в воздухе.

Неожиданно он оборвал игру.

— Когда-то, — сказал он, — я мечтал об учениках. Но никто не хочет осваивать ремесло, доходы от которого столь мизерны. Редко кто забредает на колокольню. Теперь не принято даже звонить во время венчания.

— На свою судьбу я не жалуюсь, — продолжал он. — Улицы Парижа наводят на меня тоску, и я с трудом ориентируюсь в них. Я спускаюсь с колокольни только по утрам, чтобы набрать воды. Но моя жена боится высоты. И потом, порой бывает очень неуютно… снег проникает сквозь бойницы, ложится толстым слоем, иногда я оказываюсь заживо замурованным, и до меня доносятся только гулкие порывы ветра.

Они подошли к жилищу Карекса.

— Входите же, месье, — пригласила их женщина, ожидавшая гостей у дверей. — По-моему, вы заслужили отдых.

Она указала на стол, где уже красовались четыре стакана.

Звонарь принялся раскуривать короткую вересковую трубку, а де Герми и Дюрталь занялись изготовлением самокруток.

— У вас очень славно здесь, — произнес Дюрталь, чтобы завязать разговор.

Комната была довольно просторной, каменные стены упирались в сводчатый потолок. Свет проникал в нее через полукруглое окошко, почти прилепившееся к потолку. Скверный ковер покрывал большую часть аккуратного квадрата пола. Комната была обставлена весьма скромно: круглый обеденный стол, старинные кресла, обитые знаменитым темно-синим утрехтским бархатом, небольшой буфет, на котором громоздились кувшинчики, блюда и прочая фаянсовая посуда, изготовленная в Бретани. Напротив отполированного орехового буфета стоял книжный шкаф черного дерева, в котором хранилось не более пятидесяти книг.

— Вас интересуют мои книги? — спросил Карекс, проследив за взглядом Дюрталя. — О, месье, вы можете посмотреть, но не будьте слишком строги ко мне, здесь только то, что относится к моему ремеслу.

Дюрталь подошел к книжным полкам. Библиотека состояла из трудов, посвященных колоколам.

На небольшой старинной пергаментной книге он разобрал надпись, сделанную от руки рыжими чернилами: Жером Магиусс «О колокольчиках» (1664). Далее следовали «Собрание занимательных и полезных сведений о церковных колоколах» Дома Реми Карре, какой-то анонимный труд, «Трактат о колоколах» Жана-Батиста Тьера, кюре Шампрона и Вибрайа, увесистый том какого-то архитектора по имени де Блавиньяк, издание поскромнее, озаглавленное «Очерк символики колоколов», священника одного из приходов в Пуатье, «Заметки» аббата Барро, целая серия брошюр, обернутых в серую бумагу, без переплетов и титульных листов.

— Все это пустячное собрание, — вздохнул Карекс. — В нем не хватает лучших исследований: «Комментарий о колоколах» Анжело Рокки и «О колокольчике» Персикеллиуса. Но это раритеты, и к тому же они баснословно дороги.

Дюрталь бегло осмотрел другие книги. По большей части это была религиозная литература: библия на латинском и французском языках, Подражание Иисусу Христу, история и теория религиозной символики аббата Обера, энциклопедия еретических учений Плюке, жития святых.

— Да, у меня совсем нет в доме беллетристики, но де Герми снабжает меня книгами, которые, по его мнению, заслуживают внимания.

— Ты заговорил нашего гостя, — упрекнула Карекса жена. — Дай же ему наконец сесть.

Она протянула Дюрталю наполненный до краев бокал, и он пригубил отменного сидра, душистого и искристого.

Он рассыпался в комплиментах по поводу вкуса напитка, и хозяйка пояснила, что сидр прислан им родственниками из Бретани, из Ландевенека, где он и изготовляется и откуда родом она сама.

Дюрталь вспомнил, что когда-то провел целый день в этой деревне, чем очень обрадовал хозяйку.

— Так мы давние знакомые, — заключила она, пожимая ему руку.

Труба от печи прочерчивала в воздухе зигзаг и устремлялась к квадрату из жести, вставленному вместо одного из стекол в оконную раму. Дюрталь, разнеженный теплом, поддался расслабляющей атмосфере, которую создавали Карекс и его славная жена, обладавшая таким открытым, хотя и несколько простоватым лицом, прямо смотревшая на собеседника жалостливыми глазами, и, отрешившись от всего, мысленно пустился в странствия. Разглядывая комнату и ее обитателей, он думал: «Вот если бы можно было устроить здесь, над крышами Парижа, гавань покоя! Тихую одинокую жизнь среди облаков! Затворившись на долгие годы, я бы работал над книгой. Какое немыслимое счастье — отстраниться от времени и листать старинные книги, устроившись в ярком круге света, не обращая внимания на приливы и отливы человеческой глупости, разбивающейся о подножие башни!»

Он поймал себя на том, что улыбается наивности своей мечты.

— Впрочем, здесь и так хорошо, — проговорил он, словно подводя итог своим размышлениям.

— О, не так уж и хорошо, — откликнулась хозяйка. — Правда, места много, у нас две спальни, почти такие же просторные, как эта комната, и несколько чуланов. Но все это расположено не самым удачным образом, а кроме того, здесь очень холодно. И нет кухни, — она махнула рукой в сторону лестничной площадки, где была установлена плита. — Я старею, и мне уже трудно подниматься по лестнице, перетаскивая на себе запасы провизии.

— Никакими усилиями невозможно вбить гвоздь в эти стены, — подхватил Карекс. — Камень сопротивляется, гнет их, и они отскакивают. Но я уже привык к этому жилью, а вот она мечтает провести последние годы жизни в Ландевенеке!

Де Герми поднялся. Они попрощались с хозяевами, и Карекс заставил Дюрталя пообещать, что вскоре навестит их еще раз.

— Какие замечательные люди! — воскликнул Дюрталь, когда они очутились на площади.

— Карекс незаменимый консультант, он прямо-таки кладезь премудрости.

— Но скажи мне, как же, черт побери, получилось, что столь образованный человек, отнюдь не из последних, занят такой черной работой?

— Если бы он тебя слышал! Но, друг мой, те, кому доверялось звонить в колокола в средние века, могли вызывать какие угодно чувства, но не презрение. Конечно, современные звонари утратили свой былой статус. Что же касается причин, по которым Карекс связал свою жизнь с колоколами, то они мне не известны. Кажется, какое-то время он учился в семинарии, в Бретани, но его одолевали сомнения, и он счел себя недостойным сана священника. Он переехал в Париж и долгое время состоял при отце Жильбере, умном и образованном человеке, настоящем знатоке колокольного звона. В своей келье, в Нотр-Дам, тот собрал редкостные старинные планы Парижа. Его тоже нельзя было назвать ремесленником. Скорее он был самозабвенным коллекционером документов, относящихся к истории Парижа, Нотр-Дам. Карекс обосновался в Сан-Сюльпис и прожил тут уже более пятнадцати лет.

— А как ты с ним познакомился?

— Я пришел к нему как врач, и вот уже десять лет как мы дружны.

— Странно, в нем совсем нет той скрытности, подозрительности, которая бывает свойственна слушателям семинарии.

— В распоряжении Карекса всего несколько лет, — произнес де Герми, словно обращаясь к самому себе. — А потом ему не останется ничего другого, как умереть. Церковь, которая позволила провести газ в часовни, в конце концов заменит колокола мощными звонками. Это будет прелестно: механизмы будут соединены электрическими проводами, отрывистые сигналы, властные приказы — как у протестантов.

— Ну что же, по крайней мере у жены Карекса появится повод вернуться в Финистер.

— Вряд ли это им удастся, они слишком бедны. И потом, Карекс не переживет разлуки с колоколами. Удивительно, как люди привязываются к предметам. Так, например, механик любит свои железки, да и вообще человек с нежностью относится к вещи, которая ему послушна и за которой он ухаживает. Он любуется ею, как живым существом. Но колокол — это нечто особенное. Он принимает крещение, как ребенок, освящается елеем, согласно установлению епископа, на нем с самого начала его существования лежит благословение — семь мазков священным маслом, образующих крест, — он несет утешение умирающим, поддерживает их в минуты смертельной тоски.

Колокол — глашатай Церкви, ее внутренний голос и одновременно обращение к миру, в этом, пожалуй, его можно сравнить со священником. Колокол — не просто кусок бронзы, перевернутая ступка, которую дергают за веревку. Прибавь к этому тот факт, что колокола, как и вина, красит возраст, их звучание становится с годами все более сильным и глубоким, утрачивает привкус незрелости и робости. Можно понять тех, кто всей душой прикипает к ним!

— Черт возьми, ты неплохо подкован в области колоколов!

— Я, — засмеялся де Герми, — полный профан в этом деле. Я только повторяю то, что слышал от Карекса. Если ты увлечен этой темой, то обратись к нему, он растолкует тебе символику колоколов, он неисчерпаем — настоящий дока.

— Я живу в двух шагах от монастыря, — задумчиво произнес Дюрталь, — и ранним утром воздух рябит волнами колокольного перезвона. Когда я был болен, то ночи напролет ждал этого звона, как спасения. Эти звуки баюкали меня, их ласка, далекая и отстраненная, освежала и врачевала. В эти минуты я знал, что кто-то молится за всех, в том числе и за меня, и мне было не так одиноко. Да, колокольный звон необходим измученным бессонницей больным.

— Ну, не только больным. На воинствующие души он действует как бром. На одном из колоколов была надпись: «Утишаю страсти», и если вдуматься, то так оно и есть.

Дюрталь все время думал об этом разговоре. Вечером, уже лежа в постели, он снова и снова возвращался к нему. Его преследовала высказанная звонарем мысль о том, что колокольный звон и есть, собственно, церковная музыка. Незаметно для себя он погрузился в далекое прошлое, в средние века, из длинной процессии монахов вдруг отделилась коленопреклоненная группа, внимающая голосам ангелов, вкушающая по капле густой бальзам белого нежного звона.

На него нахлынули знакомые картины, из которых складывалось устоявшееся представление о литургии: утренние песнопения, мелодичный строй колокольного перезвона, доносящийся с башен и стремительно обрушивающийся на узкие кривые улочки, на зубчатые стены в желобках, оповещающий о часах молений — первом, третьем, шестом, девятом, — о начале вечерни, о переходе к малому повечерью, приветствующий городское веселье заливистым смехом колокольчиков, а в минуты тревоги и горя истекающий слезами.

Они не были выдающимися звонарями, эти люди, призванные внимать живой душе города, вторить его радостям и его бедам. Колокола, к которым они были приставлены и которым они прислуживали покорно и преданно, были признаны и вместе с тем принижены, как, впрочем, и сама Церковь. Иногда они позволяли себе раскрепоститься, подобно тому как священник отдыхает порою от своей рясы, и звучали отнюдь не набожно. В базарные дни, во время ярмарок они болтали с детишками, в дождливую пору предлагали им провести досуг, играя в нефах, навязывали им самой святостью помещения порядочность, утерянную, кажется, навсегда, взамен споров, неизбежно возникавших вокруг торговых сделок.

Теперь язык колоколов истерся, они способны лишь на невнятные звуки, лишенные всякого смысла. Карекс был прав. Следовательно, этому человеку, отвергнувшему человечество, укрывшемуся в воздушной гробнице, больше не для чего жить. Он прозябал, устаревший и никчемный, среди людей, которые смеются, заслышав звуки ригодона. В нем можно видеть отсталого ретрограда, обломок, вынесенный на берег рекой времени, наблюдателя, равнодушного к презренным носителям сутаны конца века. Чтобы привлечь разряженные толпы в салоны, которыми стали церкви, они, не дрогнув, могли бы пропеть каватину или вальс в сопровождении органа, который, как последняя жертва, отдан на растерзание чернорабочим светской музыки, устроителям балетных представлений, сочинителям опер-буфф.

«Бедняга Карекс, — думал Дюрталь, задувая свечу, — и он любит эту эпоху, как де Герми и как я. Но он опекает свои колокола, и наверняка у него есть любимчики среди них. Вообще-то не стоит так уж его жалеть, и у него, как и у нас, есть заветная блажь, а значит, и силы, чтобы жить».

Загрузка...