Через леса и болота

В вечерних августовских сумерках, когда в лесу уже ощущались сырость и прохлада, в плотном воздухе резко прозвучала команда: «Стой! Кто идет?»

Мужчина и женщина, пробирающиеся через лес, от неожиданности вздрогнули. У Рубцовой, а это была она, екнуло сердце, потом учащенно забилось. «Но ведь язык-то свой, родной, русский! Что я испугалась?» — подумала Евгения Григорьевна. Она хотела что-то сказать, а язык не слушался от растерянности… Лишь глаза ее были напряженно устремлены на редколесье, откуда донесся окрик. Наконец из-за крупных кустов выехали на поляну всадники. Один, другой, третий… В зеленой красноармейской форме, в фуражках с красными звездочками.

— Так, кто такие? — спросил тот же голос, но уже другим, спокойным тоном.

Евгения Григорьевна радостно глянула на своего спутника. Яков Порфирьевич счастливо, но как-то растерянно улыбался. Сама же она не могла удержать разом хлынувших слез, сдернула платок, закрыла глаза.

— Родные, здравствуйте! — произнесла Евгения Григорьевна.

— Дедушка, кто вы? — уже нетерпеливо-требовательно спросил всадник.

— Я не дедушка, мне еще сорока нет… Я подполковник Могильный, начальник штаба 2-й стрелковой дивизии, а это жена генерал-майора Рубцова, командира 1-го стрелкового корпуса, — успокоившись, доложил Яков Порфирьевич, — идем почти что из-под Белостока, оба ранены.

Красноармейцы с любопытством смотрели на худого сгорбленного старика и его спутницу.

— Жена генерала Рубцова? — недоверчиво переспросил старший конного разъезда. — Впрочем, это можно проверить… Документы есть?

— Нет, товарищ младший сержант, документов у нас нет, вынуждены были уничтожить, — ответил Могильный.

Вскоре он и Рубцова находились в медсанбате, где им дали умыться, покормили, устроили в разных землянках.

Забравшись на жесткие нары, несмотря на усталость, Евгения Григорьевна долго не могла уснуть. «У своих же я, у своих, теперь все будет хорошо!» — твердила она, поглядывая в сторону двери, с нетерпением ожидая, когда же наконец придут за нею… И незаметно уснула. И вот сквозь сон Евгения Григорьевна услышала:

— Где Рубцова, здесь?

— Да-да. Я Рубцова. — Она быстро уселась на нарах и при тусклом свете кем-то зажженного во время ее сна маленького ночника, стоявшего на столе в углу землянки, пыталась разглядеть вошедшего. Но свет был так слаб, что Евгения Григорьевна не смогла разобрать ни черт лица, ни звания военного.

— Извините, пожалуйста, товарищ Рубцова, — заговорил он, — вас зовут Евгенией Григорьевной?

— Да, да.

— Я рад за вас, Евгения Григорьевна. Генерал-майору Рубцову о вас сообщено…

Дивизия, на которую вышли Рубцова и Могильный, была в составе корпуса генерала Рубцова.

— Как? Не может быть! Он жив, он близко! — воскликнула Евгения Григорьевна. — Где он?

— Мне поручено передать вам, Евгения Григорьевна, что генерал-майор Рубцов скоро будет здесь…

После полуторамесячных блужданий выйти к своим, получить весточку о муже, что он жив и здоров, это ли не счастье, это ли не награда за все пережитое?!

Теперь она ждала его, Федора, своего мужа. Ждала с таким нетерпением, какого ни разу до сих пор не испытала. А мысли возвращались к тому, что было пережито в последние полтора месяца…

Танковая бригада, в которую Евгения Григорьевна Рубцова получила назначение в Белостокском горвоенкомате, двинулась на восток и вскоре вышла на Варшавское шоссе. Среди колонны танков, грузовиков с боеприпасами и продовольствием была и полуторка ГАЗ-ММ санбата с врачом Рубцовой.

Нескончаемый поток машин, повозок. По обочине торопливо идут люди. На дороге то и дело пробки. А над всем этим с раздирающей душу деловитостью висят немецкие бомбардировщики. Самолеты с черными крестами, с утолщенными шасси, напоминающими лапы стервятника, один за другим на бреющем полете с шумом и грохотом проходят над дорогой, поливая людей градом пуль. Несколько минут движения — и новая волна самолетов. И снова команда: «Возду-ух!»

Самолеты с пронзительным завыванием входят в пике, сбрасывая бомбы. Крики, стоны, винтовочные выстрелы, пулеметные очереди… С каждым налетом все больше и больше раненых. Их кладут уже на несколько машин, и Евгения Григорьевна, которая еще день назад, прослушивая и осматривая в Белостокской больнице детей, подолгу останавливалась у каждой кровати, теперь торопливо и сосредоточенно делала перевязки, накладывала шины. Танков, в колонне которых вначале была ее машина, давно нет. Они ушли…

Уже двое суток прошло, как началась война, и все это время безостановочно на восток движутся колонны машин, и все так же непрерывно висят над дорогой немецкие самолеты. Приходится объезжать огромные воронки на шоссе. На проезжей части и обочинах валяется брошенное имущество, изуродованные и обгорелые машины, повозки, рассыпанное зерно, вздувшиеся трупы убитых лошадей.

Двое суток не смыкает глаз Евгения Григорьевна. Сидя в кабине полуторки, она с опаской поглядывает на шофера, который тоже с невероятным трудом превозмогает усталость, борется со сном. Временами он безвольно роняет голову на баранку, и, кажется, машина идет сама, подчиняясь какой-то интуитивной силе, идет почти ощупью, осторожно, но все-таки безостановочно.

Впереди Волковыск. Издали видно, что город горит. Сплошной черный дым. За несколько километров пахнет гарью. Откуда-то приполз слух, что Волковыск занят немцами. Одни говорят, что там высадился парашютный десант, другие — что в город ворвались немецкие танки. Возможно, что слухи провокационные, но проверять их нет возможности. Впереди идущие машины свернули с шоссе вправо, на грунтовую дорогу, чтобы обойти город. В сухом песчаном грунте машины то и дело застревают, надрывно буксуя. Движение замедлилось, а самолеты с черными крестами все так же пикируют на колонну, сея кровь и смерть, приводя в отчаяние измученных людей. Наконец черный дым и ночная темень слились почти воедино, самолеты улетели, и наступила тишина…

Очнулась Евгения Григорьевна оттого, что кто-то нетерпеливо тряс ее за плечи.

— Вы врач? — Над ней склонился небольшого роста человек с лихорадочно блестящими в темноте глазами.

— Да!

— Здесь неподалеку тяжело раненный подполковник, шевелить боимся, прошу оказать срочную помощь!

Раненый лежал на опушке молодой березовой рощи. Вокруг него склонилось несколько человек. Кто-то светил карманным фонариком. Боец вскрытым индивидуальным пакетом прижимал поверх разорванной гимнастерки обильно кровоточащую рану.

— Пропустите!

Рубцова опустилась на колени, быстро разрезала гимнастерку, нательную рубашку.

Рана была штыковая. Евгения Григорьевна поняла, что она глубокая, проколото левое легкое вблизи сердца. У раненого большая потеря крови и продолжающееся кровотечение. Дело серьезное. Может начаться пневмоторакс, попадет воздух в плевральную полость, сдавит сердце — смерть. Осторожно накладывая герметическую повязку, Евгения Григорьевна подняла взгляд на лицо раненого. Он был без сознания. Синие круги под глазами, плотно сжатые губы.

— Могильный! Яков Порфирьевич! — взволнованно проговорила Рубцова.

— Да, — ответил находившийся рядом батальонный комиссар, — вы знакомы с подполковником?

— Неделю назад Яков Порфирьевич выступал на юбилее второй стрелковой дивизии в Осовце. Почему он здесь? Что с Осовцом, где дивизия?

— Ничего не знаю. Могильный был в командировке, мы с ним вместе возвращались в Осовец.

— Рана нанесена штыком! Как же так?

— Дивизию, стоявшую в Волковыске, на марше к границе атаковала немецкая авиация. Кто уцелел — в лес. Могильный из этих групп отряд собрал. А тут немецкий десант. В нашу форму поодевались, сволочи! По-русски отлично шпарят! Мы в бой вступили. Подполковник впереди. А потом все смешалось: где наши, где диверсанты? Не поймешь. Один в красноармейской форме бросился на Могильного, крикнул: «Нас предали!» — и штыком в грудь. Исчез моментально диверсант… Подполковника вынесли..

— Положите раненого в машину. Осторожно! Не трясите! — сказала Евгения Григорьевна, встала и пошла следом. Щемящая боль за Федора сдавила сердце. Что с Осовцом? Могильный не проскочил, значит, окружена крепость. «Жив ли Федор? Цела ли дивизия?» — уже в который раз спрашивала себя жена генерала Рубцова и не находила ответа.

Дальнейший путь лежал на Барановичи. По дороге на всем протяжении движения колонны стояла стена густой серой пыли. Она оседала на лицах людей, мешала дышать, проникала в легкие, вызывая удушливый кашель. Особенно тяжело приходилось раненым. Измученные не прекращающимся вот уже четвертые сутки движением, в серо-бурых от пыли и ссохшейся крови бинтах, страдающие от боли, которая усиливалась от тряски на разбитых дорогах, они с ненавистью глядели в небо, на рыжее, ослепительно жаркое солнце. Сейчас именно оно было их злейшим врагом. Солнце мучило жаждой, иссушало последние силы.

Чтобы дать раненым хотя бы небольшой отдых, колонна свернула с дороги в густой перелесок, углубилась в его прохладную зелень и остановилась. Не прошло и получаса, как по шоссе промчался отряд вражеских мотоциклистов. Значит, в Барановичах немцы. Дороги впереди нет.

Растерянность и отчаяние исказили лица людей. Батальонный комиссар, тот самый, что вместе с Могильным вступил в бой с немецким десантом, предложил такой план: всем, кто может идти, небольшими группами пробираться на восток, тяжело раненных разместить в деревне Большая Извянка (там еще немцев не было), а машины уничтожить…

Неожиданно низко над лесом пролетел немецкий самолет. Летчик заметил колонну машин, сделал круг, спикировал, и на головы людей одна за другой упало несколько бомб. Когда самолет улетел, все увидели, что батальонный комиссар остался лежать на траве. С огромным усилием он пытался приподняться. Люди подбежали к комиссару, он был тяжело ранен… Осколком задело и Рубцову; теперь идти пешком она не могла.

Комиссара и еще пятерых с тяжелыми ранениями солдат легко раненные бойцы устроили в деревне. А для подполковника Могильного и Евгении Григорьевны они соорудили в лесу просторный шалаш, оставили им кое-какие продукты, медикаменты.

— Спасибо, друзья! — говорил слабым голосом Могильный, прощаясь с бойцами. — Отлежимся немного и — к своим. Не может быть, чтобы не дошли. Я ж эти места хорошо знаю. В гражданскую с белополяками здесь воевал. Ну, счастливо вам!..

Подполковник верил в свой крепкий организм, в то, что удастся выйти к своим, и это удесятеряло его силы. Рана быстро стала подживать. Уже на шестые сутки, делая очередную перевязку и, не заметив признаков загноения, Евгения Григорьевна с радостью объявила Могильному:

— Еще неделька, и мы с вами, Яков Порфирьевич, пойдем… к своим.

И вот по глухому лесному бездорожью, опираясь на палки, шли два человека, мужчина и женщина. Ссутулясь и покачиваясь, помогая друг другу, они шли на восток. Населенные пункты огибали стороной, двигались медленно, голодали, спали в стогах сена, на слежалых кучах веток, на охапках нарванной травы.

Лесное бездорожье сменялось топкими болотами. Колышущаяся, оседающая под ногами почва противно чавкала, выпуская на поверхность прозрачные пузырьки газа, засасывала до колен. Яков Порфирьевич оброс густой черной с проседью бородой. Худой, сгорбившийся, он выглядел настоящим стариком. Страдая от боли в легком, он был молчалив и сосредоточен, шел медленно, осторожно, часто отдыхая на лесных полянах.

Однажды встретили лесника, который сгребал сено. Увидев вышедших на поляну людей, измученных, в обносившейся одежде, с бледными, обескровленными лицами, лесник остановился. Он не задал ни одного вопроса, а сразу предложил пообедать в деревне и повел их к себе в хату…

Евгения Григорьевна стояла на улице у избы, когда вдруг появилась группа советских военнослужащих, конвоируемых фашистами. Пленные шли, опустив низко головы, поддерживая друг друга. Босые, без ремней, в изодранных гимнастерках, с грязными, сделанными наспех повязками на ранах. Они медленно двигались по пустой улице, подгоняемые время от времени прикладами автоматов.

Один из гитлеровцев остановился у колодца, выкачал ведро воды, напился. Потом в этом же ведре стал мыть руки. Поймав возмущенный взгляд русской женщины, конвоир презрительно расхохотался и выплеснул остатки воды в лицо Рубцовой. Неторопливо, по-хозяйски осмотревшись, пошел догонять пленных. Злость и ненависть охватили Евгению Григорьевну, но она, стиснув зубы, выдержала унижение, понимая, что в этой ситуации бессильна.

Полтора месяца беспрерывного движения на восток. Леса и болота сменялись проселочными дорогами. И тогда Могильный в колонне беженцев под видом родственника шел вместе с Рубцовой дальше, навстречу еле слышной временами орудийной канонаде…


Федор Дмитриевич появился в медсанбате лишь утром. Пыльный, с осунувшимся и утомленным лицом, с глубокой морщиной, рассекающей высокий лоб надвое. Евгения Григорьевна ужаснулась, как месяц войны состарил ее мужа.

— Федя, — только и смогла она сказать, припав к его груди.

— Ну, успокойся, Женечка, родная! Все-все позади! Дай же посмотреть на тебя, милая, — взволнованно говорил Федор Дмитриевич, то прижимая к себе, то отрывая и целуя дорогое лицо, глаза, волосы. — Прости, родная, но я к тебе всего на несколько минут. Дела. Успокойся! Леночка наша жива, Надежда Зиновьевна и Николай тоже. В Жуковске они. Добрались благополучно. Видел всех, когда вышел из окружения и был в Москве. О тебе сообщили, что… А ты вот, живая! Гора с плеч свалилась. Женечка, дорогая, извини, пожалуйста, сейчас у меня совершенно нет времени. Ну, пока! Вечером встретимся, вечером все расскажешь, сейчас не могу, прости. — И Федор Дмитриевич, еще раз поцеловав жену, так и не успевшую сказать ему ничего, скрылся за дверью.

Весь день Евгения Григорьевна чувствовала себя необыкновенно счастливой: Леночка в безопасности, у своих, Федя жив, теперь она будет с ним вместе, останется в корпусе как врач. Все складывалось превосходно.

Вечером Рубцов, как и обещал, приехал в медсанбат. Приехал не один, а с комиссаром корпуса А. И. Рычаковым. Это сразу насторожило Евгению Григорьевну: за полтора месяца скитаний у нее обострилось чутье ко всему, что касалось ее.

— Вот что, Женя, — с ходу заговорил Федор Дмитриевич, — тебе необходимо немедленно отправиться в тыл! Понимаешь?

— Нет, нет, Федя, что ты! Я врач! Я буду в корпусе, я нужна здесь…

— Это мне решать, где тебе быть, — перебил ее Рубцов. — Я командую корпусом и считаю необходимым…

Он не договорил. Евгения Григорьевна, закрыв лицо руками, еле сдерживала рыдание. Обида за то, что ее не хотели выслушать, понять, заполнила сердце.

— Евгения Григорьевна, нельзя же так, — вмешался в разговор комиссар Рычаков. — Вы поймите, Федору Дмитриевичу воевать, воевать надо. Он должен быть спокоен и за вас, и за дочку! Он уже раз похоронил вас! Подумайте, сможет ли он не волноваться за вашу судьбу, если вы останетесь здесь? А все мысли командира корпуса должны быть целиком отданы делу.

Рубцова оторвала руки от заплаканного лица и взглянула на мужа. Бледный, но решительный, он смотрел на нее с тоской и болью. И Евгения Григорьевна поняла, что ей ничего не изменить, что Федор все взвесил, продумал и что судьба ее уже решена. Она почувствовала, что за холодностью и официальностью Федора Дмитриевича скрыта искренняя нежность, забота и что иначе он говорить не мог, так как самому ему очень трудно расстаться с нею вот так сразу.

— Хорошо, Федя, я поеду, — подавленно проговорила Евгения Григорьевна.

— Ну вот и молодец! — с облегчением вздохнул Рубцов, обнимая вздрагивающие плечи жены.

Рычаков достал ручку, блокнот в дорогом красивом переплете и на бланке депутата Верховного Совета СССР размашистым почерком написал: «Военному коменданту города Гомель. Прошу оказать всестороннее содействие жене командира корпуса генерал-майора Ф. Д. Рубцова Евгении Григорьевне Рубцовой в отправке ее в Москву, к месту нахождения семьи. Прошу учесть, что тов. Рубцова имеет ранение.

Депутат Верховного Совета СССР, полковой комиссар Рычаков».

А утром следующего дня «эмка» мчала Рубцову и Могильного из-под Калинковичей в Гомель, в штаб 21-й армии. А еще через день на санитарном поезде они ехали в Москву.

Загрузка...