В давние времена, еще перед тем, как будда Шигемуни[18] явил образ нирваны[19], тэнгрий[20] Хормуста[21] отправился к нему на поклонение, и, когда прибыл и поклонился, будда заповедал тэнгрию Хормусте:
— По прошествии пятисот лет в мире настанут смутные времена. Возвращайся к себе и, когда пройдет пятьсот лет, пошли одного из трех твоих сыновей: пусть он сядет в том мире на царство. Сильные будут пожирать слабых, дикие звери станут хватать и пожирать друг друга. Если отправится один из трех твоих сыновей, он сделается царем, владыкой сего мира.
— Смотри только, предавшись своим радостям, не проживи дольше пятисот лет, но пошли сына своевременно, как мною указано.
— Истинно так, — сказал будде тэнгрий Хормуста и возвратился к себе.
Но возвратясь, он позабыл повеление будды и прожил целых семьсот лет.
Вдруг сам собою разрушился — по западному углу, на целых десять тысяч бэрэ[22], — кремль его великого града Сударасун[23]. Тогда все тридцать три тэнгрия, во главе с самим тэнгрием Хормустой, взялись за оружие и направились к разрушенному месту кремля, недоумевая:
— Кто бы мог разрушить этот наш кремль, раз нет у нас злых врагов? Разве что полчища Асуриев[24] могли разрушить его?
Но лишь только они приблизились, стало очевидно, что кремль разрушился сам собой, и вот все тридцать три тэнгрия, во главе с Хормустой-тэнгрием, рассуждали между собой, от какой же именно причины мог разрушиться кремль, и тогда за беседой Хормуста-тэнгрий стал вспоминать:
— Еще перед тем, как будда Шигемуни явил образ нирваны, я был у него на поклонении, и заповедал мне будда после поклонения ему, чтоб по истечении пятисот лет я послал на землю одного из трех своих сыновей. В мире, говорил он, настанут смутные времена: сильные будут хватать и пожирать слабых; дикие звери станут пожирать друг друга. Но я забыл про этот завет будды, и вот живу не пятьсот, а уже семьсот лет.
И составили между собою великий совет: тридцать три тэнгрия во главе с тэнгрием Хормустой. И отправил Хормуста-тэнгрий посла к трем своим сыновьям.
Посол обратился к старшему из братьев, по имени Амин-Сахикчи[25], и сказал:
— Любезный мой. Твой батюшка, Хормуста-тэнгрий, послал меня передать тебе его повеленье идти в мир и сесть на царский престол.
Амин-Сахикчи отвечал:
— Я — сын Хормусты-тэнгрия. Однако, хотя бы я и отправился, что из этого выйдет? Ведь я не смогу сесть на царский престол. Если же пойдет на землю сын самого Хормусты-тэнгрия и не сможет сесть на царство, то он только уронит тем славу и власть царственного родителя. Я бы очень хотел и не то что отказываюсь идти, но я докладываю так единственно по неспособности своей занять царский престол.
Приняв этот ответ, посол отправился к среднему брату Уйле-Бутугекчи[26].
— Любезный мой, — сказал он. — Я имею передать тебе повеление твоего батюшки идти в мир и сесть на царство.
Уйле-Бутугекчи отвечал:
— Разве я не сын Хормусты-тэнгрия и разве живущие в мире существа не люди Златонедрой Земли? Я хоть бы и отправился в мир, все равно не смог бы сесть на царство. Наконец, причем тут я? Ведь есть, кроме меня, старший брат: разве не уместно было бы ему, Амин-Сахикчи, и сесть на царство; или, может быть младшему брату, Тэгус-Цокто?[27]
Когда посол отправился, затем, к Тэгус-Цокто, и передал ему то же самое повеление, Тэгус-Цокто отвечал:
— Если судить по старшинству, то надо было бы идти старшему брату, Амин-Сахикчи, или среднему — Уйле-Бутугекчи. Причем же я? Пойти-то я и пошел бы, но вдруг я окажусь неспособным: а разве мне дела нет до славы и власти царственных моих родителей?
Так ответили послу три сына Хормусты, и, приняв их ответы, посол предстал пред тэнгрием-Хормустой и тридцатью тремя тэнгриями:
— Вот полностью ответы трех твоих сыновей — доложил он.
Тогда Хормуста-тэнгрий приказал позвать к себе трех своих сыновей и, лишь только те явились, встретил их такими словами:
— Я посылал вас в мир не по пустому предлогу, уверяя, что в мире наступили смутные времена. Но я посылал вас в силу заповеданного мне повеления будды. Не мои ли вы сыновья? — думал я. — Однако выходит, что отцом-то оказываетесь вы, а я — ваш сын. Что ж? Садитесь втроем на мой царский престол и исполняйте все мои обязанности, каковы бы они ни были.
После того, как Хормуста-тэнгрий произнес эти слова, три его сына сняли шапки и, став на колени, поклонились.
— О, царь наш, батюшка! — сказали они. — Зачем изволишь говорить такие слова?
И Амин-Сахикчи продожал:
— Мыслимо ли не пойти по приказу своего царственного родителя? Однако можно и пойти, но не суметь сесть на царский престол. А разве к славе вашей будет, если земные люди станут глумиться, говоря: «Как же это так? Явился сын самого Хормусты-тэнгрия, Амин-Сахикчи, и не сумел сесть на царский престол». Ужели мне отправляться с мыслью, что я лишь по имени сын тэнгрия? И можно ли сказать, что я взвожу напраслину на своего младшего брата, доказывая, что этот Уйле-Бутугекчи, все, кажется, может: взять, например, стрельбу из лука на играх по окончании великого пира у семнадцати тэнгриев сонма Эсроа, и что же? Этого Уйле-Бутугекчи не превзойдет никто, он сам превзойдет всех; или, например, когда точно так же затеваются игры, с состязаниями в стрельбе из лука или в борьбе у преисподних драконовых царей, опять никто не осилит его. Во всевозможных искусствах и познаниях этот Уйле-Бутугекчи — совершенный мастер. Ужели же отправляться нам с мыслью, что мы лишь по имени сыновья тэнгрия? Ему же хоть и отправиться — будет по силам.
И сказали тридцать три тэнгрия:
— Действительно, во всем справедливы эти речи Амин-Сахикчи. В чем бы мы ни были доблестны и что бы ни затевали — стрельбу ли, борьбу ли — во всем он превосходит и побеждает всех нас. Поистине справедливо сказал Амин-Сахикчи.
Так отозвались тридцать три тэнгрия, и Тэгус-Цокто прибавил:
— Говорить ли о том, что и я могу лишь подтвердить решительно все ими сказанное? Все это — чистейшая правда.
И опять сказал Хормуста-тэнгрий:
— Ну, Уйле-Бутугекчи! Вот что все они говорят. Что же теперь скажешь ты сам?
— Что я скажу? — отвечал он. — Прикажет царь-батюшка идти — и пойду.
— Родитель мой, Хормуста-тэнгрий! Дай мне свой черно-синий панцирь, сверкающий блеском росы; дай мне свои наплечники цвета молний, дай мне главный свой белый шлем, на челе которого изображены рядом солнце и луна; дай мне тридцать своих белых стрел с изумрудными зарубинами и свой черно-свирепый лук; дай мне вещую саблю свою с тремя злато-черными перепонками; дай мне всюду прославленный золотой свой аркан. Дай мне большую секиру свою, булатную, весом в девяносто и три гина[28], а также и малую булатную секиру свою, весом в шестьдесят и три гина. Дай мне и девятирядный железный аркан свой. Будь же милостив все это полностью мне ниспослать, лишь только совершится мое возрождение в мире.
— Хорошо, дам! — отвечал Хормуста, и Уйлэ-Бутугекчи продолжала:
— Ниспошли мне на землю трех сестер-хубилганов[29]: пусть родятся они там в мире из единого чрева со мною и пусть переродитесь в них вы, три тэнгрия из сонма тридцати трех тэнгриев. Одного же из великих тэнгриев, в моем собственном образе, ниспошли старшим их братом-хубилганом, а остальных тэнгриев твоей свиты ниспошли мне в образе тридцати моих богатырей. Не для собственной своей прихоти домогаюсь я, чтоб вас, тэнгриев, непременно послали в мир, нет: все это я прошу, имея в виду, что если сын Хормусты-тэнгрия, придя в мир, не сумеет сесть на царство и будет превзойден людьми, то чем иным будет это для вашего имени, как не злом? Если же, напротив, он уничтожит докшитов[30] и возрадует живущих, чем иным это будет, как не благом?
И Хормуста-тэнгрий, и все тридцать три его тэнгрия рассудили так:
— Что же неправильного в этих словах Уйле-Бутугекчи? Разве мы можем хоть чем-нибудь поступиться для успеха его посольства? Мы дадим решительно все.
— Слушаю, — сказал Уйле-Бутугекчи. — Но я полагаю также, что, раз ни мой старший брат Амин-Сахикчи, ни младший мой брат Тэгус-Цокто не согласились отправиться на землю, то очередное право наследования родительского престола будет за мною; после того, разумеется, как я потружусь в мире на пользу живых существ.
И снова в ответ было изъявлено согласие.
— Дай мне, родитель мой, и великий твой меч, целиком отлитый из бронзы.
— Дам! — был ответ.
— Милостиво ниспошли мне, когда свершится мое возрождение в мире, и прекрасного коня, которого не превзойти никому из живущих.
— Хорошо, дам! — был ответ.
Вслед затем и на земле, по случаю наступивших смутных времен, собирался сейм возле обо[31], называемого Куселенг: собирались не только все люди черноголовые, но и птицы, и все — триста языков живых существ — и божественная белая дева Арья-Аламкари, переводчиком.
Трое приготовили для метания жребьи: Моа-Гуши, славный Дангбо, и горный царь, Оа-Гунчид. Говорит им Арья-Аламкари:
— Киньте гадальные жребьи, вы, три волхва, и узнайте: родится или нет такой царь, который будет в силах прекратить в мире смуту?
Бросил жребий Моа-Гуши, и после метания жребия сказал:
— Должна родиться Боа-Донцон-Гарбо: тело у нее будет хрустальное, зубы белоснежные, голова птицы Гаруди[32], волосы — злато-желтыми гроздями, а по концам волос как будто рассыпаны цветы с дерева Ута[33]. И если родится она, то будет владычицей вышних тэнгриев.
— Так, — сказала дева. Бросайте следующий жребий. Бросил жребий волхв, славный Дангбо, и, бросив, сказал:
— Должна родиться Арья-Авалори-Удкари, светлосияющая с ликом палево-красным. Верхняя часть ее тела будет как у человека, нижняя — как у змея, царя драконов. И если родится она, то будет владычицей ханов-драконов.
— Так, — сказала дева. Теперь бросай жребий горный царь, Оа-Гунчид! Жребий брошен.
— Должна родиться белоснежная Чжамцо-Дари-Удам, сиянье которой осияет десять стран света. Если ж родится она, то будет владычицей дакинисс[34] десяти стран света.
— Пусть еще раз кто-нибудь из вас бросит жребий, — говорит дева. Жребий бросили:
— Должен родиться Гесер-Сэрбо-Донруб. Верхняя часть его тела будет исполнена признаков будд десяти стран света; средняя — признаков четырех великих тэнгриев[35], нижняя — четырех великих царей драконов[36]. Если же родится он, то будет милостивым, премудрым Гесером, государем десяти стран света[37], владыкой этого Джамбутиба[38]. И еще спросила небесная белая дева Арья-Аламкари:
— Как все они родятся: от одного отца с матерью или же от разных отцов-матерей? И кто именно будет их отцом, а кто матерью?
Снова был брошен жребий и последовал ответ:
— Отцом их будет здесь присутствующий горный царь Оа-Гунчид, а матерью — Гекше-Амурчила, дочь Го-Баяна.
— Итак, сказала небесная дева, они родятся от одного отца с матерью, очевидно, для того, чтобы помогать друг другу. Известны, следовательно, их отец и мать, но откуда же последует милость возрождения на земле?
Тогда волхвы отвечают:
— Возродится ли то в мире сын самого Хормусты-тэнгрия, имеющего на то повеление вышнего будды, на случай смутных времен в мире, это нам недоведомо.
В то время улус (народ) состоял из трех округов — отоков: Туса, Донгсар и Лик. В Туса нойоном[39] был Санлун; в Донгсаре — Царкин и в Лике — Цотон.
Цотон славился хорошими конями: один из них, чалой масти, бежал быстрее водопада, свергающегося в стремнину; другой, этот был светлобуланой масти, мог обгонять бегущую напрямик лису; третий, желто-рябой масти, обгонял бегущую наперерез серну-цзэрэна.
Пока улусное войско этих трех отоков собиралось выступить в поход против Го-Баяна, Цотон, этот злобный предатель, забежал на своем лучшем коне вперед и оповестил Го-Баяна, будто бы уже приближается войско отоков Туса, Донгсар и Лик.
Тогда дочь Го-Баяна, Гекше-Амурчила, спасаясь бегством, в пути поскользнулась на льду и упала. Цотон захватил девушку, у которой оказалась надорванной подбедренная мышца, отчего она и охромела.
Цотон рассудил так:
— Вздумай только я взять себе в жены этакую вот хромую, куда денется моя добрая слава? Сбуду-ка ее кому-нибудь другому. Но вот что: сдам ее своему старшему брату, нойону Санлуну. И он действительно отдал ему девушку с тем лукавым намерением, что-де впоследствии ее нетрудно будет и отобрать у него.
Санлун, будучи вынужден принять девушку, выправил ее ногу, и она стала по-прежнему цветущей и прекрасной.
Тогда Цотон, по злобе своей, сказал народу:
— Известно, как трудно нам было добыть женщину такой удивительной красоты. Известно также и то, что от нее, по предсказанию волхвов, должен родиться необыкновенный сын. Однако этот необыкновенный сын все еще не родился: следовательно, и самые-то смутные времена происходят от мужа с женой, а потому следует изгнать и Санлуна, и Амурчилу, отлучив при этом Санлуна от всякого общения с прежней его семьей и наложив запрещение на все движимое и недвижимое имущество его.
Вследствие этого их и приговорили изгнать в пустынную местность при слиянии трех рек, предоставив в пользование им: одну лишь черную полуюрту, рябую верблюдицу с рябым верблюжонком, рябую кобылу с рябым жеребенком, рябую корову с рябым теленком и рябую овцу с рябым ягненком, да рябую суку с рябым щенком.
В ссылке старик Санлун стал промышлять ловлей горностаев-оготона[40] поблизости от двух-трех голов своего скота. В иной день добывал он по десятку, а в иной по семи-восьми штук. А Гекше-Амурчила собирала топливо. Один раз, отправляясь за топливом, видит она — ходит и пристально на нее смотрит такой странного вида ястреб: сверху — птица, а снизу человек. Гекше-Амурчила окликнула его и спросила:
— Почему это ты сверху похож на птицу, а снизу на человека? Что это значит?
Ястреб ответил:
— Сверху я как птица в знак того, что род мой свыше — непостижим. Снизу же я как человек в знак того, что мне надлежало бы принять тленную плоть. От имени верховных тэнгриев ныне я ищу достойную женщину, чтобы возродиться в мире, и, сколь ни надобно здесь возрождаться, все же я родился бы только у такой достойной женщины. Иначе мне пришлось бы остаться, как я есть. И, проговорив эти слова, ястреб улетел.
Когда, затем, в восьмую ночь первой луны, Гекше-Амурчила возвращалась домой с топливом, на пути она встретила такого необыкновенного великана, что при виде его со страху упала в обморок... Пролежав так некоторое время и придя в себя, она воротилась домой, а рано утром, по выпавшему мелкому снегу, она отправилась тою же дорогой, по которой принесла топливо, и найдя следы своих каблуков, тут же по следам увидела, что уходил человек со следом в целую сажень, алда-дэлим.
«Что же это за человек с таким огромным следом», — подумала она и пошла по его следам, которые привели ее к пещере в огромной скале. Подойдя настолько, чтобы можно было видеть, что делается в пещере, Гекше-Амурчила заглянула, и вот видит его: сидит он на золотом троне, с бунчуком из рябого барса; сидит, облокотись на ручки своего золотого трона, в шапке из рябого барса, в шубе из рябого барса, в сапогах-гутулах из рябого барса. Счищает иней со своей рябо-барсовой бороды и говорит:
— Как нельзя более устал я в эту ночь!
Увидав его, Гекше-Амурчила в испуге поспешно вернулась домой.
Разошлись по домам все триста языков живых существ, поднялась на небо и белая небесная дева, Арья-Аламкари. Тогда восходят на Куселенгский холм-обо жребьеметатели, Моа-Гуши и славный Дангбо, и ждут знамения: сбудется ли все, что предсказали они?
И в надежде, что сбудется, разошлись и они...
Когда Гекше-Амурчила возвратилась домой, она вдруг так располнела, что не в силах ни стоять, ни сидеть. Пятнадцатого числа утром старик берет свой силок и собирается отгонять скот, но перед самым его уходом Гекше-Амурчила говорит ему:
— Зачем ты уходишь? Во мне как будто бы раздаются детские голоса: я очень боюсь оставаться одна — побыл бы ты сегодня со мною.
— Если буду все время сидеть около тебя, — говорит ей старик Санлун, — то кому же добывать оготона и присматривать за двумя-тремя моими скотинами; а не добывать оготона, так чем же и кормиться?
Не согласившись остаться дома, старик ушел, поставил силок и, добыв семьдесят оготона, принес их на спине в юрту, сваливает и, присев, радостно думает: по сравнению с прежними днями сегодня я добыл слишком много; должно быть, и в мой дом пришло счастье!
Санлун прибрал оготона и опять ушел.
После полудня, уже под вечер, во чреве матери стало вдруг раздаваться пение детских голосов. Один голос поет так:
— Вот возрождаюсь я, Боа-Донцон-Гарбо. Тело мое хрустальное, зубы белоснежные, голова — птицы Гаруди с кудрями злато-желтыми, а по концам волос у меня как будто рассыпаны цветы с дерева Ута. А возродившись, я сделаюсь властнейшею высших тэнгриев.
Другой голос поет:
— Вот возрождаюсь я, Арья-Авалори, все озаряющая ясным светом, палево-красноликая. Сверху я как человек, снизу — как змей, царь драконов. А возродившись, я стану владычицей преисподних драконовых ханов.
Поет затем третий голос.
— Возрождаюсь я, Чжамцо-Дари-Удам-Уткари белоснежная, сиянье которой осияет десять стран света. А возродившись, я буду владычицей фей-дакинасс десяти стран света.
Послышался и еще один голос:
— Возрождаюсь я, Гесер-Гарбо-Донруб. Верхняя часть моего тела исполнена признаков будд десяти стран света, средняя — четырех великих тэнгриев, нижняя — великих царей драконов. А возродившись, буду я милостивым и премудрым Гесер-ханом, государем сего Джамбутиба.
— Увы мне, горе мне, — стонет мать. — Как это могло случиться, что мною зачаты и рождаются будды? Мною, которая, по ненадобности и простым-то смертным изгнана в пустыню у слияния трех рек? Вернее, что зачала я и рождаю демоново отродье.
— Вашему негодному отцу, — продолжает она, — вашему отцу, старику Санлуну, не до того, чтоб еще вас нянчить: его самого-то некому кормить. И не то что вас вырастить и воспитать, он и меня-то не в силах прокормить в этой черной полуюрте с птичье гнездо.
И она порешила выкопать девятиалданным[41] железным колом для рытья корней растения гичигэнэ[42] яму на всех четверых сразу:
«Вот где я вас убаюкаю!» — думала она, как вдруг раздался голос:
— Матушка, пропусти меня! — и из ее темени выпала несравненной красоты Боа-Данцон-Гарбо и тотчас же неуловимо выскользнула от матери. Пока та напрасно пыталась ее поймать, от вышних тэнгриев подали в полной упряжи хрустального слона. Загремели тимпаны и барабаны, зажглись жертвенные пахучие свечи, и, под звуки тимпанов и барабанов, малютку посадили на слона и унесли в небеса.
— Милая моя оказалась настоящим божеством, — в слезах причитает мать, а в это время опять раздается голос: «Сестрица, пропусти меня!»
Приподняв правую руку, мать сдавливает себе темя, а в это время у нее из правой подмышки выпадает ребенок. И этот ускользает у нее из рук, и его она не может поймать, а тем временем из глубины океана царь драконов подает для него, как и для первого малютки, хрустального полуслона-полульва, так же в полной упряжи. Гремят тимпаны и барабаны, возжигаются пахучие жертвенные свечи, и драконов царь уносит малютку и вселяет в глубины океана.
— Сестрица, пропусти меня! — опять раздается голос. Мать, стиснув подмышки, обеими руками сдавила темя, и у нее из пуповины выпал ребенок: еще прекраснее двух первых, и, так же как и тех, не удержать его матери. Пока она тщетно пыталась это сделать, дакиниссы десяти стран света подали в полной упряжи бирюзового слона. Зажглись благовонные жертвенные свечи. Ударяя в литавры и барабаны, дакиниссы десяти стран приблизились к малютке, подхватили его и унесли.
— Увы мне, горе мне! — причитает мать. — Малютки вы мои, что я наделала? Ведь сущею правдой оказались ваши уверения, что вы хубилганы будд. Как же я посягнула вырыть яму на всех вас четверых? Не то что закопать, но хоть бы одного из вас на прощанье довелось рассмотреть хорошенько, обнять, приголубить! О, детушки мои родимые, что же я наделала?
И во время этих причитаний раздаются слова:
— Сестрица! А каким способом мне пройти?
— Проходи, родимый, положенным путем! — отвечала мать, вскрикнула и тотчас же родила естественным образом.
Родился же вот какой ребенок: правым глазом смотрит искоса, левым — вдаль; правой рукой намахнулся, левую сжал в кулак; правую ногу приподнял вверх, левою — как будто топнул; все сорок пять белоснежных зубов прикусил.
— О, горе! Что будет со мной? Как видно, предыдущую тройню я родила настоящими хубилганами будд, почему и не удержала, а теперь родила я, должно быть, удержу вот это лишь демоново отродье, ребенка греха.
— Чем бы тебе, мой родимый, перерезать пуповину? — И с этими словами она достала из-под подушки большой нож с двумя лезвиями и принялась резать его пуповину.
— Этот нож не годится для пуповины! — говорит ребенок. — Тебе, матушка, не справиться с моей пуповиной этим твоим ножом: ее нужно резать черно-острым камнем, который лежит к югу от нас, в море-океане. Этим камнем режь и приговаривай: «Крепче камня будь крепок, родимый мой!» Перевязывай потом белой травкой и приговаривай: «Гуще белой травушки плодись родимый улус у любезного!»
Мать завернула ребенка в полу своего халата и побежала: подняла она со дна морского черно-острый камень и отрезала им пуповину, а отрезая, приговаривала по-сказанному. Перевязала затем пуповину белой травой, а перевязывая, сказывала тот самый йороль, — слово заветное.
Но, перерезая пуповину, мать отморозила себе мизинец, так как при появлении Гесера на свет вдруг пошел мелкий знобящий дождь. Отморозила и плачет:
— Вот я ознобила себе мизинец из-за пуповины этого злосчастного ребенка, грехом зачатого.
— Не бранись, родимая, и не плачь! — говорит ребенок. — Опусти свои мизинец в море: посмотри, что будет.
Мать послушалась, опустила палец в море, и он опять приобрел прежний прекрасный вид. Пошла она с ребенком на руках, а на дороге и говорит.
— Где мне баюкать тебя, родимый мой? Убаюкаю тебя вот в этой яме! — Но приподнятый было ребенок вырвался у нее из рук. Мать опять поднимает его на руки, но тот вырывается и говорит:
— Родимая моя! Ведь правый-то глаз мой косо смотрит оттого, что я косо смотрю на демонов-элиэ и шимнусов. Левый же глаз мой взглядом устремлен вдаль потому, что я проницаю вдаль и эту, и будущую жизнь. Правой рукой я намахнулся в знак того, что прочь смахну всех супостатов, а левую сжал в кулак в знак того, что всех я буду держать в своей власти. Приподнял я правую ногу в знак того, что подниму я правую веру, а левой я топнул в знак того, что уничижу и попру ногами своими всех неправоверных, еретиков. Я родился с прикушенными сорока и пятью белоснежными зубами в знак того, что окончательно сокрушу я силу и величие злых шимнусов.
— Ах, горе мне! — забранилась мать. — У людей коли родились дети, так родятся, бывало, уткнувши два безымянных пальца в нос и с закрытыми глазами. Почему же я-то родила вот этого злого на язык болтуна таким драчуном и спорщиком с самого рождения?
В то время как мать бранится, домой возвращается Санлун, и ему слышится, будто раздается женский голос вперемежку с ревом тигра. Санлун возвращается со скотом. На спине он тащит десяток оготона, а свободной рукой волочит свою девятирядную железную ловушку.
— Что тут такое? — спрашивает он. Тут напускается на него Гекше-Амурчила:
— Злой черт, иссохшая, несчастная кляча! Не просила ль я тебя побыть сегодня со мной? Сию минуту у меня поисчезали кто куда три ребенка: известно, что когда возрождаются настоящие хубилганы будд, то они или восходят на небо, или ниспускаются к драконовым царям или восходят в область дакинисс. И эти вот так же: не успела я даже их сосчитать, как они поисчезали кто знает куда, упоминая то вышнее небо, то преисподних драконовых царей, то дакинисс десяти стран света. А сейчас вот, негодная ты кляча, не успела я родить вот это демоново отродье, как он уже, кажется, готов схватить меня и съесть. Убери его прочь, совсем!
— Эх, ты! — говорит Санлун. — Как это можешь ты знать, что это непременно демоново отродье? Разве же мы будды? Мы то, со своими пустыми суждениями? Уж не убить ли собственное детище? Попробуем-ка лучше его вырастить. За нынешний день я добыл восемьдесят оготона. А эти мои две-три скотинушки, оказывается, по-настоящему затяжелели: от тяжести едва с земли поднимаются. В прежнее время вблизи нашего жилья вовсе не бывало оготона. Сегодня же такую массу я добыл всего на пространстве выстрела от нас свистун-стрелы, годоли, и при этом на такое же расстояние от нас не шел снег. Отроду не случалось добывать так много ни настоящею ловецкою сетью, ни, тем паче, вот этим силком.
— Если б так пошли дела и дальше, то зачем же лишать его жизни? Растить, так попробуем вырастить! — отозвалась мать.
В ту пору некий демон, превращаясь в черного ворона, выклевывал глаза у новорожденных[43] детей и ослеплял их. Прослышав о рождении Гесера, черный ворон является. Но Гесер распознал его своею чудесною силой. Прищурил он один свой глаз, другой совсем закрыл, а на прищуренный глаз нацелил свою девятирядную железную ловушку и, как только черный ворон приготовился клюнуть его в глаз, потянул он веревочку своей девятирядной ловушки, поймал оборотня-ворона и убил.
В ту же пору появился под видом ламы Кунгпо-эциге Эркеслунг, демон с козлиными зубами и собачьим переносьем. Возлагая руки на двухлетних детей, он тем временем откусывал у них конец языка и делал их навек немыми. Ведал Гесер и про это, как и про то, что демон уже подходит к нему: прикусил он свои сорок пять белоснежных зубов, лежит и ждет.
Приходит мнимый лама и, благословляя ребенка, возлагает на него руки, а сам пальцами пытается разжать его зубы, но не может, пробует разнять трубочной ковырялкой — не может.
— Что это? — говорит он. — С языком у вас родился мальчик-то, или от рождения такой, с прикушенными зубами?
— А кто его знает? — говорят ему. — Ревет-то он как следует быть.
Тогда демон-лама стал всовывать ребенку в рот свой язык, чтобы тот сосал.
— Немного, оказывается, может сосать, — говорит он. — Уже стал сосать мой язык: это хорошо. И еще глубже всовывает ему сосать свой язык. Тогда Гесер, притворяясь, будто сосет, напрочь откусил у демона язык, по самую глотку, и таким образом умертвил его.
В ту пору монгольскому народу причиняло вред некое порожденье нечистой силы, в виде горностая-оготона, величиной с вола, который изменил самое лицо земли. Как только узнал об этом Гесер, он немедленно явился в образе пастуха овечьих стад со своею секирою и насмерть поразил это чудовище ударом между рогов.
Непосредственно затем он уничтожил также трех свирепых демонов, докшитов.
Вскоре объягнилась у Санлуна овца совершенно белым ягненком. Ожеребилась у него и кобыла вещим гнедым жеребенком. Отелилась корова теленком невиданной железно-синей масти. Ощенилась и собака медным щенком-сукой с железной мордой. Но Гесер отпустил всех новорожденных к небесной своей бабушке Абса-хурцэ, которой так помолился пред воздвигнутым жертвенником:
— Как следует вскорми и взрасти их, моя бабушка, и возврати их мне, когда попрошу!
Бабушка приняла их и обещала своевременно возвратить.
Старик Санлун дал ребенку имя Цзуру, так как в муках он родился у матери его.
Цзуру стал пасти у отца две-три головы его скота, но пасет он их вот как: вырывает он трижды-семь камышей-хулусу, вырывает трижды-семь степных ковылей-дэресу, выдергивает трижды-семь репейников-хилгана, выдергивает трижды-семь крапивников-харгана. Ковылем стегает он свою кобыленку, стегает и приговаривает:
— До той поры буду стегать тебя трижды-семью ковылями, пока не наплодишь мне белого, как степной ковыль, табуна.
Камышом стегает свою коровенку, стегает и приговаривает:
— Наплоди ты таких добрых коров, чтобы мастью были как камышовое семя, с хвостами наподобие камышового листу.
Репейником стегает он овцу и приговаривает:
— Плодись ты в таком множестве, как и этот славный репейничек.
Точно так же стегает он крапивником и своего шелудивого верблюда...
И вот, по Гесерову веленью, стали они плодиться так, что от одной кобыленки выплодился целый табун белых, как степной ковыль, коней... К чему перечислять подробно? Каждую луну по Гесерову слову плодился в свою пору весь скот, и развелось таким образом несметное скотоводство...
Вне себя от радости старик Санлун.
— Это все по моим молитвам, — говорит он. — Вот и сбывается, что «тысячи делаются из одной-единственной единицы».
— Чем же ты неправ? — стала говорить на это Гекше-Амурчила. — Мне-то в особенности хорошо известен результат твоих молитв. Отменили бы приговор о ссылке — вот это было бы действительно великим результатом твоих молитв. А то и скот-то у нас пасти некому.
Тогда Санлун поехал в главные кочевья своего улуса, явился к Цотону и при всем народе говорит ему:
— От твоей необыкновенной красавицы, которую ты по неприязни изгнал, родился и жив обыкновенный мальчик. Просто ли водворять и наделять его как простого смертного или предоставить ему ханское правопреемство, как благородному, но на худой конец простое то правопреемство ему принадлежит. Верни же поэтому все мое: и семью и все хозяйство.
— Разве же старик Санлун в чем неправ? — в один голос сказал весь улус и присудил полностью вернуть ему и семью, и все его хозяйство.
Старик Санлун забрал все свое и возвратился к себе, в изгнание.
— Теперь-то, — распоряжается Санлун, — теперь пасите скот вы все трое: Цзаса, Рунса и Цзуру.
И вот за скотом его теперь ходят трое его сыновей. Но Цзуру пасет скот, как истинный хубилган; дальние горы делает близкими, ближние горы делает дальними.
Однажды Цзуру говорит своему отцу:
— Вот ты все не нарадуешься, что по твоим молитвам умножился у тебя скот. Раз так, то почему бы у тебя не построиться и дворцу, белой ставке?
— Что же! — отвечает Санлун. — Ехать, так ехать! До лесу авось доберемся, да только хватит ли у нас сил заготовить лес?
И они поехали, добрались до лесу и всею семьей принялись за рубку. Старик срубил и повалил несколько ровных деревьев. Цзуру же чудесным образом воздвигает постройку: за стенными решетками — решетки, за потолочными унинами — унины.
Увидя хорошее прямое дерево, старик Санлун пошел было его срубить, но Цзуру взял и вдруг обратил его в корявое и колючее дерево, так что старик не мог его срубить и вернулся с порезанными руками.
— Сразу видно, что тут окаянный сынок! — ворчит он. — Едва только подошел я рубить, как вдруг хорошее прямое дерево стало корявым и колючим. Только поранил себе руки!
Тогда Цзуру притаскивает вполне годное строевое бревно и говорит:
— Батюшка зачем же ты бросил срубленное тобою дерево? Я взял вот его и обращу на постройку.
— Я действительно срубил это дерево, — отвечает Санлун, — но только так, как по пословице: «опять засадил в землю срубленное дерево». Его-то ты, негодный, должно быть и своровал.
— Верно, батюшка, — отвечает Цзуру. — И поверь, этого твоего лесу, который я своровал, хватит, пожалуй, на две-три юрты.
— Ты рубишь, а я, как малосильный, строю из готового леса! — и с этими словами он покрыл кровлею готовые юрты.
Со скотом отправлялись все три сына. Мать Рунсы, к которой Санлун был более расположен, по уходе сыновей принималась готовить обед. Для Цзасы и Рунсы она накрывала на стол как следует, а для Цзуру наливала похлебку в поганую чашку, из которой только есть собакам.
Отправляясь на пастьбу, Цзуру брал с собою по три пригоршни белого и черного камня: расставит он по горам белые камешки, и весь скот пасется сам собою; когда же надо возвращаться с пастьбы, кладет он в поясной карман свой черный камешек, и весь скот сам за ним идет.
Однажды, как обычно, втроем, братья отправились со скотом на пастбище. Когда, расположившись в виду своего стада, они беседовали, Цзуру говорит:
— Пасем мы такое множество скота, а ходим совершенно голодные: давайте зарежем и съедим хоть одного теленка!
— Зарежем и съедим? — говорит Рунса. — Да ведь отец с матерью нас заругают! Никак этого нельзя!
Цзаса-Шикир сидит, не говоря ни слова, а Цзуру продолжает: — Я беру ответственность на себя. Цзаса, поймай-ка теленка!
Цзаса поймал, а Цзуру зарезал теленка и содрал с него шкуру в виде мешка. Когда они ели мясо, кости кидали в этот кожаный мешок. Но вот Цзуру дернул этот мешок за хвост, трижды взмахнул рукой и вдруг теленок ожил и побежал в стадо телят.
Когда братья вернулись со скотом домой и все трое вошли в юрту, то Цзуру уселся на свое место, слева, и принялся за еду, а Цзаса с Рунсой стоят.
— Цзуру ест, а вы почему не едите? — спрашивает мать.
— Мы сыты, не хотим! — отвечает Рунса. — Наш младший брат Цзуру резал телка и накормил нас телятиной.
Старик Санлун так и ахнул:
— Цзуру, это правда? — спросил он.
— Не стану говорить, что это ложь, — отвечает Цзуру.
Тогда старик схватил кнут и бросился с намерением отстегать Цзуру. Он хочет стегать, а Цзуру хватается за кнут и перебранивается со стариком.
— В чем дело, старина? — спрашивает выбежавшая на шум Гекше-Амурчила.
— Этот твой негодяй, — говорит Санлун, — зарезал, чертов сын, теленка. Этакая подлость! — И старик никак не может унять своего гнева.
— Ах ты, негодная заблудшая кляча, — забранилась Гекше-Амурчила. — Что же? Твоим телкам и сметы нет, что ли? Ты сначала сосчитай телят: будто у тебя, негодного, уж так много их. А если б и в самом деле съел? Эка беда! Как же ты смеешь бить моего мальчика из-за одного единственного теленка! Похоже, что ты и всерьез думаешь, будто скот и сам по себе будет хорошо разводиться.
Старик выбегает и пересчитывает телят; все оказываются налицо. Вбегая в юрту, набрасывается он тогда на Рунсу:
— Ну, что ты за лгун, а? Попробуй-ка ты у меня еще раз наврать: не я буду, если я тебя не запорю до полусмерти.
На следующее утро все трое опять ушли со скотом, и Цзуру опять зарезал теленка. Тогда Рунса потихоньку спрятал хвост к себе за пазуху. Как и прошлый раз они ели мясо, бросая кости в мешок; так же, потом, Цзуру трижды взмахнул рукой, и оживший теленок резво помчался в свое стадо.
Когда пришли со скотом домой, Рунса говорит:
— Покушаем-ка хвоста от теленка, которого зарезал наш младший братец Цзуру! — и он вытаскивает из-за пазухи хвост, на котором еще не запеклась кровь и, присев к огню, закапывает его в золу.
— Что это значит, Рунса? — спрашивает старик.
— Младший наш братец, Цзуру, зарезал для нас телка: вот я и хочу теперь испечь телячий хвост и покушать! — говорит Рунса. — Ну, голубчик Цзуру, — говорит Санлун, как же это ты решился на подобную подлость?
И опять старик берет кнут и хочет стегать Цзуру, но тот сопротивляется, хватаясь за кнутовище:
— Э, да он совсем из ума выжил! — кричит Цзуру. — Что это он на меня замахивается и лезет в драку?
В это время вбегает мать Цзуру:
— Что это ты, что это ты, старый греховодник? — кричит она.
— Вон, — говорит старик, — вон Рунса жарит телячий хвост, на котором еще не запеклась кровь. Говорит, что Цзуру зарезал теленка. Теперь сама суди: правда это или ложь?
— Что же ты лезешь драться-то из-за небылиц, которые плетет этот вот твой сынок? Ты лучше бы посмотрел, все ли телята? Старик пошел и пересчитал телят: все оказались налицо, только у одного из хвоста идет кровь.
— Хвост-то у него обрублен! — кричит старик, вбегая в юрту, — и принимается стегать Рунсу, приговаривая:
— Не клевещи понапрасну на бедного мальчика! Это тебе и будет: «Пришел бодочей[44], хотонцам[45] же его и угощать».
— Такое уж мое счастье! — говорит Цзуру. — Однако, чем быть оговариваему понапрасну, пусть лучше оговаривают меня поделом: и не я это буду, старик, если завтра я у тебя не стравлю изрядное количество скота.
Отправились три брата со скотом. Цзуру зарезал на этот раз девять валухов из своего овечьего стада, чудом набрал откуда-то огромных котлов и, приведя Рунсу в трепет своим величественным видом, принялся стряпать еду. Потом он вынул готовое мясо, устроил жертвенник и с молитвою обратился ко всем своим гениям-хранителям:
— Ты, мои родимый, верховный Хормуста-тэнгрий и покорные тебе семнадцать тэнгриев сонма Эсроа, и тридцать три тэнгрия свиты твоей. И ты, родимая моя бабушка, Абса-Хурце. И ты, переводчик мой, белая небесная дева Арья-Аламкари, покровительница моя, владеющая тремястами языками. И вы, мои жребьеметатели, Моа-Гуши и славный Дангбо. И ты, земной мой отец, горный царь Оа-Гунчид. И вы, три победоносные сестрицы мои, и вышние мои хранители, будды десяти стран света и четыре драконовых царя преисподней. Все вы повелели мне отправиться в мир, и вот я родился в мире и хочу я, ничтожный, явиться пред вашими очами и молитвенно воззвать к вам, принося предлежащую чистую жертву.
И сказали все его гении-хранители:
— До наших ноздрей доносится сладостный запах: то родился, значит; на Златонедрой Земле наш соплячок, и вот дает нам знать, что родился.
Помолившись, всем этим покровителям своим, он поставил пред Цзасой и Рунсой большой стол и предложил им угощение. Цзаса ел вволю, а Рунса, подавленный величием Гесера, сидел и ничего не ел. Созванные же Цзурой его гении-хранители пришли под видом множества людей и съели все дочиста. Встав из-за стола, Рунса поспешил домой вперед, а Цзаса с Цзурой отправились со скотом вслед за ним.
Дома Рунса рассказывает:
— Ваш сынок Цзуру стравил до десяти валухов. Набрав откуда-то котлов, стал он всех баранов варить, а после того как вынул готовое мясо, давай он всуе причитать: Верховные тэнгрии, преисподние драконовы цари! Всуе поминал даже будд, причитывая «Цзу-Цзу», и много болтал он такого, что я и не упомню. Потом он стал угощать нас обоих мясом, и меня, и Цзасу. Но я, с горя о бедных наших баранах, не стал есть... Не знаю, в какие стороны поразбрелся и весь-то наш скот... А в то время как они ели, стало подходить множество всяких проходимцев. Цзуру же выбегает им на встречу и приглашает: принимает их коней под уздцы и просит пожаловать. Само собой разумеется, что этот сброд дочиста сожрал все угощение.
— Экое нечистое дело вышло! — говорит старик, выслушав рассказ Рунсы; хватает кнут и бежит посмотреть, не видно ли скота. Он поднялся на пригорок и пристально смотрит из-под руки вдаль. Цзуру со всем стадом находится совсем близко от него, но старик не видит ни Цзуру, ни своего скота: затмил ему очи Цзуру своей волшебной силой.
Старик возвращается домой и садится на свое место:
— Просто беда: ничего вдруг не могу видеть! — говорит он. — Погоди, Цзуру: вот я ж тебе!
Но не успел старик и пригрозить, как Цзуру с песнями пригоняет ревущий скот.
— Эге, я тебя узнаю: ведь сынок-то у меня настоящий певец!
Старик хватает кнут и выбегает ему навстречу. Только было он намахнулся, чтобы ударить Цзуру, как тот вырвал у него кнут и забросил. Тогда старик вступает с ним в борьбу.
— Ой-ой, помогите! — кричит Цзуру и, притворясь, будто падает, перекидывает старика через свою голову.
— Ой-ой! — вопит старик, а Цзуру, в свою очередь, кричит: «Помогите!»
В это время подбегает Гекше-Амурчила:
— В чем дело, старик, в чем дело? — спрашивает она.
— Я думал, — говорит тот, — я думал, что ты родила мне сына, а оказывается, ты правду говорила, что это настоящее чертово отродье! Зарезал и стравил девять валухов, а когда я попробовал было его наказать, так он вот как перекинул меня через свою башку! Не изуродовал ли он меня: так сильно все болит.
— Жалко, если не изуродовал! — говорит Гекше-Амурчила. — Ведь Рунса и прошлый раз все науськивал тебя, уверуя, что Цзуру режет телят: и что же, правда это оказалось? А теперь он же уверяет, будто Цзуру зарезал девять валухов... Перекинуть-то он, кажется, тебя действительно перекинул, а все же, тебе следовало бы и теперь сосчитать своих валухов.
Старик пошел, пересчитал своих валухов и вернулся, убедившись, что они в целости.
— Ай, ай-ай, Рунса! Что же ты делаешь? — сокрушается старик.
Тогда вступается Гекше-Амурчила:
— А ты, голубчик Цзуру, ты чего же смотришь? Выходит по пословице: «Кто дом строил — позади сидит, а кто веточки резал — вперед идет»? Теперь уже ясно, что Рунса задался целью тебя извести. Стоит только теперь ему явиться и наговорить на тебя, а старику по наговору Рунсы приняться бить тебя: и умереть тебе неминуемо под ножом. До коих же пор я буду смотреть на твои злоключения?
Тут и Цзуру принимается укорять Рунсу:
— Ведь ты еще и не жил здесь, когда я один развел скот и один, не говоря ни слова, пас его. Ведь если б я всякий день резал да ел, то каким образом я умножил бы этот скот? За что же ты ненавидишь меня? Зачем ты постоянными наговорами заводишь между нами ссоры?
Рунса не отвечает ни слова, а Цзаса-Шикир посмеивается.
— Ну, что же? — говорит старик Рунсе. — Разве это не истинная правда? Впредь я тебя, Рунса, буду стегать, лишь только ты откроешь рот.
Поутру старик рассуждает про себя:
«Теперь ясно, что у моих ребят втроем дело не ладится. Стану-ка я теперь сам ходить с каждым поодиночке».
И он отправляется на пастьбу, захватив с собой Цзасу. Этот день обошелся без особых происшествий, и вечером старик с Цзасой благополучно пригнали скот домой.
На следующий день старик отправился с Рунсой. Оба они были при скоте, когда волк на их глазах зарезал трех овец. Вернувшись вечером домой, старик рассказывает:
— Я находился около скота, а этот дурень Рунса пас овец и допустил, чтобы на его глазах волк зарезал трех овец.
Присел Цзуру и говорит:
— Случись это со мной, так наверно избил бы: вовремя я постарался, чтоб меня не взял с собой!
На следующий день старик берет с собой Цзуру, и тот дальние горы обращает в близкие. Идут они краем отары, как вдруг бежит волк.
— Батюшка, — говорит Цзуру, — бежит волк: понимаешь ты в чем дело?
— Что тут понимать? Должно быть, волк высматривает овцу.
— Тогда, батюшка, стреляй без промаху по этому волку и, если попадешь, то имеешь право резать валуха и есть один: мне ничего не давай. А если промахнешься — стреляю я, и, при успехе, режу валуха и ем один: тебе ничего не дам.
Старик, согласившись на это условие, дал выстрел и промахнулся.
— Теперь, батюшка, моя очередь? — говорит Цзуру.
— Правда, твоя! — отвечает старик.
Цзуру выстрелил и насадил волка на стрелу. Отдает он волка старику и говорит:
— Ты, батюшка, человек старый: сделай себе из него теплый набрюшник.
Тогда Цзуру навел на старика страх своим волшебным величием и зарезал девять валухов. Собрав множество котлов, Цзуру хватает барана за бараном. Старику хочется закричать «Цзуру, что же ты наделал?» — и нет сил подать голоса. Хочет встать и прикрикнуть на Цзуру и не может: молча сидит старик и смотрит.
Тем временем Цзуру вынул из котлов готовое мясо и по-прежнему стал сзывать своих гениев-хранителей: они представились взору старика в виде множества людей, накрывавших на стол и подававших еду. Подавленный величием Гесера, старик не мог есть; Цзуру же, превращаясь во множество неведомых людей, прикончил таким образом все мясо, и тогда оба они встали из-за стола. Старик тотчас же бросился бежать, домой, а Цзуру пошел со скотом. Прибежав домой, печалуется своей жене старик:
— Ну, матушка, я сам такое видел, что слова-то Рунсы оказываются чистейшей правдой. Зарезал он девять баранов и один слопал все мясо. Ты, Гекше-Амурчила, совершенно правильно называла его чертом: это или магус, или мангус, и теперь совершенно ясно, что сначала он переведет нашу скотину, а потом прикончит и нас самих.
Пока старик таким образом сокрушается, Цзуру подгоняет к дому весь скот. Старик хватает кнут и с криком выбегает ему навстречу:
— Ты что же это, голубчик Цзуру, тигр ты, или волк? — И он намеревается ударить его кнутом, но Цзуру удерживает кнутовище рукой:
— Что ты, что ты, дедушка? — кричит он.
— Ты чего притворяешься, как будто это не ты давеча-то губил, баранов?
— Пойдем-ка! — говорит Цзуру. — Мы тут вдвоем с тобой не разойдемся, — пойдем: пусть рассудит нас Цзаса!
Он приводит старика к Цзасе, и старик начинает рассказывать, как было дело.
— Идем мы вдвоем с этим негодным Цзуру, как вдруг около овечьей отары бежит волк. Этот паршивый мальчишка и говорит мне: «Батюшка! Бежит волк, понимаешь ли ты в чем дело?» — «Да он, должно быть, хочет зарезать овцу!» — говорю я. — «Когда так, давай, говорит, батюшка, с тобой поспорим». — «Что же, давай», — говорю. — «Стреляй, — говорит, — в этого волка, и, если попадешь, то ты режешь овцу, а мяса не даешь мне и покушать: все ешь сам. Но если ты промахнешься, говорит, то буду стрелять я и уж коли попаду, то совершенно так же буду есть я один». Я согласился, и оба мы стреляли: у меня по старости лет вышел промах, а Цзуру застрелил волка.
И затем он подробно рассказал, как они вдвоем с Цзуру ели баранов. Тогда Цзаса говорит:
— Из всего этого видно, что ты, батюшка, и вчера был неправ, так как окарауливал скот вдвоем с Рунсой и допустил волку зарезать трех баранов, и на этот раз ты явно проиграл: ведь стреляли-то вы на спор! А потому тебе бы, старому человеку, уж помалкивать!
— Совсем особенные понятия у этих моих сыновей, — сказал старик и ушел.
Поутру старик отправляется на пастьбу с Цзурой. Вот на дерево между табуном и гуртом скота села сорока, а мимо скота бегает лиса.
— Батюшка, понимаешь ли в чем тут дело? — говорит Цзуру. — Почему это сорока и лиса настораживаются около скота?
— Нет, не понимаю! — отвечает старик.
— А я думаю, — говорит Цзуру, — я думаю: не хочет ли сорока расклевать болячку у лошади, а потом она помаленьку доберется у лошади до спинного мозга, и лошадь, чего доброго, подохнет? А коровы ведь станут щипать траву, которую грызла лиса и, пожалуй, передохнут, заразившись ее ядом? Давай-ка мы вдвоем перестреляем их! Кто из нас убьет, тот режет одну корову и одну лошадь, ничего не давая другому даже и покушать.
— Хорошо, — отвечает старик, выстрелил в сороку и промахнулся.
— Батюшка, вот она лиса! Нацеливайся и стреляй! — говорит Цзуру.
Видит старик, действительно лиса близехонько, и с радостью принимается натягивать лук, но, по волшебному наваждению Цзуры, лук не подается.
— Что за беда! — говорит старик и все силится натянуть лук, но напрасно.
— Скорей же, батюшка! — торопит Цзуру. Сильно волнуясь, старик выстрелил и промахнулся. Тогда стреляет Цзуру и одним выстрелом убивает и сороку, и лису. Отдав старику лису, Цзуру выбрал из табуна жирную кобылу и зарезал; выбрал и зарезал также одну жирную корову из скотского гурта. И на этот раз старик хочет закричать, но не в силах вымолвить ни слова. Между тем, приготовив мясо, Цзуру по-прежнему ставит перед стариком стал и угощает, но тот не в силах есть; Цзуру же, волшебством, приканчивает все мясо один и потом начинает напевать песню:
Хотела клевать лошадиную болячку сорока...
Хотела потравить скотину лисица...
Хотел их обоих застрелить старик...
Можно ли пуще этих троих осрамиться?
Тогда старик поднимается и поспешно уезжает домой.
— Уж теперь, — говорит он жене, — уж теперь мне с ним не сладить; что же будет потом? Потом, прикончив мой скот, он съест и меня самого: по всем его повадкам видно, что если это не черт, так дьявол.
Старик Санлун решил испытать своих сыновей. Для этого он поймал куропатку, завязал ее в мешок и едет верхом на своем хайныке[46], посадив позади себя, сундлатом[47], Цзасу. По дороге куропатка стала биться, отчего хайнык сильно лягнул и сбил старика на землю. Старик лежит, притворясь мертвым, а Цзаса со слезами причитает:
— Ох, батюшка! Не успел ты обучить нас ни охоте, ни езде! Что ж теперь делать?
Поплакал Цзаса и вернулся домой. Вернулся верхом на своем хайныке и старик.
На другой день старик посадил с собой, сундлатом, Рунсу. Хайнык точно так же опять лягнул и вывалил старика на землю. Лежит он, притворясь мертвым, а Рунса поплакал и вернулся домой. Вернулся за ним и старик, верхом на своем хайныке.
На третий день сажает он Цзуру. По дороге какой-то китаец пахал пашню и по меже пашни расставил вехами колья, по которым прыгает сорока. В это время куропатка в мешке у старика по-прежнему стала биться, хайнык лягнул и опрокинул старика на землю. Тот притворился мертвым, а Цзуру быстро соскочил, попридержал хайныка и давай притворно голосить громким голосом. Потом перестал плакать и говорит:
— Кто же виновник моего горя: не эти же горы или растущий на них лес? Не паши этот зловредный китаец, да не понаставь по меже вех, где бы тогда уселась сорока, с чего бы тогда стал брыкаться хайнык, с чего бы тогда и умереть моему старику? Пойду и привяжусь к этому китайцу!
Он пошел и высказал все это китайцу, но тот и слушать не хочет:
— Не хочешь ли ты, — говорит он, — не хочешь ли ты воротить своего мертвого тем, что заставишь заплатить за него живым человеком? Отстань!
Тогда Цзуру принимается вытаптывать его пашню. В страхе и скорби за свою пахоту китаец подбегает и говорит:
— Как ты прикажешь, так пусть и будет: только не трогай моей пашни!
— А я, — говорит Цзуру, — я буду настаивать на своем: ты обязан, в качестве следуемого с тебя штрафа «яла-цзанха», нарубить и привезти мне с этой горы лесу, чтобы я мог предать погребальному костру своего батюшку.
Китаец отправился, нарубил на горе дров и доставил, а Цзуру обложил ими своего отца и зажег огромный костер. Когда пламя с треском разгорелось, старик приоткрыл глаза и взглянул, а Цзуру говорит:
— Известно, батюшка, что, если человек умирает с открытыми глазами, то это худая примета для его живых потомков? — И он швырнул отцу в глаза подхваченную горсть пыли. Между тем старика начинает донимать жар, и он скрючивает ноги.
— Когда у покойника скорчены ноги, — продолжает Цзуру, — то несдобровать, говорят, оставшимся после него жене и детям. Притаскивает огромное бревно и наваливает отцу на ноги, а потом поднимает его и тащит на костер. Уже перед самым пламенем старик заговорил:
— Цзуру, да отец твой вовсе не умирал, он живехонек!
Но Цзуру продолжает тащить старика в огонь:
— Ведь есть, батюшка, примета, что, если покойник подает голос, так будет недоброе оставшимся после него родным.
— Родной мой! — кричит старик. — Так, значит, ты хочешь сжечь своего отца живым: говорю ведь, что я не умер!
— Так, значит, ты, батюшка, не умер: это хорошо! — говорит Цзуру, взваливает его на хайныка и везет домой.
Дома старик рассказывает своей жене, как трое его сыновей пасли скот и как он хотел испытать характер каждого из них.
— Мой Цзаса, — заключил он, — мой Цзаса будет богатырем, мой Рунса будет человеком, который любит есть втихомолку, но уж с моим-то Цзурой никому не сравняться!
Сказав это, старик вышел, а мачеха задумала худое:
«Что же это? Выходит, что сын сбытой с рук женщины лучше обоих моих сыновей?»
И замыслив немедленно извести Цзуру, она поставила на стол для двух своих сыновей хорошую пищу, а Цзуре подсыпала сильнейшего яду.
Вечером являются все трое сыновей. Цзаса с Рунсой садятся за стол и оба принимаются есть, а Цзуру стоит с левой стороны и смотрит:
— Голубчик, Цзуру! Что же ты стоишь и смотришь? Садись за стол и принимайся за свою еду! — говорит мачеха.
Тогда Цзуру быстро подходит, берет свою чашку с едой, садится и говорит:
— Наши родители до сих пор наделяли нас едой, а теперь будут наделять и скотом. Вы же, оба моих старших брата, сделали оплошность: не поднесли своим родителям начатка — дэчжи. Хоть сам еще и не ел, ну так что же? — говорит Цзуру и подает от себя отцу дэчжи.
Только было хотел отведать ничего не подозревавший отец, как Цзуру быстро выхватывает у него чашку и передает мачехе. Та, сгорая со стыда, собиралась уж было отведать, как Цзуру и у нее быстро берет чашу и делает возлияние на котел со словами:
— Издавна повелось, что он, котел — главное в домоводстве. — А котел и лопнул. Полил он на таган — таган разлетелся, покропил на дымник — дымник развалился. Тогда Цзуру покропил на голову собаке, приговаривая:
— И желтый пес служит в домашнем хозяйстве! — и у собаки голова расселась надвое. Затем, с остатками в чаше он сделал так, что они сами собой разнеслись, сами собой выплеснулись в жертву его сестрице, находящейся у драконовых царей.
Старик Санлун откочевал к своему улусу и расположился на краю многолюдного родного кочевья. Охотясь поблизости, Цотон-нойон обратил внимание на новое стойбище и говорит:
— Чья же это такая прекрасная белая юрта и чей этот несметный скот?
И он послал человека узнать, чье это кочевье. Когда посланный сообщил, что кочевье — старика Санлуна, Цотон-нойон со всей своей свитой, подъезжает к юрте и задает Санлуну вопрос, откуда это у него взялось такое скотоводство и настоящий дворец — белая юрта? Цзуру выступил вперед и говорит:
— Не подпилок ли ты, который не разбирает металла? Не собака ли ты, которая не разбирает родства? Разве не ты прогнал в ссылку своего старшего брата и разве не сонмы всех вышних тэнгриев и преисподних драконовых царей сжалились над ним и наделили его хозяйством?
— Тьфу, пропасть на тебя, — крикнул Цотон-нойон. — Посмотрите-ка на этого негодяя! Говорят, — продолжал он, — говорят, что семь ночных демонов-албинов хватают и пожирают в день по семисот человек, вместе с их конями, не разбирая при этом, по наряду они или без наряду, а потому поднесем-ка им в очередной оброк Цзуру вместе с его матерью! Отправляйтесь-ка вы туда сегодня оба, и пусть семь албинов сожрут сначала вас, а в следующий срок мы дадим ужо им других людей!
— Хорошо! — говорит Цзуру и смеется. А мать говорит ему потом:
— Что это, милый, что ж ты смеешься? Я думала, что родила разумного, доброго сына, но, видно, родила-то я сына скверного и никчемного. Разве не всем известно, что эти семь албинов хватают и пожирают в день по семисот человек, вместе с их конями? И разве не за тем нас посылают, чтоб нас обоих похватали и сожрали албины?
— Молчи, матушка, — отвечает Цзуру. — Ты, как женщина, не можешь понять: ведь если остаться тут, убьет дядюшка Цотон-нойон; отправиться туда — сожрут семь албинов. Разве у них не одинаков закон?
Не спеша, навьючил он на хайныка свою черную, дырявую полуюрту и тронулся вверх по балке-ущелью Больчжомурун-хоолай.
Располагается Цзуру кочевьем у истоков Больчжомурун-хоолай. Поставил свою черную, рваную полуюрту, высек огня для матери и, сходив на охоту, вернулся с двумя семерками убитых оготона. Одну семерку он изжарил, а другую семерку сварил. Вечером являются семь албинов. У каждого спереди поперек седла — по сотне людей, а сзади поперек седла — по сотне лошадей. Цзуру выходит к ним навстречу.
— Умереть со страху, что же это такое? Зачем же беспокоишься выходить ты сам, премудрый Гесер-хан, государь десяти стран света?
— Дошла до меня про вас молва, — говорит Гесер, — молва, будто вы поедаете в день по семьсот человек вместе с конями, не разбирая, обречены вам они или нет. Потому-то и послал меня к вам на съеденье дядя Цотон. А в другой раз, говорит, представим им других людей.
— Умереть со страху, что значат эти слова твои, милостивый, премудрый Гесер-хан, повелитель десяти стран света?
— Но вы, должно быть, голодны? — говорит Гесер. — В таком случае соблаговолите остановиться в моей плохонькой юрте и отведать у меня чаю и супу-шолю.
Албины остановились, и он предложил им две семерки оготона. Но те, не съевши даже и одного оготона, стали было прощаться, как Гесер говорит им:
— Отдайте мне семь голов коней своих за одну волшебную штуку, которой я вас научу! — Тогда албины стали между собою советоваться, говоря: «Вот беда-то! На чем же нам ехать, если отдать семь голов коней?»
— А вы, — говорит Цзуру, — вы поезжайте верхом на этих вот моих семи белых палочках. Но только поезжайте вскачь и приговаривайте: «Режь горы, пересекай долины, сокрушай скалы, дроби кочки, пересекай море!» Эти мои палочки будут, пожалуй, подороже ваших коней.
Албины с радостью согласились, слезли с коней, пересели на палочки и поехали. Едут и приговаривают они: «Режь горы». И действительно, как и говорил Гесер, свободно мчатся. Тогда албины подумали: «Раз уж этакие трудности мы свободно миновали верхом на этих фальшивых конях, то нам и море нипочем». И вот они смело бросаются в море. Но тут семь белых палочек, обернувшись семью рыбами, нырнули в морскую глубину, а семь албинов пошли ко дну и потонули.
Семь белых палочек вернулись к своему хозяину, и таким образом Гесер своею чудесной силой истребил семерых албинов и завладел семью их конями.
В то время повыше жилья Цзуру, охотясь, кочевала шайка горных бродячих хищников. Цзуру распознал их своею волшебной силой, распознал и выходит им навстречу в виде одного из своих хубилганов — оборотней. То был хорек с белоснежными коготками, спереди золотой, а сзади серебряный. Цзуру заставляет его играть и забавлять охотников. Все они бросили охоту, смотрят и удивляются. С закатом солнца Цзуру забирает своего хорька и уходит домой. Пора бы на покой и охотникам, но поздно вечером является к Цзуру от них человек и говорит:
— Наши полагают так: а ведь этот человек нам немного сродни! Пусть же одолжит нам своего хорька, мы позабавимся и вернем.
— А вы отдадите мне взамен триста своих меринов, если потеряете моего хорька? — спрашивает Цзуру.
— Отдадим! — говорит тот.
— Ведь ты, должно быть, высказываешь только свое мнение, не спрося своего сайда-атамана. Пойди-ка лучше спроси, — говорит Цзуру.
Тот пошел, спросил и ему было сказано: конечно, мол, дадим, только непременно приноси.
Опять посланный является к Цзуру и говорит:
— Мне велено передать тебе, что, если потеряют твоего хорька, отдадут своих меринов.
Тогда Цзуру вручил ему хорька и повторил:
— Смотрите же, не потеряйте моего хорька! Разумеется, в ту же ночь хорек по привычке вернулся к своему хозяину, а Цзуру рано утром является к охотникам и требует назад своего хорька. Те поискали в очаге — хорька нет.
— Видно, твой хорек прокопал нору и ушел! — говорят они.
— Известное дело, что хорек не с неба сходит! — говорит Цзуру. — И вы прекрасно знаете, что хорек из земли вылазит, да только задумали, должно быть, отделаться шутками? Отдавайте-ка по уговору триста своих меринов!
— Да разве же ты, — говорят разбойники, — разве ты не такой молодец из молодцов, что сможешь и сам отобрать триста наших меринов? — И с этими словами они тронулись в путь. Цзуру пошел за ними пешком. Когда они втянулись в ущелье между двух очень высоких гор, он взобрался на вершину ближайшей горы, оторвал целиком огромную скалу и этой скалой ударил по вершине дальней горы, которая пошла оттого кругом, сотряслась же и ближняя. Когда же сотряслись, закружились обе горы, то под ударами падающих камней с этих гор закружились и кони, и люди трехсотенной банды и бросились было бежать к ближней горе, где был Цзуру, но тот по-прежнему валит их с ног.
— Милосердный Богдо! — взмолились те. — Мы готовы поступить по твоей воле, какова бы она ни была, если б даже ты и казнил нас лютейшею казнью.
— Что там за моя воля, подайте моего хорька, — говорит Цзуру.
— Что там за твой хорек, поступи по твоей воле, — отвечают те.
— А раз поступать по моей воле, — говорит Цзуру, — так снимай свои волосы и бороды, принимай веру, посты и обеты!
Тогда являются к нему все они и без различия пола снимают и волосы и бороды. Так, обративши разбойников в веру, забрал Гесер триста меринов и воротился домой.
И стал летовать Цзуру в своей рваной черной полуюрте с целым табуном коней: семь голов, взятых у албинов, да 300 — у шайки горных разбойников.
Тем временем Цзаса-Шикир оплакивает своего младшего брата:
— Послал коварный Цотон-нойон соплячка моего Цзуру на съеденье семерым албинам, и, должно быть, они уже съели его. Если так, то сражусь с ними в смертном бою, а если жив еще Цзуру, так проведаю-ка своего младшего брата!
И с этими словами седлает он своего серого крылатого коня, надевает свой чешуйчатый панцирь, покрывает свою благородную голову знаменитым своим шлемом — Дагорисхой, вкладывает в колчан тридцать своих белых стрел, берет свой черный лук, надевает свой булатный обоюдоострый меч и едет вверх по ущелью Больчжомурун-хоолай. У истоков Больчжомурун-хоолай видит он табун меринов и думает: ну, это, должно быть, албины пожирают моего соплячка-Цзуру. Выхватывает Цзаса-Шикир свой остро-булатный меч, пришпоривает своего крылатого серого коня. Видит он, среди табуна стоит рваная черная полуюрта. В потайном месте привязывает он своего крылатого серого и с обнаженным остро-булатным мечом в руках, подкравшись к юрте, заглядывает в нее, приподняв кошму. А как заглянул, видит, там сидит соплячок-Цзуру, от жары распахнув полушубок. В один миг меч в ножны, и Цзаса в юрте.
— Ай, Цзаса мой! — вскрикнул Гесер. — Встал, побежал, обнялись и оба рыдают. И от рыданья их всколебалась Златонедрая Земля.
— Цзаса мой! — говорит Гесер. — Разве не ясно, что ты пришел за тем, чтобы умереть вместе со мною у албинов, если умер я; но если я жив, то — проведать меня? И разве это не верный признак твоего богатырского нрава?
И поставил Гесер жертвенник и умиротворил Златонедрую Землю.
— Родной мой, — продолжал Гесер. — Я ведь не Цзуру-соплячок, твой брат: я не иной кто, как милосердный Гесер-Мерген-хан, государь десяти стран света. Но об этом, мой родной, не открывай людям. До пятнадцати лет суждено мне в образе Цзуру усмирять всяческих злобных докшитов, а потом проявлюсь я Гесером и возьму вас в свою свиту.
Цзаса радостно смеется, а Гесер продолжает:
— Отведи вот этих моих триста меринов и подари ты нашему бедному отцу, а вот эту семерку коней ты возьми себе. И знай, родной мой, что я неподвластен закону смерти. — Цзаса-Шикир поехал домой и погнал табун меринов. По дороге встречает его Цотон-нойон и спрашивает:
— Цзаса! Откуда ты взял этот табун меринов?
— Я, — отвечал Цзаса, — убил семерых албинов, которые схватили Цзуру и пожирали, и вот угнал меринов.
— Стало быть, тот негодяй умер? — говорит Цотон. — Туда ему и дорога! Хорошо, что ты-то, мой родной, благополучно вернулся! — и с этими словами Цотон поехал своей дорогой. Цзаса передал своему отцу 300 меринов. Радуется старик и говорит:
— Да, сразу видно, что это мой сын: вылитый я!
В то время появился Мангус Ик-Тонгорок, который восседал на маковке высокого, до самых небес, субургана-часовни, называемого Курме. Людям, находившимся к югу оттуда, он заслонял утренний свет солнца; людям, находившимся к западу, заслонял полуденный свет, а людям к северу от него — вечерний свет солнца.
Цзуру знал про это, как и про то, что Мангус различал людей еще за сутки пути от него, хватал и пожирал их уже за полсуток пути от него. Оборачивается он нечистым грешником, человеком, промышляющим ловлей тарбаганов, приходит к субургану, ложится у его основания и притворяется будто раскапывает норку. Мангус окликнул его и спрашивает:
— Что ты за человек?
— Ах, благодетель, — отвечает Цзуру. — Разве я не вправе тебя немного побеспокоить: я — убогий человек, промышляющий ловлею тарбаганов; вот в эту норку забежал тарбаган, и я прилег, чтобы его выкопать. Мангус перестал обращать на него внимание, а Цзуру тем временем наделал подкопов под фундаментом субургана, в разные стороны; толкнул субурган, и он упал, разбившись на несколько частей. Падая с маковки субургана, разбился насмерть и Мангус.
Покончив с Мангусом, Цзуру возвращается домой, навьючивает свою старенькую черную полуюрту и вместе с матерью едет в свой улус. Вблизи главных улусных кочевий увидал его Цотон-нойон и ахнул:
— Цзуру! Какими судьбами? А про тебя мне Цзаса сказывал, будто тебя схватили и пожрали албины: «Я же, — говорил он, — убил этих албинов и вот угнал меринов».
— Значит, ты теперь так можешь говорить про нас обоих с Цзасой! — говорит Цзуру.
— От нет происходит да, а так все равно что да! — говорит Цотон.
— Мать его с отцом и с тобой вместе! — говорит Цзуру. — Чего ради Цзаса про меня плетет небылицы?
И с этими словами Цзуру поехал своею дорогой.
Снова распаляется гневом Цотон-нойон и отдает такой приказ:
— С нынешнего дня на урочище Больчжомурун-хоолай будем кочевать мы, а Цзуру с матерью пусть отправляется кочевать на урочище Энхирехойн-Цзу.
— Ладно! — отвечает Цзуру и ухмыляется. А мать его, со слезами на глазах, говорит ему:
— Эх, родимый ты мой! Что же ты смеешься? Радовалась я, чаяла в тебе доброго, дельного сына, а выходит, что родила-то я сына худого, никчемного. Родной ты мой, ведь на этом самом Энхирехойн-Цзу, говорят, летом не бывает дождей, а зимой великие снежные заносы и страшные метели-шурганы. Нет там ни скотского помета-аргала, ни другого какого топлива, ни даже зверя: вот какая, говорят, это пустыня. Разве не ясно, родной, что нас посылают на верную смерть? Не лучше ли нам как-нибудь кормиться ткацким трудом около людей Цотонова улуса?
— Молчи, матушка! — говорит Цзуру. — Ты женщина и по-женски судишь. Пословица говорит: «И коза к своей паре льнет. А пободаются — разойдутся. И женщина к милому дружку льнет. А поссорятся — расходятся». Уйдем-ка лучше, матушка! И он откочевал со своей матерью.
После того, ках Цзуру водворился на Энхирехойн-Цзу, это урочище превратилось в прекрасное блаженное кочевье: из моря провел он воду, у самых дверей, около своей юрты насадил множество деревьев, которые стали приносить всевозможные плоды. Оттого в ту местность сбежалось множество всякого зверя, и Цзуру прозвал это урочище — Цакирмак-хоолту.
Однажды, когда Цзуру охотился на Энхирехойн-Цзу, там проходил, возвращаясь домой с барышами, караван из пятисот купцов Тескийского Эрдени-хана, которые побывали в царстве Дайбун-хана китайского. У них не было недостатка ни в чем, кроме разве пары обыкновенных человеческих глаз, и не было ничего, чего б не могли эти купцы. Является им Цзуру то под видом шайки в двадцать человек, то под видом кусачих шмелей, и тотчас же эти люди сбились с дороги. Никакими способами не находя дороги и чувствуя приближение смерти, обращаются к нему эти пятьсот купцов.
— О милосердный Богдо! Разве не ясно, что мы больше не располагаем собой? Захочешь ли ты взять эту нашу казну — бери по расположению твоей воли; захочешь ли сделать нас твоими покорными друзьями — мы станем твоими друзьями.
— Ладно, ступайте за мной! — Привел их Цзуру к себе и говорит:
— Выстройте вы мне здесь такой прекрасный дом, который бы приличествовал храму Хомшим-бодисатвы, и выстройте его из таких материалов: из золота, серебра, железа и камня.
Тогда пятьсот купцов поставили на великом море каменную плотину и стали воздвигать колонны из огромных валунов. Из железа делали они стропила, из свинца оконные рамы; и во все оконные рамы вставили огнепламенные эрдени — драгоценные камни, через которые в дом проникал свет. Крышу они сделали серебряную, позолоченную; на коньке водрузили огнепламенный эрдени, драгоценный камень. Тогда поставили они внутри храма кумир Хомшим-бодисатвы, по четырем углам залы подвесили светоносные огнепламенные эрдени, а пред кумиром Хомшим-бодисатвы — чиндамани-эрдени. Потом извлекли они камень из плотины, и пошла оттуда святая вода-расаяна во внутрь храма. Держат тогда речь пятьсот купцов:
— Думаем, что строили, предусмотрев все возможные удобства: ветру не погнуть, ливням не размыть; ни лампад особых не надо искать, ни курительных свечей, ни святой воды-расаяны. По сердцу ли тебе, Мерген-хан?
— Ваш покорный слуга доволен, — говорит Цзуру. Теперь я вас провожу домой. Вам предстоит возвращаться через наш Тибет, или же другой дорогой, несколько в сторону. Непременно поезжайте через Тибет, да заезжайте по пути к Цотону. Он непременно станет вас, как проезжих, расспрашивать, не бывали ли вы в Энхирехойн-Цзу? А вы отвечайте, что заезжали. «Туда, — скажет он, — укочевал наш Цзуру-сопляк; жив этот негодный или умер?» А вы ответьте, пожалуйста, Цотону так: Цзуру-соплячок выстроил там храм в честь Хомшим-бодисатвы, употребив для этой постройки всевозможные драгоценные материалы: и камень, и железо, и серебро, и золото, и драгоценные стекла, и свинец. Но самого-то Цзуру, должно быть, уже нет в живых: тот его дом стоит без хозяина.
Проводив этих купцов, Цзуру занялся постройкой вокруг своего дома крепкой ограды из колючих деревьев. В ограде оставил он всего одни ворота, к которым приделал железную цепь длиною в 30 алданов. Вбив затем в землю две трехсаженных сваи, на одну из них, укрепленную у самой проезжей дороги, он приладил из железной цепи петлю, с таким разрывом, в который как раз мог бы въехать конный человек. При самом же входе в западню он положил ворох дрючьев.
Когда купцы-проезжали мимо Цотоновой ставки, он сам выехал к ним навстречу и стал расспрашивать. Тогда, выдавая наставления Цзуру за свои собственные слова, купцы рассказали ему все по порядку.
— Славно, — думает Цотон. Седлает своего гнедого, привешивает к поясу сайдак и приезжает в Энхирехойн-Цзу. Почуяв своею вещею силой, Цзуру ложится возле своей западни, притворившись мертвым. Цотон подъезжает. Конь его становится на дыбы, испугавшись дороги. Пришпоривая коня, он хлещет его по голове и ляжкам. Конь рванулся вперед и, стараясь обойти дорогу, попал прямо в железную западню. Тогда Цзуру вскакивает, подбегает, вырывает из земли одну трехалданную сваю и несколько раз обматывает цепью коня вместе со всадником. Опутав их таким образом, Цзуру принялся хлестать их дрючьем, не разбирая ни коня, ни всадника. А нахлеставшись вдоволь, вырвал он вторую сваю, точно таким же образом опутал коня цепью и пустил на волю. Гнедой вдруг понес...
— Что это Цотон-нойон, сбесился, что ли? — говорят люди. Простыми средствами его, однако, не поймаешь: давайте-ка будем ловить его, прорывая наперерез ему канавы.
А конь тем временем все несет... И носился он так целых семь суток, никакими средствами неуловимый. Тогда тибетцы всем улусом устроили на Цотона настоящую облаву, нагромоздив в три ряда телеги и идя правильной облавной цепью. И только таким образом удалось его поймать. Распутав цепь, они сняли его с коня, но Цотон еле передвигает ноги.
— Что с тобой случилось, дядюшка Цотон? — спрашивают все в один голос.
— Мимо меня, — говорит Цотон, — проезжал большой купеческий караван, и я стал расспрашивать купцов про Цзуру, помер он или живой. Уж не сочли ли эти купцы, что я побил у них отцов-матерей: наврали мне, будто он умер, а на самом деле, когда я приехал к Цзуру, тот поймал меня и вот, как видите, отделал до полусмерти.
Тогда заворчал на Цотона Цзаса-Шикир:
— Ты спрашиваешь, не сочли ли эти купцы, будто ты побил у них отцов с матерями. Ну, а Цзуру-то разве убил у тебя отца с матерью, что ты изгнал его в погибельное место, в Энхирехойн-Цзу? Бил тебя мой брат, да жалко, что не забил до смерти!
После этой перебранки весь народ разошелся по домам.
Однажды во время охоты встречает Цзуру дочь Ма-баяна, Аралго-гоа, с мешком на плечах, в котором та несла пирог с начинкой из баранины и дикого лука. Цзуру спросил ее, кто она такая и зачем пришла сюда.
— Я дочь Ма-баяна, Аралго-гоа, — отвечает девушка. — Мой отец прислал меня просить у тебя позволения кочевать здесь.
— Ладно, — говорит Цзуру, — подожди тут, а я пойду снесу это кушанье своей матушке.
Возвращается Цзуру к девушке, а та спит. Тогда Цзуру побежал в табун ее отца, притащил скинутого кобылой жеребенка, подсунул девушке под подол и будит ее. Проснувшись, та привстала, а Цзуру и говорит ей:
— Как это ты смела прийти ко мне, ты, девушка с таким грехом и нечистотой? Если предположить, что ты сошлась со своим отцом, то должна бы родить ребенка с лошадиной головой. Если б сошлась со старшим братом, должна была родить ребенка с лошадиной гривой. Сошлась бы с младшим братом — должна бы родить ребенка с лошадиным хвостом. Сошлась бы с чужеземным рабом, должен бы родиться ребенок с четырьмя конскими ногами. Ну-ка встань, распутная ты девка!
«Беда! Что же это такое говорит он мне?» И так подумав, девушка вскочила, а из-под подола у нее и выпал жеребенок.
«Ой горе, ой грех какой, какое осквернение!» — убивается девушка. Цзуру, милый! Никому об этом моем грехе не говори, а возьми меня замуж.
— Ты правду говоришь? — спрашивает Цзуру.
— Правду, — отвечает девушка.
— А коли правду, так лижи в знак клятвы мой палец. И с этими словами Цзуру уколол свой мизинец и заставил ее лизать кровь. Потом берет он хвост жеребенка, вешает девушке на шею и говорит:
— Это в знак нашего обручения! А отец твой, — продолжал он, — отец твой пусть кочует здесь один, прочие же хошунцы пусть и близко не подходят!
Девушка поехала домой.
Цзуру продолжал охотничать, а в это время за старшего сына Цотон-нойона, Алтанту, выходила замуж Мачиха-Химсун-гоа, дочь Ма-баяна, младшая сестра Цорцстон-ламы, которому Царкин доводился дядей по матери. И вот Цористон-лама провожает невесту. По дороге встречает его Цзуру и, взяв его лошадь под-уздцы, говорит:
— Ты — милосердующий ко всем старший лама, а я — ничтожный бедняк: так подари мне, лама, что-нибудь от твоих щедрот!
— Что я могу дать тебе в данную минуту; я — человек, находящийся в пути? Завтра Цотон-нойон устраивает большой пир: приходи туда, и я покажу свою щедрость.
А Цзуру не отстает и говорит:
— Если б ты действительно собирался что дать, так разве не при тебе твой верховой конь и шуба на плечах?
— Посмотрите на дерзость этого нахала! — вскрикнул лама и хлестнул Цзуру плетью по голове. Тогда Цзуру сбросил ламу с коня и навалился на него. Тут подоспел Царкин, дядя Цзуру по матери:
— Оставь его, голубчик Цзуру, оставь, батюшка Цзуру, — просит он. — Не заводи ссоры с этим человеком: ведь если мне вступиться за Цористон-ламу, как за своего шурина, обидишься ты, мой племянник, а вступиться мне за тебя, своего племянника — обидится на меня мой шурин. Не завтра ли большой праздник? Если тебе не с чем явиться, ну так что же? Попроси у людей хоть клок мякины, да приноси! Тогда Цзуру выпустил ламу и говорит:
— Прощаю тебе только по просьбе дяди Царкина. Но смотри, как бы я не осрамил тебя и здесь, в этой жизни, при всем народе, да и в будущей — там при Эрлик-хане!
На следующий день Цзуру, выпросив у людей козу, зарезал ее, сварил мясо, сложил в мешок и, взвалив на плечи, пошел с матерью на свадьбу.
За столом на первом месте сидел Цотон-нойон, а Цористон-лама — на первом месте на женской половине стола. Пир в разгаре. Цзуру не предложили даже места за столом, и он уселся ниже всех мужчин, как и его мать, тоже поместившаяся на голой земле, за неимением места за столом. Тогда Цзуру выбежал, набрал и принес себе в юрту конского помета и на нем соорудил себе стол, воткнув в него вербовый прут, который он на конце расщепил на три части.
Всех гостей обнесли, все едят: только одному Цзуру никто ничего не подает. Цотон-нойон сидит, держа в руках целый ха, бараний передок с ребрами.
— Дядюшка! — обращается к нему Цзуру. — Мяса тут целая гора, а вина — море разливанное. Глаза-то счастливые — им все видно, а в озорную глотку ничего не попадает. Дай-ка мне, дядюшка, эту свою ха!
— Дал бы я тебе от седловины, — говорит Цотон, — да боюсь, не было б худо для самой основы моего благосостояния. Дал бы мозговую кость от середины переднего бедра — да как бы не постигло несчастье моих детей. А дать мозговую кость от верхней части бедра — не вышло бы горшее из всех зол. Возьми себе, да отведай-ка черной земли, да кашля, да слез с мокротами поотведай. Забери скотскую всю падаль на западном берегу реки, забери падаль на восточном и северном, всю забери себе! Или на-ка, вот, возьми, — продолжал Цотон, — возьми-ка отбери тряпки-лоскуты у просватанной девки, или отними передние амулеты у вошедшей в дом снохи.
Тогда Цзуру вскакивает с места и обращается к гостям с такою речью:
— Прошу у всех внимания. Вот — оно, каково пожаловал меня своею милостью дядюшка Цотон! Он жалует мне черную землю: стало быть, вы, промышляющие рытьем кореньев ургунэ и хичжигинэ, а также и вы, землепашцы, обязаны впредь выбирать у меня разрешение, иначе будет на вас великое заклятие. Жалует он меня также слезами и мокротами всех кашляющих и льющих слезы людей. Смотрите же, впредь не кашлять и слезы не лить без моего позволения, а кто закашляет или прослезится, не спросись у меня, — на том будет великое заклятие. Дарит он мне также всю падаль: и конскую падаль к западу от реки, и скотскую падаль к востоку, и овечью падаль к северу от главной реки. Питайтесь же ею, но и то не иначе, как с моего разрешения, а иначе будет на вас великое заклятие. Он велит мне также забрать передние амулеты у выданной замуж девки!
С этими словами Цзуру подбегает к Химсун-гоа и, начинает стаскивать с нее все надетое и привешенное.
Но тут-то и обнаружилось, что Цористон-лама был чародей. Выпускает он из левой своей ноздри пчелу и велит ей:
— Подлети-ка к Цзуру да выколи ему один глаз.
Вещею силой своею понял Цзуру: один глаз закрыл тотчас, а другой наискось сощурил. Насекомое бросается на него, но с перепугу жалит Цзуру в губу и назад к ламе.
— В глаз ты его ужалила? — спрашивает лама.
— У него один глаз слепой, а другой кривой! — отвечала пчела. — Я ужалила его в губу.
— Ты залезь ему, — велит лама, — залезь поглубже в левую ноздрю и убей его проколом главной артерии.
Насекомое налетает, а Цзуру, делая вид, будто у него идет носом кровь, заткнул правую ноздрю, а левую ладонь подставил в виде ловушки. И не успела пчела влететь, как он поймал ее в свою ловушку. Поймал и крепко зажимает в кулаке. Тут вдруг лама упал без памяти со своего кресла, упал и катается по земле. Отпустит немного Цзуру пчелу — лама приподнимается немного и кланяется ему; опять прижмет — лама замертво без памяти лежит.
Поняла тогда младшая сестра Цористон-ламы, поняла Химсун-гоа, что Цзуру поймал душу ее старшего брата. Направляется она к Цзуру, держа в одной руке драгоценный камень бирюзу, величиною с голову грифа, а в другой руке — корчагу с водкой. Тогда Цзуру выступает вперед и обращается к ней:
— Ай-ай! Полюбуйтесь-ка на свою невестку. У нас в тибетской земле так ведется, что ханская невестка до трех лет не должна заговаривать с посторонним мужчиной, а невестка простолюдина — да трех месяцев. А у этой беспутной невестки нет что ли ни свекора, ни свекрови? Или, может быть, для нее вот это насекомое — и муж, и свекор со свекровью?
С этими словами Цзуру повернулся к ней спиной и отошел. Тогда подходит к нему цзаргучей[48] Цористон-ламы, горбач Хара, и с низким поклоном заводит речь:
— Вот каково будет впредь: кто что увидит, да тебе не покажет, пусть у него глаза выколят. Кто что услышит, да тебе не скажет, пусть у того уши оглохнут. Будет есть, да тебе не даст, пусть у того зубы потрескаются. Добудет что, да тебе не даст, пусть ему руки переломают.
Есть белоснежная гора. На той горе
сам собою блеет белоснежный ягненок.
Есть золотая гора. На златой горе
сама собой вертится золотая мельница.
Есть железная гора. На железной горе
сама собою резвится бирюзово-железная корова.
Есть золотая гора. На златой горе
золотая палочка сама собой бьет.
Есть медная гора. На медной горе
сама собой лает медная собака.
Есть золотая гора. На золотой горе
сам собою жужжит золотой слепень.
Есть слиток золота, из песчинок собранный,
в муравейнике муравьиного царя.
Есть золотой аркан, которым можно поймать
солнце.
Серебряный аркан, которым можно поймать
луну.
Склянка крови с муравьиного носа.
Горсть сухожилий вшей.
Рожок крови из клюва черного орла.
Склянка молока из грудей черной орлицы.
Рожок слез из глаз черного орленка.
Есть сочно-влажный хрусталь на дне океана,
Хрусталь величиною с молотильный жернов.
— Голубчик Цзуру! Забери ты все эти драгоценности, возьми на придачу и эту Химсун-гоа, только пусти эту пчелу! — так взмолился с поклонами Хара.
Тогда Цзуру выпустил насекомое. Лама с поклонами поблагодарил Цзуру и с почетом усадил на свое седалище. А Цзуру взял Химсун-гоа и отдал ее старшему своему брату, милому сердцу его, Цзаса-Шикиру.
В ту пору прибыла в Тибет дочь Сенгеслу-хана, Рогмо-гоа, озабоченная тем, что все не находит по себе мужа. Прибыла она с тремя своими знаменитыми стрелками, тремя могучими борцами, с одним великой мудрости ламой, в сопровождении многочисленной свиты.
«Говорят, в тибетской земле есть тридцать чудо-богатырей: не окажется ли среди них достойного меня мужа?» — думала она. Созывали десять тысяч женихов, собирались десять тысяч женихов. Отправлялся и Цотон-нойон, а Цзуру просится с ним:
— Посади меня сзади, сундлатом, дядюшка Цотон!
— Уж не собираешься ли и ты, дурной, свататься за дакиниссу Рогмо-гоа? — говорит Цотон и уезжает, сказав, что едет совсем в другое место.
Отправляется и Царкин.
— Дядюшка Царкин! Посади и меня с собой сундлатом! — просит Цзуру.
— Поезжай, родимый соплячок! — говорит Царкин и посадил с собой Цзуру.
Приезжает Царкин. Собралось уже десять тысяч женихов, и во главе их, оказывается, Цотон-нойон. Тогда Цзуру говорит:
— А я-то горевал, что дядюшка Цотон едет совсем в другое место. А на деле выходит, что он-то и заполучит Рогмо-гоа. В добрый час!
Поднимается Рогмо-гоа, выходит и ведет такую речь:
— Я думаю, что среди присутствующих здесь ханов непременно найдется разумный, доблестный муж. Я давно порешила, что пойду за того жениха, который превзойдет в искусстве и вот этих трех моих знаменитых стрелков, и вот этих трех моих могучих борцов. Но никто еще не превзошел их. Я же пойду лишь за того жениха, который превзойдет этих трех моих славных стрелков и победит этих трех моих могучих борцов. «Сколь же должна быть необыкновенна девушка, что сама избирает себе мужа?» — с осуждением подумаете, быть может, вы. Но ведь в час рожденья моего на левом намете моей юрты играл зверь серу-единорог, на левом намете играл особенный зверь-оролок. С пасмурного неба сходил луч, с безоблачного неба шел дождь. На дорогом на хозяйском столбе-унэ пел у меня попугай, на женском столбе хатун-тулга — куковала кукушка, на сватальном столбе бокталун-тулга распевала птица уранхатийн-гоа. Вот какими девятью знаменьями показано, что я дакинисса Рогмо-гоа! Выставляйте же своих лучших стрелков, выставляйте своих сильных борцов!
Из знаменитых же стрелков Рогмо-гоа один стрелял так, что выпущенная им рано утром стрела возвращалась на землю, когда солнце свершит больше трех четвертей своего пути; стрела другого возвращалась через столько времени, во сколько можно сварить два чая; стрела третьего возвращалась через столько времени, во сколько можно сварить один чай.
— Эти мои люди, — продолжала Рогмо-гоа, — выстрелив ложатся навзничь и успевают отстранить голову при обратном падении стрелы на землю: стрела должна угодить именно в то место, где находилась голова — вот это у нас называется искусный стрелок! Но кто не соблюл этого условия, тот считается у нас плохим стрелком, хотя бы и дольше был полет его стрелы.
Тогда состязались в стрельбе с тремя стрелками Рогмо-гоа все тридцать чудо-богатырей, но никто из них не взял верха; боролись, но никто не победил. Выбегает тогда Цзуру и обращается к ламе, состоявшему при Рогмо-гоа:
— Ваше преподобие! Берет меня охота попытать силы, хочу побороться!
— Брось, любезный! — говорит лама. — Не то что ты, а тридцать чудо-богатырей, и те не осилили. Брось, любезный!
— Нет, хочу побороться! — говорит Цзуру.
— Поборись! — отвечает лама. — Цзуру оправляется.
— Где наши борцы? — крикнул лама. — Этот паренек хочет бороться!
Выходит старший богатырь. Тогда Цзуру оборачивается Гесером, но для других кажется самим собой: так волшебной силой помрачил глаза он у всех. Опираясь одной ногой в вершину горы, другою ногой оперся он о берег моря. И отбросил он старшего борца на тысячу миль-бэрэ; среднего борца отбросил на две тысячи бэрэ, младшего борца отбросил на три тысячи бэрэ. Не сводил глаз с Цзуру весь народ. Тогда стали с ним состязаться в стрельбе из лука трое знаменитых стрелков. Их стрелы возвратились на землю к полудню. Пустил стрелу Цзуру, но вот прошел и полдень, а стрела его не возвращается. Не настал еще вечер, как совершенно стемнело, и народ начал было расходиться, думая, что закатилось уж солнце и наступила ночь, как Цзаса-Шикир говорит:
— Нет, постойте! Так всегда бывает при обратном падении на землю стрелы моего соплячка Цзуру! — Не успел он этого проговорить, как при общем клике — «вот приближается цзурова стрела!» — Цзуру отстранил свою голову, и стрела угодила как раз в то место, где была его голова. Это владычица тэнгриев, старшая сестра Цзуру, возвратила на землю его стрелу, подхватив ее на лету и нанизав на нее всевозможных птиц и между ними Гаруди; падая же на землю, птица Гаруди и помрачила солнце.
— Ни для кого недоступное совершил соплячок-Цзуру! — воскликнул весь народ и стал уже расходиться, как Рогмо-гоа попросила всех обождать и, держа в одной руке семьдесят бараньих ребер, а в другой — корчагу водки-арьхи и бирюзовый камень величиною с голову грифа, начинает обходить одного за другим женихов со словами:
— Я выйду за того жениха, который сумеет, пока я обернусь спиной к женихам, сумеет распределить между всеми десятью тысячами мужчин семьдесят бараньих ребер и корчагу арьхи, а бирюзовый камень величиною с голову грифа сможет уместить себе в рот!
Никто не мог сделать этого. Мог бы, однако, сделать это Бадмараев сын Бам-Шурцэ, если бы Цзуру, незаметно подсев, не выкрал у него четыре-пять его секретов, а без них отказался исполнить задачу и Бам-Шурцэ. Подходя затем по очереди к Цзуру и заметив, что у него сильно блестит под носом, Рогмо-гоа круто повернулась и прошла мимо. Тут Царкин громко стал ее упрекать:
— Ты хоть и благородная, а все-таки баба! А Цзуру мой хоть и простой человек, а все же мужчина! Не так ли? Трех-то знаменитых стрелков твоих победил, трех могучих борцов твоих погубил. Не в том ли и благородство твое, что о таких пустяках будто и не хочешь знать?
Тогда она опять обращается к Цзуру, а тот, выступив ей навстречу, выхватывает у нее из рук вещи и говорит:
— Да впрямь ли ты порядочная девушка? Уж не самая ли ты беспутная, раз не замечаешь, что у тебя задняя пола горит?[49]
Не успела девушка оглянуться назад, как Цзуру волшебною силой разделил на всех десять тысяч женихов и семьдесят бараньих ребер, и корчагу арьхи, а бирюзовый камень запрятал себе в рот, при громком хохоте всего народа.
«Пропало все!» — думает Цотон-нойон. Взял теперь ее наш свояк Цзуру. И стал он измышлять способы, как бы ее потом у него отобрать.
Народ же стал расходиться по домам. Уехала поспешно и Рогмо-гоа со своей свитой. Едет она и все оглядывается сзади себя: чудится ей все, что возле нее этот несносный Цзуру. Посмотрит — никого не видно. Опять оглянется — никого нет. А Цзуру-то, волшебством подкравшись, и уселся сзади нее сундлатом. Как вдруг заметили Цзуру ее слуги и кричат:
— Чего же ты смотрела, когда он сзади тебя сундлатом сидит?
Стала тогда плакать-причитать Рогмо-гоа:
— Ох, что же мне делать, как мне быть? В беду неизбывную попала я! Навеки теперь заказан мне путь свободного выбора мужа! Что теперь скажу я своим матушке с батюшкой? С каким лицом с ними увижусь я?
Едут они, а Цзуру волшебною силой своей поднимает такую пыль, будто едет десять тысяч человек.
— Пыль поднялась, рассуждают ее родители — будто десять тысяч людей едет: уж не выбрала ли она Вираяну-хана?
Тогда Цзуру поднимает пыль, как от тысячи верховых.
«Так не выбрала ли она Мираяну-хана?» — гадают они.
Поднимает Цзуру пыль, как от девятисот людей.
«Может, выбрала она Чихачин-хана?» — говорят они.
Поднимает Цзуру пыль, как от конной сотни.
«Ну так выбрала она, пожалуй, Цотон-нойона?» — думают родители.
Поднимает Цзуру пыль, как от семидесяти человек.
«Может, выбрала она Бадмараева сына, Бам-Шурцэ?» — думают они.
Тем часом глядь, а она подъезжает, и с ней Цзуру сундлатом, Цзуру-сопляк.
Вспыхнув от гнева на свою дочь, отец выбегает вон из юрты, распахнув правую половину двери; схватывает уздечку с кнутом и уезжает в табун. В сердцах на свою сестру старший брат распахивает левую половину двери и уезжает к овечьей отаре. Пылая гневом на свою дочь, мать с мрачным видом рвет и мечет вещи, а прислуга тормошит котел. Для Цзуры вместо подстилки они положили потник наизнанку, на который Цзуру и уселся задом ко всем.
— Тебе подослали потник, чего ж ты задом-то уселся? — спрашивают его.
— А у вас-то как принято седлать лошадь для верховой езды? Налицо или наизнанку? — спрашивает в свою очередь Цзуру. Тогда слуги попросили Цзуру встать и постлали потник как следует. Но Цзуру уселся на подушку Рогмо и говорит ей:
— Твой батюшка, хлопнув правой половиной двери, уехал из дому с кнутом и мундштуком. Не случился ли у вас в табуне грабеж? Так я ведь не из трусливого десятка! Дай мне коня — погонюсь, ворочу. И братец твой старший убежал, хлопнув левой половиной двери и захватив свой лук со стрелами: должно быть волки напали на вашу отару? Так я не плохой стрелок: дай мне лук со стрелами — перебью их! И матушка-то твоя что-то сумрачно тормошит вещи: видимо, вещи-то у вас заколдованы? Так я и демонов-албинов заклинать научен. Давай закляну! И слуги у тебя что-то шевелят котел: видно котел-то у вас зачумленный? Так я знаю тарни-заговор и против чумы: давай прочту тарни.
Вечером собралась дома вся семья и давай бранить дочь:
— Скверная ты девка, беспутная ты девка! Приволокла же ты из женихов жениха! Чего доброго, твоего распрекрасного муженька еще собаки съедят, а нам за попущение отвечать.
Взяли они и втолкнули его на ночь под котел. Ночью Цзуру сбросил с себя котел, зарезал овцу, наелся сам и накормил собак, вымазал свой кожух бараньей кровью и сбросил его с себя, а сам пошел и улегся в степи.
Встали поутру ее родители, увидали все это и говорят:
— А милого-то твоего муженька, видно, собаки съели. За грех ты сама и будь в ответе!
Смутилась Рогмо, сама не своя сидит. Сидит и думает:
«Делал он дела свыше своих видимых сил: так неужели он погиб? Пойду поищу его!» И отправилась. По дороге встречается ей Цзуру, обернувшийся пастухом многочисленного стада.
— Не видал ли ты, пастух, соплячка-Цзуру? — спрашивает она.
— Я не могу утверждать, что прозвище того человека Цзуру-сопляк, но знаю, что сюда подходят улусные отоки Туса, Донсар и Лик. По их словам, дочь Сенгеслу-хана, Рогмо-гоа, затравила Цзуру собаками, и вот эти три улусные отока грозят казнить эту дочь самой лютой казнью, а родителей ее — разорить самым беспощадным образом.
Поверила Рогмо-гоа словам этого человека, едет и горько плачет. А Цзуру опять выходит ей навстречу под видом пастуха многочисленной отары овец. На ее вопросы и овечий пастух отвечал то же самое во всех подробностях.
«Показания обоих этих людей сходятся!» — думает Рогмо-гоа. «Мне не остается другого исхода, кроме смерти. Чем возвращаться к родителям и на их глазах переносить свое злосчастье, лучше умру здесь одна. Утоплюсь в этой вот реке!» — И с этими мыслями она поскакала вниз с крутого утеса, но в этот миг Цзуру волшебной силой дернул ее коня за хвост.
— Ах, это ты, Цзуру? Садись на коня! — говорит она. Цзуру сел, и у него таким золотом заблестело под носом, что Рогмо-гоа брезгливо стала подавать свой стан вперед и говорит:
— Цзуру, отстранись, пожалуйста, или поворотись ко мне спиной!
Тогда Цзуру слез с коня и говорит:
— Разве бывают проезжие дороги по крутым утесам? Кажется, у одного тела бывает и одна голова, а может две?
Потом он начинает взбираться лошади на голову и говорит:
— Не этак ли будет правильно садиться на коня? А может — нет, не так? — И с этими словами Цзуру пробует сесть коню на сгиб задней ноги. В это время конь лягнул, Цзуру свалился с ног и притворился мертвым.
— Голубчик Цзуру, встань! — говорит Рогмо-гоа, сойдя с лошади. Но Цзуру лежит безмолвно.
— Встань же, милый Цзуру! — Тогда Цзуру встает и говорит:
— Из этого урока авось ты поймешь, как, по-твоему, правильно сидеть сундлатом и как — неправильно! — И позволила она Цзуру сидеть сундлатом как полагается.
Вскоре после того, как Цзуру вошел в дом Рогмо-гоа, к ним с визитом отправились ее дядя и тетка по матери. Прибыли они с такими мыслями:
— Не простая ведь наша племянница, а хубилган: посмотрим, каков-то окажется ее муж?
Но свекор со свекровью порешили не показывать Цзуру, дали ему чашку с пшенной кашей и засадили в угол для домашних вещей, с просьбой и не показываться до самого отъезда гостей. Пришли дяди с тетками и стали расспрашивать:
— Ну, где же наш зять? Хороший ли он человек или худой?
— А кто ж его знает? — говорят свекор со свекровью. — Дело молодое: уехал в соседний аил погостевать. — Не успели они проговорить этих слов, как Цзуру со словами: «Кажется, обо мне речь?» — и выскакивает, распустив свой золотой блеск до самой каши.
— Тьфу, пропасть на вас! Разве можно так поступать, отца вашего башку[50]. Негодяи вы! — гневались родичи и по пути домой отогнали их табун.
— Коня мне! — говорит Цзуру. — Щит, сайдак и лук! Я бравый молодец, попробую их нагнать!
— Тьфу, дурень! — отвечают ему. Еще недоставало — дать тебе коня со снаряженьем! И не дали. Тогда Цзуру поймал возле юрты козла с валухом и на этой паре пустился в погоню за грабителями, настиг их, наповал избил и их самих, и их коней и пригнал обратно домой свой табун. После того Цзуру собирается уезжать к себе домой, а свекор со свекровью опять ворчат:
— Что такое тебе, дурню, сделали, что ты собираешься уходить? Живи себе, пока живется!
Однажды Гесер в образе Цотон-нойона является домой, в то время как в образе Цзуру он ловил оготонов.
Мнимый Цотон-нойон останавливается возле юрты Рогмо-гоа и спрашивает ее:
— Где Цзуру?
— А ну его!
— Как будто бы отправился на охоту на оготона, — отвечает Рогмо.
— Я, — говорит он, — я великий владетельный нойон в Тибете, а ты маешься, должно быть, с ним, дорогая моя красавица, невестка. Вели только убить этого негодяя Цзуру — и убью. Вели оженить на другой — и оженю. Вели сослать — и сошлю. А тебя возьму за себя! — говорит Цотон.
— Что я понимаю? — говорит она. — Сами вы должны бы лучше знать. Ведь мы с вами родственники.
В то время как Цотон, взволнованный мыслями о предстоящей женитьбе, стал уезжать, подъехал Цзуру.
— Кто это от тебя уезжает? — спрашивает Цзуру.
— А ну тебя, — отвечает Рогмо.
— Твой, что ли, родственник, — говорит он, — Цотон? — А зачем он приезжал?
— А кто же его знает? — спросил тебя, да и уехал.
— Наши тибетские кочевья далеконько от ихних кочевьев! Почему же он в таком случае уехал, не повидавшись со мной, раз что меня спрашивал?
— Этого я не знаю. Справился о тебе и уехал.
— Зато я знаю! — говорит Цзуру. — Я знаю!
— Что можешь знать ты, глупый? Ты нарочно так говоришь для того, чтобы меня помучить! — заворчала Рогмо.
— Нет, — говорит Цзуру. — Напротив, после всего бывшего ты начинаешь приводить меня в страх за будущее! — ответил Цзуру и уехал.
На следующий день Цзуру опять обернулся: домой является под видом Бадмараева сына Бам-Шурцэ, а в образе Цзуру уезжает опять на охоту. Поговорив с Рогмо, так же как и Цотон, и так же размечтавшись, стал он уезжать, как является Цзуру:
— Кто это был у тебя? — спрашивает он.
— Назвался Бадмараевым сыном, Бам-Шурцэ, — отвечает она.
— А по какому делу?
— Спросил тебя и уехал.
— Что же он сейчас не повидался со мной? Я понимаю теперь: ты сговорилась с ним убить меня, как только он соберет тибетскую знать! И с этими словами он вышел вон.
На третий день Гесер является домой в образе тридцати тибетских богатырей, до точности во всем их снаряжении. Так как богатыри расположились станом неподалеку от ставки Сенгеслу-хана, то он послал осведомиться, кто такие будут эти знатные иностранцы. Посланные принесли такой ответ:
— Скажите, что мы тибетцы и требуем определенного ответа: намерены ли вы выдать нам жену Цзуру или нет? Если намерены, то выдавайте сейчас, а нет, так скажите прямо, что не дадим.
Тогда Сенгеслу-хан со всеми своими сановниками держали совет:
— Если выдать ее, то чем объяснить, что так беспрекословно отдаем свое любимое детище? Если же не выдадим, то нас перебьют эти тридцать богатырей. Попробуем отделаться хитростью. И они дали такой ответ:
— Возвращайтесь на родину, а мы пошлем ее вслед за вами, так как сейчас еще не готовы подобающие сборы ее в дорогу.
Тогда богатыри прислали им такое уведомление:
— Если вы считаете Цзуру худым человеком и намерены выдать свою дочь за другого, то выдавайте. Если же вы почему-либо не собираетесь ее выдавать за другого, а намерены и впредь держать зятем Цзуру, так знайте, что мы, тридцать тибетских богатырей, справлялись с людьми и повыше вас! Не лукавьте же с нами понапрасну и за промедление в своем деле пеняйте на себя! И с этими словами они поднялись уезжать.
До смерти перепугавшись этих угроз, Сенгеслу-хан откочевал вслед за богатырями и, достигнув Тибета, стал кочевать в одних кочевьях с тибетцами.
Пылая ненавистью к Цзуре, Цотон-нойон устраивает конские бега, созывая на них тридцать тысяч людей. Призом же он назначает: чешуйчатый панцирь, знаменитый шлем Дагорисхой, славный меч Томарцак и щит Тумен-одон, «десять тысяч звезд», и притом с тем условием, что выигравший возьмет на придачу и Рогмо-гоа в жены. Тридцать тысяч соискателей едет на бега, а Цзуру, принеся кадильную жертву небесной своей бабушке, Абса-хурцэ, обращается к ней с молитвою:
— Как в этом мире предопределено мне возродиться государем десяти стран света Гесер-ханом для благотворения всем одушевленным существам, так равно и в будущей жизни надлежит мне родиться Ханхой-Кобегун’ом для спасения всех грешных душ. Но вот Цотон-нойон созывает на конские бега тридцать тысяч людей, замыслив отобрать мою законную жену. Ниспошли же ты мне с неба моего гнедого жеребенка-третьяка, если признаешь его подходящим; а нет — так пошли мне какого-нибудь коня из небесного табуна тэнгриев!
— А, это мой родной соплячок! — отозвалась Абса-хурцэ и послала к нему с небес гнедого его жеребенка-третьяка, обернувши его семилетним гнедым конем. Но Цзуру не может поймать его, ибо вихрем кружили его ветры, чтоб сойти ему с неба. Отчаявшись его поймать, Цзуру подложил в кадило нечистых курений, и тогда от загрязнения жертвенника гнедой конь обратился в шелудивого гнедого жеребенка-третьяка и сам собой поймался. Едет Цзуру на своем шелудивом гнедом третьяке, вслед за тридцатью тысячами людей, а навстречу ему Сенгеслу-хан:
— Ах ты, горе-зять! — говорит он. — Кого ты обгонишь на бегах на этом твоем шелудивом гнедом третьяке? Уж не с тем ли и едешь, чтоб люди отобрали у тебя мое милое детище! Поезжай на бега на одном из моих заветных меринов, Бумба-токтохо.
— Боюсь, — говорит Цзуру, — что не подымет меня твой конь Бумба-токтохо. Уж буду лучше по привычке скакать на своем шелудивом гнедом третьячке. И поехал своею дорогой.
Съезжаются в назначенное место тридцать тысяч участников бегов, приводят в порядок перед состязанием и себя, и коней своих, и вот поскакало все великое множество. Цзуру сдерживает своего шелудивого гнедого третьяка и отстает от всех. Но вот, попридержав некоторое время, он пустил гнедого и сразу оставил позади десяток тысяч людей. Опять попридержал он гнедого и потом пустил, и обогнал еще один десяток тысяч. Опять попридержал и опять пустил: оставил позади третий десяток тысяч. Впереди Цзуру идет Цотон-нойон на своем желто-соловом коне, обгоняющем цзерена, идет он впереди Цзуру всего на швырок посеваемого зерна. Впереди же Цотона, на расстоянии полета детской стрелы, скачет во всю мочь Асмай-нойон на дивном синевато-дымчатом коне своем. Говорит тогда Цзуру своему шелудивому гнедому такие слова:
— Налечу я на Цотона по-молодецки, налетай и ты на него по-богатырски, и вали наземь и коня, и всадника! Разможжи ты подбедренную кость у желто-солового, догоняющего цзерена, и обскачи его!
— Ладно, — говорит шелудивый гнедко. — Налетает Цзуру, и вышло все так, как он говорил. После того как Цзуру перегнал Цотона, обернулся Цотон и видит его:
— Что же ты наделал, голубчик Цзуру?
— А ты-то что наделал, дядюшка? — говорит Цзуру, — посмотрим, как моя Рогмо достанется кому-нибудь другому! — И с этими словами он помчался вперед. Попридержав немного своего гнедого, он пришпорил его и просит:
— Обскакал ты, мой шелудивый гнедой третьячок, тридцать тысяч людей, обогнал бы ты теперь и сизого коня Асмай-нойона. Но прекрас-сизый конь Асмай-нойона мчится, высоко держа голову и с хрустом грызя свои удила и, по-прежнему никем не обгоняемый, идет во всю ярь впереди всех на выстрел детской стрелы. Со слезами взмолился тогда Цзуру к своему шелудивому гнедому третьяку:
— О, горе! Что ты наделал, шелудивый мой гнедко! Ужели ты хочешь попустить другому взять все у меня: и чешуйчатый панцирь, и славный шлем Дагорисхой, и знаменитый острый меч Томарцак, и прославленный щит Тумэн-одон, и даже Рогмо-гоа мою, с которой слюбился я с шестилетнего своего возраста!
— Должно быть, не догнать мне этого коня, родимый ты мой, соплячок! Правда, я небесный жеребенок, но ведь тот уже конь, хоть и земной: он на четыре поколения старше меня и много больше на нем шерсти против меня. Скорей же помолись небесной своей заступнице, Абса-хурцэ:
— Родимая моя! — молится Цзуру. — Твой гнедой семилетний склоняется долу, а дольний Асмай-нойонов сизый конь возносится к небу.
И вот уже налагает жадную руку Асмай-нойон на все драгоценности, милые сердцу доспехи мои и на мою Рогмо-гоа, чудесною силой добытую. Горе мне, родимая! Что же теперь делать?
Услышала его молитву бабушка Абса-хурцэ.
— Беда! — говорит она. — Обгоняемый смертным, плачет мой бедный соплячок Цзуру. Поди сюда, Бова-Донцон! Ты возьми под свое попечение шелудивого гнедка, а я попробую угостить одной штукой Асмай-нойонова коня. И при этих словах вдвоем появляются они рядом на небосклоне. Под рукою Бова-Донцон гнедой третьяк принимает свой настоящий вид семилетнего гнедого коня, мчится он, с хрустом грызя удила. А бабушка Абса-хурцэ пронзает сизого коня огненной стрелой насквозь, через обе его подмышки. Сделав несколько прыжков, сизый конь пал распростертый, а третьяк на четвертом-пятом поприще идет к последней черте с расстояния, которое проскачет жеребенок-третьяк. Встает Асмай-нойон и со слезами причитает: «Горе! Что случилось со мной!» А гнедой конь бросает на ходу:
— То была очередь хрустеть удилами сизому коню, а теперь пришел и мне черед похрустеть удилами!
А Цзуру передал своему старшему брату, Цзаса-Шикиру, все эти полученные обратно драгоценные доспехи и возвратился домой.
Продолжая неистовствовать, объявляет на другой день Цотон-нойон: пусть возьмет за себя Рогмо-гоа тот человек, который одним выстрелом застрелит буйвола и срежет у него тринадцатипозвонковый хвост.
Весь улус устремился на охоту. Между тем Цзуру, настигнув буйвола и угодив ему между глаз, убивает его наповал детской стрелой — шихинек из простого пихтового лука-аланкир — и срезает у него тринадцатипозвонковый хвост. Подъезжает к нему Цотон-нойон:
— Милый мой Цзуру! Отныне обещаю не только не бранить и не бить тебя, но буду считать тебя милее родных своих детей: только отдай мне тринадцатипозвонковый этот хвост!
— Хорошо, дядюшка, отдам! — отвечает Цзуру. — Что такое для меня хвост? Но так как я уже начинаю охотиться с настоящим недетским сайдаком, то ты, в свою очередь, дай мне свою знаменитую стрелу-исманта.
— Что значит для меня стрела? — говорит Цотон. — На, возьми ее! И отдал, а Цзуру передал ему хвост, от которого волшебством незримо отрезал три позвонка и оставил у себя. Тогда Цотон-нойон направляется к общей облаве, цепь которой к концу охоты уже смыкается, и громким голосом кричит:
— Мне достается убить буйвола и срезать его тринадцатипозвонковый хвост! Я и возьму себе в жены Рогмо-гоа!
— Тогда подбегает к нему Цзуру:
— Дядя Цотон! Ты преступный и наглый лжец! Ведь когда я убил буйвола и срезал его тринадцатипозвонковый хвост, не ты ли подъехал ко мне и стал клянчить: «Милый Цзуру! Отныне впредь обещаюсь не бить тебя и не бранить, но жалеть тебя больше собственных детей, только отдай мне этот хвост!» И разве на это я не ответил тебе: «Что значит для меня хвост, дядюшка?» Но так как я начинаю уже охотиться с настоящим сайдаком, то ты в свою очередь отдай мне свою знаменитую стрелу исманта. И разве ты не отдал мне ее со словами: «Что значит для меня стрела!» — При этих словах Цзуру вынимает стрелу и показывает ее всем.
— Вот так штука! — вскричал Цотон. — Посмотрите, какова наглость этого негодяя! Разве теперь не ясно всем, что он украл эту стрелу у моих кладовщиков на тот случай, когда станут забирать его жену, и смеет при этом зря огрызаться?!
— Что несправедливого в моих словах? — отвечает Цзуру. — Лучше ты-то сам хорошенько посмотри, цел ли у тебя буйволиный хвост? — Смотрит Цотон, а у хвоста не достает трех звеньев-позвонков.
— Куда же девались три позвонка? — спрашивает Цзуру. — Цотон ничего не может ответить. Тогда Цзуру вынимает из-за пазухи и показывает всем три хвостовых позвонка и говорит:
— Я знал, что ты коварный лжец, и потому отдал тебе принадлежащий мне буйволовый хвост лишь тогда, когда взял себе от него три звена. Разве теперь это не ясно всем?
Со стыда Цотон-нойон повернулся и уехал.
В ту же ночь Цзуру украл у Цотон-нойона и зарезал черную лошадь, которая стоила сто восемь хайныков. На другой день Цотон-нойон, ведя след, обнаружил мясо своей лошади. И вот, взбешенный до крайности, он собирает тибетскую и тангутскую дружины и является с намерением убить Цзуру.
Впереди всех идет в панцире и полном вооружении Цотон-нойон. Тогда Цзуру, обернувшись юношей-великаном с красно-желтым лицом, вынимает из своего кисета для огнива свой славный лук Дагорисхой и начинает его натягивать. Когда же Цзуру натягивает свой лук, раздается такой грохот, как от тысячи голосов громоносных драконов. Цотон-нойон бросился бежать первый.
На следующий день Цотон-нойон опять назначает состязание на таких условиях: тот возьмет себе в жены Рогмо-гоа, кто сможет в один день охоты убить десять тысяч буйволов и мясо их поместить в желудок одного из них; а также найти брод через реку Уктус. Идут все охотники, сколько их ни было. Так как у Цзуру не было ни лука, ни стрел, то Рогмо-гоа приносит ему лук и стрелы своего верблюжьего пастуха и, подавая, говорит:
— На-ка, возьми, Цзуру, да попробуй, натягивая, сломать его!
Цзуру, натягивая, переломил его. Затем Рогмо-гоа приносит и подает ему лук и стрелы своего коровьего пастуха, но и его переломил Цзуру. Тогда она приносит ему лук и стрелы своего табунщика и, подавая, говорит:
— Если уж и этот не погодится, тогда уж, видно, быть моим ребрам тебе вместо лука и стрел! — Но Цзуру изломал и выбросил и этот последний лук и ушел. Приходит Цзуру, а охота на диких буйволов уже идет. Цзуру тоже начинает охотиться и волшебной силой убивает в один день охоты десять тысяч буйволов и, мелко изрубив их мясо, начиняет им желудок одного буйвола. Взяв затем буйволиный хвост, он нацепил его на шест, и все охотники, которые разбрелись в разные стороны, стали собираться, держа на этот знак.
Подошли к Уктус-реке, и вот никто из десяти тысяч людей не может найти брода. Тогда Цзуру приносит к реке буйвола и, погрузив его в воду, переправляется на нем так, что при этом над водой торчат концы буйволиных рогов. Затем приносит дикого мула и, погрузив его в воду, переправляется на нем так, что мул сидит в воде повыше боков. Наконец, он приносит и погружает в воду цзерена; при этом, по наваждению Цзуру, Цотону кажется, будто Цзуру переправляется, загрузив мула на глубину с годовалого кабана «воробью по колено».
— Ладно, — говорит Цзуру. — Раз броды найдены, пусть теперь три великие нойона выбирают из них любой.
— Я, — говорит Цотон-нойон, — буду переправляться цзереновым бродом.
— А я переправлюсь муловым бродом! — говорит Санлун.
— Что же ты, дядюшка Царкин, ничего не говоришь? — спрашивает Цзуру.
— Ты уж мне сам укажи, милый мой Цзуру! — отвечает Царкин.
— Тогда, дядюшка мой, Царкин, переправляйся и ты муловым бродом. И Санлун, и Царкин, и все охотники благополучно переправились муловым бродом. А Цотон-нойон тотчас же и поплыл по течению, как стал переправляться цзереновым бродом.
— Цзуру, голубчик, тащи меня! — кричит он.
Цзуру взял свой кнут, поспешно вошел в воду и, накинув Цотон-нойону на шею петлю из своего двойного кнута, почти уже подтянул его к берегу; тогда Цотон и говорит ему:
— Вот что я тебе скажу, голубчик Цзуру: вытащить-то ты меня вытащил, а уж звание висельника ты наверно получишь.
— Ладно, — говорит Цзуру. — Мне чина не нужно! — и бросил его. Цотон-нойон опять поплыл и, близкий к гибели, громко вопит:
— Тащи, голубчик Цзуру! — Цзуру бросается в воду, и вот он приближается к берегу с Цотоном, которого он совершенно оплешивил, вытаскивая за волосы. У самого берега Цотон-нойон опять заговорил:
— Вот что я тебе скажу, голубчик Цзуру: вытащить-то ты меня вытащил, а уж титул плешивца ты наверно получишь.
— Правильно! — отвечает Цзуру и бросает тянуть Цотона, который поплыл опять:
— Ну, уж теперь-то, голубчик Цзуру, тащи: иначе я погиб! — просит Цотон, но Цзуру и ухом не ведет.
— Спаси его, голубчик Цзуру, — просит Цотонов улус. — Дорогой человек ведь пропадает!
Тогда Цзуру, превратив свой кнут в две длинных острых сабли, погрузил их в воду, и Цотон ухватился за их острие. Когда он вытащил Цотона из воды, у того оказались срезанными обе ладони.
— Милый Цзуру, — говорит он. — Вытащить-то ты меня вытащил, да только где ж мои ладони?
— Ладно, — отвечает Цзуру. — Молчи, дядюшка, лучше будет!
В ту ночь охотничья облава заночевала в степи. Стало очень холодно, а ни дров, ни аргала не было. У Цотона была собака, понимавшая человеческую речь. Посылает ее Цотон и говорит:
— Пойди послушай, что там у себя поговаривает Цзуру!
Но Цзуру волшебною силой почуял приближение собаки и говорит:
— Завтра расположимся станом на Луко-Стрельной реке, где можно добыть и луков, и стрел: поэтому ломай на топливо свои луки и стрелы! Когда же расположимся затем у Сапожно-Гутульной реки, то раздобудем там сапог-гутулов, а потому вешай свои гутулы на хайнычьи рога! По трое составляй свои колени, в виде тагана-треноги, и так вари пищу! Да ложись поевши, а натощах не ложись!
Приходит собака и рассказывает Цотону: во всех подробностях передала ему слова Цзуры. — Тогда Цотон-нойон отдает приказ по всему своему великому улусу:
— Есть сведения, что завтра, войдя в Луко-Стрельную реку, добудем и луков, и стрел; а когда расположимся станом у Гутульной реки, то найдутся и гутулы. А потому отдается приказ ужинать, составив таганы-треноги из колен — по трое. Спать натощах в сегодняшнюю ночь запрещается, ложиться поужинавши!
И пошла команда:
— Именем Цотон-нойона вставай! Ломай на топливо свои луки и стрелы! По трое составляй таганы-треноги своими коленями и вари ужин! А гутулы свои вешай на хайнычьи рога! В сегодняшнюю ночь воспрещается ложиться спать натощах!
И вот, изломав свои луки и стрелы, все охотники по трое составляют таганы своими коленями, а гутулы вешают на хайнычьи рога. Но не успел разгореться огонь, как все с криками «ой-о-ой!» поопрокидывали свои котлы, и поневоле пришлось им ночевать натощах, не поевши. На другой день Цотон-нойон чуть-свет приезжает к Цзуру и окликает его:
— Ты дома, голубчик Цзуру?
— Что такое, дядюшка? — отзывается Цзуру и выходит.
— Где же твоя хваленая Луко-Стрельная река, где твоя Гутульная река?
— В чем дело, дядюшка? — говорит Цзуру. — Что за речи?
— Как остановимся, говорил, у Луко-Стрельной реки, так добудем и луков, и стрел; а как расположимся у Гутульной реки, наберем, говорил, — сапогов!
— Кто тебе, дядюшка, такого наговорил?
— Говорила мне моя собака.
— Выходит, что ты очень хороший человек, раз тебе впору советоваться с собаками! — говорит Цзуру.
От стыда Цотон круто повернулся и уехал прочь.
Но вот он возвращается назад и спрашивает:
— Слушай, голубчик! А может быть в действительности тебе этой ночью было такое видение, как ты говоришь?
— Да, дядюшка! Нечто подобное действительно было: мне было показано в сновидении, что застрелить буйвола черной масти — худая примета, а застрелить черного с лысиной — ничего.
На следующее утро, чуть-свет, охотники пошли огромной облавной цепью. Тогда Цотон-нойон при встрече с черным буйволом не стреляет, а все выжидает черного с лысиной. И вот, еще до рассвета, набегает на него огромный буйвол с белым пятном между рогами.
— Вот это будет черный буйвол с лысиной! — и стал его преследовать. Но во время преследования белое пятно у него между рогами исчезло.
— Напрасно я гнался: это, оказывается, черный! — говорит Цотон и возвращается на прежнее место. Не успел он стать в цепь, как набегает на него буйвол с застрявшим между рогами комком снега.
«Вот он, черно-лысый!» — думает Цотон и начинает его гнать. Преследуя буйвола в разных направлениях на коне и с собакой, Цотон-нойон натыкается на Цзуру:
— Милый Цзуру, — говорит он. — Батюшка Цзуру! Свали этого буйвола!
— Увы, дядюшка, — отвечает Цзуру. — Разве ты не знаешь, какова моя стрельба: нацелю в буйвола, а убью твою лошадь, либо твою собаку. Нет, не стану стрелять.
— Что мне лошадь с собакой? Только повали буйвола, милый Цзуру!
— Ладно, дядюшка! Пусть будет по-твоему! Но на моей скверной лошади не догнать буйвола: уж ты сам гони его на меня!
Когда затем Цотон-нойон пустился преследовать буйвола и нагонять на Цзуру, тот, при стягивании облавной цепи, вышел ему в тыл и волшебною силой прострелил напролет и Цотонова коня с собакой и буйвола, так что Цотон-нойон стал на ноги прямо на буйвола:
— Голубчик Цзуру! — говорит. — Убить-то ты убил буйвола, да где же мои любимые конь с собакой?
— Ладно, дядюшка, согласен, твоя правда! Не успел я подумать, что ты мне это скажешь, как ты и говоришь! Но ведь я-то, не сказывал ли тебе я, какой я стрелок?
И продолжает затем Цзуру:
— А буйвол-то твой вовсе не черно-лысый, а просто черный?
— Что я наделал! — восклицает Цотон взглянувши. Оказывается я гнался за черным буйволом, приняв его за черно-лысого. Твоя правда, голубчик Цзуру.
— Ну, ничего, дядюшка! Пусть худая примета и сбудется на коне с собакой!
— Прекрасно, голубчик мой, прекрасно ты выразился! — говорит Цотон!
А Цотоновы конь с собакой понимали человеческую речь: вот почему Цзуру волшебною силой и убил их обоих.
Тогда все охотники разъезжаются по домам. Рогмо-гоа выходит встречать Цзуру и спрашивает Царкина:
— Кто же в один день облавы убил десять тысяч буйволов? Кто смог найти брод через Уктус-реку?
— А кому же и смочь, — отвечает дядя Царкин, — кому же и смочь, как не моему Шилу-тэсвэ?[51]
«Кого же это так называют?» — недоумевает Рогмо и, не зная еще, что такое прозвание дали Цзуру, продолжает расспрашивать. Когда же она задала тот же самый вопрос дядюшке Цотону, тот ответил:
— Кому же и смочь, как не моему старшему сыну Алтану!
«Непостижимые дела!» — думает Рогмо-гоа и, пригорюнившись, возвращается домой.
Тем временем подъезжает Цзуру верхом на корове с какой-то жердью, на конце которой привешен грязный сычуг; а теща его выходит навстречу, приготовившись принимать от него мясо убитого буйвола.
— Эх, беда! — говорит ей Цзуру, подъехав близко. — Видно, обделили меня охотники! Недовольно ворчит Цзуру и входит в юрту, а теща бросает сычуг на дымник юрты, и от этого юрта их чуть не повалилась, так как совсем разошлись связи.
— Ой-ой, зять, да что же это такое? — говорит она.
— Простой грязный сычуг! — говорит Цзуру и тотчас же ставит прочную подножку под мясо, а теща выкапывает очаг и наполняет котел.
— Тебе, матушка, — говорит Цзуру, — не поместить этой моей буйволиной говядины только в один свой котел. Набери-ка для стряпни: котлов у соседей! Тогда теща посылает во все стороны просить у соседей котлов, и затем, выкопав много печей и налив котлы водой, стали парить говядину, которою оказались доверху полны все решительно котлы.
Когда мясо упрело и его вынули, собралось есть его множество народу. Теща съела всего один кусочек сычуга, но Цзуру волшебством вложил ей в живот целую буйволовую тушу, отчего та смертельно заболела несварением желудка и свалилась.
— Нет, не должна умереть моя матушка от избытка! — говорит Цзуру и трижды погладил ее по животу вверх и трижды вниз своей златосветлой палочкой. Пронесло тогда тещу и верхом, и низом, и она выздоровела.
А Цотон-нойон все продолжает неистовствовать. Теперь он назначает Рогмо-гоа в жены тому, кто убьет вещую птицу Гаруди и добудет два ее лучших пера. Весь улус скочевывается подивиться на редкостную облаву. Цзура же хубилганским своим телом ходит по поднебесью, а дурным телом — по златой земле. Когда он пришел на место охоты, там уже собралось десять тысяч человек. Стреляют по Гаруди, но попасть не могут. Только Бадмараев сын, Бам-Шурце, угодил прямо в гнездо Гаруди. Тогда подходит Цзуру и начинает выхвалять Гаруди:
— Как прекрасен твой звонкий голос! Но сколь прекраснее должна быть голова на шее твоей!
Гаруди показала свою голову и шею, а Цзуру продолжает:
— Прекрасна голова на шее твоей, но сколь прекраснее должна быть вся ты!
Гаруди показалась вся, а Цзуру продолжает:
— Прекрасна ты вся, но сколь же прекраснее должен быть взмах твоих крыльев и стремительный полет твой по воле!
Не успела Гаруди расправить крылья для полета, как Цзуру натянул лук, выстрелил и убил ее. Несясь хубилганским телом по поднебесью, вырвал он у нее два лучших пера еще на лету и приколол к шапке Рогмо-гоа.
К упавшему телу Гаруди толпами устремляется весь улус. Люди, чтобы вырывать друг у друга ее перья, теснят и толкают Цзуру со всех сторон. Цзуру притворяется плачущим, а Рогмо-гоа со слезами говорит:
— Пусть бы убили Гаруди знатнейшие люди в улусе, пусть бы прикалывали ее перья своим женам: что же мне-то вот приколол их муж мой Цзуру?
Сетуют друг на друга со слезами и все другие жены:
— Какой-то ничтожный Цзуру прикалывает своей Рогмо-гоа два лучших пера с убитой Гаруди! Ах, почему не наши благородные мужья такие удалые стрелки?
И весь улус разъезжается по домам.
Цзуру еще не возвращался домой, когда вернулась Рогмо-гоа, но остановилась при входе в юрту, так как два ее прекрасных пера уперлись в дверной косяк.
«Что за диво?» — думает она. Снимает она шапку: смотрит и видит перья и ничего больше.
— Должно быть, Цзуру — хубилган! — и с этою мыслью она пошла по следам Цзуру. А Гесер тем временем находился на великом пиру у своих многообразных гениев-хранителей, в пещере огромной скалы. Приблизившись к пещере и увидав Гесера, Рогмо-гоа подумала:
— Ах, если б мой муж был так же прекрасен! — Но не успела она с этой мыслью войти в пещеру, как Гесер превратился в Цзуру.
Тогда обращается к Рогмо-гоа белая небесная дева Арья-Аламкари:
— Невестка, все здесь присутствующие многочисленные гении-хранители отныне будут почтительно служить тебе. Но тебе надлежит есть все, что бы тебе ни дали с этого пиршественного стола.
— Я согласна! — отвечает Рогмо-гоа.
Пир окончился, и вот после его окончания небесная белая дева Арья-Аламкари приносит на блюде захороненного ребенка и подает Рогмо-гоа. Рогмо-гоа не стала есть. Тогда она приносит и подает ей палец покойника. Рогмо-гоа отрезала от него, но, едва положивши в рот, выплюнула.
— А мы о чем с тобой условились? — говорит белая небесная дева Арья-Аламкари, и при этих ее словах участники великого пира начинают расходиться. Не в силах поспевать за ними, Рогмо-гоа ухватилась за конец платья белой небесной девы Арья-Аламкари.
— Что тебе надобно, невестка? — спрашивает та.
— Я прошу у тебя детей.
— Ах, невестка! Жаль, что ты не смогла. Но если б ты съела предложенное, то родила бы ты трех сыновей выше Гесера, трех одинаковых с ним и трех ниже Гесера. Скольких же просишь ты теперь?
— Пошли мне, белая небесная дева, по своему усмотрению.
— Пусть будет у тебя сто восемь! И с этими словами, проводив Рогмо-гоа до дому, она исчезла.
Уехал Цзуру из дому, а Рогмо-гоа, заливаясь слезами, жалуется своей свекрови:
— Ах, матушка, как давно я переношу всяческие мучения! Твой сын не живет как следует со мною, невесткой твоей. Чем мучиться так, лучше мне умереть и судиться с ним у Эрлик-хана. Белое в глазах моих пожелтело, черное в глазах моих побелело! — И с этими словами ушла. А когда она ушла, мать Цзуру позвала его и выговаривает:
— Твоя жена, Рогмо-гоа, хочет умереть; говорит, что она очень давно страдает и намерена судиться с тобою у Эрлик-хана. Милый мой! Вместо того чтобы извести у людей дочь и навлечь на меня дурную славу, живи ты лучше с ней как подобает.
И вот Цзуру исчез, а лежит в юрте сам Гесер. А Рогмо-гоа, которая тем временем подкралась к юрте, вдруг вбегает и наваливается всем телом на Гесера. Тогда Гесер стал ее учить:
— Кажется, положено мужчине быть над женщиной, а не выходит ли тут, что женщина над мужчиной? И заставил он Рогмо-гоа поворачиваться на все четыре стороны и изрек он ей тридцать шесть наставлений, по девяти кряду.
Окончив поучения, стал Гесер рассказывать:
— Когда я родился, демон в виде черного ворона выклевывал глаза у новорожденных детей и ослеплял их. Тогда я навел на свой глаз девятирядную свою ловушку, поймал и убил демона в образе черного ворона. Разве не видно из этого, что я прозорливый Гесер-хан, которому даны сверх глаз глаза?
— Когда мне было два года, демон, приняв вид ламы, отца Кунгпо-Эрхеслунга, откусывал у детей кончик языка и делал их немыми. Я же, перестав сосать, лежал, крепко стиснув все свои сорок пять белоснежных зубов. Спрашивает тогда демон у родителей:
— От природы так у этого вашего мальчика или теперь с ним что сделалось?
— Родился-то он у нас как следует быть ребенку, отвечают те: и рот, и нос в порядке. И сами не можем решить: не к смерти ли с ним теперь сделалось такое?
Тогда лама принимается заставлять меня сосать его язык, а я делаю вид, что еле-еле могу сосать.
— Хорошо сосет! — говорит лама и всовывает мне свой язык все больше и больше. Тогда, притворясь, будто сосу, я откусил у демона его язык по самую глотку своими сорока пятью белоснежными зубами и так умертвил его. Разве не видно из этого, что уже двух лет от роду я проявил себя вещим Гесер-ханом, которому сверх языка дан язык?
Когда мне было три года, я убил порожденье нечистой силы, в образе оготона, который вредил монгольскому народу, изменяя самую поверхность земли. Разве не явил я себя в этом деле милостивым Гесером, Богдо-Мерген-ханом, государем десяти стран света?
А четырех лет от роду разве не выказал я себя милостивым Гесером, Богдо-Мерген-ханом, когда в ущелье Больчжомурун-хоолай семеро демонов-албинов пожирали в день по семьсот человек вместе с конями их, не разбирая при этом назначенных им и не назначенных; я же, отправившись туда, утопил в великом море этих албинов, а затем истребил полностью трехсотенную шайку горных бродяг и разбойников и демона-мангуса, по имени Ик-тонгорок?
Пяти лет от роду, откочевав на урочище Энгхирехойн-Цзу, я обратил его в счастливое, прекрасное кочевье. Здесь же, при ставке моей Нулумтала, я сбил с дороги пятьсот человек искусных мастеров Эрдени-хана, обратив чудесною своею силою один день в три дня, наведя засушливый зной и напустив на них диких пчел; в безводную степь я завлек пятьсот человек купцов и силами их воздвигнул храм Хомшим-бодисатве ради сыновней почтительности к родителям своим. Разве не очевидно из этого, что я и есть Богдо-Гесер-хан, превративший Энгхирехойн-Цзу в счастливое прекрасное кочевье?
Когда мне было шесть лет и явилась ты, Рогмо-гоа, с тремя славными стрелками и с тремя могучими борцами, и собралось десять тысяч женихов, и ты в их присутствии назвала себя небесным хубилганом Рогмо-гоа, я убил трех твоих борцов, победил в состязании трех твоих искусных стрелков и взял тебя, оставив в дураках десять тысяч женихов. Тогда опять впал в бешенство Цотон-нойон; в присутствии тридцати тысяч человек назначает он конские бега и устанавливает награды: чешуйчатый панцирь, славный шлем Дагорисхой, славный острый меч Тормоцак, славный щит Тумен-одон; назначает он все это в награды, а тому, чья лошадь окажется первой — кроме того, и Рогмо-гоа в жены. И тогда весь улус собирается. И разве не оказался я тогда всех обращающих в веру тойном Гесер-ханом, который, помолившись небесной своей бабушке Абса-хурцэ и оседлав, после кадильной жертвы, своего вещего гнедого коня, обогнал тридцать тысяч человек, получил все драгоценные доспехи и отдал их своему старшему брату, Цзаса-Шикиру.
Когда мне было семь лет, Цотон-нойон, распаляясь яростью на меня, опять назначает состязание: кто убьет с одного выстрела дикого буйвола и первый отрежет его тринадцатисуставной хвост, тому достанется в жены Рогмо-гоа. Целый улус отправляется на охоту, я же, придя последним, одним выстрелом пронзил буйвола, угодив ему в переносицу детской стрелой-шихинак, простым пихтовым луком-алангир. Я ль не удалый Гесер-хан, посрамивший Цотона и весь народ обративший в своих послушников-тойнов?
Когда мне было восемь лет, Цотон-нойон опять объявляет: пусть Рогмо-гоа достанется тому, кто в один день облавы убьет десять тысяч буйволов и укажет брод через реку Уктус. И Цотон-нойон, и весь улус отправляются на охоту. И разве Цзуру, который, верхом на своем шелудивом гнедом третьяке в один день облавы убил десять тысяч буйволов и указал брод через Уктус-реку, разве этот Цзуру был на самом деле не я, милостивый Богдо-Гесер-хан десяти стран света?
Когда мне было девять лет, Цотон-нойон в припадке ярости опять назначает Рогмо-гоа в жены тому, кто сможет застрелить птицу Гаруди и вырвать из крыльев ее два лучших пера. Выражая друг другу удивление, скочевались все охотники. А я в теле Цзуру хожу по златой земле, а хубилганским телом — по поднебесью. Пришел я и вижу, что весь улус тщетно стреляет в Гаруди, но Бадмараев сын Бам-Шурце прострелил ее гнездо. Когда же потом я, подойдя близко, стал восхвалять Гаруди, и она собралась было, взмахнув крыльями лететь, я прострелил ей голову; хубилганским своим существом вырвал для тебя два лучших пера Гаруди и приколол их тебе. Разве не ясно теперь, что то был я, удалый Гесер-хан, побеждавший всех и всяких стрелков?
Не я ли Богдо-Гесер-хан, который десяти лет от роду воздвиг храм Хамшим-бодисатве, чтобы воздать сыновнюю почтительность своим родителям?
Когда мне было одиннадцать лет, не сам ли я Гесер-хан поймал и убил демона Рогмо-Нагпо, владыку худших болезней?
Не я ли, владыка всех, Гесер-хан, который двенадцати лет от роду прекратил опухоли тем, что поймал и убил владыку опухолей, демона с железными серьгами?
Не я ли, Богдо-Гесер-хан, тринадцати лет от роду положил конец моровой язве тем, что убил владыку моровой язвы, демона с огромной головой?
Когда мне было четырнадцать лет, отправился я однажды на охоту вдвоем с Ачжу-Мерген, дочерью драконова царя. Едут вместе Ачжу-Мерген и Гесер-хан, и вот набегает на Гесер-хана семь буйволов. Я выстрелил так, что стрела, пройдя, насквозь семи буйволов, вонзилась в землю. Вслед затем набегает на Ачжу-Мерген девять буйволов, и Ачжу-Мерген выстрелила так, что стрела, пройдя насквозь девять буйволов вонзилась в скалу. Тогда я, Гесер, стал рассуждать про себя:
— Как бы узнать: мужчина это или женщина?
Тем временем набегает буйвол. Тогда я, Гесер, дал промах и вызвал ее из большого числа охотников преследовать буйвола. Ачжу-Мерген отстает от меня в преследовании. Тогда я, Гесер, оборачиваюсь и говорю ей:
— Ты — баба! На простую бабу похож этот следующий за мной по пятам человек!
— Так вот же узнай, какова я баба! — отвечает она и одним выстрелом убивает буйвола. Я же, Гесер, успеваю ловко подхватить стрелу, всунуть себе под мышку и падаю, притворившись мертвым.
— Вчера только, — говорит Ачжу-Мерген, — я убила Аматаева сына, Темур-Хадая и взяла его чалого коня. А теперь, раз уже так случилось, что убила я государя десяти стран света Гесер-хана, приходится вот мне взять его гнедого! И с этими словами она направляется ко мне, а я, Гесер, сам оставаясь неподвижным, обращаю одного своего хубилгана в другого человека, который начинает звать на помощь:
— Ачжу-Мерген убила государя десяти стран света, Гесер-хана! Сюда Цзаса-Щикир, его старший брат, сюда, его люди трех отоков! Убьем и разорим Ачжу-Мерген!
Тогда Ачжу-Мерген начинает высвобождать свои спрятанные волосы. Правую свою косу спускает она вниз направо и приговаривает:
— Пусть не будет беды ни батюшке, ни старшему брату! Спускает левую свою косу вниз налево и приговаривает:
— Пусть не будет худа ни младшей сестре, ни матушке! Откидывает назад свою прическу и приговаривает:
— Пусть не будет худа ни рабам нашим, ни прислужникам! Убедившись тогда воочию, Гесер вскакивает и начинает с нею бороться, но она с первого раза поставила Гесера на колени.
— Разве мужчины, — говорит Гесер, — не до трех раз борются? Разве пыль в доме не в четырех углах сметают? И опять борется Гесер. И вот я, Гесер, бросил ее наземь, и говорит Гесер:
— Я возьму тебя в жены!
— Я согласна! — отвечает Ачжу-Мерген.
— А раз так, — говорит Гесер, — то ты должна в знак клятвы облизать мой мизинец.
— Согласна! — говорит Ачжу-Мерген, и он, уколов свой мизинец, заставил ее лизать кровь.
Тогда отправляются они вдвоем к великому морю прохладиться. Будучи уже невдалеке от моря, Гесер увидел на воде отражение стрелы и думает: «Сзади меня никого не должно бы быть с луком наготове». Обернулся и видит Ачжу-Мерген с натянутым луком.
— Что ты это? — спрашивает он.
— Не в тебя, конечно, я целила, а в морскую рыбу! — отвечает она. И действительно видно, как море трепещет красной волной: рыба издыхает.
Когда они подошли к морю и напились воды, Гесер разделся, поплыл по морю и вышел на противоположный берег. Изнемогая от пота, Ачжу-Мерген тоже сняла свою шубку и платье и вошла в море. Проведав об этом, Гесер свистнул: поднялся ветер, забушевал ураган, и вся одежда ее взлетела и повисла на верхушке дерева. Тогда Гесер вернулся обратно и пока он надевал свою шубу, Ачжу-Мерген до того прозябла; что бросилась в объятья Гесера.
Так Гесер на все четыре страны света вещает свои поучения, по девяти кряду.
Итак, разве не следует отсюда, что я, Гесер-Богдо-Мерген-хан десяти стран света, четырнадцати лет, взял себе в жены дочь царя драконов? И вот теперь, пятнадцати лет, не я ли рокочу голосами тэнгриев, не я ли гремлю драконовыми громами? При этих его словах разразились громы-голоса тэнгриев, загремели громами драконы и пошел дождь, дождь из святой воды-расаяны.
Слушая наставления Гесера, Рогмо-гоа и плачет и смеется.
Первая песнь о всюду прославленном милостивом Богдо-Мерген-Гесер-хане, искоренителе десяти зол в десяти странах света.