Окрестности сильно переменились.
Он и не ожидал, что все останется по-прежнему, но перемена была разительной. Он сошел с элеватора на Кеннон-роуд и спустился по лестнице на Довер-Плейнс-авеню, которую в те времена, когда он тут жил, звали попросту Авеню. Раньше это был тихий райончик, населенный итальянцами, евреями, ирландцами и неграми, но по дороге на Map иен-стрит он с мимолетной дрожью осознал, что все знакомые места исчезли.
Там, где когда-то была итальянская «латтичини», теперь появилась пуэрто-риканская «бодега». На месте кошерной мясной лавки обнаружилась бильярдная, за распахнутыми дверьми которой виднелись кучки подростков-пуэрториканцев с бильярдными киями. Вместо пиццерии на углу улицы Ярдли был бар с грилем, а вместо кондитерской Гарри, куда он по воскресеньям водил ребят есть мороженое, появился обувной магазин с огромной вывеской «Zapateria», и на месте выходящего на улицу прилавка, с которого Гарри продавал взбитые сливки и гоголь-моголь, сверкала большая витрина. «Ничего не осталось, — думал он. — Двое моих младшеньких живут в Чикаго, с матерью Джози, а старшая дочь… Старшая дочь…»
Он вернулся сюда, чтобы найти свою дочь.
В последний раз он видел эти места, когда ему было двадцать семь лет. Совсем молодой человек. Двадцать семь. А в ноябре ему будет сорок. Двенадцать лет своей жизни он провел в тюрьме. Псу под хвост. Когда его посадили, Мойре было шесть лет. В июне ей должно было исполниться восемнадцать. И за все эти годы он ее ни разу не видел. Интересно, она его узнает? Он был высокий — в тюрьме Кастлвью могут сделать с тобой все, что угодно, но вот росту убавлять пока не научились, — и все еще крепкий благодаря занятиям в тюремном спортзале. Он не пропустил ни одного занятия, если не считать месяца, который он провел в одиночке. Это за тот удар, что стоил ему двух лишних лет за решеткой.
Его посадили за убийство первой степени, минимальный срок — двадцать лет, максимальный — пожизненно. Это означало, что через десять лет его могли отпустить на поруки. И отпустили бы, если бы этот Д'Аннунцио не прицепился к его носу. Каждое утро Д'Аннунцио приветствовал его фразой: «Эй, Шнобель, как дела?» или «Как поживаешь, Шнобелло?» Когда ты заперт в четырех стенах с человеком, который тебя изводит только потому, что ему не нравится твой нос, рано или поздно непременно сорвешься. Однажды вечером, когда Д'Аннунцио ляпнул насчет того, что у всех мужиков с большими носами маленькие члены — это, кстати, и неправда: наоборот, считается, что у кого нос большой, у того и член такой же, — он схватил со стола вилку и ткнул Д'Аннунцио в рожу. Он ему всю рожу располосовал этой вилкой, он бы этому сукину сыну и глаза выколол, если бы трое копов не свалили его на пол дубинками. Он месяц просидел в одиночке, а потом узнал, что на поруки его не отпустят. К обязательным десяти годам, которые он должен был отсидеть, добавили еще два. Копы любят говорить: «Не нравится сидеть — не воруй». Он свой срок отсидел — целых двенадцать лет, — и наконец его выпустили.
И теперь он хотел повидать дочь.
Была суббота, райончик мирно дремал под палящим полуденным солнцем. Он дошел по Мариен-стрит до дома, в котором они жили: наполовину деревянный, наполовину кирпичный домик на две семьи, обнесенный невысоким деревянным заборчиком. Дом и заборчик раньше были покрашены в белый цвет. Новые хозяева покрасили их в зеленый. На краю тротуара бок о бок стояли два почтовых ящика. На одном было написано «Джонсон», на другом — «Гарсия». В большом палисаднике сидел на корточках негр и выпалывал сорняки вокруг куста азалии. Галлоран постоял, глядя на дом, погруженный в воспоминания, потом развернулся и пошел обратно на авеню.
Он никогда не был пьяницей, даже до того, как начались все эти неприятности, а пьянство — это единственный порок, к которому нельзя пристраститься в тюрьме. Но адвокат ему сказал, что его дочь вернулась из Чикаго и живет где-то в этом районе. В справочной Риверхеда Галлоран ее не нашел и решил, что лучше всего будет поспрашивать в барах. Спросить, не знает ли кто-нибудь, где живет Мойра Галлоран. Теперь здесь живут одни пуэрториканцы и черные, так что ирландку не заметить трудно, верно? Ирландскую девушку, белокурую, с голубыми, как у ее матери, глазами — о Господи, Джози, извини, я не хотел…
Он вошел в бар, который раньше был пиццерией. Раньше, когда он еще был на свободе, здесь подавали роскошную пиццу. Они с Джози и ребятами всегда сюда ходили. Там, в Кастлвью, он много думал о Джози. По ночам, лежа один в постели, он все время думал о Джози. И даже потом, когда он нашел себе «петуха», который был готов на все, лишь бы его не били, во время полового акта он думал о Джози. Только о Джози. Он думал о Джози, он представлял себе Джози как наяву. Джози, которую он убил топором.
Проигрыватель орал латиноамериканскую песню. Блин, кругом одни латиноамериканцы! В Кастлвью их было больше, чем на всех сахарных плантациях, вместе взятых! Стоявший за стойкой латинос мурлыкал себе под нос, подпевая проигрывателю, и протирал стаканы, потряхивая головой в такт музыке. Посетителей в баре не было. Галлоран сел на табурет рядом с баром и попросил пива. Бармену, похоже, не понравилось, что ему помешали слушать его латиноамериканскую музычку. Он хмуро поставил стакан, который протирал, и отправился наливать пиво.
— Спасибо, — сказал Галлоран.
Бармен что-то пробормотал по-испански.
— Вы сами здесь живете?
— А что? Вы из полиции?
«Смешно!» — подумал Галлоран. Он улыбнулся и покачал головой:
— Нет. Я не из полиции.
— Вы похожи на полицейского, — сказал бармен и пожал плечами.
— Меня зовут Джек Галлоран. Я ищу свою дочь.
— Дочь, говорите?
— Да, дочь.
— Галлоран, говорите? — Бармен пожал плечами. — Нет, Галлоранов у нас тут нет. Дочь, говорите?
— Моя дочь. Белокурая девушка, восемнадцати лет. Мойра Галлоран.
— Нет, таких тут нет. Заплатите за пиво, пожалуйста.
— Я не коп, и она ни во что не ввязалась, — сказал Галлоран, доставая кошелек. — Мне просто нужно ее найти, вот и все.
— Мне по фигу, ввязалась она во что-то, не ввязалась, и вообще, кто она такая, — ответил бармен. — Я ее не знаю. С вас семьдесят пять центов.
Галлоран заплатил за пиво, которого он не пил, и снова вышел на авеню. На ту сторону улицы, по которой он шел, падала тень от элеватора, и это было хорошо: она хоть немного защищала от солнца. Ни ветерка, ни единого дуновения свежего воздуха. Проклятая жара и духотища. Он обходил бары, расспрашивая, не знает ли кто его дочь, Мойру Галлоран. И только в пятом баре ему наконец улыбнулась удача. Бармен, как и все прочие бармены, был пуэрториканцем, с таким густым акцентом, что его можно было резать мачете.
— Мойра Галлоран? — переспросил он. — Не, не знаю. Есть Мойра Джонсон.
— Джонсон?
— Джонсон, si. Высокая блондинка, такая, как вы говорит, восемнадцать-девятнадцать лет.
— Джонсон, говорите?
— Джонсон. Она замуж за Генри Джонсоном. Живут на Мариен-стрит. Вы знаете Мариен?
— Бывал.
— Вот там, — сказал бармен.
Галлоран вспомнил почтовые ящики у дверей своего бывшего дома. На них было написано «Джонсон» и «Гарсия». Неужели его дочь снова поселилась в их старом доме? Его адвокат говорил ему, что дом продавался, но, Господи Иисусе, неужели его купили Мойра с мужем? Может быть, они живут в той самой квартире, где жили они двенадцать лет тому назад, на первом этаже, а квартирку наверху, поменьше, сдают этому латиносу Гарсии — наверно, этот тот самый, который полол сорняки в палисаднике. Некоторые из этих латиносов чернее любого африканского ниггера.
Галлоран уплатил за пиво и вышел на улицу. На улице стало еще жарче, и Галлоран внезапно почувствовал, что обливается потом. Теперь, когда он был так близок к тому, чтобы найти ее, когда это оказалось куда легче, чем он думал, он внезапно вспотел и начал задыхаться. Когда он миновал знакомый поворот на Мариен-стрит, сердце у него в груди отчаянно колотилось. Он прошел мимо десятка девчонок-пуэрториканок, прыгающих через веревочку, и остановился перед домиком, в котором он когда-то жил с Джози и ребятами, пока ему не пришлось ее убить. Тот самый дом, который он семь лет делил с Джози. А теперь тут живет Мойра. Черный, как ниггер, латинос, Гарсия, все еще полол сорняки перед домом.
— Эй! — окликнул его Галлоран.
Человек поднял голову.
— По-английски понимаешь? — спросил Галлоран.
— Это вы мне? — уточнил мужчина. На вид ему было лет двадцать с небольшим. Худощавый парень в футболке и обрезанных по колено голубых джинсах. В правой руке он держал тяпку.
— Да, вам, — сказал Галлоран. — Я ищу Мойру Джонсон. Вы ее знаете?
— Знаю, — сказал парень. — А что вы от нее хотите?
— Это моя дочь, — ответил Галлоран.
— Ах вот как… — сказал парень.
— Что значит «ах вот как»?
— Значит, вас все-таки выпустили?
— А вы кто такой, черт побери?
— Генри Джонсон, — ответил парень. — Муж Мойры. Лучше в вы пропали. Мойра не желает иметь с вами ничего общего.
— Слушай, ты, педик! — начал Галлоран, отворяя калитку, но увидел, как Джонсон стиснул тяпку, и остановился.
Когда сидишь в тюряге, приучаешься чуять, когда человеку можно дать в морду, а когда его лучше не трогать. Это по глазам видно. Вот Д'Аннунцио следовало бы понять это, когда он принялся в очередной раз прохаживаться насчет длинного носа. Ему следовало бы заметить, как сузились глаза Галлорана, и понять, что сейчас его рожу разделают на гамбургеры. Вот и сейчас в глазах этого ниггера (Мойра вышла замуж за ниггера. Его дочь вышла замуж за ниггера!) было нечто, говорившее Галлорану, что сейчас парень опасен. Он остановился у калитки, попробовал примирительно улыбнуться и сказал:
— Я приехал издалека, чтобы встретиться с нею, сынок.
— Я вам не «сынок»! — рявкнул Джонсон. — Я вам не сын, и она вам больше не дочь.
— Я хотел бы ее повидать, — тихо сказал Галлоран.
— Ее нету дома. Убирайтесь, пока я не вызвал копов!
— Она моя дочь, и я хочу ее повидать, — ответил Галлоран ровным тоном. — Я хочу видеть, какой она стала теперь, когда выросла. Я не уйду отсюда, пока не увижу ее, я ждал двенадцать лет, чтобы ее увидеть, понял, ты?! И я ее увижу!.. С-сынок.
Должно быть, теперь у него был тот самый взгляд, который следовало бы заметить Д'Аннунцио за миг до того, как вилка вонзилась ему в лицо. Тот самый взгляд, который Галлоран видел у молодого Джонсона несколько минут тому назад. Он видел, как разжалась рука, сжимавшая тяпку. Джонсон все понял правильно. Это был ветеран уличных баталий — все ниггеры и Кастлвью знали в этом толк. Джонсон был стреляный воробей, он жопой чуял, когда дело пахнет жареным, и не хотел нарываться на человека, который не в себе.
— Ее действительно нету дома, — сказал Джонсон, но уже куда спокойнее.
— А когда она вернется? — спросил Галлоран.
— Она в магазин пошла, — сказал Джонсон.
— Это не ответ.
— В чем дело, Хэнк? — спросил сзади женский голос.
Галлоран обернулся.
Она стояла у самой калитки. Высокая стройная блондинка в босоножках, белых брюках и помидорно-красной топ-маечке. Под мышками она держала два пакета из оберточной бумаги, крепко прижимая их к груди. Галлоран даже на расстоянии сразу увидел удивительно яркие голубые глаза. Какой-то миг ему казалось, что он видит перед собой Джози, свою покойную жену. Он сказал себе, что вот эта красавица и есть его дочь, его…
— Мойра?
Она, похоже, узнала его. Она помнит его, Господи, она его помнит! Некоторое время она молча смотрела на него через заборчик, потом спросила:
— Что тебе здесь надо?
— Я пришел повидать тебя.
— Ну хорошо, ты меня видел.
— Мойра…
— Хэнк, скажи ему, пусть убирается отсюда.
— Мойра, я просто хотел поздороваться, только и всего.
— Ну, поздоровайся. И уходи.
— Я же тебе ничего не сделал! — жалобно сказал он и широко развел руками с растопыренными пальцами.
— Ничего не сделал, говоришь? Ах ты, сукин сын! Ты убил мою мать! Убирайся! — Она уже визжала. — Убирайся прочь, оставь меня в покое, убирайся, убирайся!!!
Он еще несколько мгновений смотрел на нее, потом опустил руки и молча вышел в открытую калитку, и прошел мимо Мойры, которая стояла на тротуаре, дрожа от ярости. Их глаза встретились — всего лишь на миг. Он тотчас отвел взгляд — такая ненависть кипела в ее глазах, — и быстро пошел в сторону авеню.
В субботу, в начале четвертого, Клинг позвонил в медэкспертизу узнать, почему до сих пор не пришли результаты вскрытия. Говорил с ним тот самый медик, который приезжал осматривать место происшествия накануне. Звали его Джошуа Райт, и первое, что он сказал:
— Вот жарища, а?
Клинг поморщился, пристроил поудобнее блокнот и приготовился записывать. Карелла сидел за своим столом, рядом со шкафом с папками, и говорил по телефону с аптекой «Эмброуз». До того он звонил по телефону Бонни Андерсон, уборщицы Ньюменов, найденному в записной книжке, и узнал от ее брата, что Бонни действительно с двенадцатого июля находится в Джорджии. Теперь он проверял вторую зацепку. Окна кабинета были распахнуты настежь, но сквозь решетки не просачивалось ни единого ветерка. В углу работал вентилятор, перемешивая раскаленный воздух. Оба детектива сидели без пиджаков, с расстегнутыми воротниками, оттянутыми галстуками и закатанными рукавами. Расположившийся напротив Хэл Уиллис, которому нравилось считать себя щеголем, пришел на дежурство в желтовато-коричневом летнем костюме и коричневом с золотом шелковом галстуке, аккуратно подвязанном под воротничок. Он разговаривал с владельцем ювелирного магазина в Стеме, который ограбили третий раз за месяц.
В эту субботу дежурили шесть детективов, но троих из них не было на месте. Арти Браун поехал в центр, в здание уголовного суда, чтобы получить ордер на обыск дома человека, подозреваемого в торговле краденым. Мейер Мейер и Коттон Хейз поехали на Эйнсли-авеню, чтобы еще раз допросить ночного портье отеля, где четыре дня назад в ванне одного из номеров была обнаружена молодая проститутка с перерезанным горлом. В их округе с января по июль включительно было совершено семьдесят пять убийств, что на шестьдесят процентов больше, чем в прошлом. Из семидесяти пяти дел сорок было уже закрыто, еще одиннадцать близились к завершению, а оставшиеся две дюжины были абсолютно безнадежны. Если так пойдет и дальше, окажется, что детективы 87-го участка в этом году раскрыли только восемьдесят процентов совершенных убийств. А это означает, что к декабрю двадцать из ста убийц будут по-прежнему безнаказанно разгуливать на свободе. А если число убийств еще и увеличится… ну, об этом никому в 87-м участке думать не хотелось.
— В данном случае определить время post mortem достаточно трудно, — сказал Райт и тут же перевел медицинский термин, предполагая, что Клинг столь же невежествен, как и большинство детективов, с которыми приходится иметь дело: — То есть время, прошедшее с момента смерти.
— Ага, — сказал Клинг. — Но давайте начнем с причины смерти.
— Отравление барбитуратом, — сказал Райт. — Застой крови в сосудах мозга и кишечника, отек легких, жидкая кровь в полостях сердца. В содержимом желудка обнаружены остатки барбитурата, который удалось идентифицировать как секонал.
— Секонал, — повторил Клинг, записывая.
— Это быстродействующий барбитурат, который очень быстро всасывается.
— Насколько быстро?
— В течение нескольких минут после приема внутрь. Медицинская доза — двести миллиграмм.
— А смертельная?
— От пяти до десяти грамм.
— Не можете ли вы определить, какую дозу принял покойный? — спросил Клинг, желая показать, что он тоже разбирается в медицинской терминологии.
— Не представляется возможным. Но никак не меньше пяти грамм. Это будет двадцать пять капсул.
— А как насчет того, когда именно он принял эти капсулы?
— Вот это-то я и имел в виду, — сказал Райт. — Когда говорил насчет времени post mortem. Как я уже говорил, секонал всасывается в течение нескольких минут. Передозировка должна была повлечь за собой быстрое наступление коматозного состояния и смерть. Он сильно пил?
— А почему вы спрашиваете?
— Наши анализы на наличие алкоголя дали положительные результаты. Алкоголя было достаточно, чтобы вызвать опьянение. Поскольку количество алкоголя уменьшается в процессе разложения трупа, можно смело утверждать, что в момент смерти покойный был более пьян, чем можно судить по проценту алкоголя, обнаруженному на момент вскрытия.
— Его жена сообщила, что он был алкоголиком, — сказал Клинг.
— Это соответствует тому, что мы обнаружили. И не забывайте, что алкоголь является депрессантом, и его влияние на центральную нервную систему совпадает с токсическим действием секонала и усиливает его.
— Так когда же он умер?
— Видите ли, принимая во внимание жару, которая стояла в помещении… Вы вообще представляете себе, как определяется время post mortem?
— Не очень, — признался Клинг. Он перестал писать и обратился в слух.
— Одним из основных факторов является понижение температуры тела. Но в данных обстоятельствах, когда в комнате было сто два градуса, температура тела скорее повысилась, чем понизилась, несмотря на то, что процесс rigor mortis завершился полностью. Вы знаете, что такое rigor mortis?
— Н-ну, да… — неуверенно ответил Клинг.
— Посмертное окоченение мышц, — пояснил Райт.
— Да, конечно.
— Короче, говоря по-простому, у живого человека клеточная цитоплазма щелочная, а после смерти она становится кислотной. Как правило, это происходит в течение шести часов с момента смерти. За это время мышцы: лицевые, челюстные, шейные, рук и ног, и корпуса — именно в этом порядке — окоченевают. Потом кислотная среда снова заменяется щелочной. Обратный процесс происходит в промежутке от двенадцати до сорока восьми часов с момента смерти, в результате чего rigor исчезает. Но все снова упирается в температуру в квартире.
— Что вы имеете в виду? — спросил Клинг.
— От жары как rigor mortis, так и обратный процесс ускоряются.
— То есть вы хотите сказать…
— Я хочу сказать, что rigor нам тоже не поможет. Так же, как и процесс разложения. Мы выделили гнилостные бактерии вида Clostridium welchii, которые размножаются в теле вскоре после смерти, а также Escherichia coli и Proteus vulgaris… Эй, вы все это записываете?
— Нет, — честно признался Клинг.
— И хорошо, потому что вам все это не надо. Все эти бактерии могут быть обнаружены на ранних стадиях разложения. Но мы нашли также Micrococcus albus и Bacillus mesentericus, которые, как правило, появляются только через несколько дней после смерти. Другими словами, поскольку жара в помещении сильно ускорила разложение, определить время смерти на основании этого фактора также невозможно.
— То есть вы хотите сказать, что установить, когда он умер, невозможно?
— Я хочу сказать, что утверждать что-то наверняка было бы рискованно. Весьма сожалею. Это все из-за этой чертовой жары.
— Но дело действительно в смертельной дозе секонала? — спросил Клинг.
— Однозначно. Доза, превышающая пять грамм.
— Около двадцати пяти капсул.
— Или даже больше, — подтвердил Райт.
— Ну, спасибо вам, — сказал Клинг. — Пришлите, пожалуйста, письменное заключение.
— Ладно, — сказал Райт и повесил трубку. Клинг тоже повесил трубку и взглянул на свои записи. Обвел слово «секонал», взял блокнот и подошел к Карелле, который как раз заканчивал свой разговор.
— Ну что? — спросил Карелла.
— Секонал. Доза, превышающая пять грамм.
— А сколько это будет в капсулах? — тотчас же спросил Карелла.
— Двадцать пять штук.
— Сходится.
— В смысле?
— Я только что говорил с мистером Ральфом Эмброузом, владельцем аптеки «Эмброуз» на Джексон-Серкл. Спросил, сколько капсул секонала было в пузырьке, который он продал миссис Ньюмен двадцать девятого июля. Он проверил по своим записям и сказал, что там была месячная норма — тридцать капсул.
— Наверно, она запаслась на дорогу в Калифорнию, — предположил Клинг.
— Тогда почему же она оставила пузырек дома?
— Хороший вопрос. Надо будет у нее спросить.
— Ага, — кивнул Карелла.
— В пузырьке оставалась только одна, — сказал Клинг.
— Только одна. Ну, предположим, она принимала по капсуле каждый вечер, с двадцать девятого июля по первое августа, когда она улетела в Калифорнию. Это будет три капсулы, верно? В июле ведь тридцать один день?
— Верно, три капсулы, — сказал Клинг.
— Плюс одна, оставшаяся в бутылочке — итого четыре.
— Значит, он проглотил двадцать шесть.
— На одну больше, чем было нужно, чтобы его убить.
Оба помолчали.
— Она говорила, что он казался угнетенным, когда с ней разговаривал, — сказал Клинг.
— Да, но предсмертной записки он не оставил, — возразил Карелла.
— Не все же самоубийцы оставляют записки.
— Не все. Что там медик сказал насчет времени смерти?
— Они ничего не могут сказать, Стив. Жара работает против нас.
— Интересно, зачем этот мужик отключил кондиционер? — спросил Карелла. — Это лето — самое жаркое за последние десять лет…
— Человеку, который собирается покончить жизнь самоубийством, все равно, холодно в комнате или жарко, — заметил Клинг.
— Ладно, предположим, он зашел в ванную, нашел пилюли жены, проглотил двадцать шесть штук, вернулся в гостиную и умер, так? Но разве стал бы он перед этим отключать кондиционер?
— Н-ну… да, это маловероятно.
— Тогда кто же отключил кондиционер? — осведомился Карелла.
— Медик говорил, он был пьян, — сказал Клинг. — Может, он даже не заметил, что кондиционер не работает.
— Жара началась в пятницу утром, в тот день, когда его жена уехала в Калифорнию, — принялся рассуждать Карелла. — Она говорила с ним в следующий вторник. Ты хочешь сказать, что с пятницы до вторника он пьянствовал и сидел с закрытыми окнами и выключенным кондиционером?
— Да нет, может, только в тот вечер. В тот вечер, когда он решил покончить жизнь самоубийством.
— И перед этим отключил кондиционер, да? Не может быть, — сказал Карелла.
— Не может быть… — повторил Клинг. — А может, он сломался или что-нибудь в этом духе? Может, он просто не заметил…
— Вчера я включил его, как только техники управились со своими делами. Он прекрасно работал!
— Ага… — сказал Клинг.
— В такую жару кондиционер должен был работать, черт бы его побрал!
Оба снова замолчали. В другом конце комнаты Уиллис принялся стучать на машинке. По улице, завывая сиреной, промчалась машина «Скорой помощи».
— Наверно, надо опять поговорить с Энн Ньюмен, — сказал Карелла и поглядел на настенные часы. Была почти половина четвертого. Полчаса до конца их рабочего дня.
— Поедем к ней сегодня или у тебя другие планы?
— Нет, — ответил Клинг. — Никаких планов у меня нет.
— Ты еще не разговаривал с Огастой?
— Нет еще.
— Ты же обещал…
— Сегодня вечером, — сказал Клинг. — Когда вернусь домой.
— Тогда, может, ты прямо сейчас домой поедешь? К этой Ньюмен я и один могу смотаться, без проблем.
— Да нет, это подождет, — сказал Клинг.