Постовой бьется в руках Павла, как петух, пойманный для плахи. Шапка с него слетела. Павло зажал мужичку рот, а сам нашептывает ему, торопясь, негромкие вразумительные слова. Шурка сзади держит постового за кисть, вывернув ее, торопится нащупать вторую руку и никак не может. Рука ускользает. Постовой сух и жилист, ни за что не дается.
— Тихо, тихо, дурень, твою печенку, — нашептывает Павло. — Кому ты нужный? Мы свои, партизанские… так тебя!.. Мы тебя не тронем. Нужный ты нам, как в носу волос… Ну что, болотная мать, дергаешься, как ужака под колесом? Ну, тихо, тихо… А то кулачного наркозу дам понюхать, заснешь до второго пришествия…
Мужичок, кажется, начинает понимать, освобождаться от первого испуга. Он успокаивается, но тело его все еще дергается нервной дрожью и дыхание судорожно. Вдруг рванет с насыпи?
— Где твоя вторая рука? — шепчет Шурка, обеспокоенный собственной неловкостью в этом нападении. — Я тебя спрашиваю: где твоя вторая рука? — повторяет он с угрозой.
Мужичок отвечает Шурке глубоким вздохом и обмякает. И Павло чуть ослабляет свою хватку.
— Нема, — говорит постовой сквозь стиснутые зубы. — Нема второй руки, товарищ, я сам яе шукаю с первой мяровой войны: де вона, думаю, подявалася? А нашел бы, так гэта… засвятил тябе, шоб ты останнюю, здоровую мне не ломал… Ой, каб ты яе мине знашел!..
Павло прыскает смехом в сжатые губы. И мужичок-белорус, еще более обмякнув, начинает трястись в смехе. Разведчик отпускает его вовсе и только слегка придерживает за ворот как бы по-дружески. Шурка, не видя еще в, темноте происшедшей перемены, но слыша сдавленный смех, разжимает пальцы.
— Ой, приятель, не забуду никогда, как ты… — шепчет Павло Шурке. — А я думаю, что ты там копаешься… Руки-то нема! Ой…
— Я яе сам, бывае, шукаю, — поясняет постовой, продолжая трястись в смехе. — Кады бабу обнимаю, вроде чего с одной стороны невыстачае…
Они — все трое — успокаиваются и разговаривают, тесно прильнув друг к другу, как друзья неразлучные.
— Выскочили вы, быдто тхори с ночи, — шепчет мужичок, шаря ио земле в поисках шапки.
— На тебе шапку, — останавливает его Павло. — Вот она. Ну-ка слушай сюда…
— Только мину у меня на посту не ставьте, — просит мужичок. — Ставьте он у немца, недалеко, через Федьку за четыре столба… Постреляют усех моих за эту мину. А коли будете ставить, так по голове мене стукните чем тяжким, побейте по морде и свяжите.
— Мину не поставим, — отвечает Павло. — Мы у тебя тут с тележкой перескочим через путь на ту сторону и уйдем.
— Телегой об рельсы вдарите, — предупреждает мужичок. — Немец почуе. Свои-то ничаво. Свои стоят мовчки, хоть криком кричи.
— Не почует, — говорит Павло. — Тележка у нас такая, что на руках перебросим через рельсы.
— Ну тады ничаво, тады ладно… Немец этот, Фридерих, что ль, он боязливый дужо, он постоит-постоит да и пойде к дружку, на сорок восьмый километр. Им приказ стоять через пять наших, а воны до купы собираются, шоб разом дрожать. Пожилые больше, обозные, известно; тоже семья удома.
— Жалеешь их? — взрывается Павло.
— Чаму же не жалеть? Есть и серед их люди.
— Во, жалейщик! То-то ты здесь на посту, а не с нами…
— У мине, товарищ, одна рука на десять ртов… Да и ваш брат, партизане, тоже подкармливаются через нас. Вы ж не сеете, не сбираете, хто ж вас кормит, коли не такие калеки да бабы по вёсках[10]?
— Умный! — ворчит Павло. Он не умеет сдаваться даже в споре.
— А може, партизане, закурить найдется? — спрашивает белорус.
— Не жми на мозоль, — стонет Павло. — Дадим закурить, как перескочим. А сейчас тихо. Я пойду за таратайкой. Этот хлопец с тобой посидит. И тихо. Станешь удирать — он тебя из «вальтера» на звук щелкнет, как дурного.
— К кому удирать, к немцу? — спрашивает мужичок. — Дурень я якой?
— Ладно, тихо…
Павло исчезает. Шурка и постовой присаживаются на рельс рядышком.
— Ты не бойся, я поряд сяду, от так, — шепчет мужичок и прижимается к Шурке плечом. — Я не втеку.
— Чего мне бояться?
— Чего… Упрыгнул бы, разве б ты стал стрелять? Не можно вам шуметь… И деликатный ты.
— Почему это? — обижается Шурка.
— Так оно… Чую. Другой бы руку заломал до слез, а тебе соромно. Ой, война… Ты не вчитель? У меня дочка за вчителем.
— Тебя как зовут? — спрашивает Шурка. Ему хочется знать хоть что-то о человеке, которого он не видит в темноте и которого, наверно, больше не встретит — лесная война велика.
— В вёске Шуркой кличут. Я простой. А тебя?
— Я… Зови меня Петро.
— Ага. Ну, на короткую встречу и хватит; Петро так Петро.
Они сидят в темноте, прижавшись друг к другу, — Шурка, который Петро, и просто Шурка из вёски, ведут шепотную беседу под звездным, затихшим небом.
— Я того еще перепугался, что у нас учора один постовой зник начисто. Был — и нема. Тимка с нашей вёски, малец еще. Такой хороший малец… Яки-то люди шли в ночь через дорогу, може, ваши, партизане, и он зник. С ними ушел или увели, кто ведае… Ты, Петро, спытай там своих, може, знают. Шо мине дуже не нравится— шапку Тимка оставил. Кабы сам пошел, охотно, разве б оставил? Шапка!..
— Не сам пошел?
— Ой, не сам.
— А куда эти люди двигались?
— На тую сторону, вот как вы…
— А семью Тимкину не тронули?
— Вроде нет.
— Да…
— Больше у вас тут никто не пропадал?
— Не.
Шурка из вёски больше не отвечает. Он замолкает настороженно.
— Ты что?
— Рельса запела, — шепчет постовой, охранитель новой имперской магистрали.
Партизанский Шурка, распластавшись на шпале, прикладывает ухо к металлу. Легкий звон наполняет рельс. Тревога, пробежав быстрые металлические километры, вливается в ухо Шурки звенящим холодком.
— Дрезина?
— Не, — отвечает Шурка из вёски. — Поезд. Дрезина проезжала тольки перед вами, проверяла усе. То тяжелый. Слышь, как звенит. Скорее бы вам…
Похрустыванье ветвей доносится с вырубки. В пяти шагах от насыпи, на полотне тумана, появляется несколько темных пятен. Коронат и Павло осторожно проводят таратайку с высоко сидящим Миколой между невидимыми под ногами пеньками.
У насыпи фигуры медленно выползают из тумана. Белое озеро как будто выталкивает их. Слышно, как копыта Мушки царапают насыпь, скользят.
— Э, однорукий, Шурка! — сипит Павло. — Давайте!
Они вчетвером, в семь рук, хватают таратайку.
— Пусть этот ваш… слезет, подсобит, — шепчет постовой Шурка, оказавшись под темной фигурой Миколы.
— Не может, — отрезает Павло.
— Раненый, выходит… Ну, с богом.
Терпеливая Мушка рвется вверх. Поднатужась, поспешая за старанием Мушки, они переносят таратайку через рельсы и спускают ее по ту сторону насыпи. Полотно уже гудит глухим гулом, им наполнен, кажется, не только металл, но и шпалы, песок. За лесом видны переливающиеся огни. Мощные, многочисленные огни, непохожие на свет обычного паровозного прожектора.
— Ну, колхозничек, давай! — в темноте Павло отыскивает руку постового. — Ты следы наши прибери, чтоб не сказали хозяева, что гости были худые, грязь нанесли…
— Та разве ж я такой дурный? — отвечает Шурка из вёски. — Руку, было такое, оторвали, а голову оставили, вот каб было светло, вы б разглядели, шо вона на плячах сидит…
— Ну и добре.
Павло на миг замирает. Уже слышно тяжелое, мерное чаханье паровозов, преодолевающих подъем.
— Эх, составчик добрый идет! — вздыхает Павло. — Сундук! Ну ничего…
— Вы, може, где увидите самого Парфеника альбо Фендоса, — шепчет однорукий. — Так скажите — стоим мы через пять наших на одного немца. Нехай партизане выбирают верно… Ох и эшелоны здоровые гонит, то ж куды там…
— Коронат, дай ему махорочки, этому жалейшику, — просит Павло. — Думаю, свидимся еще мы с ним, сгодится этот мужичок.
— Чаво ж не сгодиться? — соглашается белорус. — Сгодимся.
Они форсируют канаву, залив водой сапоги, и оказываются на новой порубке, тоже заполненной низко стелющимся туманом. Однорукий постовой остается на насыпи, неясным пятном перечеркивая звездное небо. Он постепенно растворяется в ночи, а верхушки сосен уже трогает пронырливый свет. Холодный синий пожар бежит по ветвям, эхо начинает метаться в порубках между двумя борами. Коронат, больше не опасаясь нарушить тишину, гонит к лесу, таратайка подпрыгивает, задевая пни и ломая сучья.
Они бегут, разрезанные пополам туманом, спотыкаются. Грохот и гул входят в порубки, как в тесную рубашку, раздирая ткань темного воздуха. Лучи света с паровоза и передних платформ режут ночь во все стороны. Белая пелена вспыхивает, словно рассыпанный порох. Ого, составчик!
— Ты, Коронат, загони за деревья, а мы поглядим, что у них на возу! — кричит Павло. — Здоровенный катят из Германии воз!
Он и Шурка остаются на краю порубки, присев за сосной. Прожекторные лучи с эшелона отпрыгивают от ослепительно горящего тумана и улетают вверх, гася звезды. Земля начинает дрожать, как крышка на кипящем казанке. Мощь и железо тяжело и неостановимо входят в полесскую чащу.
— Ох, здоров бугай, — стонет Павло. Рука его по-братски лежит на плече Шурки, и пальцы наигрывают глухую мелодию мести. — Ох, завалить бы, Домок… Ох, только бы хлопцам вырваться с того мешка, жизни не пожалею, а такого зверя завалю.
Глаза слезятся от отраженного блеска, и партизаны прикрываются козырьками из ладошек. Прожекторы бьют с двух платформ, установленных впереди паровозов. Конечно же, там, за оградой из ослепительного света, за мешками с песком, солдаты в касках, настороженные и багроволицые под ветром, там пулеметы на треногах, легкие автоматические пушки. Темные махины паровозов, удвоенной силой вытягивающие состав, равномерно под уханье поддувки высыпают в небо пригоршни искр. Ни Шурке, ни тем более Павлу ослепление не помеха; могучее уханье, дрожь земли, волны горячего воздуха, долетающие и сюда, подсказывают: два стодвадцатитонных черных, мюнхенской постройки паровоза тянут за собой состав с техникой, не менее чем на три десятка платформ; железо везет железо. Бешеная сила клокочет в шварцкопфовых котлах.
В ночи, резко сгустившейся после прожекторов, слышен стон рельсов и тяжелый перестук колесных пар. Невнятные, неразличимые, затянутые брезентом громады проплывают через лес. Чтобы возместить бессилие глаз, начинает работать воображение: Шурка представляет на платформах стальные сооружения невиданной величины, способные подминать под себя целые дома, вырывать с корнем деревья, осыпать землю на километры шипящим, плавящим все живое огнем. Он вспоминает трудные готические строчки из писем, где говорится о новых танках-гигантах, многоствольных минометах, колоссальных пушках, вспоминаем загадочные многосоставные термины в трофейных бумагах, обозначающие какие-то непонятные орудия убийства. Борьба миров, нашествие марсиан, пунктуальное расписание, война по плану, строгий технический гений… Справься с ними!
Эшелон уходит, замкнутый еще одним паровозом-толкачом и несколькими пассажирскими вагонами, промелькнувшими полосками желтого, теплого света из-за штор, дробным и нахальным постукиваньем на стыках. Эшелон уходит, унося красный затылочный глаз на тормозной площадке. Ночь робко возвращается на порубки.
Павло и Шурка молчат, все еще ослепленные, оглушенные и подавленные. Это прошел один из многих тысяч эшелонов. А они здесь, в лесу, присев за стволами, уязвимые, мокрые, со своей маленькой партизанской хитростью, с таратайкой и мертвым товарищем, завернутым в брезент…
Первым приходит в себя Павло.
— Так… — бормочет он. — Посидели, как мышь под веником, — и все! И за работу… Ты, Шурок, ничего, не переживай. Не тот танцует, кто громко топает. А эшелончики мы тут, как вырвемся, валить будем. Мы их, конечно, не на этом подъеме будем валить, а на спуске, после моста, чтоб они все прыгали с разгона, как жабы. Да… большие дела на фронтах, ой большие… Ну пошли!
Они направляются к Коронату, который подзывает их легким свистом. Под соснами, прикрывшими звездное небо, полная темнота.
— Ну, послушали, как железные кобылки пар пускают? — спрашивает Коронат.
— Дедок, не могу, — хрипит Павло. — Давай передымим под твоим плащом. Прямо руки дрожат от безделья…
— Ну давай. Ладно. Мушку подвяжу только к дереву. Пускай травы поскубет.
Они накрываются необъятным, пропахшим лошадью брезентом. Густой, яростный, как дробь из ружья, дым крестьянского самосада вырывается из цигарки. Он входит внутрь крутыми затяжками, выжимает слезу и возвращает к жизни. Эта общая самокрутка, толкание плеч, дружное покашливание успокаивают Шурку.
— А ничего, — говорит Коронат сдавленным от табачного наслаждения голосом. — Они гонят эшелоны и гонят… Куда ж это все девается, а? Кто ж это все ломает? В какой печи это все горит? Нам отсюда дыму не видно… А где ж то оно горит! Значит, на эту всю ихнюю технику находится другая техника.
— И то, дедок! — радуется Павло. — Толково говоришь, толково… Народный агитатор. Понял, Домок? Учись, умный.
Огонь цигарки освещает их повеселевшие лица. Наконец-то они могут взглянуть друг на друга. Они видят алые, в темных ссадинах и царапинах лица друг друга. Глаза воспаленно блестят. Огонь быстро бежит по огромной цигарке, съедаемой частыми затяжками вкруговую.
— Теперь вот шо, — говорит Коронат. — Главное мы прошли. До Груничей осталось нам верст двенадцать. Еще брод на Дрижке, но это ничего… После брода одна дорожка тихая есть. Можем сесть на таратайку — и под Груничи скорым ходом. Нам загодя хорошо бы приглядеться в Груничах, как там. Не спеша, до свету. Чтоб все с Миколой сделать как надо… Чтоб не сунуться, как та свинья в моркву.
— Что ж, можно и на таратайку, — соглашается Павло. — Теперь можно.
— Нельзя, — говорит Шурка, простреливаемый кашлем. — Нельзя нам так.
— Ты что, запасные ноги взял?
— Не в том дело. Однорукий этот белорус рассказывал… Какая-то группа проходила «железку» прошлой ночью. Парнцшка у них один исчез, тоже постовой, из их деревни. После прохода группы.
— Н что?
— Очень возможно, ягдкоманда. «Охотнички». У них так и в предписании написано: если вдруг натыкаются на местных, должны уничтожать без следа. Чтоб никто не знал, куда пошли и кто они. Может, они неожиданно встретились с хлопцем на насыпи, не вышло тихо…
— Может, просто сбежал он?
— Тогда бы они в деревне семью взяли. А белорус ничего не сказал.
— Может, какие другие партизаны?
— Мы разве этого постового тронули? Зачем?
— Да… Это так.
Цигарка дотлевает до остатка, пустив густой и жгучий дым. Но Коронат не спешит вылезти из-под брезента.
— Нам с этими «охотничками» повстречаться— как на борону сесть… С той стороны, где остро.
— А! чего им делать под Груничами? «Ягдам» этим?
— Да, может, понимают, что мы попытаемся с фендосовским отрядом связь наладить… И ловят «языка». К ним же еще ни один из наших живьем не попадал.
— Ой, Шурка, слова твои мне — как собаке мыло. Лучше б ты сбрехал… — Павло барабанит пальцами по стволу автомата. — Так, значит, после брода я пойду поперед вас подальше. В случае чего вытяну их на себя… Ну надымили, химики.
Он решительно сбрасывает плащ. Дым растворяется в пахучем и влажном воздухе осенней ночи. Звезды висят в высоких кронах сосен. Ветерок оседает в хвое легким шелестом. Гул эшелона, ушедшего за Иншу, кажется теперь безобидным лепетом.
Откуда-то издалека доносится вдруг петушиный крик, напоминая о горячей печи, чугунках, наполненных томящимся борщом, запотелых окнах.
— Полночь, — говорит Коронат в ладонь. — Это у охраны на мосту. Они там курей держат. Хозяйственные… «Яйки, млеко!»
Он снова берет покорную Мушку, успевшую немного насытить свою утробу, за повод, и ночь начинает плыть навстречу.
В сапогах Шурки хлюпает вода, но до брода переобуваться ни к чему. Надо потерпеть. Темнота, бесследно поглотившая мальца Тимку, полна настороженного выжидания. Ягдгруппы в партизанском лесу. Они забрались в чужой дом, неслышно выставив раму.
Выступала, выступала эти охотничьи группы гигантская штабная машина, извлекла из предписаний изобретательного майора Стефаниуса, размножила. Майор Стефаниус, выученик пунктуального фельдмаршала Манштейна, разработал свои предписания, изнемогая в войне с партизанами, засевшими в лесах и пещерах крымской яйлы. Трудная и неожиданная вышла у фельдмаршала эта война, и он потребовал от майора исчерпывающих инструкций и новых методов боевых действий. Майор постарался. Далеко, очень далеко от Крыма и от темной, едва обозначенной давними колеями полесской дорожки, по которой пробираются трое партизан из отряда Парфеника, в той стороне, где рождаются длинные тяжелые эшелоны, второй штабист, более высокопоставленный, чем Стефаниус, генерал Хойзингер, начальник оперотдела Генштаба, быстро взлетевший под покровительством фюрера (молод, подтянут, спортивен, прекрасная дикция, безукоризненное прошлое), заложил схему, состоящую из четких параграфов Стефаниуса, в множительный аппарат; заработал привод, закрутились шестеренки.
«В эти команды следует отбирать солдат с учетом их прежней профессии (лесников, полицейских, пастухов), которая поможет им хорошо ориентироваться в любой местности и принимать быстрые и верные решения. Действия таких разведчиков можно сравнить с детской игрой в индейцев или сыщиков-разбойников. Любители охоты всех званий (Jagdliebhaber) представляют в этом деле особую ценность… В ягдкоманды следует брать только добровольцев, людей инициативных и не сентиментальных, хорошо понимающих задачу… «Охотники», истребители партизан, должны применять гибкую тактику, используя приемы местных партизан (выход на позиции ночью, полная скрытность передвижения, засады на лесных дорогах)… Обычные методы ведения войны в данном случае не годятся… Проявлять к противнику неуместную жалость — значит ставить под угрозу жизнь наших солдат на фронте… Если ягдкоманда, выходящая на позицию или устроившая засаду, случайно обнаружена местными жителями, этих нежелательных свидетелей следует бесшумно ликвидировать. Если такой возможности нет и свидетелям удалось скрыться, следует немедленно изменить маршрут движения и место засады… Командирам частей следует предусмотреть усиленное питание и привилегии для солдат ягдгрупп в получении товаров из военных лавок… Награждать солдат ягдгрупп двухнедельным отпуском за каждый удачный рейд…»
Шурка знает о ягдкомандах то, что может знать человек, имеющий дело с бумагами. Но он не сталкивался с ними в ночном лесу, в судорожном и скоротечном бою. Все помнит Шурка о ягдкомандах, но не может он знать, какой тропкой бредут сейчас эти сумрачные, настороженные люди, одетые в маскировочные пятнистые костюмы, в кепи с длинными козырьками, желающие разменять свое профессиональное умение бывших охотников и полицейских на двухнедельные отпуска, которые так приятно провести на родине, в кругу семьи или рядом с медхен.